|
ЙОРИК ИЛИ СТЕРН?
(Авторская позиция в „Сентиментальном путешествии")
Необычна для своего времени и позиция автора в произведениях Стерна.
Одна из важнейших установок английского просветительского романа — создать достоверную картину мира, добиться эффекта правдивости, невымышленности изображаемого. Еще в конце XVII в. Афра Бен, писательница, в творчестве которой уже намечаются просветительские тенденции, открывает свой роман „Оруноко, или Царственный раб" (1688) таким утверждением: „Предлагая вам историю этого раба, я не намерена занимать читателя похождениями вымышленного героя, жизнью и судьбой которого фантазия может распоряжаться по произволу поэта; и, рассказывая правду, не собираюсь украшать ее происшествиями за исключением тех, которые имели место в действительности. Пусть эта история войдет в свет попросту, полагаясь лишь на собственные достоинства и естественность интриги; в ней достаточно реальности... чтобы сделать ее занимательной без помощи вымысла"1. Такого рода утверждение применимо и ко многим романам XVTII в. Вернейший же способ достичь эффекта подлинности — совсем убрать автора-профессионала и предоставить все происходящее в изложении рассказчика — очевидца или участника описанных событий.
Этим прежде всего и объясняется огромная популярность формы повествования от первого лица в английском просветительском романе. К ней охотно обращались Дефо и Смоллет,
Ричардсон и Голдсмит...2 И даже Свифт, повествуя о необычайных и удивительных приключениях своего героя, пародийно утрирует присущую мемуарной форме семантику достоверности, воспроизводит фантастические события со скрупулезнейшим соблюдением мельчайших деталей и пропорций, показывает их с позиций рассказчика-очевидца, попавшего в чужую страну и даже не знающего языка населяющего ее народа.
Другой весьма важной особенностью просветительского романа со свойственной ему насыщенностью этической проблематикой, доходящей подчас до дидактизма, является определенность и объективность авторской позиции. Здесь автор — беспристрастный судья своих героев. Так, из вступительных главок „Тома Джонса" читатель выносит впечатление творческой и человеческой непогрешимости создателя романа. Причем даже когда автор передает право вести повествование герою-рассказчику, того как бы осеняет мудрость реального автора. Возьмем, к примеру, романы Дефо. Воровки, куртизанки, сомнительные искатели приключений, совершающие как персонажи бесчестные поступки, как повествователи (причем рассказывая о самих себе!) оказываются нелицеприятны и объективны, они как бы обретают непогрешимость взгляда их создателя.
Казалось бы, и Лоренс Стерн идет в русле традиции: его основные произведения написаны в мемуарной форме. Более того, Стерн, имитируя подлинность повествования, сближает себя со своими героями-рассказчиками, наделяя их многими автобиографическими чертами.
В обстоятельствах жизни Йорика (как прежде Тристрама) есть множество мелких деталей, напоминающих обстоятельства жизни Стерна. Оба принадлежат духовенству; причем герой, как и автор, достиг лишь должности пребендария в церковной иерархии. Оба слабого здоровья — у Йорика, как явствует из последней сцены, не в порядке легкие, сам же автор с юности страдал от чахотки. Оба путешествуют по Франции и Италии, и даже маршруты их во многом совпадают.
Реальные друзья и знакомые Стерна под своими настоящими именами (Элиза Дрейпер, граф де Бисси, герцог де Шуа-зель, Дэвид Юм, маркиза де Фаньяни, мсье Дессен) либо под прозрачными для тогдашнего читателя псевдонимами (Смель-фунгус - Тобайас Смоллет, Евгений - ближайший друг Стерна с университетских времен Холл-Стивенсон) фигурируют как персонажи „Сентиментального путешествия". Более того, Стерн не только в произведение искусства вносит сугубо биографические детали, но и в реальной жизни намеренно сближает себя и своего героя-рассказчика, нередко называет себя Йориком и
подписывает этим именем свои частные письма. В таком размывании границ между „поэзией" и „правдой" он предвосхищает грядущую эпоху романтизма.
Неудивительно, что современники писателя, наивно отождествляя позиции автора и героя, приписывали Стерну грехи и добродетели Йорика.
Вскоре после выхода в свет „Сентиментального путешествия" Смоллет, не без желания отплатить за насмешки над Смель-фунгусом, которого Стерн упрекал в мизантропии, пишет в „Критикл ревью": „Автор нанимает карету и отправляется путешествовать, находясь в бредовом состоянии, которое, по всей видимости, не покидает его на протяжении всей поездки - фатальный симптом близкой кончины. Состояние это оказывало, однако, и свое положительное действие: превращало страдания других в объект удовольствия для автора, делало его глухим к чувству гуманности, к соображениям вкуса и правдоподобия, лишало его способности наблюдать и умозаключать"3. Так самолюбование и чувствительность Йорика приписывается его создателю.
Примерно ту же мысль, но в несколько иных выражениях высказывает и X. Уолпол, автор первого „готического" романа „Замок Отранто": „Стерн был слишком чувствителен, чтобы испытывать истинные чувства. Дохлый осел был для него важнее живой матери"4. Эту же фразу позднее процитирует в дневниковой записи Байрон: „Ах, я так же дурен, как эта скотина Стерн, который рыдал над дохлым ослом, вместо того, чтобы помочь живой матери"5.
Весь раздел, посвященный Стерну, в „Английских юмористах XVIII века" Уильяма Теккерея построен на отождествлении личности реального автора и созданного им литературного персонажа: „Это великий шут, а не великий юморист. Он действует последовательно и хладнокровно; раскрашивает свое лицо, надевает шутовской колпак, стелет коврик и кувыркается на нем.
Возьмите хотя бы „Сентиментальное путешествие" и вы увидите в авторе нарочитое стремление делать стойку и срывать аплодисменты. Он приезжает в гостиницу Дессена, ему нужна карета, чтобы добраться до Парижа, он идет во двор гостиницы и сразу же начинает, как говорят актеры, „работать". Вот эта небольшая коляска — дезоближан:
„Четыре месяца прошло с тех пор, как он кончил свои скитания по Европе в углу каретного двора мсье Дессена; с самого начала он выехал оттуда лишь наспех починенный, и хотя дважды разваливался на Мон-Сени, мало выиграл от своих
приключений - и всего меньше от многомесячного стоянья без призора в углу каретного двора мсье Дессена. Действительно, нельзя было много сказать в его пользу - но кое-что все-таки можно было. Когда же довольно нескольких слов, чтобы выручить несчастного из беды, я ненавижу человека, который на них поскупится".
Le tour est fait!6 Паяц перекувырнулся! Паяц перепрыгнул через дезоближан, не задев за верх, и раскланивается перед почтеннейшей публикой. Можно ли поверить, что это настоящее чувство? Что эта великолепная щедрость, эта отважная поддержка в горе, обращенные к старой карете, неподдельны?..
Наш друг покупает коляску; воспользовавшись в своих интересах пресловутым старым монахом, а потом (как и подобает доброму и добродушному паяцу, к тому же не жалеющему денег, когда они у него есть), обменявшись со старым францисканцем табакерками, он выезжает из Кале, приходуя огромными цифрами за счет своего благородства те несколько су, которыми оделяет нищих в Монтрее, а в Нампоне вылезает из коляски и хнычет над знаменитым мертвым ослом, что умеет делать всякий сентименталист, стоит ему только захотеть. Он изображен трогательно и искусно, этот мертвый осел; как повар мсье де Субиза во время войны, Стерн украшает его гарниром и подает в виде лакомого блюда под острым соусом. Но эти слезы, и добрые чувства, и белый носовой платок, и заупокойная проповедь, и лошади, и плюмажи, и процессия плакальщиков, и катафалк с дохлым ослом! Тьфу, фигляр! По мне весь этот трюк с ослом и всем прочим не стоит и выеденного яйца"7.
Как видим, различие позиций автора и повествователя в произведениях Стерна так трудно уловимо, что его, по большей части, не разглядели читатели (и критики) последующих эпох. Даже такой тонкий ценитель Стерна, как Вирджиния Вульф, думается не без влияния Теккерея, упрекает Стерна в том, что он педалирует свою чувствительность и благожелательность: „Стерн не столько озабочен вещью как таковой, сколько ее воздействием на наше мнение о нем. Вот вокруг него собрались нищие, и он дает pauvre honteux8 больше, чем намеревался сначала. Но сознание его не сосредоточено целиком и полностью на нищих, оно частично обращено и к нам, ему хочется знать, оценили ли мы его доброту. И поэтому заключительные слова: „и мне показалось, что он благодарен мне больше, чем все остальные", — помещенные, чтобы сильнее выделить их, в конце главы, раздражают своей приторностью, как не-растворившийся сахар на дне чашки. В самом деле, главный недостаток „Сентиментального путешествия" связан со стремлением Стерна убедить нас в доброте его сердца... Стерновская
забота о чувствительности идет в ущерб присущему ему остроумию; нас приглашают взирать, пожалуй, уж слишком долго на скромность, простоту и добродетель, застывшие уж слишком картинно, чтобы на них любоваться"9.
Анализ В. Вульф очень тонок. И двойственность, и самолюбование действительно есть в этой сцене. Но кого они характеризуют? Йорика или Стерна? Именно субъективность повествователя, принимающего собственную аффектацию за истинное чувство, становится для автора объектом изображения. Так один смещенный акцент приводит исследователя (или просто читателя) к неверной интерпретации всего произведения.
Соотношение позиций автора и условных повествователей в произведениях Стерна — одна из ключевых проблем, существенных для интерпретации всего творчества писателя. Она требует особенно внимательного прочтения текста, способности анализировать каждую строку его, не упуская из виду ни малейших деталей. Стерн писал для активного читателя, хотя сам же шутливо сетовал: „Нелегкое это дело — писать книги да еще находить умные головы, способные их понимать"10.
Читатели, увидевшие в авторе „Сентиментального путешествия" лишь „чувствительного Стерна", не поняли всей глубины стерновского психологического анализа, не смогли оценить сложность авторского замысла. Ведь Стерн впервые в истории мировой литературы создает образ субъективного повествователя, „мемуары" которого нужно неизменно воспринимать с определенной поправкой на „возмущающий эффект" рассказчика.
Внимательно анализируя текст „Сентиментального путешествия", можно обнаружить, что прекраснодушные философские убеждения Йорика ставятся под сомнение практикой его поведения, а суждения героя о себе самом либо противоречат его же суждениям, высказанным в другом месте, либо опровергаются его поступками.
Возьмем, к примеру, отношение пастора Йорика к „мирским благам". Йорик кичился своим бескорыстием: ему-де „не нужны епископские митры", он не из тех, „кто по ним тужит"; и он же сетует, что не сможет „сделать церковную карьеру и быть кем-нибудь побольше паршивого пребендария" (25). Похваляясь своим равнодушием к презренному металлу, Йорик напыщенно восклицает: „Праведный боже, что же таится в мирских благах, если они так озлобляют наши души и постоянно ссорят насмерть столько добросердечных братьев-людей?" (4). И он же смотрит с ненавистью на хозяина гостиницы, подозревая, что тот хочет запросить с него несколько лишних луидоров при продаже кареты.
Йорик преклоняется перед целомудрием и чистотой, он прямо-таки выставляет напоказ свою стыдливость: „Во мне есть что-то, в силу чего я не выношу ни малейшего намека на непристойность" (94), или „Злосчастный Йорик! Степен-нейший из твоих собратьев способен был написать для широкой публики слова, которые заливают твое лицо румянцем, когда ты только перечитываешь их наедине в своем кабинете" (98 — 99). И в то же время рассказ Йорика буквально переполнен двусмысленностями и фривольными намеками.
Йорик говорит об облагораживающем влиянии влюбленности на его характер: „...Всю жизнь был влюблен то в одну, то в другую принцессу, и надеюсь, так будет продолжаться до самой моей смерти, ибо твердо убежден в том, что если я сделаю когда-нибудь подлость, то это непременно случится в промежуток между моими увлечениями; пока продолжается такое междуцарствие, сердце мое, как я заметил, всегда закрыто на ключ, - я едва нахожу у себя шестипенсовик, чтобы подать нищему, и потому стараюсь как можно скорее выйти из этого состояния; когда же я снова воспламеняюсь, я снова - весь великодущие и доброта..." (38). Однако мы видим, что несмотря на любовь к Элизе, о которой он с самого начала оповещает читателей, Йорик отказывает монаху в том самом „шестипенсовике" („я заранее твердо решил не давать ему ни одного су" (8), которым он якобы делится с нищим даже в те моменты, когда сердце его „закрыто на ключ".
Любовь, которой так легко и охотно поддается Йорик, по его утверждению, чиста и возвышенна: он приехал во Францию высматривать не „наготу" здешних женщин, а „наготу их сердец" (94). Однако при встрече почти с каждой женщиной, попадающейся на его пути (Мадам де Л***, перчаточница, fille de chambre, маркиза де ф***, Мария, пьемонтская дама), Йорика одолевают весьма земные влечения.
Отдает ли рассказчик себе отчет в противоречии между декларируемыми им воззрениями и своим собственным поведением? Иногда — да. И тогда он стремится одержать „победу" над дурными помыслами и исправить дурные поступки. В эпизоде встречи с монахом Йорик сам фиксирует изменения своих настроений и критически анализирует причины этих смен. „Низкое чувство! Низкое, грубое чувство!" — одергивает сам себя Йорик, не позволяя недоброжелательству к мсье Дессену разгореться в его душе. Но чаще рассказчик не в силах разобраться в природе собственных побуждений.
Каким же способом Стерн обнажает субъективность своего повествователя? Лишь анализируя композицию произведения, порядок расположения эпизодов, или подмечая, казалось бы,
случайно оброненные рассказчиком слова и незначительные детали, которые при сопоставлении с другими придают повествованию совсем иную окраску, можно обнаружить субъективность оценок Йорика, в том числе и самооценок.
Многие читатели и даже критики принимали декларируемую Стерном спонтанность изложения материала за „чистую монету". „Стоит только сесть за работу, писать что придет в голову, и готова будет книга в Стерновом вкусе; расположение ее еще выгоднее, нежели содержание; не нужны ни порядок, ни стройность, ни связь в мыслях"11, — писал критик в „Меркюр де Франс" (статья эта была перепечатана в России в 1803 г. „Северным вестником"). Примерно так же говорит о своем методе работы над текстом сам Лоренс Стерн устами Тристрама: не он-де владеет своим пером, а его перо владеет им, он „начинает с того, что пишет первую фразу, а в отношении второй полагается на господа бога" (Т. Ш. 532). Однако менее всего следует доверять подобным утверждениям условного повествователя.
Сопоставление хранящегося в Британском музее белового автографа „Сентиментального путешествия" с экземпляром, поправленным авторской рукой уже на последней стадии работы, когда рукопись была у наборщика, показывает, как тщательно Стерн работал над текстом. Возьмем, к примеру, знаменитый эпизод обмена табакерками (такой обмен стал позднее в Германии ритуалом среди почитателей стерновского таланта). Первоначально в рукописи стояло: „Монах потер свою роговую табакерку о рукав и преподнес ее мне одной рукой, а другой взял у меня мою; поцеловав ее, он спрятал ее у себя на груди — из глаз его струились целые потоки признательности - и распрощался"12. В окончательном варианте читаем: „Во время этой паузы монах старательно тер свою роговую табакерку о рукав подрясника, и, как только на ней появился от трения легкий блеск — он низко мне поклонился и сказал, что было бы поздно разбирать, слабость ли или доброта душевная вовлекли нас в этот спор, — но как бы там ни было - он просит меня обменяться табакерками. Говоря это, он одной рукой поднес мне свою, а другой взял у меня мою; поцеловав ее, он спрятал у себя на груди — из глаз его струились целые потоки признательности - и распрощался" (23).
Композиция „Сентиментального путешествия" продумана до мельчайших деталей, именно в ней в значительной степени проявляется замысел книги. Если сами происшествия как таковые не связаны с определенным географическим пунктом маршрута, как мы показали выше, то порядок расположения этих происшествий весьма существен.
Не случайно рассказ о поездке Йорика в Версаль, где он надеялся угодничеством и низкопоклонством добыть себе иностранный паспорт, стоит рядом с историей продавца пирожков, который стойко переносит выпавшие на его долю невзгоды, не теряя собственного достоинства. Благородство одного резче оттеняет душевную слабость другого.
Не случайно рассказ о нищем попрошайке, который лестью выманивал милостыню у женщин, предшествует рассказу о поведении Йорика, пользующегося методом нищего в светских салонах.
Не случайно нелюбезному поведению Йорика, отказавшемуся уступить место даме в последней сцене романа, предшествует описание радушия и гостеприимства простой крестьянской семьи.
Не случайно прекраснодушный порыв Йорика, пытающегося освободить запертого в клетке скворца, завершается спустя несколько страниц рассказом о дальнейших приключениях злосчастной птицы, обнаруживающим эфемерность благородных чувств героя книги.
Не случайно знаменитый, полный сентиментального пафоса эпизод с мертвым ослом заканчивается перебранкой Йорика с кучером. Йорик искренне сочувствует мертвому ослу и его хозяину. Он упивается проявлением собственной чувствительности и полагает, что извлек из этой встречи моральный урок для себя: „Если бы мы любили друг друга, как этот бедняк любил своего осла, — это бы кое-что значило" (46). Но это только фраза. Ведь в тот же момент, когда Йорик растроганно думает о добром отношении крестьянина к своему ослу, его раздражает, что кучер, жалея лошадь, не хочет гнать ее в гору: „Печаль, в которую поверг меня рассказ бедняка, требовала к себе бережного отношения; между тем, кучер не обратил на нее никакого внимания, пустившись вскачь по pave <...>
Я во всю мочь закричал ему, прося, ради бога, ехать медленнее, - но чем громче я кричал, тем немилосерднее он гнал. — Черт его побери вместе с его гонкой, — сказал я, — он будет терзать мои нервы, пока не доведет меня до белого каления, а потом поедет медленнее, чтобы дать мне досыта насладиться яростью моего гнева.
Кучер бесподобно справился с этой задачей: к тому времени, когда мы доехали до подошвы крутой горы в полулье от Нанпо-на, — я был зол уже не только на него — но и на себя за то, что отдался этому порыву злобы.
Теперь состояние мое требовало совсем другого обращения: хорошая встряска от быстрой езды принесла бы мне существенную пользу.
— Ну-ка, живее — живее, голубчик! — сказал я. Кучер показал на гору..." (46 - 47).
Добрые чувства Йорика оказываются на деле лишь проявлением самолюбования.
Иногда по одной-двум невзначай оброненным фразам читатель может догадаться, что рассказ Йорика не отличается объективностью. Во время обеда в Кале Йорик думает, что это присущие ему,добрые чувства" привели его в такое приподнятое состояние духа, а читатель вправе предположить, что причиной тому выпитая за обедом бутылка бургундского.
Йорик заходит в лавку к перчаточнице, привлеченный, как ему кажется, ее любезностью и доброжелательностью, и сам же невольно обнаруживает, что источником его симпатии было прежде всего сексуальное влечение: „Не хочу думать, что красота этой женщины (хотя, по-моему, она была прелестнейшей гризеткой, которую я когда-либо видел) повлияла на впечатление, оставленное во мне ее любезностью; помню только, что, говоря, как много я ей обязан, я смотрел ей слишком прямо в глаза, и что я поблагодарил ее столько же раз, сколько раз она повторила свои указания.
Не отошел я и десяти шагов от лавки, как обнаружил, что я забыл до последнего слова все сказанное
- Возможно ли! — сказала она, смеясь. — Очень даже возможно, - отвечал я, - когда мужчина больше думает о женщине, чем о ее добром совете" (58 - 59).
Склонность Йорика к самообольщению обнаруживается почти в каждом эпизоде романа. Он оказывается таким же „несостоятельным героем", как Тристрам — „несостоятельным рассказчиком". Тристрам хочет, но не может рассказать о других людях. Йорик хочет, но не может разобраться в природе своих собственных чувств и поступков. Субъективность суждений свойственна и Тристраму, и Йорику. За спиной обоих стоит реальный автор, Лоренс Стерн, и его точка зрения не тождественна тем, которых придерживаются условные повествователи.
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 114 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Зато он зорко подмечает малейшее внешнее проявление чувств у окружающих его людей - румянец, потупленный взгляд, подавленный вздох, невольное движение. | | | Г ЛАВА V |