Читайте также:
|
|
Чем дальше разворачивается маховик братоубийственной войны, чем больше угрожает кровавая мясорубка самим первоосновам народного бытия, тем более безразличными становятся люди и к «красной», и к «белой» идее, и в романе к концу четвертой книги все более мощно начинают звучать идеи прощения и примирения. Ее носителями становятся старики, причем такие, которые раньше были гораздо более непримиримыми, чем молодые, например, дед Гришака. Давно ли он при приходе красных демонстративно и вызывающе "нацепил свои висюльки": "кресты и регалии за турецкую войну", "фуражку с кокардой надел", а в ответ на предостережение Пантелея Прокофьевича: "Заарестуют тебя за такое подобное. При Советской власти нельзя…" – отвечал: "А власть эта не от бога. Я их за власть не сознаю. Я Александру-царю присягал, а мужикам не присягал, так-то!" А теперь он осуждает всех участников гражданской бойни: и белых, и красных. Осуждает внука – Митьку Коршунова, белогвардейского карателя и «душегуба». Осуждает сына своего Мирона, расстрелянного красными: «Мирон наш через чего смерть принял? Через то, что супротив бога шел, народ бунтовал супротив власти. А всякая власть – от бога. Хучь она и анчихристова, а все одно богом данная». Осуждает Григория – за то же самое: «Людей на смерть водишь, супротив власти поднял. Грех великий примешь, а зубы тут нечего скалить! Ась?.. Ну, вот то-то и оно. Все одно вас изничтожут, а заодно и нас. Бог – он вам стезю свою укажет». Осуждает и большевика Мишку Кошевого: «А ты что же это? В анчихристовы слуги подался? Красное звездо на шапку навесил? Это ты, сукин сын, поганец, значит, супротив наших казаков? Супротив своих-то хуторных?
– Супротив,– отвечал Мишка. – И что не видно концы им наведем!
– А в святом писании что сказано? Аще какой мерой меряете, тою и воздастся вам. Это как?.. Ты – анчихристов слуга, его клеймо у тебя на шапке. Это про вас было сказано у пророка Еремии: «Аз напитаю их полынем и напою желчию, и изыдет от них осквернение на всю землю». Вот и подошло, что восстал сын на отца и брат на брата…»
Пантелей Прокофьевич не пускает на порог Митьку Коршунова, потому что тот вырезал всю семью Михаила Кошевого (а ведь Кошевой своей рукой убил его сына, и сцена этой смерти – одна из самых трагически-пронзительных в романе; чего стоит одна только фраза о последнем мгновении жизни Петра Мелехова: «Ему почудилось, что протянутая рука Кошевого схватила его сердце и разом выжала из него кровь»).
Ильинична сурово принимает Кошевого, не желает с ним разговаривать, гонит из дома, но когда во дворе убийцу ее сына ударил приступ малярии, она посылает внука Мишатку с одеялом, чтобы укрыть больного, страдающего от озноба. И она же смиряется с тем, что дочь, Дуняшка, полюбившая Кошевого, выходит замуж за него, убийцу своего брата; Ильинична, смирив гнев и боль, благословляет молодых.
Вообще женщины-матери "Тихого Дона" раньше всех поняли гибельность братоубийственной войны и как могли пытались остановить ожесточившихся противников. В хуторе Чукарине старуха "с искривленными работой и ревматизмом пальцами" советует Григорию скорее "замириться" с красными: "И на чуму они вам сдались? И чего вы с ними стражаетесь? Чисто побесились люди… Вам, окаянным, сладость из ружьев палить да на кониках красоваться, а матерям-то как? Ихних ить сынков-то убивают, ай нет? Войны какие-то попридумали…"Другая казачка спасла от расстрела молоденького красноармейца, а когда он стал благодарить её, "сурово сказала: "Идите с богом! Да глядите, нашим служивым не попадайтеся! Не за что, касатик, не за что! Не мне кланяйся, богу святому! Не одна я такая-то, все мы, матери, добрые… Жалко ить вас, окаянных, до смерти! Ну, ступайте, оборони вас господь!"
Старик Чумаков, встретив Григория – члена фоминской банды – сурово осуждает его и призывает прекратить бессмысленную бойню: «С черкесами воевали, с турком воевали, и то замирение вышло, а вы все свои люди и никак промежду собою не столкуетесь.. Нехорошо, Григорий Пантелеевич, право слово, нехорошо! Бог-милостивец, он все видит, он вам всем этого не простит: русские, православные люди сцепились между собой, и удержу нету. Ну, повоевали бы трошки, а то ить четвертый год на драку сходитесь. Я стариковским умом так сужу: пора кончать!»
Христианские мотивы прощения и примирения к концу романа все чаще звучат в словах самых разных персонажей. Григорий Мелехов когда-то подумал в ответ на обращенные к нему увещевания деда Гришаки: «И вот сроду так… Смолоду бесятся, а под старость, что ни лютей смолоду был, то больше начинает за бога хорониться… Ну уж ежели мне доведется до старости дожить, я эту хреновину не буду читать! Я до библиев не охотник!» Однако прошло время, и сам Григорий, словно выполняя завет деда Гришаки, идет сдаваться власти, добровольно приносит себя в жертву.
Христианские идеи и ценности в романе, особенно в конце, представлены как высокие и прекрасные, хотя в глазах автора и вряд ли осуществимые в условиях революции[352]. Поэтому авторская позиция вовсе не сводится к отвлеченной христианской проповеди. Е.Тамарченко не без оснований соотносит правдоискательство Г.Мелехова не с христианством непосредственно, а с «корневой народной идеей правды», с «низовыми представлениями о полной и земной правде», которые «стояли у истоков великих религий»[353]. Правда, которую ищет Григорий Мелехов, – это действительно «низовой» идеал, но в то же время он и самый высокий и наиболее трудно достижимый. Поэтому мелеховская «правда» выше и интеллигентского, идущего от отвлеченных мировоззренческих постулатов «абстрактного» гуманизма, и гуманизма «сословного» и «классового» – хоть «аристократического» белого, хоть «пролетарского» красного, хоть утопического «коммунистического». Она ближе всего к гуманизму религиозному, в данном случае христианскому, но по своему происхождению восходит к древнейшим представлениям о справедливости, складывавшихся в народном сознании, скорее всего, еще раньше, чем считает Е.Тамарченко, – задолго до формирования великих мировых религий. Эти идеи «народной правды» находили отзвук и в учениях великих мыслителей языческой древности. Философ Иван Ильин говорил, например, что «и в языческом мире, до Христа, были великие и чистые души, которые как бы предчувствовали глагол христианской нравственности, носили его в глубине своего сердца и своей мудрой воли, и внимали ему чутко, во многом верно (таковы Конфуций, Лао-Цзы, Будда, Зороастр, Сократ и нек. другие»[354].
Автор «Тихого Дона» в качестве высшей ценности утверждает не отвлеченные идеи, хотя бы и самые прекрасные, а саму жизнь: она сильнее всех и всяких идей. Эта мысль звучит и в авторском повествовании, и в "хоровом" начале несобственно-прямой речи, за которым, по словам Л.Киселевой, "стоит и автор, и другие, стоящие за ним люди и вообще – сама жизнь: это её суждение о человеке"[355].
Не бог, а «жизнь» судит в романе всех и всё: "Сделанное не воротишь, уроненную слезу не подымешь"; "Коротка человеческая жизнь и не много всем нам суждено истоптать травы…"; «Жизнь оказалась усмешливой, мудро простой…»; «Свои, неписаные законы диктует людям жизнь…» – такого рода фразы рефреном повторяются в авторском тексте на всем протяжении романа. Как и Григорий, «жизнь» тоже оказывается «на грани в борьбе двух начал» и тоже «отрицает оба их».
Восставшие казаки поначалу хотели соединить ценности белого и красного лагерей, недаром они воюют под бело-красным флагом, носят на рукавах и шапках бело-красные ленточки. Прилетевшему на самолете к повстанцам на хутор Сингин посланцу от Деникина офицеру Петру Богатыреву старики-хуторяне рассказывают: "А ить у нас, Петро Григорич, советская власть зараз, за вычетом коммунистов. У нас ить и флак не трех цветов, а красный с белым… Даже в обхождении наши молодые-то сукины дети, неслухменники, один одного "товарищем" козыряют!" Не хотят они ни большевистского, ни генеральского "ярма", да вот только жизнь показала, что отношение к крестьянину что в том, что в другом лагере – как к "быдлу". Когда Кудинов прикрикнул на казака из Алексеевской станицы, приехавшего в повстанческий штаб с поручением от стариков, тот возмутился: "И до каких же пор на православных шуметь будут? Белые шумели, красные шумели, зараз вот ты пришумливаешь, всяк власть свою показывает да ишо салазки тебе норовит загнуть… Эх ты, жизнь крестьянская, поганой сукой лизанная!.."– казак остервенело нахлобучил малахай… и так хлопнул дверью, что штукатурка минут пять сыпалась на пол и подоконники". "Гордость в народе выпрямилась", – сделал вывод Кудинов. Григорий с ним вполне согласен. А вот деникинский подполковник Георгидзе увидел здесь другое: "Хамство в нем проснулось и поперло наружу, а не гордость".
И от красных, и от белых не видят крестьяне добра, нарастает раздражение против всех. "Куда ни кинь – везде клин!" – размышляет об этом Григорий Мелехов. Когда пришлось ему оставить больную Аксинью в поселке Ново-Михайловском, стал он упрашивать " одноногого " хозяина приютить её. Когда тот стал отказываться, Григорий предложил ему все деньги, какие у него были. Деньги тоже хозяина не устроили. Тогда Григорий предложил коня. И хотя "в крестьянстве лошадь – первое дело, – возразил хозяин, – но по нонешним временам это не подходит, не белые, так красные все одно её заберут", – и неожиданно для Григория просит совсем другое: "Да разве я о деньгах говорю? Я вовсе не об этой добавке речь вел! Я к тому сказал, что, может, у вас есть какое лишнее вооружение, ну, скажем, винтовка или какой-никакой револьвер… Для дома непременно надо оружие иметь". В киноверсии "Тихого Дона" С.Герасимова сцена эта заменена другой, яркой и отлично сыгранной замечательными актерами: Прохор Зыков, ругаясь, отдает хозяину свои деньги: "На, подавись!"– и на том дело кончается. Но ведь "не об этой добавке" вел речь прижимистый хозяин: оружие для защиты и от красных, и от белых было ему нужно, а не деньги.
Прохор Зыков и сам вскоре после этого заговорил с Григорием о том, не " позеленеть " ли им и нет ли каких других, "окромя зеленых", "чтобы к дому поскорей прибиться? Мне-то один черт – зеленые или синие, или какие-нибудь там яично-желтые, я в любой цвет с дорогой душой окунусь, лишь бы этот народ против войны был и по домам служивых спущал…" Тогда Григорий не согласился, но, послужив после Белой армии еще и в Красной, стал думать иначе. В разговоре с Прохором он вспомнил случай, когда "один хохол" попросил у командира красноармейского полка оружие для обороны села от бандитов. Командир возразил: "Вам дай оружие, а вы сами в банду пойдете." Хохол засмеялся в ответ: "Вы, товарищ, только вооружите нас, а тогда мы не только бандитов, но и вас не пустим в село". Григорий признался, что теперь и сам думает "вроде этого хохла: кабы можно было в Татарский ни белых, ни красных не пустить – лучше было бы".
В романе побеждают не лагери: не белые и не красные. Побеждает жизнь. Сама эта схватка политических лагерей отступает, подавляется необходимостью сохранить жизнь, остановить ее на краю гибели. Григорий как-то "перебрал в памяти" убитых казаков своего хутора, и "оказалось, что нет в Татарском ни одного двора, где бы не было покойника". "Подешевел человек за революцию", – говорит хозяин дома в Ново-Михайловском перед расставанием с выхоженной им от тифа Аксиньей, а её спутник, словоохотливый старичок, обрадовавшись, что встретил "станичницу" в чужом краю, горько сказал про казаков: "мы зараз, как евреи, – рассеялись по лицу земли". Бессмысленны все ограниченные классовые «правды», которые становятся орудием истребления жизни. Война осточертела всем. "Я этой войной так наелся, что до сих пор рвать тянет, как вспомню о ней!" – говорит Прохор Зыков. Григорий тоже "при одном воспоминании о ней, о каком-либо эпизоде, связанном со службой… испытывал щемящую внутреннюю тошноту и глухое раздражение". Жизнь не «толкает силком на ту или другую сторону», как пророчили Григорию в свое время Чубатый, или Гаранжа, или Изварин, или Подтелков, но властно требует от всех участников гражданской войны остановить кровавый маховик смерти. Жить, «в поте лица добывать хлеб свой», растить детей, сохранять свою землю, свою родину – вот единственная незыблемая и неоспоримая ценность и правда.
В конце концов именно это стало результатом всех «блуканий» Григория Мелехова, который долго искал, "на чьей делянке правда", и в жизни которого «все отняла, все порушила безжалостная смерть». Мысль об этом приходила ему в самом начале гражданской войны: «К кому же прислониться, у кого полной пригоршней почерпнуть уверенности?.. Но, когда он представлял, как будет к весне готовить бороны, арбы, плесть из краснотала ясли, а когда разденется и обсохнет земля, – выедет в степь, держась наскучившимися по работе руками за чапиги, пойдет за плугом, ощущая его живое биение и толчки; представлял, как будет вдыхать сладкий дух молодой травы и поднятого лемехами чернозема,– теплело на душе. Хотелось убирать скотину, метать сено, дышать увядшим запахом донника, пырея, пряным душком навоза». И в конце войны, возвращаясь из Красной Армии домой, он думает о том же: «Эта затянувшаяся на семь лет война осточертела ему до предела … Григорий с наслаждением мечтал о том, как снимет дома шинель и сапоги, обуется в просторные чирики, по казачьему обычаю заправит шаровары в белые шерстяные чулки и, накинув на теплую куртку домотканый зипун, поедет в поле. Хорошо бы взяться руками за чапиги и пойти по влажной борозде за плугом, жадно вбирая ноздрями сырой и пресный запах взрыхленной земли, горький аромат прорезанной лемехом травы. В чужих краях и земля, и травы пахнут по-иному. Не раз он в Польше, на Украине и в Крыму растирал в ладонях сизую метелку полыни, нюхал и с тоской думал: «Нет, не то, чужое».
Авторская «точка зрения» в «Тихом Доне», вероятно, сводится вот именно к этому: в гражданской войне нет победителей, побеждают не лагери, побеждает жизнь. Если не побеждает, то по крайней мере останавливает, хотя бы на время, гибельное колесо самоуничтожения. Надолго ли? Сын Михаила Шолохова Михаил Михайлович рассказал об одной из своих бесед с отцом. Однажды отец сказал сыну: «Гражданская война, она, брат, помимо всего прочего, тем пакостна, что ни победы, ни победителя в ней не бывает». И тянется цепочка посеянной в ней ненависти, по мысли писателя, через десятилетия, вспыхивая коллективизацией, З7-м годом, и не видно этому конца. «Когда там по вашим учебникам гражданская закончилась? В 20-м? Нет, милый мой, она и сейчас еще идет…», – говорил Шолохов сыну незадолго до своей кончины[356].
На нынешнем витке ее верх одержали не белые и не красные, а «грязные». Стало быть, до конца еще далеко, и нет никаких оснований надеяться, что «старое» не начнется «сызнова», как сказано в заключительной фразе первой книги «Поднятой целины».
СОДЕРЖАНИЕ
Дата добавления: 2015-08-18; просмотров: 86 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
В повествовании и композиции романа | | | Компьютерный набор и редакция – автора |