Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Г Л А В А IV

ЙОРИК ИЛИ СТЕРН?

(Авторская позиция в „Сентиментальном путешествии")

Необычна для своего времени и позиция автора в произ­ведениях Стерна.

Одна из важнейших установок английского просветитель­ского романа — создать достоверную картину мира, добиться эффекта правдивости, невымышленности изображаемого. Еще в конце XVII в. Афра Бен, писательница, в творчестве которой уже намечаются просветительские тенденции, открывает свой роман „Оруноко, или Царственный раб" (1688) таким утверж­дением: „Предлагая вам историю этого раба, я не намерена занимать читателя похождениями вымышленного героя, жизнью и судьбой которого фантазия может распоряжаться по произ­волу поэта; и, рассказывая правду, не собираюсь украшать ее происшествиями за исключением тех, которые имели место в действительности. Пусть эта история войдет в свет попросту, полагаясь лишь на собственные достоинства и естественность интриги; в ней достаточно реальности... чтобы сделать ее зани­мательной без помощи вымысла"1. Такого рода утверждение применимо и ко многим романам XVTII в. Вернейший же спо­соб достичь эффекта подлинности — совсем убрать автора-про­фессионала и предоставить все происходящее в изложении рассказчика — очевидца или участника описанных событий.

Этим прежде всего и объясняется огромная популярность формы повествования от первого лица в английском просве­тительском романе. К ней охотно обращались Дефо и Смоллет,


Ричардсон и Голдсмит...2 И даже Свифт, повествуя о необычай­ных и удивительных приключениях своего героя, пародийно утрирует присущую мемуарной форме семантику достовер­ности, воспроизводит фантастические события со скрупулез­нейшим соблюдением мельчайших деталей и пропорций, пока­зывает их с позиций рассказчика-очевидца, попавшего в чу­жую страну и даже не знающего языка населяющего ее народа.

Другой весьма важной особенностью просветительского романа со свойственной ему насыщенностью этической пробле­матикой, доходящей подчас до дидактизма, является опреде­ленность и объективность авторской позиции. Здесь автор — беспристрастный судья своих героев. Так, из вступительных главок „Тома Джонса" читатель выносит впечатление творче­ской и человеческой непогрешимости создателя романа. При­чем даже когда автор передает право вести повествование герою-рассказчику, того как бы осеняет мудрость реального автора. Возьмем, к примеру, романы Дефо. Воровки, куртизанки, со­мнительные искатели приключений, совершающие как персона­жи бесчестные поступки, как повествователи (причем рассказы­вая о самих себе!) оказываются нелицеприятны и объективны, они как бы обретают непогрешимость взгляда их создателя.

Казалось бы, и Лоренс Стерн идет в русле традиции: его основные произведения написаны в мемуарной форме. Более того, Стерн, имитируя подлинность повествования, сближает себя со своими героями-рассказчиками, наделяя их многими автобиографическими чертами.

В обстоятельствах жизни Йорика (как прежде Тристрама) есть множество мелких деталей, напоминающих обстоятельства жизни Стерна. Оба принадлежат духовенству; причем герой, как и автор, достиг лишь должности пребендария в церковной иерархии. Оба слабого здоровья — у Йорика, как явствует из последней сцены, не в порядке легкие, сам же автор с юности страдал от чахотки. Оба путешествуют по Франции и Италии, и даже маршруты их во многом совпадают.

Реальные друзья и знакомые Стерна под своими настоящи­ми именами (Элиза Дрейпер, граф де Бисси, герцог де Шуа-зель, Дэвид Юм, маркиза де Фаньяни, мсье Дессен) либо под прозрачными для тогдашнего читателя псевдонимами (Смель-фунгус - Тобайас Смоллет, Евгений - ближайший друг Стерна с университетских времен Холл-Стивенсон) фигурируют как персонажи „Сентиментального путешествия". Более того, Стерн не только в произведение искусства вносит сугубо биографи­ческие детали, но и в реальной жизни намеренно сближает себя и своего героя-рассказчика, нередко называет себя Йориком и


подписывает этим именем свои частные письма. В таком размы­вании границ между „поэзией" и „правдой" он предвосхища­ет грядущую эпоху романтизма.

Неудивительно, что современники писателя, наивно отож­дествляя позиции автора и героя, приписывали Стерну грехи и добродетели Йорика.

Вскоре после выхода в свет „Сентиментального путешест­вия" Смоллет, не без желания отплатить за насмешки над Смель-фунгусом, которого Стерн упрекал в мизантропии, пишет в „Критикл ревью": „Автор нанимает карету и отправляется путешествовать, находясь в бредовом состоянии, которое, по всей видимости, не покидает его на протяжении всей поезд­ки - фатальный симптом близкой кончины. Состояние это ока­зывало, однако, и свое положительное действие: превращало страдания других в объект удовольствия для автора, делало его глухим к чувству гуманности, к соображениям вкуса и правдоподобия, лишало его способности наблюдать и умозаклю­чать"3. Так самолюбование и чувствительность Йорика припи­сывается его создателю.

Примерно ту же мысль, но в несколько иных выражениях высказывает и X. Уолпол, автор первого „готического" ро­мана „Замок Отранто": „Стерн был слишком чувствителен, чтобы испытывать истинные чувства. Дохлый осел был для него важнее живой матери"4. Эту же фразу позднее процитирует в дневниковой записи Байрон: „Ах, я так же дурен, как эта скотина Стерн, который рыдал над дохлым ослом, вместо то­го, чтобы помочь живой матери"5.

Весь раздел, посвященный Стерну, в „Английских юмори­стах XVIII века" Уильяма Теккерея построен на отождествле­нии личности реального автора и созданного им литературного персонажа: „Это великий шут, а не великий юморист. Он дей­ствует последовательно и хладнокровно; раскрашивает свое ли­цо, надевает шутовской колпак, стелет коврик и кувыркается на нем.

Возьмите хотя бы „Сентиментальное путешествие" и вы увидите в авторе нарочитое стремление делать стойку и сры­вать аплодисменты. Он приезжает в гостиницу Дессена, ему нужна карета, чтобы добраться до Парижа, он идет во двор гостиницы и сразу же начинает, как говорят актеры, „работать". Вот эта небольшая коляска — дезоближан:

„Четыре месяца прошло с тех пор, как он кончил свои скитания по Европе в углу каретного двора мсье Дессена; с самого начала он выехал оттуда лишь наспех починенный, и хо­тя дважды разваливался на Мон-Сени, мало выиграл от своих


приключений - и всего меньше от многомесячного стоянья без призора в углу каретного двора мсье Дессена. Действитель­но, нельзя было много сказать в его пользу - но кое-что все-таки можно было. Когда же довольно нескольких слов, чтобы выручить несчастного из беды, я ненавижу человека, который на них поскупится".

Le tour est fait!6 Паяц перекувырнулся! Паяц перепрыг­нул через дезоближан, не задев за верх, и раскланивается перед почтеннейшей публикой. Можно ли поверить, что это настоя­щее чувство? Что эта великолепная щедрость, эта отважная поддержка в горе, обращенные к старой карете, неподдельны?..

Наш друг покупает коляску; воспользовавшись в своих интересах пресловутым старым монахом, а потом (как и подо­бает доброму и добродушному паяцу, к тому же не жалеющему денег, когда они у него есть), обменявшись со старым францис­канцем табакерками, он выезжает из Кале, приходуя огромны­ми цифрами за счет своего благородства те несколько су, кото­рыми оделяет нищих в Монтрее, а в Нампоне вылезает из коляс­ки и хнычет над знаменитым мертвым ослом, что умеет делать всякий сентименталист, стоит ему только захотеть. Он изобра­жен трогательно и искусно, этот мертвый осел; как повар мсье де Субиза во время войны, Стерн украшает его гарниром и по­дает в виде лакомого блюда под острым соусом. Но эти слезы, и добрые чувства, и белый носовой платок, и заупокойная про­поведь, и лошади, и плюмажи, и процессия плакальщиков, и катафалк с дохлым ослом! Тьфу, фигляр! По мне весь этот трюк с ослом и всем прочим не стоит и выеденного яйца"7.

Как видим, различие позиций автора и повествователя в произведениях Стерна так трудно уловимо, что его, по большей части, не разглядели читатели (и критики) последующих эпох. Даже такой тонкий ценитель Стерна, как Вирджиния Вульф, думается не без влияния Теккерея, упрекает Стерна в том, что он педалирует свою чувствительность и благожелательность: „Стерн не столько озабочен вещью как таковой, сколько ее воздействием на наше мнение о нем. Вот вокруг него собра­лись нищие, и он дает pauvre honteux8 больше, чем намере­вался сначала. Но сознание его не сосредоточено целиком и пол­ностью на нищих, оно частично обращено и к нам, ему хочет­ся знать, оценили ли мы его доброту. И поэтому заключитель­ные слова: „и мне показалось, что он благодарен мне больше, чем все остальные", — помещенные, чтобы сильнее выделить их, в конце главы, раздражают своей приторностью, как не-растворившийся сахар на дне чашки. В самом деле, главный недостаток „Сентиментального путешествия" связан со стрем­лением Стерна убедить нас в доброте его сердца... Стерновская


забота о чувствительности идет в ущерб присущему ему остро­умию; нас приглашают взирать, пожалуй, уж слишком долго на скромность, простоту и добродетель, застывшие уж слиш­ком картинно, чтобы на них любоваться"9.

Анализ В. Вульф очень тонок. И двойственность, и самолю­бование действительно есть в этой сцене. Но кого они характе­ризуют? Йорика или Стерна? Именно субъективность повест­вователя, принимающего собственную аффектацию за истинное чувство, становится для автора объектом изображения. Так один смещенный акцент приводит исследователя (или просто читателя) к неверной интерпретации всего произведения.

Соотношение позиций автора и условных повествовате­лей в произведениях Стерна — одна из ключевых проблем, су­щественных для интерпретации всего творчества писателя. Она требует особенно внимательного прочтения текста, способности анализировать каждую строку его, не упуская из виду ни ма­лейших деталей. Стерн писал для активного читателя, хотя сам же шутливо сетовал: „Нелегкое это дело — писать книги да еще находить умные головы, способные их понимать"10.

Читатели, увидевшие в авторе „Сентиментального путешест­вия" лишь „чувствительного Стерна", не поняли всей глубины стерновского психологического анализа, не смогли оценить сложность авторского замысла. Ведь Стерн впервые в истории мировой литературы создает образ субъективного повествова­теля, „мемуары" которого нужно неизменно воспринимать с определенной поправкой на „возмущающий эффект" рассказ­чика.

Внимательно анализируя текст „Сентиментального путе­шествия", можно обнаружить, что прекраснодушные фило­софские убеждения Йорика ставятся под сомнение практикой его поведения, а суждения героя о себе самом либо противоре­чат его же суждениям, высказанным в другом месте, либо опро­вергаются его поступками.

Возьмем, к примеру, отношение пастора Йорика к „мирским благам". Йорик кичился своим бескорыстием: ему-де „не нужны епископские митры", он не из тех, „кто по ним тужит"; и он же сетует, что не сможет „сделать церковную карьеру и быть кем-нибудь побольше паршивого пребендария" (25). Похваляясь своим равнодушием к презренному металлу, Йорик напыщенно восклицает: „Праведный боже, что же таится в мир­ских благах, если они так озлобляют наши души и постоянно ссорят насмерть столько добросердечных братьев-людей?" (4). И он же смотрит с ненавистью на хозяина гостиницы, подо­зревая, что тот хочет запросить с него несколько лишних луи­доров при продаже кареты.


Йорик преклоняется перед целомудрием и чистотой, он прямо-таки выставляет напоказ свою стыдливость: „Во мне есть что-то, в силу чего я не выношу ни малейшего намека на непристойность" (94), или „Злосчастный Йорик! Степен-нейший из твоих собратьев способен был написать для широкой публики слова, которые заливают твое лицо румянцем, когда ты только перечитываешь их наедине в своем кабинете" (98 — 99). И в то же время рассказ Йорика буквально переполнен двусмысленностями и фривольными намеками.

Йорик говорит об облагораживающем влиянии влюблен­ности на его характер: „...Всю жизнь был влюблен то в одну, то в другую принцессу, и надеюсь, так будет продолжаться до самой моей смерти, ибо твердо убежден в том, что если я сде­лаю когда-нибудь подлость, то это непременно случится в проме­жуток между моими увлечениями; пока продолжается такое междуцарствие, сердце мое, как я заметил, всегда закрыто на ключ, - я едва нахожу у себя шестипенсовик, чтобы подать нищему, и потому стараюсь как можно скорее выйти из этого состояния; когда же я снова воспламеняюсь, я снова - весь великодущие и доброта..." (38). Однако мы видим, что не­смотря на любовь к Элизе, о которой он с самого начала опо­вещает читателей, Йорик отказывает монаху в том самом „шес­типенсовике" („я заранее твердо решил не давать ему ни од­ного су" (8), которым он якобы делится с нищим даже в те моменты, когда сердце его „закрыто на ключ".

Любовь, которой так легко и охотно поддается Йорик, по его утверждению, чиста и возвышенна: он приехал во Францию высматривать не „наготу" здешних женщин, а „наготу их сер­дец" (94). Однако при встрече почти с каждой женщиной, по­падающейся на его пути (Мадам де Л***, перчаточница, fille de chambre, маркиза де ф***, Мария, пьемонтская дама), Йори­ка одолевают весьма земные влечения.

Отдает ли рассказчик себе отчет в противоречии между декларируемыми им воззрениями и своим собственным пове­дением? Иногда — да. И тогда он стремится одержать „победу" над дурными помыслами и исправить дурные поступки. В эпи­зоде встречи с монахом Йорик сам фиксирует изменения своих настроений и критически анализирует причины этих смен. „Низ­кое чувство! Низкое, грубое чувство!" — одергивает сам себя Йорик, не позволяя недоброжелательству к мсье Дессену раз­гореться в его душе. Но чаще рассказчик не в силах разобрать­ся в природе собственных побуждений.

Каким же способом Стерн обнажает субъективность своего повествователя? Лишь анализируя композицию произведения, порядок расположения эпизодов, или подмечая, казалось бы,


случайно оброненные рассказчиком слова и незначительные детали, которые при сопоставлении с другими придают повест­вованию совсем иную окраску, можно обнаружить субъектив­ность оценок Йорика, в том числе и самооценок.

Многие читатели и даже критики принимали декларируемую Стерном спонтанность изложения материала за „чистую монету". „Стоит только сесть за работу, писать что придет в голову, и го­това будет книга в Стерновом вкусе; расположение ее еще вы­годнее, нежели содержание; не нужны ни порядок, ни стройность, ни связь в мыслях"11, — писал критик в „Меркюр де Франс" (статья эта была перепечатана в России в 1803 г. „Северным вестником"). Примерно так же говорит о своем методе работы над текстом сам Лоренс Стерн устами Тристрама: не он-де вла­деет своим пером, а его перо владеет им, он „начинает с того, что пишет первую фразу, а в отношении второй полагается на господа бога" (Т. Ш. 532). Однако менее всего следует дове­рять подобным утверждениям условного повествователя.

Сопоставление хранящегося в Британском музее белового автографа „Сентиментального путешествия" с экземпляром, поправленным авторской рукой уже на последней стадии рабо­ты, когда рукопись была у наборщика, показывает, как тщатель­но Стерн работал над текстом. Возьмем, к примеру, знамени­тый эпизод обмена табакерками (такой обмен стал позднее в Германии ритуалом среди почитателей стерновского таланта). Первоначально в рукописи стояло: „Монах потер свою роговую табакерку о рукав и преподнес ее мне одной рукой, а другой взял у меня мою; поцеловав ее, он спрятал ее у себя на груди — из глаз его струились целые потоки признательности - и рас­прощался"12. В окончательном варианте читаем: „Во время этой паузы монах старательно тер свою роговую табакерку о рукав подрясника, и, как только на ней появился от трения легкий блеск — он низко мне поклонился и сказал, что было бы поздно разбирать, слабость ли или доброта душевная во­влекли нас в этот спор, — но как бы там ни было - он просит меня обменяться табакерками. Говоря это, он одной рукой поднес мне свою, а другой взял у меня мою; поцеловав ее, он спрятал у себя на груди — из глаз его струились целые пото­ки признательности - и распрощался" (23).

Композиция „Сентиментального путешествия" продумана до мельчайших деталей, именно в ней в значительной степени проявляется замысел книги. Если сами происшествия как тако­вые не связаны с определенным географическим пунктом мар­шрута, как мы показали выше, то порядок расположения этих происшествий весьма существен.


Не случайно рассказ о поездке Йорика в Версаль, где он надеялся угодничеством и низкопоклонством добыть себе иностранный паспорт, стоит рядом с историей продавца пирож­ков, который стойко переносит выпавшие на его долю невзгоды, не теряя собственного достоинства. Благородство одного резче оттеняет душевную слабость другого.

Не случайно рассказ о нищем попрошайке, который лестью выманивал милостыню у женщин, предшествует рассказу о по­ведении Йорика, пользующегося методом нищего в светских салонах.

Не случайно нелюбезному поведению Йорика, отказавше­муся уступить место даме в последней сцене романа, предшест­вует описание радушия и гостеприимства простой крестьян­ской семьи.

Не случайно прекраснодушный порыв Йорика, пытающегося освободить запертого в клетке скворца, завершается спустя не­сколько страниц рассказом о дальнейших приключениях злосча­стной птицы, обнаруживающим эфемерность благородных чувств героя книги.

Не случайно знаменитый, полный сентиментального па­фоса эпизод с мертвым ослом заканчивается перебранкой Йорика с кучером. Йорик искренне сочувствует мертвому ос­лу и его хозяину. Он упивается проявлением собственной чувст­вительности и полагает, что извлек из этой встречи моральный урок для себя: „Если бы мы любили друг друга, как этот бед­няк любил своего осла, — это бы кое-что значило" (46). Но это только фраза. Ведь в тот же момент, когда Йорик растро­ганно думает о добром отношении крестьянина к своему ослу, его раздражает, что кучер, жалея лошадь, не хочет гнать ее в го­ру: „Печаль, в которую поверг меня рассказ бедняка, требова­ла к себе бережного отношения; между тем, кучер не обратил на нее никакого внимания, пустившись вскачь по pave <...>

Я во всю мочь закричал ему, прося, ради бога, ехать мед­леннее, - но чем громче я кричал, тем немилосерднее он гнал. — Черт его побери вместе с его гонкой, — сказал я, — он будет терзать мои нервы, пока не доведет меня до белого каления, а потом поедет медленнее, чтобы дать мне досыта насладить­ся яростью моего гнева.

Кучер бесподобно справился с этой задачей: к тому времени, когда мы доехали до подошвы крутой горы в полулье от Нанпо-на, — я был зол уже не только на него — но и на себя за то, что отдался этому порыву злобы.

Теперь состояние мое требовало совсем другого обращения: хорошая встряска от быстрой езды принесла бы мне существен­ную пользу.


— Ну-ка, живее — живее, голубчик! — сказал я. Кучер по­казал на гору..." (46 - 47).

Добрые чувства Йорика оказываются на деле лишь прояв­лением самолюбования.

Иногда по одной-двум невзначай оброненным фразам чи­татель может догадаться, что рассказ Йорика не отличается объективностью. Во время обеда в Кале Йорик думает, что это присущие ему,добрые чувства" привели его в такое при­поднятое состояние духа, а читатель вправе предположить, что причиной тому выпитая за обедом бутылка бургунд­ского.

Йорик заходит в лавку к перчаточнице, привлеченный, как ему кажется, ее любезностью и доброжелательностью, и сам же невольно обнаруживает, что источником его симпатии было прежде всего сексуальное влечение: „Не хочу думать, что красота этой женщины (хотя, по-моему, она была пре­лестнейшей гризеткой, которую я когда-либо видел) по­влияла на впечатление, оставленное во мне ее любезно­стью; помню только, что, говоря, как много я ей обя­зан, я смотрел ей слишком прямо в глаза, и что я по­благодарил ее столько же раз, сколько раз она повторила свои указания.

Не отошел я и десяти шагов от лавки, как обнару­жил, что я забыл до последнего слова все сказанное

- Возможно ли! — сказала она, смеясь. — Очень даже воз­можно, - отвечал я, - когда мужчина больше думает о жен­щине, чем о ее добром совете" (58 - 59).

Склонность Йорика к самообольщению обнаруживается почти в каждом эпизоде романа. Он оказывается таким же „несостоятельным героем", как Тристрам — „несостоятель­ным рассказчиком". Тристрам хочет, но не может рассказать о других людях. Йорик хочет, но не может разобраться в при­роде своих собственных чувств и поступков. Субъективность суждений свойственна и Тристраму, и Йорику. За спиной обоих стоит реальный автор, Лоренс Стерн, и его точка зрения не тождественна тем, которых придерживаются условные повест­вователи.


Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 114 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: ЛОРЕНС СТЕРН И ЕГО ВРЕМЯ | Растление нравов... | Вернувшись на родину, Харли чахнет от любви к некоей мисс Уолтон, не решаясь даже открыть свои чувства любимой девушке. Смерть героя в финале романа представляется вопло- | ГЛАВА I | Здесь Стерн познакомился и подружился с Дени Дидро. Французский писатель восхищался романом Стерна, называя | Преемственность этих двух произведений подчеркнута самим автором. Стерн намеренно создает некую общность материального мира, нашедшего отражение в обеих книгах. | ГЛАВА II | Однако признаки путешествия как литературного жанра и как романа, где в основе сюжета лежит мотив путешествия, весьма различны, зачастую даже диаметрально противоположны. | Дения. Здесь снова различия с первым романом Стерна весьма значительны. | Как видим, образ страдания, нарисованный воображением, оказырается болезненным из-за способности человека как бы отождествлять себя самого со страдающим. Отсюда возника- |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Зато он зорко подмечает малейшее внешнее проявление чувств у окружающих его людей - румянец, потупленный взгляд, подавленный вздох, невольное движение.| Г ЛАВА V

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)