Читайте также:
|
|
Коридор напоминал поле недавней битвы… впрочем, почему напоминал? За первого лежащего поперёк прохода Гнильца я запнулся, едва вслед за викарием нетвёрдой походкой вышел в полутьму, тревожно мигающую вспышками авариек. Дышать нам пришлось через раз — иначе трупный смрад, смешанный с пороховой гарью, запросто мог в несколько секунд довести до рвоты или обморока. Циничный О’Брайан, правда, предложил «гениальный» выход из ситуации: обвязать носы и рты тряпицами, смоченными в собственной урине. Сомневаюсь, что у него хватило бы юмора воплотить подобное на практике…
Так вот: первый же Гнилец, за которого я умудрился запнуться на выходе, оказался безголовым. И второй, сидевший в позе роденовского мыслителя под противопожарным щитом — тоже. О третьем, четвёртом и пятом, живописно размазанным по полу от Южных дверей, ведущих к церкви и госпиталю, до бокового коридорчика, служащего свороткой к лифтам, можно сказать многое, но — аллилуйя — они также были обезглавлены. Естественно, стены вокруг были щедро забрызганы незатейливым коктейлем из протухших мозгов и костных осколков. И впрямь — молодец, Мария, отлично стреляешь… Интересно, почему благочестивым христианам не дано искусство ведения боя, а моральные разложенцы вроде Доминго и его блудни всегда бьют без промаха и не боятся ни Бога, ни дьявола? Видимо, потому что они суть сыны и дщери царствия сего, извечно Христу враждебного?
Впрочем, не время насмехаться над этими несчастными: в данный момент единственная наша гарантия выживания в случае встречи с Гнилью — карабин Марии в руках викария О’Брайана.
Разумеется, мы смогли бы идти в три раза быстрее, если бы не пуэрториканская парочка, ковылявшая в хвосте нашей процессии со скоростью смертельно раненной улитки. Ещё бы! Как бы Мария ни была сильна физически, тащить на себе кабана Доминго — труд не для женских плеч. Я не знаю, что за хворь, мешающую двигаться, приобрёл повар прихода Святой Ванды после столкновения с Гнильцами, однако в обстановке, приближённой к боевой, такая обуза чревата всеобщей погибелью. К тому же, побеги мы быстрее, мы уже миновали бы зону заражения воздуха трупным ядом.
Коридор, по которому викарий повёл нас, метров через сто должен был разветвиться очень хитрой системой переходиков, боковых тоннелей и внутренних лестничных пролётов — по одному из которых нам предстояло подняться на седьмой этаж, выйти на анфиладу, связующую хозяйственный корпус с жилым, а дальше… В обычной ситуации я бы сказал «дальше на второй этаж лифтом или по лестнице и по коридору в сектор «Е», там налево и до упора». Теперь же моя уверенность в вышеприведённой формуле стремительно катилась к нулю. Правильнее и логичнее было бы сразу по выходу из осквернённой столовой рвануть по левому рукаву коридора, выбежать на воздух и попробовать найти прибежище в храме Божием — ведь адским созданиям нет доступа в сень Животворящего Креста! Однако О’Брайан искал не убежища, а оружия. Суета сует и всяческая суета — а жертвами этой суеты станем мы.
Единственное оправдание безрассудству викария — через улицу попасть в корпус «Е» решительно невозможно. Ведь корпус «Е» — это отвесная, почти отрицательная скала высотой метров тридцать, держащая на себе, словно Алтант небесную твердь, унылую двухэтажную коробку общежития. Чем выше — тем безопаснее, ибо Гнильцы умеют быстро передвигаться только по голой горизонтали. По крайней мере, до сих пор никто не видел ни одного Гнильца, умеющего ползать по скалам…
Как, впрочем, до вчерашнего вечера никто не видел ни одной из этих тварей в пределах цитадели Монте-Кассино. Но вчерашний вечер закончился.
Когда у разозлённого ирландца в руках ружьё, следует выбирать выражения и обдумывать вопросы — даже если этот ирландец по недоразумению носит священническую сутану. Тем более если ты и он находятся точно посередине прямого стометрового коридора, освещаемого лишь аварийными лампами (вот так погуляешь по ночному монастырю и усомнишься в правильности политики настоятеля Адамса по экономии электроэнергии в ночное время!). Коридора, напрочь лишающего всех, кто по нему движется, свободы манёвра. Только вперёд либо назад — ибо вбок просто некуда. Даже окон лишена эта холодная каменная труба. Поневоле занервничаешь.
— Викарий, — я в три прыжка догнал О’Брайана, поймал его свирепый взгляд и перешёл на громкий шёпот, — если вас интересует моё мнение… до вашей кельи идти далеко… как насчёт вернуться, пройти через улицу в церковь и по храмовой рации связаться с неаполитанской базой?
— Никак, — бестрепетно отрезал викарий, — Рация есть и у меня в келье. Прямого доступа. На самый верх.
— В смысле…
— В смысле сливки скисли. Где верх, а где низ, различаете, диакон?
Тем не менее он остановился и некоторое время тревожно внюхивался в окружавший нас полумрак. За эти несколько секунд Доминго с Марией сумели нас нагнать, и видок у них был, прямо скажем, далёкий от героического — особенно у повара.
— Мария, — викарий вытащил из приёмника карабина короткий гремучий магазин, проверил боезапас и удручённо покачал головой, — Что случилось в приходе в промежутке между десятью вечера и полуночью? Где ты была, когда Гнильцы ворвались в монастырь? Как выжила и как нас нашла? Даю тебе три минуты на отчёт.
Мария, одной рукой по прежнему придерживая охающего повара, другую небрежно приложила к виску — однако в этой небрежности не было ни тени насмешки или двусмысленного бабского заигрывания.
— Докладываю, — впервые за всё время нашего знакомства низкий, хрипловатый голос Марии не показался мне вульгарным и отталкивающим, — В двадцать два ноль-ноль я находилась на своём посту. В смысле на крыше корпуса «А». В двадцать два пятнадцать неожиданно по всему периметру вырубилось электричество. Я пыталась связаться с диспетчерской — глушняк… простите… э-э-э-э… ответа не было. Я вышла на вашу частоту, чтобы получить разрешения спуститься с точки и проверить, всё ли в порядке на генераторе. Ваш передатчик молчал.
— Правильно, у меня его вытащили вместе с молитвенником и ключами от храма, — угрюмо подтвердил викарий, — Ключ от кельи, как ни странно, на месте. Чувствую, это очередной привет от безногого. Ну так что дальше?
— Я решила действовать на свой страх и риск, — голос Марии внезапно дрогнул, словно её посетило какое-то внезапное и жуткое воспоминание, — Спустилась в диспетчерскую. Там было пусто, как в гробу Спасителя, и везде кровища, короче…
— Вот именно. Короче, капрал.
— Угу. Я попыталась подключить резервный генератор, чтобы отсмотреть запись последних десяти-пятнадцати минут, узнать, что произошло, где все, с чего баня упала и вообще. Не получилось. Отказ резервного — это уже ЧП пятого уровня, надо поднимать тревогу, а электроника не работает, а ручная сирена только в районе столовой. Я выбежала из диспетчерской на улицу — там ни души, ветер свищет пополам со снегом, тьма египетская, короче…
— Второе китайское предупреждение.
— Угу. Я уже подобралась к вам… в смысле, до столовой… и тут северные врата храма открылись. Оттуда вышел человек, лицо которого в темноте я не смогла разглядеть, и пока я собиралась открыть рот, чтобы позвать его на помощь — увидела, как вслед за ним из дома Божьего двинулись эти… Их походку ни с чем не спутаешь, даже во тьме. И вонь тоже. Шли колоннами, одинаково припадая на одну и ту же ногу, а человек пятился от них, но не испуганно, а словно… словно вёл их за собой. И в руках у него было что-то цилиндрическое, наподобие большой банки.
— Человек был об обоих ногах?
— Уж точно.
— Значит, не кардинал-калека. Старый? Молодой?
— Когда вокруг видимость как у моей бабушки-метиски в полночь в заднице, да с расстояния метров восемьдесят… Не разобрала. Да и страшно было. Я насчитала их не меньше полусотни. При нашей безоружности, да ещё в ночное время, да ещё под водительством человека, знающего здесь все ходы и выходы… Я одно поняла — приход погиб. И это не воля Божья, это прямое предательство. Я не знаю, что с госпиталем и общиной августинок, равно как и не знаю, как дела в корпусе «Г», где у нас общага… простите… общежитие мирян прихода. Но вёл их этот мерзавец … Гнильцов, в смысле… в тот самый коридор, что вёл к столовой.
— У тебя одна минута, чтобы закончить рапорт, — хладнокровно напомнил викарий.
— Угу, — с детской непосредственностью в третий раз повторил Мария, поудобнее перехвативши сердечного дружка за его бычью шею, — Я выдержала дистанцию. Затем я пошла за ними след в след — ориентируясь на запах. Собственно, долго идти не пришлось — от южных ворот корпуса до столовой прямая директриса прицела, метров тридцать, не более. Спасибо, кстати, за стереотрубу. Где растёт такая прелесть?
— Пьяцолли одолжил. Из личной коллекции.
— Терпеть его не могу. Вечно норовит меня…
Мария, резко обрубив доклад на полуслове, сняла с себя Доминго, прислонила его к стене, словно куклу, выхватила из рук РАСТЕРЯННО ОЙКНУВШЕГО ВИКАРИЯ свой карабин и, не целясь, от бедра, шарахнула в потолок прямо над нашими головами. Послушалось какое-то механическое, неживое ворчание — словно по высокой трубе дымохода пытались протолкнуть сверху вниз некий увесистый продолговатый предмет, обёрнутый в целлофан — после чего из вентиляционной шахты градом посыпались мерзко визжащие крысы. Шлёпнулись на пол и немедленно растворились в сумраке коридора.
— Куда они побежали? — спросил викарий, не дрогнув ни единым мускулом на лице.
— К столовой, — Мария сдула упавшую на лоб чёлку, перебросила «Аякс» обратно О”Брайану и, придерживая рукой норовящего сползти по стене повара, закончила совсем уж по-спартански односложно:
— Гнильцы пошли через окна. Я отсекла гранатой из подствольника часть группы. Тех, что в коридоре, частью взорвала, часть расстреляла. Зашла в тыл группе, захватившей столовую. Убила магазина три. Если бы не ты, Гектор, меня бы здесь не стояло, — Мария смущённо хмыкнула, — Всё-таки неслабая у тебя настойка во фляжке. Одной каплей пятерых.
Викарий вторично принюхался, помолчал, торжествующе поднял палец и обратился ко мне с нотками явного интеллектуального триумфа:
— Здесь тепло, относительно светло и не пахнет окислами азота. Что может означать лишь одно — Гнильцы в эту сторону не пробегали.
— Но могут пробежать, — возразил я и попытался ослабить пастырский воротничок на кадыке. Всё могу стерпеть… или почти всё… кроме удушья. Но вы об этом никому ни слова, ладно? — Мы не знаем, сколько их прорвалось в Монте-Кассино. Посему нам стоит ускориться, дойти до вашей кельи, захватить рацию и что там ещё вы сказали — и поднять тревогу по монастырю!
— Золотые слова, — задумчиво, слишком задумчиво для нашей ситуации произнёс викарий, — Что мешает? Пошли!
— Что мешает? Да самая малость! — трудно удержаться от сарказма, когда шут становится королём и пытается забраться с ногами на трон, не сняв колпака с бубенчиками, — Мешает тот, кто в данный момент висит на шее у женщины и тем замедляет наше движение как минимум в два раза.
Есть два вида подвигов — громкие и тихие. Первая категория включает в себя гибель на кресте, на арене с разъярёнными львами или под ударами камней нечестивых язычников. Подвиг из второй категории только что, сам того не зная, совершил я. Называется «обидеть грешника при его шалаве». По тому, как затихла и подобралась Мария в ответ на мои слова, как побледнело её лицо (слишком прекрасное для швали, слишком, слишком!), заострились скулы, а рука кошачьим движением, от бедра плавно поползла к широченному поясному ремню. А на ремне были закреплены огромные ножны. Не пустые. Отнюдь не пустые. Рука Марии, на секунду зависнув в воздухе, медленно опустилась на рукоять ножа, торчавшего из этих ножен параллельно её кобыльему бедру. Всё-таки восхитительно создан человек. Просто и гениально. Кроме глаз. Например, в глаза Марии я в данную секунду бытия совсем не хочу смотреть.
Поэтому смотрю на руку, сжимающую нож, и на бедро, коего рукоять этого ножа касается. Только поэтому. Честно-честно.
— Вот что я вам скажу, — еле слышно прошипела пуэрториканская горгулия, и её пальцы на рукояти задрожали, словно у бесноватой, — Возможно, вы не знаете. Доминго укушен Гнильцом. В ногу. Этой ноги у него сейчас всё равно что нет. И неизвестно, будет ли она у него завтра. И будет ли «завтра», тоже вопрос. Потому я его и тащу. И буду тащить. Потому что он мой муж. И вас буду тащить, если случится что. Потому что вы тоже человек и тварь Божия. Хоть и сволочь, какую поискать.
Любой наглости есть предел. За которым уже не имеет значения, что у наглеца в руках: нож, ружьё или атомная бомба; не важно также, что происходи за окнами вашего дома: серный дождь, война с филистимлянами или полный и бесповоротный Армагеддон. Кошек наказывают после первой шалости — иначе потом будет бесполезно применять жёсткие меры. Меня так матушка учила, Царствие ей Небесное.
Я повернулся лицом к Марии и, внутренне сжавшись от страха, заставил себя посмотреть ей в глаза. Святой Георгий против дракона. Архангел Михаил против блудницы на звере. Я смогу это сделать. Смогу.
Я поднял голову. В глазах ехидны вавилонской стояли крупные злые слёзы. И подбородок у неё, твари, дрожал как собачий зад под дождём. Плачет. Как же, читали, знаем. Крокодилы тоже плачут.
— Я, диакон Томаш Подебрад, запрещаю тебе, Мария Хименес, произносить при мне бранные слова и тем паче в мой адрес…
Викарий О’Брайан, молча отставив к стене карабин, отодвинул в сторону Марию, трясущуюся от сатанинской злобы, взял за руку бледного и мокрого от пота Доминго и, скептически посмотрев на мои весьма скромные стати, перекинул руку повара… через моё плечо.
— Вот ты его и потащишь, — он устало потрепал повара по небритой щеке, — Не женское дело тяжести носить, ты прав. Мария! Занять правый фланг. Идёшь на три корпуса впереди основной колонны, ведёшь визуальную разведку.
Вот уж счастье-то: через три коридора и десяток пролётов тащит на себе эту потную тушу… Делать, однако, нечего. Христианское милосердие превыше всего. К сожалению. Я перехватил повара подмышку, стараясь не касаться пальцами его тела и мимоходом проникшись очередным парадоксом бытия: вот идём мы с Доминго в четыре ноги, а скорость в два раза медленнее. А двинемся в шесть ног — я, Доминго на мне, и Мария на Доминго — вообще уподобимся черепахе. Не означает ли сие, что одинокой душе легче достичь Рая, нежели той же душе, но обременённой семейными заботами, женой, детьми и висящими на шее стариками?
До конца коридора оставалось шагов семь, не больше, когда О’Брайан резко остановился, преклонил колени и, произнеся скороговоркой «Тактиховсемстоятьмолчать», приложил ухо к холодному грязному полу. Помолиться, что ли решил?
— Томаш, Доминго, Мария, — еле слышно выдохнул он, почти не разжимая губ, — Вперёд. Не оглядываясь. Меня не ждать. Нагоню.
Что опять пришло в эту буйную голову? Бросить нас посреди совершенно безлюдного корпуса, кишащего, возможно, Гнильцами?
Марии, судя по всему, план викария тоже пришёлся не по душе.
— Нет уж, падре, — она с холодной полузвериной грацией оперлась на стену и, вскрыв висящую на поясе оружейную сумку, извлекла оттуда конический стерженёк размером чуть больше футляра для очков, — Так дела не делаются. Я с вами. У меня и граната есть. И Последняя, правда. И базука к ней. Правда, на крыше. Бежать далеко, если что… Но у вас и того нет.
— Там крипта, — голос викария О’Брайана в процессе произнесения этой короткой фразы умудрился сесть до чахоточного сипа, а с кабаньей физиономии ирландца мигом сдуло гримасу супермена, — Захоронения былых настоятелей монастыря. И будь я проклят, если только что не слышал, как по этой крипте прошли двое.
Коридор содрогнулся, словно чудище в предсмертной судороге. Точнее сказать — словно под полом извивалась в агонии многосотметровая подземная тварь, сотрясая плиты и колотя рогатой башкой о балки перекрытия. Толчок снизу был такой силы, что мы с Доминго не удержались на ногах и рухнули ниц.
— Вторая партия, — всё тем же осипшим голосом произнёс викарий и, балансируя руками, с трудом приподнялся на полусогнутых, — Те, кто их ведёт… они слышали стрельбу. Сориентировались, заразы. Первый отряд был разведовательным. Мария! Карта при тебе?
Мария заметно дрожащими пальцами отстегнула застёжку планшета, висевшего на её поясе, и выудила оттуда пожульканный, сложенный вчетверо, лист, обтянутый клейкой бумагой. О’Брайан нетерпеливо вырвал его из рук блудницы вавилонской и, щёлкнув кнопкой миниатюрного фонарика на брелке с ключами от кельи, принялся рисовать световые линии на морщинистой поверхности карты.
— Крипта ведёт из храма к фонтану напротив корпуса «Г», — процедил он, не отрывая взгляда от листа, испещрённого хитроумными топографическими иероглифами, — А там общежития мирян. По прямой если идти, по улице… всё равно не успеем раньше Гнили… Мария! Врубай сирену! И после этого бегом на крышу корпуса «А», на позицию! Томаш и Доминго, следуйте за Марией!
— А в-вы? — не пытаясь даже скрыть заикание, спросил я.
О’Брайан ожёг меня свирепым взглядом, вернул карту Марии, которая в ту же секунду сорвалась с места и исчезла в полумраке коридора, ведущего к столовой.
— Я к корпусу «Г», — ответил он и двинулся вслед за Марией торопливым полу-шагом, полу-бегом, громыхая затвором карабина, словно телёнок — колокольчиком на шее.
Что же делать, Господи, значит, такова воля твоя — возвращаться на свою же блевотину. Кладбище Гнильцов мы миновали, стараясь дышать через раз — и я с превеликом удовольствием запретил бы себе смотреть на этот кошмар, размазанный всюду по периметру коридора, даже на стенах, и на потолке, и на досках подоконников, и на оконных стёклах — но вслепую бежать весьма затруднительно. Не доходя трёх шагов до дверей столовой, Мария остановилась, извлекла из ножен свой зазубренный штурмовой тесак и коротким ударом рукояти разбила стекло ящичка, за которым находилась кнопка сирены.
— Заткнули уши оба, — скомандовала она, — Ревун прямо над головой. Сто семнадцать децибел.
Вот ещё. Пусть эта дрянь наставит на меня заряженный карабин — тогда, возможно, я и соглашусь выполнить её вонючий при…
***
ГОСПОДИ, ГДЕ Я????????????????????
***
…Удар по перепонкам был такой силы, что на секунду я потерял сознание — а когда очнулся, обнаружил себя сидящим на корточках и зажимающим уши, из которых тонкими струйками стекала за шиворот тёплая кровь. Затем я увидел прямо перед собой перекошенное яростью лицо Марии, которая что-то пыталась у меня спросить — или, вернее сказать, пыталась в очередной раз оскорбить моё пастырское достоинство площадной руганью. Слава Создателю, я не слышал её. Да и переспрашивать не было ни желания, ни сил. В глазах плясало багровое марево, мысли с превеликим трудом проталкивались в черепную коробку, и даже ответ на простой вопрос «Кто я?» занял примерно минуты две — промежуток, в течении которого Мария и Доминго, обхватив меня под локти с двух сторон, тащили диакона Не Пойми Как Звали через коридор на улицу, под тусклые мартовские звёзды, через нагромождения разорванных на части Гнильцов, по кочкам, по кочкам, по маленьким дорожкам, в ямку бух! Нет, не в ямку. Это больше напоминает бойлерную: всюду кровь, оторванные конечности, вываленные наружу внутренности, и посреди всего этого макабрического пиршества — одинокая рука на пульте, мертвой хваткой сжимающая какой-то тумблер. И ошмётки мышц вокруг торчащего из раны обломка неестественно белой кости.
Я запнулся о какой-то провод, змеящийся по забрызганному кровью полу, и поймал себя на желании задать вопрос. Например, где мы находимся. Вот чудо: я полгода жил в Монте-Кассино, полгода хаживал из храма в столовую и из столовой в храм мимо этой нелепой будки, притулившейся к фронтону корпуса «А», словно новорожденный ягнёнок к овцематке. И ни разу не поинтересовался, кто здесь сидит и чем занимается. А теперь и спрашивать бессмысленно — я всё равно не услышу ответа. А от обитателя будки осталась одна рука, вцепившаяся в тумблер. Сик транзит глория мунди. Однако бессердечная Мария не дала мне шанса даже задержать взгляд на содержимом будки: бесцеремонно рванув за локоть, она вбросила моё тело на ступени какой-то железной лестницы, ведшей наверх под очень и очень острым углом. Почти отвесным. Я едва не расшиб себе лоб о притолоку, когда достиг её вершины, и Марии пришлось с силой нагнуть мою голову, чтобы протиснуть в узкий люк. И я увидел крышу — обычную, грязную, в липких метках голубиного помёта и раздавленных окурках, крытую старым вылинявшим толем, посреди которой одиноко стоял древний колченогий стул с резной спинкой. Рядом со стулом угрюмо высились, неровно поставленные друг на друга, три продолговатых оружейных ящика, и на крышке самого верхнего красовался натюрморт самый что ни на есть немыслимый: початая бутылка молока, раскрытая книга с узкой шёлковой закладкой на развороте — и внушительный, фута два в высоту, алтарный крест на мраморном подножии, на перекладине которого висели чётки, два солдатских медальона и овальный портретик какого-то младенца, впаянный в бронзовый оклад на крупной, в палец толщиной, цепочке.
Секундой позже из люка показалась растрёпанная голова нечестивца Доминго. Я помог ему выбраться на ровную поверхность, уложил на спину, после чего на негнущихся ногах подковылял к этому кощунственному алтарю и двумя пальцами, за корешок, приподнял книгу, лежавшую между крестом и бутылью.
Ну кто же сомневался. Только такое может читать на досуге истинная блудница. Только такое. Брррррр. Прости меня, Господи, что я просто полюбопытствовал, и не обреки на вечные муки из-за легкомыслия моего. Спаси от пламени адского душу раба Твоего Томаша…
Точно.
Томаш Подебрад.
Освежив в памяти собственное имя, я осторожно двинулся по бугристой поверхности крыши в обход «алтаря» из снарядных ящиков… и едва не сшиб скрытую за ними треногу с цейсовской стереотрубой. Пытаясь удержать ботинком падающую массивную конструкцию, я сделал слишком резкое движение корпусом — и белый шум в ушах, начавший было стихать, уступая место пугающему ватному беззвучию, ворвался в голову по второму кругу. А дальше… дальше всё случилось как бы само собой: почти теряя сознание от дурноты, я сполз по ребрам ящиков вниз, по пути зацепив рукой стоявшую на снарядном ящике бутыль с молоком. Дурнота исчезла так же быстро, как и налетела. Я, сделав три глубоких вдоха, попытался опять подняться, но моя нога совершенно колдовским образом въехала в лужу, образовавшуюся от разлитого молока, и стремительно заскользила к краю крыши, увлекая за собой все остальные части моего бренного тела. Чудом успев в последний момент зацепиться за какую-то антенну, я повис, словно кукла из вертепа, на одной руке, суматошно колотя носками ботинок по стене будки. Высота не Бог весть какая… футов тридцать… подумаешь, пара сломанных рёбер и вывихнутая лодыжка… если бы не одно «но».
Оказывается, после удара ревуном я лишился не только дара слышать.
Потому что большинство людей, срываясь с крыши или другой высотной плоскости и болтаясь под порывами ледяного ветра над бездной, имеют привычку истошно орать. Увы, я не исключение. Я попытался зацепиться ногами за какой-нибудь выступ под карнизом крыши и, не обнаружив такового, раскрыл рот, чтобы позвать на помощь.
С тем же успехом я мог бы укусить свой глаз. Ибо из моей глотки вырвался лишь одинокий, схожий со змеиным, шип — и это было всё, на что мой речевой аппарат оказался гож в тот момент. Предательство кругом. Даже члены тела — и те отказываются мне служить. Не говоря уже о премерзких блудницах. Конечно, спасибо Марии за то, что она своим дьявольским чутьём угадала моё желание обрести почву под ногами — и явилась из люка, как чёрт из табакерки. Увидела моё бедственное положение, произнесла что-то среднее между «Матерь Божья» и «Чёртов ублюдок», протянула руку и втащила меня за ворот взмокшей сутаны обратно на крышу этого загаженного сарая. Втащила… и оставила стоять в весьма непристойной позе между молочной лужей и оружейными ящиками.
И отошла к своему этому! Как бишь его! К свинье своей пуэрториканской, хромоногой!
А пастырь Божий пусть на четвереньках корячится, так?
Ладно, воспоследуем наказу Иисуса Сладчайшего и подставим другую щёку. Я раскрыл рот, чтобы с кислой миной процедить обязательные в таких случаях слова благодарности… но из моей глотки в очередной раз вырвался всё тот же самый ужасающий змеиный шип пополам с гортанным скрежетом. Я коснулся пальцем кончика языка — и не нашёл его в ротовой полости. На месте главного орудия проповедника зияла величественная пустота.
…Первая реакция организма на потерю чего-либо важного — шок. И это разумно — иначе в два счёта съедешь кукушкой, как викарий выражается. Я нем — потому что лишился языка. При этом мне его никто не отрезал, не вырывал и не брал напрокат поносить. Следовательно… спокойно, диакон Томаш, только не делай опрометчивых выводов… Практика — критерий истины. Пальцы не нашли — поищем пропавший язык глазами, они-то, слава Создателю, пока не погасли. Я затравленно огляделся в поисках какого-нибудь зеркального предмета — куска стекла, отполированной стали, чайника, на худой конец… Стереотруба для такой цели подходила плохо — её окуляры почти не отражали предметов, а отражая, подвергали их формы такой жуткой дифракции, что своё лицо-то с трудом узнаешь, не то что… Не вставая с четверенек, я подполз к нагромождению ящиков (столом это сложно было назвать) и увидел, что между страниц богомерзкой книги, раскрытой на самой середине, действительно поблескивает продолговатый осколок, напоминающий осколок зеркала. Стараясь не смотреть на чудовищные рисунки на развороте, я (и всё-таки, кто же есть я?) осторожно вытащил это на свет. Чудо Господне! Это и впрямь оказалась зеркальная пластинка из тех, что используются в стереотрубах — очевидно, запасная деталь.
Язык был на месте. Но увы — на приказы мозга шевелиться не реагировал. Оставалась одна робкая надежда — этот кошмар вызван стрессом последних десяти часов, звуковым ударом по нервной системе и прочей таинственной психосоматикой… или как там это называется. Я попытался встать на ноги — и в этот момент новый исполинский удар сотряс крышу, отбросил моё тело в угол между парапетами — ни дать ни взять биллиардный шарик, летящий в лузу. Я снова упал, и секунду спустя мне на спину со звоном обрушилась стереотруба — не причинив, впрочем, вреда ни моему позвоночнику, ни своим стёклам. Я собрался с силами, чтобы приподнять голову и освободить трахею для вдоха…
И едва не задохнулся от едкого, сладковатого смрада, заполнившего мир в одну секунду, как высотный ядерный взрыв за секунду заполняет собой зримое пространство от края до края Вселенной. Ну вот представьте, что землетрясение в один миг выбросило на поверхность планеты все миллиарды гробов, вложенных в её лоно за века истории. Представили? А теперь представьте, что этот миллиард гробов находится прямо под вашим носом.
Спрятав лицо в ладони, я сделал глубокий вдох (ладони пахли отвратительной смесью пота, крови, пороха и голубиного помёта, но уж лучше так), подполз к краю крыши, приподнял голову, крепко держась за парапет обеими руками — и увидел ЭТО.
Если вы когда-либо лицезрели бороду святого отшельника, вы знаете, чем она отличается от бороды блудника. Обилием вшей. С высоты двадцати футов улочки аббатства, плавающие в предрассветном тумане, вдруг показались мне чем-то вроде бороды отшельника — ибо в них кишмя кишели вши ростом с человека. Вшивое море нервно колыхалось в протоке переулка Святой Терезы, бурлило на главной площади и билось волнами в стены храма; вши, словно мякоть из граната, сочились из разверстых окон корпуса «Б», по коридору которого мы неслись, как угорелые, всего пять минут назад.
Говорят, что человек бесконечно может смотреть на пляску огня в камине, на струи водопада и на других людей, занятых несложной и монотонной работой. Добавлю от себя — и на шествие бесчисленного воинства Гнильцов по блёклым улицам спящего города. Картинка в самом деле завораживающая — особенно если выключить звук. Сотни и сотни полуразложившихся тел, синхронно припадая на левую ногу, маршировали монолитной смердящей колонной всего в тридцати футах ниже моего лица — левой, левой, раз-два-три — падали в снежную кашу и превращались в серо-бурую шмась под ногами своих собратьев, а на их место из ниоткуда выныривали новые склетообразные фигуры в истлевших погребальных сюртуках. Они двигались, как заведённые куклы, по амплитуде незримого маятника: с запада на восток до часовни святого Марка, затем, словно повинуясь безгласной команде, разворачивались через левое плечо и угрюмо хромали обратно — нелепо взмахивая костлявыми руками, давя упавших и размазываясь под натиском задних рядов о стены близстоящих зданий.
Так продолжалось довольно долго — минуту или две, а может быть, полчаса… время словно спрессовалось в моей голове, превратилось в змею, кусающую собственный хвост, окаменело и покрылось мхом. Затем случилось странное. Заметим, я употребил слово «странное» применительно к ситуации, один вид которой способен свести с ума человека со здоровой психикой. Ну а как вы сами это назовёте: когда из ворот корпуса «Б», уже превращённого в помесь террариума и склепа, кишащего самыми адскими созданиями из всех созданий, порождённых Лукавым — когда из этих ворот, провонявших смертью до последнего гвоздя в самой малой балке, выходят СОВЕРШЕННО СПОКОЙНОЙ ПОХОДКОЙ две СОВЕРШЕННО ЖИВЫЕ ФИГУРЫ в монашеских одеяниях. И армия Гнильцов покорно останавливает своё бесцельное хождение туда-сюда. Не бросается на них, дабы растерзать в клочья — останавливается. Как будто кто-то невидимый одним нажатием кнопки на пульте управления обесточил тысячи тысяч механических кукол. Морская фигура, замри. Одна из фигур — та, что несла на вытянутых руках банку с чем-то мутным и шарообразным внутри — тоже остановилась в проёме дверей, нервно втянула воздух в ноздри — я не видел лица, скрытого капюшоном, но это движение трудно спутать с каким-либо другим, этакий характерный собачий жест, от которого у меня до сих пор мурашки бегут по коже — и стремительно двинулась в направлении будки, притулившейся к стене корпуса «А».
Поясняю для тугодумов: к той самой будке, через которую мы с Доминго карабкались на крышу. Незнакомец, придерживая банку одной рукой, затормозил перед дверью, обернулся к напарнику (лицо второго также скрывал капюшон… странно… кого им бояться? Все свидетели мертвы!) и настороженно воздел свой костлявый перст. Во все времена и на всех языках этот жест означал примерно одно и то же: «Прекратить базар, я что-то услышал». И я даже знаю, что — мой громкий, астматический вдох. Я, завороженный картинкой триумфа Гнильцов, совсем забыл, что минуту назад задержал дыхание. А мои лёгкие мне напомнили — да так беспардонно, что теперь мне, похоже конец. Да-да, не только мне, ещё Доминго и Марии. Но эти-то всего лишь недостойные грешники, а я — солдат армии Господа. Я важнее. Кстати, и перст жуткого водителя Гнильцов сейчас упирается в ту самую точку, в которой я — солдат Божий, Без Пяти Минут Пастырь, — недавно висел над козырьком будки, суматошно болтая ногами и пытаясь извлечь из горла вопль о помощи.
А теперь вопи не вопи — бесполезно. Во-первых, язык мой не подчиняется моим командам, а глотка отказывается пропускать через себя любые звуки громче придушенного сипа; во-вторых, все живые в данный момент находятся на одном со мной пятачке. Не считая О’Брайана, который… Который, скорее всего, уже НЕ живой.
Я вжал голову в плечи и осторожно скосил глаза на правы рукав своей сутаны. О милосердная Дева Мария, только не это… В рукаве зияла внушительная рваная дыра. Значит, обрывок материи, когда-то составлявшей с рукавом единое целое, сейчас висит на карнизе крыши, красноречиво взывая: я здесь, перепуганный и безгласный, берите меня тёпленьким. Фигура с банкой обернула скрытое капюшоном лицо к своему напарнику и что-то отрывисто рявкнула — на что второй незнакомец быстро-быстро и, как мне показалось, довольно гневно замотал головой, при этом энергично пристукнув пальцем по своему запястью. После чего оба развернулись спинами к корпусу «А» и свирепо засеменили в сторону западных ворот цитадели, и армия Гильцов покорно двинулась за ними. Переждав некоторое время, я решился-таки приподнять голову — и увидел, что вшивое море под предводительством таинственной пары в монашеских рясах уже докатилось до границы храмовой зоны, обогнуло фонтан в виде статуи Святого Фомы Кемпийского, изливающего из каменного рта мутную воду — символ благодатных его речей о подражании Христу… Дальше начинался квартал мирян, соседствующий с госпиталем святого Максимилиана Кольбе — а чуть выше в гору — община монахинь-августинок, над которой нависал, словно губчатый гребень над шлемом легионера, вожделенный викарием корпус «Е», обитель клириков и хранилище брайановского пулемёта… Знакомый до колик пейзаж. Впрочем… Что за ерунда… Или я, оглохнув и онемев, начал впридачу ещё и слепнуть?
На плечах статуи святого Фомы Кемпийского что-то сидело. Что-то антропоморфное и, судя по рваному ритму движений, весьма живое. Осторожно подтянувшись на локтях, я подполз к ящикам, поднял валявшуюся на боку стереотрубу, поставил её на треногу, приподнял корпус на полтора фута вверх и, упершись лбом в резину окуляра, медленно навёл резкость.
Ну разумеется. Викарий О’Брайан. С карабином в руках. Голый по пояс, проклятый кощунник. Даже в миг смертельной опасности не может не нарушать запретов Господних, из коих важнейший — запрет на публичное обнажение. Тьфу. Обвязанный крест-накрест патронными лентами, словно живой штандарт апостола Андрея. В плотном кольце Гнильцов, которые остановили своё движение к корпусу «Г» на всём фронте от северной до южной стены цитадели, и остановили по вполне понятной причине: на их пути лежит большой и жирный кусок мяса, который следует сейчас же съесть.
***
Не могу сказать, чего больше в тот момент желало моё сердце: чтобы карабин викария разнёс в лохмы десяток-другой черепов обступившей его Гнили — или чтобы Гнильцы разорвали наконец обезумевшего ирландца на части вместе с карабином и патронной лентой. И положили конец мерзостям, из его уст исходящим. Вся моя ненависть к этому человеку в один момент вспыхнула в груди, подобно промасленной ветоши, попутно испепелив все остальные чувства: животный ужас перед адскими выходцами, боль в голове и ладонях, скорбь по утраченному дару слышать и глаголить…
Святотатец.
Тупой лимерийский кабан.
Друг блудниц и мытарей.
Стоп.
Если я не ошибаюсь, точно так же называли фарисеи Господа нашего Иисуса Христа во дни его жития в Иерусалиме.
Очень символично, братия! Негодяй О’Брайан, сидящий на шее самого смиренного из всей когорты святых, подражателя Христу в самом высшем смысле этого слова. Обезьяна святого. Подражатель подражающего. Тонко, однако, завернуто. Впрочем, не время предаваться антиномиям: ибо вот викарий О’Брайан, крепко вцепившись коленями в голову каменного Фомы, вскидывает своё орудие… а вот опять… окуляр стереотрубы мутнеет в потоках тумана… вшивое море колышется вокруг фонтана, не в силах переступить незримую черту… вспышка… ещё одна… фейерверк разорванной плоти, взлетающий к небесам… ну же… ну давайте же…
Сегодня не мой день, явно. Туман рассеивается, и мои глаза с прискорбием видят — викарий жив. Он забрался с ногами на плечи статуи, закинул карабин за спину и отплясывает на узеньком пятачке каменной тонзуры самую похабную жигу, которую можно себе вообразить. А у подножия святого Фомы, в загаженной чаше фонтана — дымящаяся гора тухлого мяса и перемолотых свинцом костей. И посреди этой горы, словно таракан по рассыпавшемуся в крошки батону, ползает одинокая фигура в монашеской рясе — уже без банки в руках и, похоже, смертельно раненая: в спине у незнакомца зияет огромная кровоточащая дыра. Странно. А напарник где? Их же двое было… Не дай Боже направился сюда — он ведь что-то пронюхал, когда стоял перед дверью будки и осматривал карнизы. Он понял, что на крыше есть живые. Ах, викарий, викарий, что же ты так плохое стреляешь? Ты дурак, О’Брайан. Ты остановил десяток, но как ты справишься с тысячью? Ведь Гнильцов нельзя испугать пулями, несущими смерть.
Что он вообще там делает? Неужто, о Христе Сладчайший, решил, что он в силах один защитить людей, спящих в домах за его спиной? Или уже не спящих? Сирена-то громко орала… наверное… я не слышал. Я потерял слух как раз когда эта идиотка Мария произнесла загадочное слово «ревун», под которым якобы стоять нельзя, потому что… потому что… да потому что можно оглохнуть. Вот. Я стоял под этим самым дурацким «ревуном», теперь вспоминаю. Я оглох. Это как-то связано с сиреной? Или удар ревуна вышиб из моей головы не только слуховой аппарат, но и мозги впридачу?
Впрочем, не только у меня. В прицеле стереотрубы хорошо видно, как беззвучно открываются двери в корпусе мирян — какое там «открываются!» Вылетают из петель! Выламываются с корнем! — и оттуда в морозную мглу выбрасываются безликие тени… выбрасываются и утекают во все стороны, радиально, словно трещины на стекле после удара молотком. Утекают по камням узкой кривой дороги, петляющей в гору вплоть до того места, где подъём сменяется глухой отрицательной скалой под тридцать метров — на макушке которой угрюмится готический корпус «Е», приют клириков… если в этом бедламе ещё остались ЖИВЫЕ клирики. Струятся перепуганной пеной вниз по виа Долороза, к южным воротам… за которыми три ряда железобетонных заграждений, опутанных колючей проволокой под током, и крутейший, зубодробительный спуск, опасный даже для опытных альпинистов. Карабкаются по выступам и карнизам на пологую крышу корпуса «Г» — так же беззвучно, как и всё в это утро, и срываются без крика вниз, разбиваясь вдрызг о брусчатку двора, обрамляющего корпус. Четыре этажа, как-никак. Лететь хоть и не долго, но больно.
Бедные миряне… Овцы, потерявшие пастыря… Я почувствовал резкую боль в пояснице и, решив сменить позу, подался чуть назад, чтобы сесть на один из ящиков и продолжить обзор из более удобной позиции. И, естественно, налетел на Марию, которая в этот момент стояла у меня за спиной, прилаживая на плечо какой-то стальной продолговатый цилиндр… что, ещё одна стереотру…
БАБАХ!!!!!!!!
***
… — шу мать, диакон, хрена ли вы встали под руку! Это была последняя! Последняя!
О как.
Я же говорил, что слух погуляет да вернётся. Однако что это было?
Ответом на мой немой вопрос был ослепительный удар в левую скулу, после которого в глазах заплясали разноцветные шарики, а крыша сама собой поднялась и холодно поцеловала меня в лоб. Перекатившись на спину, я увидел над собой заметно побледневшее небо с редкими вкрапинами звёзд, а где-то в промежутке между Орионом и Большой Медведицей — непропорционально широкое и почему-то плачущее лицо Марии, которая, склоняясь надо мной, трясла в воздухе полой дымящейся трубой и извергала мне в лицо самые грязные ругательства, какие только существуют в лексиконе воров, блудниц и солдат.
Плевать. Главное — слышу.
—… следняя граната, удолбок, ты меня под локоть толкнул, зачем, а?
Сочный пинок под мою левую ягодицу. Пытаясь как-то защитить её от распоясавшейся фурии, я перекатился на правый бок — и, естественно, получил для симметрии в правую половину сей непристойной части тела. Святые угодники, ну и боль… На голом инстинкте я съёжился в позу эмбриона, закрыв голову руками и засунув её поглубже в плечи — однако следующего удара не последовало. Лёжа на боку, я молча слушал, как в приглушённую какофонию хаоса со стороны корпуса «Г» — топот ног, вопли ужаса, грохот падающей с крыши черепицы — вплетались странные звуки, нечто среднее между хлюпанием болотных сапог по весенней распутице и писком голодного котёнка под кроватью. Затем что-то грузное и пахнущее свежим потом со скрипом опустилось на крышу в двух сантиметрах от моих скрюченных колен.
— Простите, диакон, — раздался над самым ухом хриплый и какой-то очень несчастный голос, в котором я не сразу узнал голос Марии Хименес, — Если хотите, может мне тоже врезать… потом… просто это была последняя граната… Вы меня толкнули, и она прошла мимо. Впрочем, против такой орды нужен ящик, не меньше, так что… Так что нам конец по-любому. Минутой раньше, минутой позже. Никогда не стойте рядом с базукой, когда она стреляет, — добавил голос с безразличной назидательностью, — Можно оглохнуть. Вы меня слышите?
Не отнимая локтей от лица, я кивнул.
— Странно, — хмыкнула Мария и встала на ноги, — А не должны были. Два таких удара по ушам за пять минут…
Лучше бы я снова оглох. Ибо зловонный воздух Монте-Кассино в этот миг прорезал металлический скрежет, заглушивший на мгновение все остальные звуки — женский визг, рыдания детей, треск ломаемых досок, звон стекла и — поверх всего этого — низкий утробный хор воинства Гнильцов, бестолково толпящихся на незримой черте перед фонтаном. Скрежет повторился, ушёл в высокий надрывный свист, от которого мне захотелось спрятаться навсегда в лоно матери — а затем над крышами корпусов загремел многократно усиленный репродуктором голос викария О’Брайана.
— Братья и сёстры! Сохраняйте спокойствие! Десантники уже спешат к нам на помощь! Не разбегайтесь! Помощь идёт! Всего пять минут, и мы спасены! Сохраняйте спокойствие и возвращайтесь к корпусу! Стройтесь в колонну по два за моей спиной! Повторяю, за моей спиной в колонну по два! Это единственное безопасное место!
Лжец! Грязный лжец! Да как он смеет!
— Что? Вы что-то сказали? — переспросила Мария, приблизив ко мне осунувшееся, почерневшее от пороховой гари лицо.
Нет, женщина. Я лишь ПОПЫТАЛСЯ сказать. Я забыл, что мой язык… Бедный мой язык… Бедный я…
Я никогда не позволял себе плакать. Что поделаешь, сначала меня так воспитывала матушка, половину жизни проведшая послушницей в монастыре Сакре-Кёр и вышедшая замуж лишь по персональному приказу настоятельницы — которую, в свою очередь, настропалил на это дело тогдашний Понтифик. Мол, после войны мужчин осталось мало, нужно как-то продолжать род человеческий, и добровольное девство при таком раскладе больше не угодно Богу… Мама ненавидела доставшегося ей в мужья человека, хотя он был добр к ней: огромный неуклюжий сержант, списанный из армии по выслуге лет и тут же направленный командованием по программе «Воспроизводство» на ниву принудительного деторождения. Мама ненавидела его — и не скрывала своих чувств даже от меня. Ложась под этого похотливого урода, она всего лишь исполняла Божью волю — но отец в её глазах навсегда остался отвратительным осквернителем её девственности. Я её прекрасно понимаю… Так вот: мама была человеком совершенно железным, плакс не переносила, за любую попытку со стороны детей (несмотря на отвращение к плотским утехам она умудрилась явить миру пятерых оболтусов, их которых лишь я оказался достоянным Христовых обетований) пускать сопли била по голове дубовой скалкой, приговаривая «Ещё один писк, и я разнесу тебе башку, чёртов выкидыш!» А не дай Создатель кто-то из нас ночью, во сне, безо всякого злого умысла, в состоянии бессознательном… полезет руками… ну вы меня понимаете… — матушка, аки серафим с недрёманным оком, в ту же секунду врывалась в детскую, включала свет, хватала нарушителя за согрешившую руку и била по ней мухобойкой, била, истошно рыча: «Все проснулись и смотрим на этого бесстыдника! Он только что грехопал! Плюйте ему в морду, я приказываю вам!» И глаза у неё при этом наливались кровью — верный признак религиозного горения, как пояснил мне позже в семинарии мой учитель, отец Рикетти. У неё всегда глаза были кровавого цвета — даже когда она кого-нибудь хвалила. Например, меня. Разольёт, бывало, суп по тарелкам, сгонит всех к столу, прочитает наскоро молитву (раздав непременных тумаков тем из моих братьев, кто молился недостаточно громко или путал слова), потом зыркнет своим совиным недреманным взглядом по рядам отпрысков и скажет, тяжело дыша: «Вы все суть плод сатанинского деяния. И посему попадёте в ад. Один Томешек ангел безгрешный. Но и его буду бить смертным боем, коли споткнётся на пути праведном. Аминь».
Хоть убейте — не знаю, почему она меня выделяла из общей массы. Я ведь тоже зачат во грехе, как и прочие… Возможно, потому, что её главным источником информации о прегрешениях этих оболдуев был я? Праведного Иосифа братья ведь тоже не любили — и по той же причине. Но Иосиф был угоден Богу, а братья — нет.
Так что вот. Посему железная дисциплина иезуитского колледжа, в котором я продолжил богословское обучение в промежутке между приходской школой и семинарией в Тибете, мне далась на удивление легко. Нас тогда, казалось, на всю оставшуюся жизнь отучили от скверной манеры предаваться эмоциям. Неважно, сломал ты ногу в горах, потерял любимого брата, узрел гибель целого города или соприкоснулся душою своею в молитве с духом Святым — всегда оставайся благочестиво-бесстрастным. Даже Христова любовь к ближнему у истинного пастыря должна быть холодной, как кровь рыбы (ибо в образе рыбы явился миру Спаситель) и безличной. Ибо Иисус любит всех, но всех же Он и призовёт на суд, когда пропоёт ангельская труба, и многих из призванных отправит в Ад за грехи их… отправит любя, но совершенно бестрепетно, не пролив и слезинки об их недостойных душах.
Так нас учил отец Рикетти, а кто я такой, чтобы спорить с мировым авторитетом в области теологии?
Даже весть об упокоении матушки три года назад я встретил со стойкостью истинного иезуита. Предательская игла боли попыталась было шевельнуться в моём сердце, но я нашёл её и перекусил клещами Духа, и выбросил обломки вон. Мама на небесах, ибо где ещё ей быть, ей, ради моего появления на свет пошедшей на самый великий подвиг — плотское соитие, о коем я никогда, о Иисусе Сладчайший, не помышлял иначе чем с омерзением и на которое даже по Твоему приказу не смог бы пойти, уж прости немощь мою духовную… А раз она на небесах, значит, не о ней я должен плакать. О себе. Но плакать о себе воспрещено уставом семинарии. И я запретил себе думать о случившемся, запретил вспоминать лицо матушки, и я убедил себя всего за сутки в том, что этой, прости-меня-Господи-за-бранное-слово ЖЕНЩИНЫ — никогда не существовало в реальности. Потом, по прошествии полугода, я разрешил себе вспомнить мать — и отныне её образ значил для меня не больше, чем фотография незнакомого человека на стене, с припиской внизу: кто он, когда родился и когда умер, что сделал в этой жизни дурного и доброго, и при каких обстоятельствах мы были знакомы с ним.
И вот прошло три года, и я лежу на загаженной голубями крыше, избитый в кровь какой-то вонючей грудастой обезьяной, внизу колышется смердящее море Гнильцов, спустя каких-нибудь пять минут меня не станет, и я даже не смогу воззвать к пастве с последним напутствием и проповедью о страхе Божием — ибо НЕЧЕМ ВОЗЗВАТЬ. Язык мой умер. Гортань заключена под замок молчания. Я — бесплодная смоковница, ибо лишён главного орудия пастыря, а без орудия я не пастырь.
За что, Господи, за что??????????????????????????
Прости мне, Искупитель, эти слёзы — они текут из моих глаз впервые за двадцать три года моей несчастной жизни, я не могу их остановить, я не могу приказать глотке не сжиматься в спазмах рыданий, меня прорвало. Двадцать три года воздержания от эмоций. Даже святой взвоет, а я не святой. Что Ты наделал, Господи, что Ты наделал? Ты в непостижимой мудрости Своей лишил меня речи, и хотел было лишить слуха, но передумал — и вот я слышу мерзкий голос мира, а свидетельствовать этому миру о Тебе не могу! Или я плохо свидетельствовал, и Ты меня за это наказал?
***
… КТО ТОЛЬКО ЧТО СКАЗАЛ «ПРОСТО ПОМОЛЧИ МИНУТУ»?????????????????
***
Тишина пришла и распростёрла свои крылья над миром. Тишина висела в осквернённом воздухе не более сорока пяти секунд — и, я думаю, именно так будет выглядеть конец света, когда небеса свернутся, аки свиток, погаснут звёзды и светила и всё зримое поглотит тьма первозданного хаоса. Сорок пять секунд немоты.
А потом откроется дверь, и войдёт Он. И горе тем, кто встретит Его с нечистым сердцем.
Ибо опустевший мир покроется исполинской тенью Его Длани, и сотрясётся неслыханным громом, и наполнится ослепительным пламенем.
Как сейчас.
Сначала был свист — тонкий, надсадный, леденящий душу. Он летел с небес и по мере приближения к моей голове менял личины, превращаясь в захлёбывающийся детский плач, затем в низкий вой тысяч раненых медведей — а затем был удар. Впрочем, не удар — это мягко сказано. Представьте себе, что вы стоите на наковальне. И рядом с вами, буквально в двух шагах, с невозможной высоты падает на плоскость под вашими ногами огромный раскалённый молот размером с Вавилонскую башню.
И снова. И снова. Но я этого уже не слышу — потому что крепкие крестьянские ладони Марии с силой сжимают мою голову в области ушных раковин. Вседержитель, не вмени в вину — я не могу освободиться из её объятий, я возлежу на крыше рядом с существом, к коему мне по сану запрещено прикасаться, и ощущаю взмокшей кожей спины, как дрожит её тело, горячее, словно хлеб из печи, и пахнущее странной смесью запахов, каждый из которых в отдельности отвратителен, но вместе…
Потом пространство перестало сотрясаться в агонии, и я открыл глаза.
И не увидел небес. Вместо них от горизонта до горизонта висела плотная дымная завеса какого-то жёлто-бурого цвета, а на крышу, где мы лежали, заторможено сыпался крупный снег — такой же жёлто-бурый, как и то, что осталось от небес, остро пахнущий горячим кирпичом и мартовской грязью. Прямо напротив моего лица, прислонившись спиной к снарядным ящикам, сидел бледный, как полотно, Доминго Хименес — подслеповато моргая и пытаясь извлечь из груди нечто среднее между вопросом, воплем ужаса и молитвой.
— В порядке? — Мария бросилась к сожителю, присела перед ним на корточки и осторожно потрепала его по щекам, — Слышишь меня? Говорить можешь?
— М-м-могу, — промычал Доминго, — Ч-ч-что это б-б-было?
— Это была подмога, мать её, — Марию по-прежнему трясло, то ли от животного ужаса, то ли от сатанинской злобы. То ли от того и другого вместе, — База вместо десанта выслала бомбардировщики. Трусы. Суки. Убила бы. Не вставайте, диакон! Они же на разворот пошли, сейчас опять рванёт!
Только одна женщина в мире смела мне приказывать. И это не Мария. Пошатываясь, я встал на колени, подполз к стереотрубе и с третьей попытки сумел навести резкость. Удивительно. Она уже второй раз за утро падает — и при этом все окуляры целёхоньки. Действительно, чудо-техника. Извращенец Пьяццоли знает толк в запретных игрушках.
Нет. Этого не может быть. Скорее небо упадёт на землю… Но оно так и сделало: упало на землю в районе центральной площади аббатства Монте-Кассино, превратив в груду кирпичной крошки корпус Б (вместе со столовой, где мы с викарием и Доминго куковали в обнимку с батареей всего… два часа назад? Три? Или мы до сих пор там сидим?) и завалив наглухо всю виа Долороза, от храма до поворота в проулок со статуей Фомы Кемпийского, обломками камней, черепицы, прогнивших досок перекрытий, вывернутыми с мясом оконными рамами без единого целого стекла и — поверх всего этого, словно масло на бутерброде — кроваво-бурой дымящейся биомассой.
Всё, что осталось от Гнильцов? Или… или НЕ ТОЛЬКО от них? Оставались ли в корпусе живые?
Никто не знает. Зато теперь я точно знаю, что там были мёртвые: взрыв пропахал и вывернул наружу подвалы со всем их содержимым, и теперь по всему периметру от дверей диспетчерской (точно. Вспомнил. В таинственной будке располагалась дис-пет-чер-ска-я. И не спрашивайте меня, что это такое) до самой северной стены (до её бренных руин, если быть максимально корректным) — теперь на всём этом пространстве из развалин корпуса дыбились расколотые каменные гробы. Последние обители иноков аббатства, начиная с 500 года от Рождества Спасителя. Из-под крышки того, что стоял на самой вершине этой жуткой каменоломни, жалобно торчала жёлтая костлявая кисть со сквозной дыркой посредине. Словно её усопший владелец пытался позвать на помощь. Вызволить из пасти гроба, подобно тому как Иисус в час Своего Воскресения вызволил из пасти ада ветхозаветных праведников.
… До сих пор не постигаю, что они там делали, коли были праведниками.
Перекрестив уста десятикратно, я перевёл прицел трубы чуть левее от гроба с приветливым мертвецом… и увидел, как из-под развалин, словно червь из чернозёма, карабкается нечто, мало напоминающее человека. Хоть живого, хоть мёртвого, хоть вылепленного из глины полоумным одноруким скульптором. Это была в прямом смысле слова костно-мышечная масса: лишённая кожи, волосяных покровов и даже самых приблизительных форм, в согласии с которыми можно сказать: вот это рука, а это нога, а это грудная клетка. Аморфная желеобразная масса, увенчанная смятой в лепёшку Вроде-Бы-Головой, на которой уши, глазные впадины и отверстие рта перемешались, как детали от детского паззла…
Я не услышал выстрела. Увидел лишь, как голова существа вдруг разлетелась на мириады серо-бурых ошмётков, после чего его движения из целенаправленных стали хаотическими, а затем биомасса растеклась по кирпичному крошеву и замерла навеки.
Быть не может!
Вот ведь гадина неубиваемая…
Осторожно, по миллиметру, словно боясь узреть что-то адски страшное — призрак усопшей матушки или нагую грудь блудницы Марии — я скосил угол обзора трубы в ту точку, где виа Долороза перетекала в проулок с фонтаном и статуей Фомы Кемпийского.
И я узрел страшное.
О’Брайан был жив. И здоров. И бодр, как стая египетской саранчи. Более того: статуя святого Фомы, на которой он восседал, перевязанный по голому телу крест-накрест патронными лентами, по-прежнему стояла целёхонькой, как средоточие незримой границы между миром разрушенным — и миром, получившим временное разрешение существовать. А викарий, стряхнув с головы кирпичную крошку, снова поднёс к губам мегафон, что-то пролаял в него неразборчиво, привстал на обе ноги, держась за голову статуи… и спрыгнул вниз. Прямо в кашу из тухлого мяса и перемолотых взрывом костей, оставшихся от первой волны Гнильцов — тех самых, что наивно ринулись на штурм корпуса мирян вслед за таинственным монахом с банкой в руках.
— Слушай мою команду, живые! — загремел над руинами его осипший голос, который лишь по большой глупости можно было принять за голос пастыря Божьего, — Кому жизнь дорога, идите за мной! Просто идите и всё! Вопросов не задавать, темп не ломать, с тропы не сходить! Кто ослушается или запаникует — пристрелю нахрен и отпевать не буду! Отец Пьяццоли, обеспечьте порядок в арьергарде!
И он, взмахнув ещё дымящимся карабином, взбежал по круче из каменного крошева на верхушку горы, которой ещё пять минут назад не было на карте Монте-Кассино.
***
Дата добавления: 2015-07-24; просмотров: 83 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Маргиналия № 4 | | | Маргиналия №5 |