Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Ночь с 23 на 24 марта 2100 года от Р.Х., Сикстинская капелла.

Читайте также:
  1. АЛЕКСАНДР I (12. 12. 1777 – 19.11. 1825гг.) – российский император с 12 марта 1801 года, старший сын Павла I, внук Екатерины II.
  2. Баба Марта
  3. Велес, 31 января – 21 марта
  4. Во второй половине 19 марта 1942 года.
  5. Восьмое марта.
  6. Глава 2. Положение провинций от убийств в Васси до Амбуазского мира 19 марта 1563 года. Открытая интервенция англичан.
  7. Дело № 2-80/2011 21 марта 2011

… Сергий положил ружьё на локоть и, не целясь, нажал на спуск. Так обычно писали в романах довоенной поры. Не читал, но слышал в пересказах читавших. Коротко и ясно. Положил и нажал. Святые угодники, как всё же слаб человеческий язык.

Положил и нажал — так любой дурак напишет. А вот попробуйте обрисовать в одном предложении моё бедное сердце, которое остановилось от щелчка затвора, а затем снова пошло: неровно, тяжело и вразнос, словно пьяный слон по ледяной глади катка.

Представили? Даже не пытайтесь. А теперь я расскажу, как весь этот ужас проистекал на самом деле. Я лежал чуть слева от прохода, разделявшего звенья ограждения… моя звенящая, как десять трансформаторов, голова покоилась на широкой ладони викария, и эта ладонь весьма сильно дрожала. Но у меня не было сил даже на то, чтобы злорадствовать. Потому что это был конец. Всему: вере в людей, надежде на Божье милосердие, здравому смыслу, законам физики. Ну, и моей жизни заодно.

Адамс предал всех нас — да что там нас! Он предал меня! Своего любимого ученика! Самого верного и преданного, наперсника и наушника, всегда исполнявшего его предписания до запятой! Он говорил «Проследи» — и я следил. Он говорил «Донеси» — и я доносил. Он говорил «Кайся» — и я каялся. Теперь он говорит «Убей» — но не мне. Тому, кто по всем параметрам был хуже меня, глупее, ленивее, и по грехам своим достоин был разве что пол в храме подметать после службы — не более. И этот недомерок был избран Адамсом для выполнения высочайшей миссии — покарания грешников и установления Царства Божия На Земле! Ибо как ещё можно наречь порядок, при котором грех наказуется при жизни, невзирая на его тяжесть и обстоятельства свершения? Царство Божие На Земле. Неужели иначе? И вот я отставлен в сторону, а ничтожный скиф, по глупости сглотнувший не ту таблетку, торчит теперь в проходе в белом министранстском стихаре, с помповым ружьём, опущенным на локоть, и смотрит в прицел своими белыми мёртвыми глазами. Он торчит. Он смотрит. Не я.

Я должен был стоять на его месте.

Где Твоя справедливость, Жестокий Бог?

Но Сергий выстрелил, и я услышал в двух шагах за моей спиной грохот падающих на пол тел. Раз, два, три. Покойтесь в мире, братья-доминиканцы. А Сергий резко перебросил ружьё на плечо и своей рваной походкой заводной куклы двинулся по проходу в глубину зала.

Я бросил полный муки взгляд на кафедру, где сидели, уцепившись в поручни лестницы, два дряхлых старца: чуть повыше — в белом, чуть пониже — в алом. Красный и белый драконы. Но красный победит. Это очевидно. Достаточно посмотреть на его хладнокровное, заострённое в гримасе торжества птичье лицо — а потом перебросить взгляд наверх, где корчится в судороге первобытного ужаса Его Святейшество, увенчанное сползшей набекрень тиарой. Он на автомате что-то бормочет, этот несчастный старик. Что-то вроде «Кто пустил посторонних, кардинал? Что это за бандит с ружьём? Вы его знаете, кардинал? Что вы молчите, кардинал?»

Сергий уже в глубине зала. Стоит, наверное, сейчас над телом отвратительно пьяного Пьяццоли. Гладит мёртвыми пальцами холодный металл затвора, ожидая команды от Адамса. Бедолага капельмейстер. Сейчас отмучается. Спустя секунду он будет уже с небес с лёгкой улыбкой сочувствия взирать на то, как пуля калибра 12 миллиметров вламывается в мой череп, превращая его в… во что? Да ни во что. В кашу. Какое мне дело будет до формы моего разнесённого на куски черепа, когда я уже буду в раю?

В могильной тишине капеллы раздаётся сухой щелчок — Сергий передёргивает затвор. Какое интересное эхо. И как мне в голову могла прийти такая блажь: Пьяццоли — и С НЕБЕС? Разумеется, из глубин ада. Будет взирать на мой величественный взлёт в объятия Христовы из своего кипящего котла в первом круге. Там, вроде бы, расположены обители развратников, если верить Данте?

Я ненавижу викария. Только эта ирландская свинья способна в самый трагический момент, когда я прощаюсь с жизнью земной и готовлю душу к жизни вечной, резко отпустить мою голову — я просто чудом не разбил себе затолок на мраморную плиту пола, в последний момент сбалансировав телом и перекатившись на локоть — вскочить с места и с идиотским воплем «А теперь ты ляпа!!!» броситься бежать. Да ещё и обрушив при этом ограждение, которое всей своей тяжестью упало на меня, придавив к полу и поломав последние целые кости в моём теле. Я понимаю — нервы не выдержали. Смерть всегда страшна, особенно для таких грешников, как О’Брайан — ведь они за гробом обречены вечным мукам… Но уж совсем-то голову терять! Лестница, по которой спустился алтарник Сергий, до сих пор здесь — прыгай на ступеньки и спасайся, жалкий трус. Зачем же бросаться на кафедру? Зачем карабкаться по её поперечным балкам? Надеется быть быстрее пули? Напрасно надеется: вот она, свинцовая вершительница возмездия. Врезается в резной барельеф со сценой отсечения честной главы Иоанна Крестителя, превращая его в уродливую фанерную мишень с трёхдюймовой дыркой посередине. Что? Обманул смерть? Пожалуй, на этот раз — да.

— Смена цели! Десять дюймов справа от меня!

Не может быть. АДАМС ИСПУГАН? Он только один раз на моей памяти выглядел встревоженным: когда в приходе сработала сигнализация. И теперь я точно знаю: настоятель тогда мастерски сыграл этот испуг. Ведь он прекрасно знал, почему воет сирена. Он же сам и впустил Гнильцов. А сейчас… чего ему бояться? Перед кем играть?

Я попытался чуть-чуть привстать, но это оказалось трудной задачей: во-первых, ограда. Из-под неё теоретически можно только выползти — но не сбросить с себя. Килограммов восемьдесят в ней, не меньше. Дуб всё-таки. Дерево серьёзное, шуток не понимающее. Во-вторых, гвоздь. Он торчал, оказывается, из вертикальной балки этой проклятой ограды и при падении намертво прибил мою сутану к полу. Я не понимаю, как такое могло произойти: пол-то мраморный… Возможно, острие гвоздя вошло в зазор между плитами? Тогда это не гвоздь, а снайпер-миллиметровщик какой-то. В книгах или в фильмах такое увидишь — хохотать будешь потом два дня. Скажешь: «Ну и дурак автор, надо же такое написать: гвоздь попал точно в зазор между плитами. По теории вероятности такое немыслимо!»

А гвоздю плевать на теории. Он торчал в балке ограждения, ограждение упало, он воткнулся между плитами и прибил полу моей сутаны. Прибил полУ к пОлу. Игра слов. В моей ситуации — поистине смертельная игра.

И всё же мне удалось с Божьей помощью проползти под тяжестью ограды несколько сантиметров и даже приподнять голову. Впрочем, лучше бы я этого не делал. Ибо увидел я, как викарий О’Брайан, по-обезьяньи перепрыгнув с одной кафедры на другую, встал на лестницу, уцепился за поручень и со свирепой гримасой на лице схватил моего несчастного наставника за ворот его алой кардинальской мантии.

Потом грянул ещё один выстрел.

Викарий вздрогнул, застонал и начал тяжело заваливаться на спину — не отпуская при этом кардинальского ворота. Пытаясь удержаться на ногах, он что есть силы вцепился в поручень кафедральной лестницы, отчего грузное тело викария повернулось ко мне спиной.

И в этой спине теперь зияла дыра величиной с детский кулак.

Из которой короткими толчками выплёскивалась на сутану бурая пузырящаяся кровь.

Господи… неужели?!

Я столько месяцев мечтал это узреть: кровь на сутане викария. Кровь, растекающаяся по его спине зубчатой бурой кляксой. Кровь, фонтаном бьющая из огромной рваной дыры между лопатками этого подлеца.

Впрочем…

Это была очень странная кровь. По крайней мере, та, что била из его груди… Ибо викарий опять повернулся ко мне анфас — и я увидел, что из входного отверстия, чуть выше солнечного сплетения, во все стороны весело брызжет, как вода из разорванного шланга, прозрачная жидкость. Совершенно на кровь не похожая. И с Адамсом, облитым этой непонятной жидкостью с ног до головы, вдруг стало твориться нечто поистине непостижимое. Он… он начал таять на глазах. Как снеговик под лучами солнца. Его намокшая мантия скукоживалась в кольца, словно обугленный пергамент, и превращалась в пыль, обнажая из-под литургических одежд бледную, морщинистую, умерщвлённую аскезой старческую плоть. Словно незримые ножницы кромсали горделивую алую ткань… потом эта ужасная шмась истончилась до состояния туалетной бумаги и с сухим шорохом опала с плеч кардинала, явив миру костлявого старца с обвисшими ягодицами и просвечивающей через кожу грудной клеткой.

А потом голая плоть Адамса на моих глазах стала отваливаться с его костей. Можно не продолжать? Меня до сих пор тошнит, когда вспоминаю.

Я могу гордиться. Ибо я один в мире слышал, что пролепетал кусок дымящегося мяса по имени кардинал Адамс окровавленному викарию О’Брайану перед тем, как они оба рухнули с двухметровой высота на пол.

— Что… это… было…

И викарий О’Брайан ответил — скрипя зубами от нечеловеческой боли и сплёвывая на пастырский воротничок свою пузырящуюся кровь.

— А сам… догадайся… Дурак… зачем ты сказал про десять дюймов… надо было корректировать… на пятнадцать… Цилиндрик со святой водой… ты не забыл? Я спрятал его… под сутану… в потайной карман… как раз там, куда пуля…

— Там была не вода, — еле слышно прошелестел кардинал.

— Там была не вода, — как эхо, повторил викарий, — А что… даже не спрашивай… всё равно не поверишь…

После чего раздался страшный скрежет — вылетели из петель крепежи железных поручней лестницы, и они оба упали с двухметровой высоты на пол: обливающийся кровью О’Брайан — и вот это вот непонятно что, всего пять минут назад носившее гордое имя кардинала Адамса. «Непонятно что» достигло нижней точки, с хрустом ударилось о мрамор и, вздрогнув, затихло под мозаичными звёздами свода, продолжая по инерции дымить и превращаться в гору обугленных костей. Викарий просто рухнул: без вздоха, без крика. Перекатился на живот и остался лежать недвижим в луже собственной крови… смешанной с тем, что хранилось у него в цилиндрике и было столь немилосердно выплеснуто пулей наружу.

Странно… цилиндрик сам не больше прибора для измерения радиации, а жидкости в нём… как крови в человеческом теле… и такой напор… таким фонтаном… ещё одна непостижимая тайна?

Затем прозвучал ещё один выстрел, но уже из глубины зала — и голова алтарника Сергия со смачным «чпок» разлетелась на тысячу кусков, и он мешком повалился ниц… а кафедра, на верхотуре которой всё ещё восседал, подобно перепуганному воробью, Папа Пий Пятнадцатый — кафедра угрожающе заскрипела, покачнулась и вдруг начала медленно и неудержимо заваливаться набок. Я увидел, как метнулся из тьмы на свет СОВЕРШЕННО ТРЕЗВЫЙ отец Пьяццоли: перепрыгнув через обезглавленное тело Сергия, он бросился наперехват падающей кафедре, успев в последний момент ухватить её выступ поперечной балки и…

— Помогай, Томаш!!!

Столько событий за одну секунду. Не успеваю отцифровать. Сплошная смена статусов. Только что Адамс и О’Брайан были живы — и вот их нет. Только что Сергий — пусть и не вполне живой — но ходил, махал руками и без промаха сносил головы мишеням, на которые указывал Адамс — и вот его тело распластано по полу капеллы, жуткий безголовый прямоугольник плоти в белых одеждах… только вот крови нет. Откуда она в покойнике? Вытекла давно. Сутки назад. Под скальпелем Адамса. Только что капельмейстер Пьяццоли безмятежно дрых на могучей груди доминиканца-конвоира — и вот уже он обрёл способность стрелять, бегать, хватать и держать на своих плечах, словно мифический Атлант, тяжеленные трёхметровые кафедры…

— По…мо… гай…

О. Надо же. Уже хрипит. А как я помогу, коли у меня сутана гвоздём к полу прибита?

— МАЛЬЧИКИ, ДА ЧТО ЖЕ ЭТО ДЕЛАЕТСЯ?!!!! ЗАБЕРИТЕ МЕНЯ ОТСЮДА!!!!!!

Это кричал Понтифик. Бледный, с вытаращенными от ужаса глазами, он висел в своём креслице под углом сорок пять градусов над уровнем пола, вцепившись в подлокотники побелевшими костяшками пальцев, и исторгал из щуплой старческой груди мольбы о помощи, и смотрел при этом на меня. Не на Пьяццоли, который, согнувшись в три погибели, из последних сил держал на своей спине громаду кафедры.

На меня.

В сущности, Господи, кто я был до сего дня? Подающий надежды семинарист. Спустя год — священник в каком-нибудь альпийском приходе. Ещё через десять лет, если Тебе будет то угодно — настоятель. Епископ? Вряд ли. Кардинал? Даже мечтать смешно.

Но совсем другое дело — Томаш Подебрад, СПАСШИЙ ЖИЗНЬ ПОНТИФИКУ РИМСКОЙ ЦЕРКВИ.

Что мне мешает? Ограда, придавившая моё тело к полу? Ерунда, я выползу. Правда, гвоздь… Но он держит полу моей сутаны. То есть предмет, от которого при желании можно быстро и легко избавиться…

«Если хочешь добиться победы, Томаш, сутану придётся снять».

Спасибо, викарий. Хоть какая-то польза от ваших кощунственных парадоксов. Жарьтесь спокойно в аду, я помолюсь за вашу грешную душу… когда-нибудь. Если не забуду.

Я слышал о том, что в армии есть упражнение для новобранцев: на скорость одеть на себя тяжёлый комбинезон химической защиты. Ерунда, право слово. Вот попробовали бы они СНЯТЬ за три секунды! Не комбинезон, а пришпиленную между мраморными плитами сутану диакона. Гвоздём пришпиленную. Сантиметра на четыре ушедшим в межплиточную замазку…

… ну, одним словом, спустя три секунды я уже бежал на подмогу Пьяццоли в одних подштанниках и голый по пояс, — облачённый разве что в висевшие на моей груди чётки… впрочем не помню. Кажется, чётки у меня отобрали гвардейцы во время ареста.

Значит, голый — и баста.

Одним прыжком перескочив через распростёртое на полу тело викария, я своей щуплой голой грудью вклинился в скульптурную композицию «капельмейстер и падающая кафедра» и, зарычав аки лев, вцепился пальцами в какой-то резной барельеф, высеченный на её правом боку. Я. Не дам. Свершиться. Ужасному. Ноги скользят по мрамору. Рядом сипит побагровевший от натуги Пьяццоли. Наверху истошно верезжит владыка Апостольской и Вселенской. Но я. Не дам. Свершиться.

Аве Мария, грасия плена, Домине текум. Огромный, испещрённый резными узорами, столб кафедры, треща, врезается в мою плоть своими острыми рёбрами. Я. Н-н-н-н-не. Д-д-д-дам. Не для того я выжил в этом аду, чтобы… упустить… такой… шанс… Бенедикта эс ин мулиерибус, эт бенедиктус фруктус вентрис Туи Иезус. Ну же. Поддавайся, зараза. На место, дурная деревяшка. На место, свол… прости, Господи, невольное прегрешение словом, и мыслью, и неисполнением д-д-д-д-дОЛГААААААА!!!!!!!!!

***

Уффффф….

***

Я это сделал. Точнее, мы с капельмейстером. Но он не в счёт. Понтифик смотрел на меня, а не на него. И к моей помощи взывал, а не к его. Это мой подвиг веры. В очередь, сукины дети. Сначала от блудных мыслей изба… изба… вьтесь.

Уф.

Примерно с минуту после свершённого нами (ладно, нами) подвига веры мы с Пьяццоли сидели на корточках под водружённой в равновесие кафедрой, громко и бурно дыша. Словно тот легендарный гонец с Марафонского поля, прибежавший в Афины с вестью о победе греков. Но мы не умрём с воплем «Радуйтесь, мы победили» на устах, не дождётесь. Мы УЖЕ выжили. Мы поддержали падающую громаду папской кафедры, яко много веков назад святой Франциск поддержал падающую громаду Католической Церкви… Да. Злее насмешки над здравым смыслом не придумаешь: Церковь спасают от падения немой голый диакон и похмельный похотник в грязной сутане, коего ни разу не допустили до ведения литургии.

— Я жду.

Понтифик. Какой всё-таки крепкий старик. Всего полминуты прошло — а у него и голос прежний: зычный, властный, уверенный. Другой бы давно от разрыва сердца помер в его возрасте от таких пируэтов.

— Я жду, юноша. Когда ты подашь мне руку.

Сейчас, Святой Отец. Я уже отдышался. Я встаю. Я ваш.

— Не ты, — произнёс Понтифик, не глядя на меня с высоты своего положении, капризно-брезгливо поджал тонкие губы и встал во весь рост, качаясь во все стороны, как бычок из известного стишка, — Вон ему я сказал. Чернявенькому. Ты отдыхай, дитя.

Не понял.

Совершенно ошарашенный таким пассажем, я покорно отошёл в сторону, при этом едва не запнувшись о безжизненное тело викария, и тяжело опустился на пол, обильно испачканный о’брайановской кровью. Краем уха я слушал, как скрипят ступени под тяжестью святейшей ноги, и Понтифик бормочет дрожащим полушёпотом: «Совсем уже никакой… подыхать пора… но не сегодня. Сегодня не хочу. Проводи-ка меня, мальчик, к алтарю, вместе и помолимся о чудесном избавлении… Звать-то тебя как, забыл я… Джованни? Как апостола? А меня Пий. Знаешь? А откуда? Мы разве знакомы? Хе-хе, шучу…»

Сидя спиной к алтарю (да простится мне это невольное прегрешение, ибо совершенно нет сил повернуться к Распятому Спасителю даже в пол-оборота), я слышал, как Папа и Пьяццоли, остановившись над безжизненным телом Гектора О’Брайана, о чём-то негромко переговаривались. Я навострил уши… бесполезно. Говорят на вымершем ныне итальянском языке, который лишь отдалённо напоминает латынь. Лишь одно слово я разобрал: «мизерикордиа». Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы перевести его. Папа в ответ сердитым шёпотом ответил на евро: «Не учи меня милосердию, сынок. Ему уже ничем в этой жизни не поможешь. Только молиться за упокой» — и мне поблазнилось на мгновение, что голос Понтифика на этих словах предательски задрожал.

Потом они со скоростью раненной улитки двинулись в глубь апсиды, к белоснежному алтарю, освещённому болезненными бликами торчащих из киота свечей. К окровавленным ногам Распятого, висящего в дымной полутьме стенного алькова под нелепой табличкой «INRI» и целой эскадрильей пухлых ангелов, проливающих нарисованные слёзы над Его муками. Я остался полулежать-полусидеть, не в силах даже шевельнуть пальцами правой ноги.

Тем более что справа от меня, в двух дюймах от этой самой ноги, словно дельфин, выброшенный на берег, лежала огромная и безжизненная ручища викария О’Брайана. Уже мёртвая… но кто знает… Рукав окровавленной сутаны до локтя разорван. Боюсь даже смотреть дальше — ибо дальше моему взору непременно предстанет его спина, изуродованная огромной кровоточащей пробоиной. Выходное отверстия всегда крупнее входного. Где-то читал, где — не помню. А в пробоине наверняка видны развороченные внутренности, осколки позвоночника… бррр, гадость. Не хочу.

Но надо. Христианину не пристало робеть перед ликом смерти. Тоже, вроде, слова викария. Но здесь он как раз прав. Я почему-то вполне спокойно и даже без отвращения смотрю на уродливо обрубленное выстрелом по срезу шеи тело Сергия — оно лежит в проходе как раз на директрисе моего взгляда. Лежит, раскинув крестом руки в смятых падением рукавах своего белоснежного стихаря. Какая насмешка. Белый — цвет чистоты. А чистота — условие жизни вечной. А этот, в стихаре — мёртв, причём уже два дня. Но будучи мёртвым, он поднялся, чтобы покарать грех в лице викария... но сам был повержен человеком в чёрных одеяниях.

Значит, Сергий не был чист.

А чёрное — цвет смирения. Но смиренные не берут в руки смертоносного оружия. А этот взял. Да, этим он спас мою жизнь и жизнь Понтифика… но погубил свою душу. Наверное.

Не мне решать.

И О’Брайан тоже лежит в чёрном. Чёрное на красном. А красное — цвет… забыл. Символику забыл…

— Красный — символ крови Христовой, за нас пролитой во спасение наше.

Я подскочил, как ужаленный.

Потому что это сказал викарий.

Не когда-то сказал. Не вчера. Не неделю назад.

Вот прямо сейчас.

Я подскочил… но железная ручища О’Брайана перехватила моё запястье и грубо бросила обратно на мраморные плиты.

Викарий давно перевернулся и лежал на спине. Крепко держа мою руку. Уставясь пронзительно-зелёными глазами в высокий свод капеллы. И эти глаза моргали. И грудь под сутаной вздымалась — неровными, прерывистыми толчками, словно у страдающего одышкой. И никакой дыры посреди груди у викария не-бы-ло.

ПРИВИДЕЛАСЬ ОНА МНЕ, ЧТО ЛИ?!

— Я ухожу, Томаш, — прошептал О’Брайан, скривив лицо не то от боли, не то от смеха, и осторожно коснулся сжатой в кулак рукой центра грудины. СОВЕРШЕННО ЦЕЛОЙ ГРУДИНЫ, — Ухожу… погуляю ещё немного. Пространство и время… бесконечны…Эта штука… творит страшные вещи. Одних сжигает, как сухую листву. Других воскрешает… но не для жизни вечной. Только чистым она безопасна. Только чистым. Мы не чисты. Но мы должны её пить. Иначе не воскреснем. Должны… пить.

Он медленно разжал кулак. Ровно на линии жизни, между «бугорком Венеры» и первой фалангой большого пальца, сиротливо покоился продолговатый осколок не то стеклянной колбы, не то большой ампулы цвета серебрянки.

Я в ужасе отшатнулся, словно в руке у викария было не стекло, а полуразложившаяся мышь, рывком освободил руку, перекатился на бок и, судорожно закрыв голову локтём, зажмурился, словно меня собирались бить.

Только не это, Господи. Любое другое чудо. Пусть на мраморных плитах капеллы вырастут розы. Или пусть развратника Пьяццоли примут в Рай без покаяния. Пусть протрезвеет начмед со смешной славянской фамилией — ну хотя бы раз в жизни. Любое другое чудо приму от Тебя. Только не воскрешай викария. Не надо. Ибо он соблазн для души чистой. Он страшнее, чем миллионы Гнильцов. Он гибельнее, чем пуля из помпового ружья в руке алтарника Сергия.

Он. Один. Был. Способен. Отучить. Меня. От. Лжи. И останься он в этом мире ещё хотя бы на день, я, чего доброго, перестану верить в собственную безгрешность. И посмотрю в глаза правде. И тут же умру. Ибо из зеркала этой правды на меня глянет прыщавое лицо недалёкого и завистливого лицемера, возбуждающегося от поиска сучьев в глазах ближнего. И если бы только от поиска сучьев.

От вида хорошо накаченного мужского торса — тоже.

Убери его с глаз долой, Господи. Или убей меня.

… Я осторожно приоткрыл один глаз. И медленно-медленно, словно боясь увидеть призрак, повернул голову в сторону папской кафедры.

Бог подтвердил Своё Бытие. Ибо тела Гектора О’Брайна я не увидел. Ни на том месте, где викария застала его страшная смерть, ни у алтаря. Ни на кафедре, ни в глубинах капельной залы. Ни лежащего, ни сидящего, ни бегущего. Ни пьяного в ноль, ни нарекающего клевер, ни стреляющего из карабина по Гнильцам с высокой статуи Фомы Кемпийского. Ни мёртвого, ни живого. Его ВООБЩЕ нигде не было. Словно на плиты пола, где он лежал, набежала невидимая морская вола и утащила его тело в свои таинственные глубины. И по ходу дела смыла по мраморных плит все следы.

Пятна крови.

И пятна от странной жидкости из разбитого пулей цилиндрика.

И осколки.

Место, где только что лежало недвижное тело викария, было чистым, словно лицо мира в первый день Творения.

Вот он был.

И вот его нет.

На моих глазах.

***

— Всем оставаться на месте, руки за голову, не двигаться! Стреляю на поражение!

***

Крик, раздавшийся из полумрака капеллы, в сущности, спас мой бедный рассудок от полного и окончательного распада. В самом деле — не каждый разум вынесет зрелище исчезающего на глазах трупа. А вот кардинал-калека, несущийся из темноты на свет на своей коляске со скоростью лёгкого танка — вполне себе даже реалистично. И взвод карабинеров, едва поспевающих за своим предводителем — тоже картинка из разряда вероятных. По крайней мере, я охотно поверю в том, что силы правопорядка всегда и везде являются в последний момент. Когда уже некого ловить и некого спасать.

Кардинал вылеплялся из полумрака, словно изображение на старинной фотобумаге, опущенной в фиксаж. Сначала только его крик. Затем — скрип коляски, нарастающий, истеричный, разрывающий гулкую тишину капеллы в неестественно-быстром для этой колымаге темпе. Джиги, я бы сказал. Аллегро престиссимо.

Затем появился он сам. И я впервые за всё время знакомства с носителем Красной мантии осознал, каким надо быть силачом в его-то положении. С какой дьявольской скоростью крутить ступицы колёс, чтобы коляска смогла проскочить дистанцию от входной двери капеллы до предалтарной ограды

ВСЕГО ЗА ПЯТНАДЦАТЬ СЕКУНД.

Не успела коляска кардинала пересечь Красное море и поравняться с Иорданом, где сумрачный Иоанн как раз окунал в купель смущённого Спасителя — как в дальнем конце капеллы рассыпался дробный топот ног, одетых в тяжёлые гвардейские полуботинки. Рассыпался — и покатился вслед кардинальской коляске, как на военном параде вслед тревожно вопящей флейте катится свирепая дробь сотен и сотен маленьких барабанов. Бей, барабан. Бей, барабан. Ле-вой. Ле-вой. Арьергард, подтянись!

Кардинал домчался до прохода, в котором валялся распластанный безголовый труп алтарника Сергия, затормозил и, брезгливо оглядевшись, достал из притороченной к подлокотнику кобуры уже надоевший мне за два дня двуствольный КМ-2050.

Сергий и тот оказался более оригинален в выборе оружия.

Адамс, точнее.

Карабинеры, добежав до обрушенного ограждения, под которым сиротливо чернела моя сутана, остановились, шумно дыша, выстроились в шеренгу и нервно взяли на прицел всю нашу честную компанию.

Вместе с Понификом.

— Оставаться на ме… Госссподи, — прошипел Красная Мантрия, от неожиданности даже опустив на мгновение свой пистолет, — Бардачина какой. Мясная лавка, чтоб меня. Где Адамс?

Я усталым кивком головы указал на бренную кучу обгоревших костей в углу.

— Замечательно, — выдохнул кардинал, нимало не смутившись, — Кто его так?

Вспомнив, что Господь временно лишил меня дара речи, инквизитор махнул рукой, бесцеремонно проехался на останкам Сергия, вырулил к месту последнего успокоения несчастного Адамса, сурово оглядел почерневший безобразный скелет, скорчившийся на полу в позе эмбриона, достал из-под кушака свёрнутый в рулон пергамент и, откашлявшись, громко зачитал:

— Кардинал Эйхил Джозеф Адамс, вы обвиняетесь в организации заговора с целью убийства законного Понтифика и захвата власти в Святой Нашей Матери Католической Церкви. Также в организации диверсии против аббатства Монте-Кассино, в результате коего аббатство стало частью Мёртвой Зоны. Также в произведении незаконных экспериментов с использованием людей… бывших людей. Также в убийстве алтарника прихода Святой Ванды Сергия Тесляка. Трибунал Конгрегации вероучения признаёт вас виновным и приговаривает к смерти. Приговор будет приведён в исполнение сразу же после его зачтения.

Колясочник взвёл курок, коротким тычком поправил очки на своё ястребином носу и, не целясь, пустил пулю в обуглившийся череп Адамса.

В брызги. Только нижняя челюсть звякнула, отлетев к противоположной стене.

Прости, Сладчайший, мне мой чёрный юмор.

Карабинеры за ограждением синхронно опустили стволы своих ружей дулами вниз и благочестиво перекрестились.

— Аминь.

Инквизитор вложил пистолет в кобуру, развернулся по оси, доехал до места, где в изнеможении полулежало моё измученное тело, и мрачно скомандовал, глядя куда-то в пол:

— Этих двоих пока взять под стражу. Они свидетели по делу. Где викарий?

Я пожал плечами и сотворил кистями рук неопределённый жест, во все времена и у всех народов означавший «Был, да весь вышел».

— Ну и Дева Мария с ним, — меланхолично бросил инквизитор, нимало не изумившись головокружительному исчезновению тела О’Брайана, — Пусть погуляет. Пока. У меня к нему, если честно, только один вопрос был. Кто он такой на самом деле. Я проверил его документы. До войны о нём никаких сведений. Вообще. Как будто из пробирки вышел. Или в лаборатории сделан, как мои мальчики-доминиканцы… мир праху их… жаль, конечно… но мёртвым не место среди живых.

Инквизитор ещё раз пристально оглядел окружающее пространство — словно извращенец, желающий насладиться в последний раз ужасным натюрмортом из трупов и разбросанных по залу ошмётков человеческой плоти.

— Ну и бардачина, — повторил он, сокрушённо качая головой, — Ведь это ж потом чистить, мыть, освящать по-новой… Сколько геморроя. А где Пьяццоли? Где этот актёр из погорелого театра? Я аж сам поверил в первую минуту, что он уклюкался. А он гляди ты. Целого голема уложил, и рука не дрогнула. Ай, молодец. Где он?

Я закинул руку за спину и неопределённо ткнул в сторону алтаря, где в этот момент капельмейстер и Понтифик, преклонив колена перед Распятием, на два голоса читали глухо и скорбно литанию Всем Святым.

— Отставить под стражу, — раздражённо пробурчал Красная Мантия, и карабинеры, уже принявшие позу «на старт», послушно отошли на три шага назад, — Пусть домолятся. Как закончат, этого в чёрной сутане ко мне, этого голого тоже, а того в белом не трогайте. Повторяю: молодых двоих ко мне в вертолёт, старичка в белом оставить, где он сейчас находится. Это наш Папа. Не перепутайте, недоумки. Ну что, живец? Как оно? Как штанишки? Всё ещё сухие?

Лишь спустя полминуты до меня дошло, что вопрос кардинала предназначался мне.

ЖИВЕЦ????

— Вижу, вижу, — кардинал объехал меня по кругу, словно я был стелой Святого Петра, а он — пилотом папомобиля, — Крещение огнём прошёл неплохо. Главное, жив. А что голый сидишь? Нехорошо. Место святое, нельзя голым сидеть. Живец. Да! А ты думал, Мармелад? Я ж почему вашего капрала забрал с полдороги? Потому что не при делах девушка. И значит, нечего ей погибать. Мне позвонили, сказали: её друг сердечный в госпитале в себя пришёл, а заодно и вспомнил, кто убиенному Тесляку в тот вечер таблетку подал. Вот этот поджаренный и подал. Я их обоих, значит, и вывел из-под огня. Ибо бесполезные жертвы Господу не нужны. А вы работали живцами, мальчики. И неплохо работали! Я же последние десять минут за дверью стоял. И всё слышал. У меня в одной из кафедр жук спрятан. А ты думал? Живцами, — повторил он с нажимом, скривив лицо от внезапного приступа боли, и грубовато-сочувственно ткнул меня кулаком под коленную чашечку, — По уму, вы втроём должны были сдохнуть. Ты, Пьяццоли и этот… Брайан ваш. И как только ваша горячая кровь оросила бы священные плиты… тут мы на танке, ту-ту-ту-ту!

Кардинал приложил ко рту свёрнутый в рулон приговор по делу Адамса и громко затрубил, давши в финале довольно потешного петуха.

— И тёплым его, мерзавца, — завершил он, спрятал свиток обратно за кушак и принялся с интересом рассматривать свои жёлтые ногти, — Но ситуация вышла из-под контроля. Что же…

Что же, господин охотник на людей?

— Живите, ребята, — выдохнул инквизитор, обернувши ко мне свою физиономию клювастого бульдога, и панибратски подмигнул, — Раз Бог вас спас. Против воли Бога даже мне идти не под силу.

— Живцом, сын мой, работали не они, а я, — внезапно раздался со стороны алтаря надтреснутый фальцет Понтифика, — Двадцать пять раз уже с жизнью простился. Устроил ты мне аттракцион. В мои-то годы.

По лицу инквизитора пробежала тень нешуточного изумления.

— Вы ж ушами скорбный, Ваше Святейшество.

— А я учусь читать по губам, — ехидно парировал святой старец, даже не повернув головы от Распятия.

***

Эпилог

Маргиналия № 9. Из материалов следственного дела № 476, возбуждённого 25 марта 2100 года от Рождества Спасителя по факту т.н. «Монтекассинского инцидента». Гриф «СС». Уровень допуска к информации — нулевой.

«… и пишу, и пишу, Господи, а потом рву на куски всё, что начертала моя грешная рука. Ибо мерзостным духом несёт от моих мемуаров — словно не моя рука царапает гусиным пером сии страницы, а лапа незримого мне демона, и сей демон глаголет от моего имени.

Господи, что Ты наделал со мной? Зачем Ты столкнул меня с этим человеком? Не ведаю, каков был Твой план обо мне, но зри, что случилось. Я больше не гожусь в воины Твои. Я потерял способность ненавидеть и презирать нечистоту. И я знаю, кто виноват в этой злокозненной болезни.

Он, Господи. Он заразил меня болезнью гибельного благодушия. Я сдружился с Хименесами — могло ли такое случиться в прежней моей жизни? После той страшной ночи… когда настоятель Адамс превратился в скорбный прах, а мой искуситель исчез в облаке серного дыма… после той ночи многое встало с ног на голову. Я мог лишь с цепенящим душу ужасом наблюдать за своими поступками — словно они и не моими были.

Ну, во-первых, допросы у кардинала. Меня на них не вызвали — и не ведаю, по какой причине. Кардинал с самого начала повёл себя по отношению ко мне весьма странно: три дня продержал взаперти в моём номере, откуда он же нас всех и восхитил в «ночь тайной вечери» — продержал без связи с внешним миром и почти без еды. Так, быстрорастворимые армейские пакеты, столь им любимые из-за его желудочной хвори. Пакеты и подсоленная вода. И осатанелый клёкот мартовских голубей за окном. Я едва не сошёл с ума от безделья и одиночества, и единственное, чем спасался в минуты липкого страха и вязкого отчаяния — это Слово Твоё. Ибо кардинал милостиво разрешил мне оставить среди необходимых вещей Ветхий и Новый Заветы издания 1963 года, с гравюрами какого-то Доре. Жуткие гравюры. Плод распадающегося мозга. Особенно к Книге Иеремии, где мертвецы из-под земли встают.

Я догадываюсь, Господи, что он неспроста устроил мне этот трёхдневный домашний арест наедине с Писанием. Нужно быть полным дураком, чтобы посчитать случайностью пустой быстрорастворимый пакет, заложенный в главу 37 Книги Бытия. История Иосифа Прекрасного, как был он предан братьями и отдан в рабство в Египет, и возвысился благодаря чистоте и непорочности своей до сана первого министра фараона. Нужно быть слепым, чтобы не заметить на полях разорванного пакета надпись, сделанную рубленным корявым почерком профессионального убийцы и безнадёжно больного старика: «Он тоже был стукачом, но стал спасителем народа. Может, сыграешь эту партию по-новой?»

Я читал и перечитывал до запятой известную мне притчу весь день 24 марта, и всю ночь — пока из-за аварии на центральной подстанции не вырубилось электричество по всему Риму, и я не отплыл в душный сон без сновидений, крепко прижав к груди пахнущий древностью том Писания. Словно любимого плюшевого мишку в детстве. Мне снилась мерзкая блудница, жена визиря Потифара, но почему-то с лицом Марии и дымящимся карабином в руке. И во сне я понял, как должен был поступить Иосиф, чтобы избежать оговора и тюрьмы. Я подошёл к этой злобной гарпии, ласково погладил её по голове и сказал: «Ты прекрасна, хотя и слепа, и как любой слепой поводырь, влечёшь меня в яму и сама туда же упадёшь. Ты зла, потому что не ведаешь счастья, ибо счастье не в богатом муже, и не в красивом любовнике, а в пребывании на лоне Христовом. Я не возлягу с тобой, ибо сие грех и будет наказано Богом, но мы можем быть друзьями, и я с радостью отдам тебе своё сердце, если это поможет тебе спасти свою душу».

Она заплакала, Господи. Зачем Ты скрыл от меня и от Моисея, когда диктовал ему «Бытие», что у этой змеи под спудом её грехов тоже билось сердце — обычное сердце уставшей от роскоши женщины, которой никто не объяснил, что ей на самом деле нужно более всего? Она и за Иосифа-то уцепилась, потому что через его глаза бился в решётку равнодушного и злого мира Свет Твой. Она на свет шла, а не на сладость губ Иосифа и не на запах его мускулистого тела. Почему ты позволил ей погибнуть во грехе? Почему не сделал Иосифа орудием её спасения?

Я проснулся в слезах и смуте где-то около шести вечера следующего дня — и в ужасе, окатившем меня с ног до головы, осознал, что пропустил воскресную мессу. И что с того, что сие не моя вина? Ведь настоятель Адамс учил, что не может быть никаких оправданий для непосещения Литургии — даже болезнь, и та, по сути, не оправдание, хотя и в великой милости Своей Ты попускаешь нам, слабым и грешным, отклониться от евхаристической трапезы ради немощей тела нашего. Но я не хочу такой милости. Я хочу жертвы. Ведь тебе угодно, когда мы приносим себя в жертву? Тебя возбуждает вид наших мучений, Господи? Я всего лишь хотел доставить тебе приятное — поэтому я встал с постели (едва не рухнув в обморок от внезапно навалившейся слабости и головокружения) и, упав на колени перед окном, в котором сгущались влажные мартовские сумерки, прочёл наизусть весь чин, от Славословия начального до Славословия финального, и сам себе был пастырем, и паствой, и подсоленная вода служила мне Вином Причастия, а порошок из пакетов — Хлебом.

И едва я возгласил «Исходите с миром, месса совершилась» — как меня вторично прошиб холодный пот, ибо понял я, что только что свершил кощунство, исполнив обряд, не имеющий силы, и без рукоположения. Но ведь у меня не было выбора, Отец Небесный? Как и у викария в ту ночь, когда он принимал у нас исповеди, лишив их покрова тайны, и готовился причащать нас крестьянским караваем, смоченным в граппе… Но Ты не покарал меня молнией с неба — значит ли это, что ты принял моё служение, пусть и оскорбительное с канонической точки зрения?

На следующий день меня выпустили из номера и под конвоем привели в апартаменты кардинала, которые — вот ирония судьбы! — находились всего в тридцати метрах от того места, где я пробыл столько дней и ночей. В другом конце коридора, представь, Господи. И кардинал, занавесив окна и включив на полную громкость музыку, предложил… впрочем, не то слово. Он ПОСТАВИЛ МЕНЯ ПЕРЕД ФАКТОМ. Что я теперь служу у него под началом, и буду ведать всеми подслушками, которые расставлены его парнями в пределах Ватикана, и должен ежедневно расшифровывать эти записи — от секретных переговоров между кардиналами до похабных анекдотов, которые рассказывают друг другу гвардейцы в дежурных комнатах. И сдавать мне еженедельный письменный отчёт. И выбора у меня, по сути, нет. Ибо я теперь знаю слишком много того, что никогда и ни при каких обстоятельствах не должен был узнать — и посему я уже труп. Но если я подпишу соглашение и стану Главным Ухом Престола (так он сказал, не мои слова, прости, Милосердный), я автоматически накладываю на себя обязанность молчать. Посему убивать меня при таком раскладе не имеет ни малейшего смысла. Я усмехнулся и начертал на листе бумаги, который кардинал любезно пододвинул ко мне: «Как я разглашу, ежели я немой?»

— Однажды речь к тебе вернётся, — уверенным тоном отрезал кардинал, — Как только Бог усмотрит в том нужду. Зачем же мне рисковать? Нет уж. Будешь моим рабом — или будешь лежать в могиле. Когда-нибудь я отпущу тебя на волю, Мармелад — а вот могила не отпустит. Я тебе клянусь, не отпустит.

Теперь я главный соглядатай и слухач в Граде, который ты избрал для утверждения Воли Твоей среди человеков. Работа непыльная, хотя и противненькая. Словно ежедневно принимаешь по три-четыре десятка исповедей у грешников, которые ни сном ни духом не собирались каяться. Словно их мыслишки читаешь: мелкие, сальные, смрадные. И не можешь ни прогнать их из исповедальни, ни наставить в путях праведных, ни утешить в скорбях, ни освободить их сердца от тяжести их преступлений. Да и что за преступления, смех один. За три месяца работы — ни одного по-настоящему серьёзного секрета. Видимо, после гибели Адамса в Ватикане перевелись настоящие злодеи и заговорщики. Хотя… он же сказал, запуская в наш вольер алтарника Сергия: «Везде мои люди».

Где? Затаились, порождения ехиднины. Но я найду вас. Вы мне весьма интересны, ребята.

Но пока — пока никаких особых открытий. Каждый день я кладу на стол Красной мантии подробнейший отчёт об услышанном и увиденном… и каждый раз наш калека презрительно щурит глаза, словно умудрённый жизнью кот перед слепым новорожденным котёнком.

«Знаю, Мармелад. И это мне ведомо. И это. Протухшая информация, Мармелад. Плохо работаешь, на хлеб и воду опять посажу».

Так я Тебе скажу, Господи. Лейтенант Д’Омброзо, короткошеий командир гвардии, заставляет узников Санта-Анджело за кусок хлеба сверх утверждённой пайки работать «манекенами» для служебных собак. Снимает эти чудовищные «тренировки» на ручную камеру, а потом показывает солдатам в каптёрке. И показывает-то не ради смеха — ради поучения. Вот что, мол, с вами будет, ежели проштрафитесь.

Член инквизиционного трибунала фра Хоакинос по вечерам флагелланствует — точь в- точь как покойный отец Хайнц, но и ещё большим задором и диковинной пластикой. И туда изогнётся, и сюда изогнётся. И подпрыгнет, и встанет на четвереньки, и задом виляет, что твой питбуль, почуявший запах ростбифа. При этом в колонках у него играет нечто невообразимое — помесь григорианского хорала с речитативом каких-то пещерных дикарей.

Его Святейшество Папа Пий Пятнадцатый после каждой вечерней литании Деве Марии с увлечением играет в кубики. Может до утра засидеться. То собор святого Петра возведёт, то Колизей. То Вавилонскую башню до неба — правда, она у него всякий раз почему-то рушится на сто пятидесятом кубике. Догму не обмануть, падре: раз у предков не получилось, с какой стати у нас должно выгореть? Да и не составишь Лик Господа из кубиков, сделанных человеком. Викарий однажды сказал, не помню, по какому поводу. Всё же он не одни глупости говорил, храни его душу грешную… или упокой… Тебе виднее, в каком викарий нынче виде. Жив или мёртв. Зрим или не зрим. В обличье ангела или демона.

Тебе эта тайна ведома была прежде, чем мир создался Словом Твоим.

Впрочем, в одном Красная Мантия всё же солгал. Не всякий, кто много знает, приговорён. Пьяццоли тоже присутствовал на «Сикстинской мясорубке», как между собой полушёпотом называют сами братья-инквизиторы события ночи с 23 на 24 марта. И слышал все откровения настоятеля Адамса, прими Господи его душу в обители Свои и не вменяй ему страшной его ошибки, совершённой по рвению духовному и по ревности о Доме Твоём. Но Пьяццоли жив-здоров, хотя и в тюрьме. Всё-таки убийство пастыря, даже и неосторожное, даже и из самообороны, есть тяжкое преступление и должно быть покарано со всей строгостью. Три года одиночного заключения в камере Санта-Анджело — учитывая смягчающие вину обстоятельства. Фра Хоакинос просил пожизненное, но Красная Мантия настоял на минимальном сроке, сославшись на экстремальность ситуации и отличные характеристики с места последнего служения. Про стереотрубу наш жуткий калека даже не заикнулся. И верно. Милосердие превыше справедливости… Так вот: Пьяццоли жив. Недавно звонил мне из тюремного терминала, хвалил тамошнюю кухню и остро жалел, что эту кухню не видит Доминго: «Вот бы кто здесь развернулся, Томаш! У него и руки золотые, и вкус есть, и вообще кулинар от Бога».

Странный он всё же. Звонит мне — прекрасно зная, что язык мой нем, и ответить ему я не в состоянии. Да и не думаю, что Доминго очень уж стремится попасть на тюремную кухню в качестве повара: у него другие планы на будущее. Во-первых, он слегка уподобился нашему Великому Инквизитору, ибо лишился ноги. Той самой, Гнильцом укушенной. Слюна оказалась заразной, нога начала стремительно разлагаться, и её пришлось ампутировать до колена в ватиканском лазарете Святого Антония (построен, судя по кладке, незадолго до войны, там даже кое-где сохранились шахты для скоростных пневмнолифтов и короба для оптоволоконных кабелей). Но увалень-повар не унывает: жив, и слава Господу, говорит. Протез закажем, и все дела, говорит. Тем паче что Мария уволилась в запас, сняла капральские нашивки с комбинезона, да и сам комбинезон повесила в шкаф, моль кормить — и устроилась на тюремную кухню комендантом пищеблока: чтобы быть всегда рядом с супругом, говорит. Ходит по Санта-Анджело, строгая такая, с забранными в косу волосами, в длинной, до колен, юбке цвета морской волны, и чёрной короткорукавной блузке с гербом Ватикана и золотыми шевронами на левом плече. Что значит «офицер внутренней службы системы исполнения наказаний». Из огня да в полымя: уйти из одной армии, чтобы загреметь в другую! Знаешь, Господи, меня даже перестало раздражать слово «супруг» из её уст применительно к недотёпе Доминго. Видимо, есть правда в том, что со временем привыкаешь даже к запаху протекающего сортира, не то что к кощунствам.

А во-вторых, Хименесы ждут прибавления в семействе. Впрочем, кому я это говорю. Это же Твоя работа. Хотя их до сих пор не повенчали, несмотря на многочисленные прошения в адрес Святого Престола — прошения, к которым в приступе необъяснимого великодушия приложил руку даже наш супоед-колясочник. Его Святейшество по-прежнему отказывается признать прежний брак Доминго Хименеса расторгнутым, ссылаясь на пуэрториканский казус и при этом благодушно пуская слюни на свой пастырский перстень.

И знаешь… я вот думаю… коли ты всё же послал им дитя после стольких лет невзгод и потерь… может, это знак, что…

Прости, Сладчайший. Как я мог усомниться в строгости Твоих установлений насчёт брака.

Впрочем, в последнее время я во многом сомневаюсь. Ужасные последствия общения с О’Брайаном. Я даже не знаю, в каком ключе о нём говорить. Как о живом? Но я ясно видел его тело, пробитое пулей в том месте, где у всех нормальных людей расположено сердце. С такими ранами не живут. Как о мёртвом? Но где труп? Он просто исчез — как когда-то исчезло из пещеры Иосифа Аримафейского сиятельное тело Сына Тво…

Прости. Как я мог. Даже шутя. Такое ужасное сравнение.

Так вот, Милосердный. Я думаю, викарий всё же жив. Просто место его обитания скрыто от глаз смертных. Вряд ли он когда-либо вернётся в наш мир — но в том мире, где он сейчас, наверняка всё по-другому. Или снег идёт в середине лета, или солнце зелёного цвета. В тон его глазам.

Пусть это всего лишь мои бредни, Господи. Пусть. Но похожим образом думает и Понтифик. Вот, Сладчайший, слушай. Запись, сделанная три дня назад в личных апартаментах Святого Отца. Звук нечёткий, с помехами — видимо, микрофон в цветочном горшке от сырости вконец испортился. Но это пустяки. Слушай, Вседержитель. Ибо Ты один ведаешь, о чём сей блаженный бред.


Дата добавления: 2015-07-24; просмотров: 58 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Марта 2100 года от Р.Х., вечер | Маргиналия № 3 | Ночь с 22 на 23 марта 2100 года от Р.Х. | Маргиналия № 4 | Марта 2100 года от Р.Х., рассвет | Маргиналия №5 | Марта 2100 года от Р.Х., первая половина дня 1 страница | Марта 2100 года от Р.Х., первая половина дня 2 страница | Марта 2100 года от Р.Х., первая половина дня 3 страница | Марта 2100 года от Р.Х., первая половина дня 4 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Марта 2100 года от Р.Х., первая половина дня 5 страница| ПУНКЦИЯ ЛОКТЕВОГО СУСТАВА. ВЕНЕСЕКЦИЯ

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.04 сек.)