Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Маргиналия №5

Читайте также:
  1. Маргилан —находящийся на «обочине» общества; ограничен­ный в своих интересах; отдаленный от животрепещущих проблем современности. Слова того же корня: маргинальный, маргиналиям
  2. Маргиналия № 1
  3. Маргиналия № 2
  4. Маргиналия № 3
  5. Маргиналия № 4

Из материалов следственного дела № 476, возбуждённого 25 марта 2100 года от Рождества Спасителя по факту т.н. «Монтекассинского инцидента»

«… они все за ним ринулись, все. Можно воды? Случилось то, чего мы все так боялись. Лжепророки же суть волки алчные, да. А он лжепророк. Он поманил их иллюзией спасения в минуту, когда волею Божией все должны были погибнуть, утвердив сим несокрушимую верность, значит, тезисов апостола Иоанна о Конце Света. Ибо сказано, что когда Ангел снял четвертую печать, явился всадник на коне бледном, имя же ему смерть, и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертою частью земли — власть умерщвлять. Разве не похоже? Ад явился, и он умерщвляет, и кто стоек в вере, тот да поможет ему в этом деле. Ибо Слово строится из кирпичиков, как дом, и нельзя ни один кирпичик ни заменить, ни изъять. Вот со снятием пятой печати, как нам известно, откроются под жертвенником души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели. Иоанн говорит, да не будет им упокоения, пока и сотрудники их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число.

Когда случилось Сант-Яго де Компостелло, мы поняли: вот души убиенных под жертвенником вопиют, а мы их сотрудники и братья, и именно мы должны дополнить их число в скором времени. Нас было всего трое, но и божественных ипостасей не больше — однако где легион, что мог бы противостоять Троице? Мы решили ускорить исполнение сказанного в Апокалипсисе. Я был самым ничтожным из трёх: мне предназначалось вызвать Ад на себя, выманить его на скопление невинных жертв и умереть вместе со всеми. Двое других были мозгом операции, и им суждено было умереть чуть позже.

Всё шло как по маслу. Если бы не ирландец. Мразь, мразь, мразь. Мы раздобыли голову, на запах которой они должны были прибежать, как крысы на запах помойки — он начал задавать вопросы, откуда голова и зачем она. Мы в полночь открыли портал, ибо знали, где их скопление. Канализации, близкие к кладбищам. По великому стечению знаков единственной канализацией, транспортирующей стоки из аббатства, была старая трасса, идущая вниз по горе до бывшего федерального коллектора — а внизу как раз проходила дорога, построенная на месте средневекового… хи-хи… вы угадали, с вас марка… хи-хи, это шутка, монсеньор.

Они отлично чуют запах своих собратьев. За многие мили. Они перекликаются запахом, аки волки. Мы вытащили из банки ту самую голову и подвесили её над потоком нечистот в трубе центрального монастырского коллектора — и включили вентиляцию на обратную тягу. Всего полчаса. Этого хватило. Мы вырубили по периметру всю сигнализацию, причём так хитро, что на дисплеях у охранников она отображалась в активной фазе, вполне себе работающей, хе. У нас свои умельцы в рядах. Но и им не тягаться с ирландцем, который как раз в ту ночь решил сделать самовольный обход контура крепостной стены, произвёл контрольное нарушение границы — попросту говоря, перелез через трёхметровый забор с колючей проволокой под током — и обнаружил, что сигнализация не работает, а проволока безопасна, как престарелый уж в руках заклинателя змей. О’Брайан тут же направился к диспетчерам, чтобы сделать им втык — а диспетчера ни сном, ни духом, у них на экранах тишь да гладь, и все лампочки горят ровным умиротворённым светом. И тогда негодяй вручную включил сигнализацию — и не ошибся, хотя и действовал наугад. Чутьё зверя, дарованное ему отцом его Сатаной.

Монсеньор, я понимаю, что свидетельствую против себя. Но мы же с вами одной крови. Не записывайте это в протокол, вам пока что рано становиться мучеником, хе-хе. Я собирался умереть пять ночей назад — так мне ли страшиться суда инквизиции? Чем вы мне можете навредить? Ну не сожжете же, право слово. Тюрьма? А у меня вся жизнь тюрьма. Мой дух заперт в тюрьме моего долга перед Всевышним. Какая мне разница, где перебирать свои чётки и изнурять свою плоть? Так вот: я не боюсь. Но даже меня передёрнуло, когда те двое приняли решение послать двух невинных детей за святой водой в подземный тоннель — в самый эпицентр, на верную гибель. Я понимаю, они хотели, чтобы жертва была принесена скорее — но жертва должна быть сознательной, как… как Исаак, прекрасно знавший, куда Авраам его тащит. А так уже больше походит на убийство, я не прав? С мальчиками должен был отправиться этот безмозглый содомит из Моравии… вы его ещё мармеладом дразнили, помните… однако ирландец и здесь нас обхитрил. Зашёл с тыла. Сорвал очистительную жертву. Спас щенков. И подошёл настолько близко к разгадке нашей тайны, что оставлять его в живых было бы не только глупо, но и преступно.

Но он и здесь умудрился вывернуться. Вы не знаете, как? Не знаете… Потому что последним человеком, который с ним беседовал после ареста, были… молчу, молчу. Как я посмел. Хотя чего мне бояться. Я не боялся, когда вёл орды Гнили на штурм корпуса мирян. Я знал, что голова Гнильца в моих руках — стопроцентная гарантия моей безопасности: они будут семенить за мной, как дети Хаммельна за дудочкой крысолова, но не осмелятся напасть. Тайна сия велика есть, почему, но — факт. Я не боялся, когда первый натиск был отбит засевшим на верхушке статуи О’Брайаном, и я лежал в луже собственной крови на горе разлагающихся тел в центре этого чёртова фонтана. Я был уверен, что умираю: пуля из его залосчастного карабина прошла навылет, пробив мне левое бедро. С такими рана долго не живут, особенно если не оказать вовремя помощь. Но когда прошла первая волна бомбардировщиков, я открыл глаза и увидел: я до сих пор не в Раю. Надо мной склонилась свиная харя этого ублюдка, и он не стал меня добивать. Он велел врачам госпиталя принести носилки и транспортировать меня к новому месту сбора. После чего приказал оставшимся в живых следовать за ним.

Сначала ломанулись миряне — жалкие беженцы из Мёртвой Зоны, опрометчиво нашедшие приют в стенах Монте-Кассино. Человек семьдесят — в основном старцы, женщины и младенцы. Ничтожное, трепещущее стадо баранов, годное лишь для жертвы Богу Грозному. Потом монашки-августинки — плачущие, воняющие страхом за милю, похожие на выводок мокрых гусынь. Потом работники госпиталя, которых возглавляли начмед со смешноц фамилией Шост… Шост… не выговорю… и Пьяццолли, наш слюнявый похотник — этот клоун шёл впервые в жизни с гордо поднятой головой, держа на плече то ли двустволку, то ли кочергу… я не разобрал. Он поравнялся со мной, брезгливо взглянул на мои раны и процедил что-то вроде «Ты мне потом объяснишь, зачем ввязался в это дерьмо». У меня даже сил не оставалось, чтобы поднять голову и плюнуть в его лоснящуюся рожу.

Всё-таки великий человек отец Хайнц. Человек-призрак. Я так и не понял, откуда он явился, из какой преисподней... мы ведь расстались с ним на подходах к корпусу Г, я был уверен, что навсегда, ибо я умру первым, а он вторым… но теперь он стоял живой и невредимый на самой вершине холма из колотого кирпича, толстый, задыхающийся, в хлопающей на ветру рваной сутане, с двумя воронёными «люггерами» в обеих руках. И стоял не один. Одной рукой он держал на мушке изрядно перетрусившего О'Брайана — а другой сжимал шею одной из монашек… сестра Каролина, кажется… я не запоминаю имён существ низшего сорта… сжимал, нежно целуя её бледный висок с пульсирующей жилкой железным ртом второго пистолета.

— Оставь этих людей здесь, О’Брайан, — повелел Хайнц, дождавшись, пока разношёрстное воинство блудных овец остановит свой бег и обратит на него свои ничтожные моргающие взоры, — Или сия женщина умрёт.

— Сия женщина, вообще-то, невеста Христова, — нагло возразил ирландец, нимало не смутившись всеобщей переменой участи, и даже сделал шаг навстречу, но отец Хайнц громко взвёл курок, и викарий вынужден был замереть на месте. — Убив её, ты не только нарушишь шестую заповедь, но и покусишься на пункт «Не возжелай жены ближнего своего».

— Бог со мной в этот час, — уверенно парировал Хайнц.

— А Он об этом знает? — ненавижу эту сучью манеру отвечать вопросом на вопрос, но надо признать, что эскапада О’Брайана на три секунды ввела отца Хайнца в небольшой эвристический тупик.

— Бомбардировщики, — напомнил Хайнц, стараясь сильно не пережимать локтём горло этой безмозглой курице. Курица захлёбывалась визгом, истошно суча своими грязными ботами по кирпичному крошеву. Но это же Хайнц, монсеньор. Если он схватит, из его лап даже Люцифер не вырвется, не то что перепуганная полька с дыркой между передними зубами, — Бомбардировщики, Гектор. Они вот-вот вернутся, и тогда нам всем конец. Я-то только рад буду, а вот ты расстроишься. Брось оружие и оставь этих людей на моё попечение — и я отпущу сестру Каролину и уведу овец твоих в место безопасное, кое я один лишь знаю.

— Никогда не называй меня Гектором, — без улыбки отрезал ирландец, однако осторожно снял карабин с плеча и начал медленно-медленно наклоняться, всем видом показывая, что готов выполнить приказание Хайнца, – Так меня зовут лишь друзья. Ты же… ты без пяти минут труп.

Я хотел приподнять голову, чтобы полюбоваться сценой, но приступ дурноты отбросил меня обратно на носилки. Последнее, что я услышал перед обмороком — леденящий душу скрежет, высокий женский визг, короткий полузадушенный хрип — и затем утробное чавканье пополам с рычанием… а потом выстрел. И тьма. Следующее, что сохранилось в моей памяти после того, как свет опять вошёл в мои глаза — я лежу на какой-то крыше, моя рана перевязана, а прямо над лицом высится высокая женщина в камуфляже с лицом невыспавшейся эриннии — и машет во все стороны нанизанным на алое древко ослепительно-белым полотнищем, расшитым геральдикой Ватикана. Машет, машет… как мельница. А потом опять тьма. Полностью я пришёл в себя только здесь, в покоях Конгрегации вероучения. Живой, зашитый, но в наручниках. Так что ничем не могу быть полезен, простите… хе-хе».

С моих слов записано верно. Отец Лукас Дорф, хранитель казны прихода Святой Ванды.

 

***

Маргиналия № 6. Из материалов следственного дела № 476, возбуждённого 25 марта 2100 года от Рождества Спасителя по факту т.н. «Монтекассинского инцидента»

«… я боюсь, что не смогу воспроизвести сцену во всех деталях. Я был так… так напуган. Я спал. Нет, в ту ночь я не дошёл до корпуса Е — и слава Богу, иначе я просто не беседовал бы сейчас с вами. Безмерно расстроенный историей в столовой, я поспешил удалиться сразу после допроса, который вы устроили тогда всем клирикам прихода. Я понимал, что допрос — чистая формальность, что мои слова в защиту Гектора вряд ли что-то изменят, а свидетель из меня получился вообще никакой. Я ведь отвернулся от стола в момент, когда алтарник Сергий проглотил эту проклятущую таблетку. Я же говорил уже, почему. У меня ложка упала. Я вообще очень нервный. Вот сейчас с вами беседую — и меня трясёт, как грушу. Нет, не от страха. Точнее, да. Я боюсь навредить Гектору больше, чем он сам способен навредить себе.

Итак, я расстроился и ушёл в ночь — бесцельно бродить по улицам аббатства, пытаясь заглушить боль от собственной трусости и бессилия. Я прекрасно понимал, что Гектор не-ви-но-вен. Более того: я потихоньку начинал уже догадываться, что это какой-то заговор — но цель? Да, мой ирландский друг был в этом гадюшнике чужим, да, его не любили, да, настоятель Адамс спал и видел, как избавится от назойливого грубияна, сующего свой нос во все проблемы аббатства… в том числе и очень интимные проблемы… но мы же не в средние века живём, братья. Ну есть же тысяча и один цивилизованный способ отправить с глаз долой неугодного коллегу. Перевести в другой приход. Организовать ему повторный призыв в войска. Отправить на повышение и запереть навеки в какой-нибудь ватиканской канцелярии, обязав с утра до вечера перекладывать с места на место бумаги.

Было примерно около полуночи, когда я добрёл до госпиталя и уже собирался возвращаться в корпус Б, чтобы по внутренним переходам достичь своей кельи в доме на высокой скале… и тут меня от неожиданной догадки аж в холодный пот бросило. Я понял, что не было у тех, кто подстроил эту провокацию, никаких цивилизованных способов избавиться от Гектора. Переведясь в другой приход, он унёс бы с собой все тайны Монте-Кассино, которые успел выведать за время службы в Святой Ванде. Чтобы мобилизовать его в войска, нужен специальный приказ Понтифика на конкретную операцию. Гектор ведь именно приказом Ого-го-Откуда был демобилизован и переведён в викарии — он человек подневольный, Адамс властен его лишь наказать по дисциплинарной линии, но не распорядиться его судьбой. Ну, а запустить Гектора в секретный ватиканский огород, с его-то маниакальной страстью искать концы и чёрных кошек в тёмных комнатах… нет.

И тут до меня доходит, как до утки на третьи сутки — баста. Доигрался Гектор. Вся эта жуткая история с отравившимся мальчиком — невероятно сложная, спланированная до мелочей шахматная партия, целью которой был именно О’Брайан. Потому и следствие так резво началось. Я не хочу сказать, что и вы были в этом замешаны… нет. Я просто делаю выводы из посылок.

Гектор что-то искал. И он это «что-то» нашёл. И об этом стало известно тем, кто отвечал за завесу тайны над этим «чем-то».

Простой категорический силлогизм.

От случившегося инсайта у меня резко подскочила температура, ну и пульс подпрыгнул, и затошнило, и все сопутствующие дела… и я, не очень соображая, что делаю, толкнул ногой дверь госпиталя, пробежал по тускло подсвеченному коридору, стукнулся в кабинет к начмеду и, дождавшись его полупьяного «Антрэ, мон ами!», вошёл и с места в карьер попросил одно из двух: либо транквилизаторов, либо граппы.

— Какая баня, падре, — ответил мне начмед, с трудом поднимаясь из-за стола, за которым кроме него угрюмо дымили какой-то адской смесью с примесью марихуаны два дюжих медбрата, внешности совершенно бандитской, — Хоть оба два сразу.

В прежние времена меня самого несказанно возмутил бы тот факт, что на территории аббатства кто-то позволяет себе пьянствовать на рабочем месте, да ещё и курить всякую дрянь — но только не в ту ночь. Тем более что формально госпиталь, хоть и носил имя святого Максимилиана Кольбе, под юрисдикцию Адамса не попадал — он подчинялся непосредственно Ватикану, а его персонал состоял по большей части из мирян, и лишь медсёстрами там служили монашки-августинки — а их начмед с труднопроизносимой фамилией Шоставчук (он был беженцем из евразовской зоны, хоть и католик по крещению) никогда к девиациям и разврату не привлекал, боясь Божьей кары с последующей публичной оглаской. Это его слова — я так кудряво не выражусь никогда. В прежние времена, повторю, меня бы эта сцена возмутила — хотя и не привела бы в сакральный ужас, как какого-нибудь лупоглазого идиотика Подебрада. Но только не сейчас. Понимаете… После того как твой друг на твоих глазах падает жертвой чудовищного обмана и омерзительного предательства, замаскированного под правосудие и благочестие, обращать внимание на ночные безобразия трёх в дупель пьяных добродушных мужиков — как-то несерьёзно.

Тем не менее я, в отличие от начмеда, был пока что трезв — и понимал всю абсурдность его приглашения принять «оба два сразу». Секунды две поколебавшись и окончательно наплевав на сохранение пастырского лица, я выбрал граппу.

— Шоставчук, — уперев в меня плохо сфокусированный взор, промычал начмед и подал через стол руку для приветствия. Медбратья тупо заржали. Я со вздохом подал ему свою — но служитель Асклепия с неожиданной для пьяного прытью хлопнул меня по внешней стороне кисти, затем по ладони, затем снова по кисти — словно пощёчины отвешивал.

— Не-а, падре, вы не поняли, – осклабился он, поймав исходящую от меня волну робости, — Я с вами по нашему… по армейски… поздра… поздра… поздровался. Не обижайтесь. Я же не со зла.

Я не понимаю, как так получилось, что я улетел с трёх стаканов. Я же в принципе не пью. Так, иногда, лёгкое вино, если простужусь или под настроение. И знаете, монсеньор… удивительная метаморфоза случилась с моим мировосприятием. Рекомендую — попробуйте как-нибудь, не пожалеете. Сначала по всему моему телу, от кончиков пальцев на ногах до темени, вдруг разлилось тихое благодатное тепло. Потом в голове зашумело — а затем где-то в районе мозжечка раздался лёгкий щелчок, словно бы кто переключил тумблер, отвечающий за преломление лучей, идущих через сетчатку моих глаз.

Бог не на небесах, монсеньор. То есть на небесах тоже, но где небеса — вот вопрос? Они в нас. В каждом, даже самом дурном человеке. Церковь тысячи лет учила — надо видеть Христа в распоследнем бомже, да что там в бомже… в разгнуснейшем из грешников, каких только можно себе представить. Но что мешает? Наша ненависть к греху, которую мы не умеем контролировать и дозировать, а самое главное — не умеем уравновешивать горячей любовью к добродетели. Ненавидеть же легче, верно? Причём наша ненависть, возжигаясь на оскверняющие землю пороки, в девяноста процентах случаев перетекает на персону самого грешника, хоть Христос нам это и запретил делать. Он нам много чего запретил — а толку? Мы не умеем наполнять наши сосуды, предназначенные для помещения Истины: всю жизнь льём в один, а остальные пустуют. Циклимся на целомудрии, наивно считая его наиглавнейшей добродетелью — и при этом остаёмся злы, завистливы и скудны на любовь. Не вожделеем — но и не любим. Не холодны, не горячи. Сдержанно презираем людей разгульных — в которых этой любви на порядок больше, чем в самом великом аскете… а за что? За излишества в винопитии? За громкие песни? За грубую лексику? За то, что случайно залетевшую на огонёк юную санитарочку из Эквадора привечают словами «детка, останься с нами, гы-гы», а не «мир тебе, сестра, воспари духом и покайся»? Если бы вы видели, монсеньор, какой величины слёзы стекали по небритому лицу этого пьяницы Шоставчука, когда он показывал мне пожульканные фото своих дочерей и жены… Как он гладил их лица своими обожженными формальдегидом пальцами и приговаривал дрожащим голосом: «Вот эта, значит, Кристиночка, а эта, беленькая, гляди, падре, эта — моя любимая, Баська, умничка, в три года уже до ста считает и стихи наизусть учит… учила… А Криська жива, жива, слав те Господи, она в миссии цистерианцев где-то в Андах… недавно письмо мне прислала… послушничает, постриг готовится принять… дура. Я ей так и отвечаю: ду-ра! Самое время замуж и детей рожать, дети сейчас главнее, землю наполнять надо, земля-то пустынна… ну и что, что война? Война кончилась, слав те Господи, а Гниль это так… это же не навсегда… а ты в постриг, эххххх… Верно я говорю, нет?»

И я вдруг понял, что бесконечно люблю этих людей. Даже обдолбанных медбратьев, которые к тому времени уже спали в обнимку на полу, на груде каких-то полиэтиленовых мешков, да здоровенных лба с лицами довольных жизнью орангутангов — спали, блаженно улыбаясь во сне. Они настоящие, монсеньор. Они… они живые. Не картонные символы с правильными речами и жестами, застёгнутые на все пуговицы… Живые. Ради них Христос умер на кресте — не ради же бездушных кукол с бледными лицами, которых мы почему-то считаем идеалом христианина. Мы, будучи в сане пастырей, очень редко с ними пересекаемся на равных, и почти никогда не разделяем их болей и радостей. Мы не можем себе позволить прийти в дом к прихожанину и спросить по-простому: «Ну ты как, старик? Как жена, дети? Может, мучает тебя что? Так говори, не стыдись, разрулим с Божьей помощью» Мы их… да. Мы их бо-им-ся. Они же нечисты. А мы? Мы чисты? Я не о себе, со мной, окаянным, давно всё ясно. Почему мы, пастыри, чисты? На каком основании? На основании целибата и трезвого образа жизни? На основании того, что с утра до ночи в молитвах? И кому эти молитвы помогли? А если никому, то зачем они? Видите, сколько вопросов? Мы не участвуем в их жизни. Мы лишь величественным жестом от-пус-ка-ем их грехи… либо не отпускаем. С умным видом поучаем их с кафедры — их, знающих жизнь безмерно лучше и глубже, чем мы, жалкие теоретики. Мы произносим «брат», но тут же спешно бежим прочь — не дай Бог этот «брат» раскроет перед нами душу со всеми её язвами. А мы не хотим видеть язвы, монсеньор. Мы брезгливы. Но может ли врач быть брезглив? А мы же лекари душ. А как мы лечим? Каков коэффициент полезного действия от наших проповедей? Мы учим чистой жизни, ни черта не понимая, что это за феномен такой — «чистая жизнь», и какими путями привести к ней овцу.

Я понял, что люблю этих людей. И я… я заплакал, до крови закусив кулак от стыда. А Шоставчук отставил стакан, оглядел меня с головы до ног взглядом любознательного энтомолога, изучающего редкий вид насекомого, потрепал по затылку — ох, тяжела же у него лапа — и говорит так проникновенно, хотя уже почти совсем невнятно: «Хреново тебе, падре? Совсем жизнь раком поставила? Не ссы, прорвёмся». А я… я сам не знаю, как так получилось… я поднимаю лицо и говорю ему — Гектора сегодня арестовали. А он невиновен, я уверен.

Он даже не стал переспрашивать, кто такой Гектор, и в чём его обвиняют. Вздохнул и надул губы — ни дать ни взять обиженное дитя. И говорит, медленно так, взвешенно, вдумчиво, словно и не пил: «Они за всё ответят. Эти пидоры. Но за Гектора — втройне. Завтра. Сейчас я никакой». Уронил голову на руки и тут же захрапел.

А я сижу, как дурак, в голове полный вертолёт, слёзы катятся по подбородку, не слёзы даже — слюни, как у ребёнка, который бился в истерике полчаса, а потом начал стихать, переходя с воплей на судорожное икание. И понимаю каким-то краем сознания, что ни один из нас, пастырей, так бы не смог. Кроме Гектора. Вот так же, как этот проспиртованный начмед госпиталя святого Максимилиана Кольбе, который не стал делать вид, что не понял моего лепета, и не стал дребезжать пустыми словесами из арсенала среднестатистического падре: «Уповайте… взывайте… молитесь… да снизойдёт на вас… да услышит вас… матерь-Церковь помянёт вас в своих литаниях… за соответствующее пожертвование… паки-паки-иже херувимы». Сказал просто: «Поможем. Завтра. Сегодня я никакой». И плевать, что это всего лишь пьяный трёп, и назавтра он вряд ли вспомнит, как меня зовут, не то что о своём обещании — мы ведь тоже ничего не обещаем пастве. Но мы и утешить по-людски не умеем. Настоятель Адамс однажды похвалялся, как ещё до войны к нему на исповедь пришла юная прихожанка и с порога, не успевши даже упасть на колени, заявила, что стала сомневаться в милосердии Божием. И Адамс выгнал её за дверь, заявив, что сомневающимся в догматах не место среди воинства верных, а в Судный день перед такими и двери Рая закроются. И хвастался! Смотрите, мол, и учитесь, как я вправляю мозги надменным юнцам! Девчонка к нему с бедой, с самой страшной бедой на свете, какую только можно себе представить — помоги, падре, поставь голову на место, я схожу с ума, я гибну, я отпадаю от стада… а он… и хвастается ещё… сумасшедший старый сатир… да-да, я помню… аут бене, аут нигил.

Дальше в моей памяти зияет кромешный провал. Словно какие-то незримые ножницы взяли и выстригли из книги моей жизни целую страницу. Я спал? Но почему наутро проснулся без, простите, штанов, и без пастырского воротничка, а в вороте сутаны у меня торчал катетер капельницы, висевшей в пяти шагах от меня на большой рогатой стойке? И отчего так страшно трясётся потолок? Словно по крыше стадо слонов ходит…

То, что случилось в следующую секунду, вряд ли поддаётся описанию. Представьте себе, монсеньор, что ваш дом, где вы мирно пьёте чай, внезапно оказался в эпицентре Конца Света — и вот в одну секунду верх и низ меняются местами, свет во Вселенной гаснет, вы падаете на пол, в кашу из битого стекла, осколков цветочных горшков и обвалившейся штукатурки, подтягиваетесь на локтях, выглядываете в окно с вывернутыми наружу рамами — и видите, как на ваших глазах небо сворачивается, как свиток, а на горизонтом медленно поднимается огромный и грозный Глаз Божий в обрамлении пламенных ресниц. Примерно так. Я не успел вспомнить, как меня зовут, как пространство сотряслось в агонии, и я упал с каталки, где — оказывается — полночи лежало моё бренное тело, упал на полиэтиленовые мешки, и в следующее мгновение мне в ноги с тяжёлым грохотом обрушилась стойка капельницы. И тут в ординаторскую забежал совершенно трезвый и очень злой Шоставчук и с порога заорал нечто совершенно непереводимое, где приличными были лишь союзы и предлоги. И то сомневаюсь. Я хотел было поднять голову и переспросить — но новая серия ударов по крыше мира заглушила все звуки слабее рёва самолётной турбины, в том числе и мой жалкий лепет. Когда же пространство перестало сотрясаться, и в помещении жёлтой штукатурной крошкой повисла тишина, в мои уши воткнулось запоздалой стрелой окончание непереводимых речей начмеда: «… охренели вставай и помогай больных эвакуировать нах».

Было что-то в его голосе этакое… с чем невозможно спорить. Проще подчиниться, а уже потом задать себе глупый вопрос, кто такой этот Шоставчук и по какому праву он мной командует.

— Где мои брюки? — спросил я, встав на корточки и чуть не взвыв от острой боли, прошившей спину. Впрочем, члены мои двигались при этом свободно — значит, не перелом, а приступ остеохандроза как-нибудь переживу. Начмед оскалил зубы, прорычал загадочное заклинание «В карррраганде!» и выкатился вон, жестом показав мне следовать за ним. Уже в коридоре мне перерезал дорогу вчерашний медбрат с лицом наёмного убийцы, осклабился со всей приветливостью, на которую был способен, и тут же всучил мне высокую длинную каталку, на которой возлежало иссушённое болезнью тело какого-то старика — обвитое капельницами, как Лаокоон змеями. «На улицу», — промычал медбрат, и я покорно повёз страдальца на воздух, боясь лишь одного: что рассветы в марте холодные, а старикан почти голый… Я бы с радостью отдал ему сейчас свою сутану, но это значило бы выйти на люди в одних трусах — а такого лихого перформанса даже я, при всём моём бесстыдстве, не смог бы себе позволить.

Что я увидел, монсеньор… Это опять-таки сложно описать. Представьте себе, что вы попали в ад. Думаю, если я по грехам моим там окажусь — меня уже сложно будет напугать тамошней картинкой и звукорядом. Ибо я видел и слышал Монте-Кассино после первой волны бомбардировки: затянутый пыльной пеленой рассветный воздух, в котором собственной руки не видать — воздух, перевитый толстыми кровоточащими жилами нечеловеческих воплей. Первое, обо что я запнулся, выезжая из дверей госпитального корпуса, было лежащее поперёк дороги тело женщины, разорванной ровно пополам, по золотому сечению, по линии грудины. Из зияющего разрыва бесстыдно торчал обломок позвоночника, перевитый ошмётками кишок — а под тем, что когда-то было ягодицами, величественно растекалась обширная, блестящая, пузырящаяся лужа идеально-чёрного цвета. Я едва не поскользнулся на этой луже, резко вывернул каталку, чтобы объехать труп — и немедленно угодил ногой в смрадное хлюпающее месиво, в котором с трудом можно было узнать очертания человеческого тела. Впрочем, если это и было телом… то очень давно. Похожий кусок гниющего мяса валялся по правую руку от меня, у стены корпуса Г, и по нему с громким граем прыгала парочка нервных взъерошенных ворон.

Я доехал до фонтана со статуей Фомы Кемпийского… если честно, не люблю я этого шваба, но раз его признали святым, не мне оспаривать… и окончательно потерял связь с реальностью. Всё, что я мог сделать, чтобы не тронуться умом от увиденного — это убеждать себя в том, что я сплю и вижу кошмар. Нормальный такой алкогольный кошмар. Очень босховский. Вы видели, как выглядела в те часы площадка перед корпусом мирян? Она чуть не по колено была завалена телами людей — разбитыми, разорванными в клочья, стонущими от боли и дрожащими в предсмертной агонии, зовущими на помощь и проклинающими Бога, пытающимися встать на четвереньки и недвижно костенеющими в душном жёлтом мареве. Посреди этого ужаса, сбившись в кучу, сидели на чемоданах и безголосо рыдали две девушки в изорванных в клочья куртках-дутышах. Прямо на проулке, разделяющем территорию корпуса и каменное кольцо фонтана, стояли в ряд госпитальные каталки — частью пустые, частью гружёные телами больных и раненых — а в голове этого печального кортежа вертелся, как угорь на сковороде, озверевший начмед Шоставчук, раздавал медбратьями отрывистые приказы, не выпуская при этом из зубов длинной чёрной сигареты. Увидев меня, он оживился, выплюнул окурок в грязь и возбуждённо замахал мне рукой «Сюда, сюда вези!»

Легко сказать. Пятьдесят метров, отделявших меня с моей каталкой от Шоставчука, были в буквальном смысле слова загромождены строительным хламом: расколотыми кирпичами, обугленными досками, битым стеклом, останками стенных шкафчиков и — в довершение кошмара — оторванными и размозжёнными до состояния фарша человеческими конечностями. Но это были очень странные конечности… бескровные, кишащие крупными опарышами, или мумифицированные почти до кости… С трудом отыскав относительно пологий и безопасный путь (а точнее, выдавив его колёсами каталки в кирпичном крошеве), я довёз слабо постанывающего старика до конечного пункта, сдал под надзор перепуганных медбратьев и только тогда понял, что меня тошнит. Да какое там тошнит! Выворачивает наизнанку!

— Нате, падре, глотните лекарства, — пробасил Шоставчук, достал из кармана куртки фляжку с какой-то тёмно-янтарной жидкостью и протянул её мне. Разумеется, коньяк. Как я сразу-то… Разумеется, меня выхлестало, причём на сутану — а довольный начмед (очевидно, именно этого эффекта изверг и добивался) потрепал меня по спине, пробурчал «Жить буш» и уже собирался отослать мою тушу за новой порцией больных — как вдруг со стороны статуи Фомы раздался подозрительно знакомый голос… я уж и не чаял услышать его когда-либо.

— Андрей, оставь отца Пьяццоли мне. Здесь он нужнее.

Окончательно окосев от столь бурной перемены всеобщей участи за каких-нибудь десять минут, я перешагнул через парапет фонтанной чаши, заполненной всё теми же гниющими фрагментами человеческих тел. Гектор восседал голый по пояс, обмотанные крест-накрест патронными лентами, с дымящимся карабином в руке, закопченный как окорок и злой, как тысяча чертей. Господи, как же я был рад его видеть…

— Тебя отпустили? — спросил я, приблизившись к статуе и немедленно вступив ботинком в чью-то развороченную грудную клетку. Он коротко кивнул и, тревожно глядя куда-то вдаль из-под ладони, затараторил — отрывисто и раздражённо, словно отчитывал служку за чернильное пятно посреди белоснежного стихаря.

— Не сейчас. Потом расскажу. Слушай, Джованни. Дело плохо. Кто-то из приходских попов съехал кукушкой и открыл двери нашего дома Гнильцам. Не задавай тупых вопросов, просто слушай и запоминай, два раза пересказывать не буду. Некогда. Гнильцов было много. До пяти сотен минимум. Десятка три уложил я, полсотни примерно капрал Хименес. Остальных похоронили под руинами корпуса Б наши доблестные идиоты из эскадрильи «Михаил Архангел». Сейчас они пошли на разворот, чтобы вернуться и отутюжить то, что не успели с первого захода. Есть мнение, что они тупо не увидели живых людей, махавших им в земли. У нас в запасе ровно пять минут, чтобы эвакуировать оставшихся на крышу корпуса А, сорвать пломбы с ящика с сигнальными ракетами и вывесить флаг. Я поведу первую колонну, ты держишь арьергард с каталками. Здесь все клирики, обслуга и миряне, которых удалось собрать. Кроме настоятеля Адамса. Как в воду канул. Если он находился в корпусе Е, то прими Господь его душу.

— Один вопрос, — я, конечно, скорбел безмерно о судьбе Адамса, но превыше желания помолиться за его упокой я горел ещё одним желанием: кое-что спросить… иначе моя голова просто разъехалась бы по швам от переизбытка шокирующей информации, и Гектор уловил этот импульс, и с миной недовольства на лице сдержанно кивнул, — Кто предатель?

— Дорф, — ответил Гектор и по-мальчишески сплюнул между зубами, — Но он работал не один. Был напарник. Кто — не знаю. Сейчас некогда искать эту гниду. Дорфа я пришиб во время штурма, но пришиб несерьёзно. Живой, сволочь. Велел его уложить на носилки и перевязать. Он в твоём распоряжении. И береги его как зеницу ока — эта спирохета может нам много ценного рассказать… коли выживет. Эй! — заорал он свирепо в мегафон, который болтался у него на шее, — Все назад! Отойти за линию!

И спрыгнул вниз. Прямо в кашу из тухлого мяса и перемолотых взрывом костей, оставшихся от первой волны Гнильцов — тех самых, что наивно ринулись на штурм корпуса мирян вслед за таинственным монахом с банкой в руках.

— Слушай мою команду, живые! — загремел над руинами его осипший голос, который лишь с большой натяжкой можно было принять за голос пастыря Божьего, — Кому жизнь дорога, идите за мной! Просто идите и всё! Вопросов не задавать, темп не ломать, с тропы не сходить! Кто ослушается или запаникует — пристрелю нахрен и отпевать не буду! Отец Пьяццоли, обеспечьте порядок в арьергарде!

Подскочивший со спины Шоставчук скупо ухмыльнулся и, всучив мне в руки какое-то древнее двуствольное орудие с заржавевшим цевьём, пробормотал «От деда досталась. Патроны в стволе, последние, по ерунде не трать», — а затем, небрежно салютнув, сказал, ни к кому конкретно не обращаясь:

— Трое больных ещё в реанимации остались. Вы идите, мы вас догоним. Нельзя же бросать.

— Добро, — коротко кивнул О’Брайан, — Каталки поведут отец Пьяццоли и сестра Каролина. Сестра, свяжите их между собой ремнями, там в конструкции всё для этого предусмотрено. Ну… Вперёд, несчастные.

Он взбежал на гребень горы, которой ещё вчера не было на картах Монте-Кассино — и по его следам, спотыкаясь о руины дрожащими от ужаса ногами, двинулись миряне, все кто остались в живых после штурма Гнильцов и налёта эскадрильи. В общей сложности человек семьдесят — в основном старцы, женщины и младенцы. Потом монашки-августинки — плачущие, похожие на выводок мокрых гусынь. Щербатая сорокалетняя полька сестра Каролина, беспрестанно сморкаясь в платок, тянула за собой довольно длинный поезд из каталок, гружёных пациентами госпиталя, а я страховал эту конструкцию сзади, не решаясь попросить перепуганных невест Христовых обеспечить боковое охранение. Тут эти девочки не помощники — им бы самим спастись… Я остро пожалел, что рядом со мной нет Шоставчука с его архаровцами. Вот уж кому сам чёрт не брат…

Потом подъём кончился, и глазам моим предстала картина воистину душераздирающая: вся западная сторона аббатства превратилась в сплошную равнину, присыпанную строительным мусором, осколками гробов из монастырской крипты и разорванных на куски человеческих тел. Точнее, останков тел. Впрочем, неважно, что их обладатели были давно уже мертвы, возможно, некоторые — задолго до моего рождения. Это были ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ тела. Созданные Господом во лучезарную славу Его. Образ и подобие. Кто их поднял из глубин земли? Кто пробудил от вечного сна и заставил убивать своих же потомков? Я читал «Откровение», монсеньор… Но, если честно, в глубине души считал многое в нём аллегорией…

Да, монсеньор. Вы правы. Бог не говорит иносказаниями. И не щадит ни домов нечестивых, ни домов слуг Его. Покосившийся храм, с которого взрывом сорвало купол, торчал посреди площади, как сломанный зуб посреди челюсти столетнего старца. И лишь неказистое трёхэтажное здание корпуса Б возвышалось над этим апокалиптическим пейзажем, подобно знаку вопроса — целое и невредимое, но какое-то ошарашенное и осиротевшее, с пустыми глазницами разбитых окон. Однако на крыше корпуса явно сидели живые — как минимум двое, один из которых стоял на четвереньках, обняв моя злосчастную стереотрубу за штатив и неумело пытаясь навести резкость. Я вздохнул, разом припомнив все мои, связанные с этим дьявольским инструментом, прегрешения… и только теперь осознал, что иду по колдобинам и толкаю каталку, на которой лежит Дорф.

Лукас Дорф. Хранитель казны прихода Святой Ванды.

Лукавый оборотень.

Виновник всего этого бардака.

Всё-таки плохо укладывается в голове. Никогда особо не любил этого высушенного аскезой фанатика, и всё-таки… не стыкуется. Дорф — и Гнильцы. Что между ними может быть общего? И кто был его сообщником? Возможно, этот второй сейчас движется к корпусу Б в толпе мирян, лелея надежду избежать возмездия? Ладно, Лукас. Лежи пока, отходи от ран. Ты мне потом объяснишь, зачем ввязался в это дерьмо.

…Всё-таки удивительный человек отец Хайнц. Человек-призрак. Я так и не понял, откуда он явился, из какой преисподней, какую шапку-невидимку на себя напялил, что мы все его проворонили… но теперь он стоял на самой вершине холма из колотого кирпича, толстый, задыхающийся, в хлопающей на ветру рваной сутане, с двумя воронёными «люггерами» в обеих руках. И стоял не один. Я лишь услышал, как коротко вскрикнула впереди сестра Каролина, после чего над колонной беженцев раздался зычный, надтреснутый, с неприятным баварским акцентом голос: «Остановитесь, безумцы!» И как ему было не подчиниться, когда он стоял выше всех — и тех, кто уже спустился в долину и двигался в направлении корпуса А, и тех, кто копался в арьергарде, выстраивая каталки в идеальную колонну — стоял, одной рукой держа на мушке опешившего Гектора, а другой сжимая шею моей помощницы и нежно целуя её бледный висок с пульсирующей жилкой железным ртом второго пистолета. Я с упавшим сердцем оглядел вереницу каталок. Ну так и есть. Одна пустая. Это ж надо так хитро всё рассчитать: притвориться больным, закрыться кислородной маской, нырнуть под одеяло, дать себя вывести на воздух, чтобы потом вскочить и… Но зачем?

Собственно, ответ пришёл незамедлительно. Затем, что Хайнц и был тем самым вторым.

Представьте: я стою, как столб, весь в холодном поту, мну ремень двустволки на плече и с тупым смирением сознаю, что нас всех только что поимели самым бесстыжим образом. Причём за утро — уже в третий раз: сначала Гнильцы, затем бомбардировщики, а теперь вот Хайнц, который и сам сошёл с ума от пережитых за минувшие сутки ужасов, и заставил всех нас растерять остатки разума.

На зачем, Пречистая Матерь?

— Оставь этих людей здесь, О’Брайан, — говорит меж тем Хайнц, дождавшись, пока разношёрстное воинство остановит свой бег и обратит на него свои взоры, — Или сия женщина умрёт.

— Сия женщина, вообще-то, невеста Христова, — отвечает Гектор, нимало не смутившись всеобщей переменой участи, и даже делает шаг навстречу, но тут же замирает на месте, ибо отец Хайнц громко взвёл курок, — Убив её, ты не только нарушишь шестую заповедь, но и покусишься на пункт «Не возжелай жены ближнего своего».

— Бог со мной в этот час, — уверенно парирует Хайнц и ещё крепче сжимает локтем шею сестры Каролины, которая уже не плачет, а только попискивает по-кошачьи, — Бомбардировщики, Гектор. Они вот-вот вернутся, и тогда нам всем конец. Я-то только рад буду, а вот ты расстроишься. Брось оружие и оставь этих людей на моё попечение — и я отпущу сестру Каролину и уведу овец твоих в место безопасное, кое я один лишь знаю.

Я просто прошу увидеть эту картину моими глазами, монсеньор. За одну ночь плюс одно утро, всего за десять часов, мир вокруг меня изменился, превратившись в царство антиподов. Верх и низ поменялись местами. Верных пастырей отправляют в узилище по высосанному из пальца обвинению, аббатство отдают на съедение мертвецам, случайно оставшихся в живых погребают под руинами собственных домов с помощью бомб, а тех из них, кто волею Божьей всё-таки вырвались на свободу и направляются к единственному месту, где их ожидает спасение — этих прямо сейчас накроет вторая волна, и накроет единственно по вине одного свихнувшегося толстяка… который, словно златой телец в иудейской пустыне, одним словом сумел остановить движение целого исхода. И он погибнет вместе с нами… а толку? И где в таком раскладе таится Божья справедливость? Ладно, не будем о справедливости, она есть понятие абстрактное — милосердие где? И почему Бог молчит, когда этот мерзавец столь нагло прикрывает свои злодейства Его святым именем?

А только ли он? Мы, если разобраться по сумме дел — мы… да простятся мне эти слова и не вменятся в вину на Страшном суде… мы ведь преступная организация, монсеньор. Сотни тысяч сожжённых на кострах инквизиции. Сотни тысяч приведённых ко кресту силой оружия и страхом истребления. Десятки войн, в которых банальная жажда наживы и убийства прикрывалась интересами Господа. Сколько раз мы, повинуясь идее-фикс подмять под себя весь мир, сеяли в народах раздор и смуту, заставляя их поднимать меч друг на друга. Две тысячи лет преступлений — и что, Богу вся эта мерзость угодна? Да ни за что не поверю. Предкам Хайнца всего за тринадцать лет аналогичных злодейств мировое сообщество устроило судебный процесс, Нюрнбергский, кажется. Всего за тринадцать лет. Не за двадцать два века. Когда же грянет наш Нюрнберг?

Монсеньор, монсеньор… Неужели вы не видите? Вот ведь он. Грянул. Земля отдала своих мертвецов, и те явились нас судить. А мы ни черта не поняли опять, в кои веки. Не покаялись, не попытались отделить плевелы от пшениц. И вот финал — плевелы торжествуют.

Но я отвлёкся, извините. Итак, диспозиция прежняя: вот мы, вот он. В самой середине колонны — очень, знаете ли, неудачное место. Держит на прицеле беззащитную монахиню, будучи одновременно на мушке у меня и у Гектора — и при этом умудряется скучить на маленьком пятачке семьдесят насмерть перепуганных беженцев, плюс сёстры-августинки, плюс больные на каталках. Бомби не хочу — мы все как на ладони. Но, может быть, это и к лучшему? Ведь пилоты не слепые, они увидят, что под ними не Гнильцы…

Видите, какой я наивный человек. Мне Гектор как-то в приступе откровения рассказал, как происходят подобные операции. Монсеньор, держитесь за кресло. Держитесь? Так вот: никто. Никуда. Не смотрит. Когда. Бомбит. Утюжат ковровым способом. Пока не оставят после себя идеально гладкую поверхность. А Господь да узнает своих на небесах. Привлечь внимание пилота можно только чем-то очень ярким и громким: петарду запустить, ракету сигнальную или начать резво размахивать большим белым флагом. Тогда между командиром звена и пилотом начинается короткая дискуссия на тему, продолжать бомбометание или предпринять иные действия. Иногда в ходе такой дискуссии в живых остаётся только один из спорящих. Но хоть какой-то шанс для тех, кто внизу.

Только не у нас, монсеньор. Потому что пять минут, отмерянные нам на передышку и передислокацию, кончаются, словно соль в магазине во время войны. И вертолёты уже возвращаются со своего разворота. И мы все трупы. И Хайнц тоже — по крайней мере, так сказал О’Брайан, обращаясь к Хайнцу: «Никогда не называй меня Гектором. Так меня зовут лишь друзья. Ты же без пяти минут труп». Я сначала посмотрел — а потом заторможено так понял, почему. И снял с плеча двустволку, и прицелился, и выстрелил. Второй или третий раз в жизни. И попал, что интересно — новичкам и дуракам, говорят, всегда везёт. Потому что умный всегда чего-то, да не продумает. Встанет, к примеру, спиной к обломку большой вентиляционной трубы, вырванной взрывом из стены корпуса Б и брошенной на дорогу. А из трубы вылезет чудом уцелевший после такого кульбита Гнилец — к примеру, монсеньор, я лишь к примеру. И бросится умному сзади на шею, и перекусит сонную артерию, и начнёт с урчанием сосать из точки укуса фонтанирующую кровь. А монашка, которую этот умный держал в железных тисках, вырвется и даст дёру — прямо в объятия Гектора. А некий священник-неумеха, всю жизнь посвятивший распеванию идиотских псалмов и ночным подглядываниям за голыми монашками, нажмёт на курок — и одной пулей снесёт головы и умнику, и жрущему его Гнильцу.

Невероятно, скажете? Но только именно так и было: Хайнц стал спиной к обломку трубы, оттуда вылез Гнилец… возможно, последний Гнилец во всём Монте-Кассино, уцелевший после бомбёжки… Гниль начала грызть шею Хайнца, Хайнц захрипел, брызнул кровью и выпустил из рук сестру Каролину, сестра Каролина кинулась в объятия Гектора О’Брайана, стоявшего на дорогу чуть ниже, — а я снял с плеча ружьё и выстрелил. И нисколько не жалею о содеянном. Вот ни секунды, ни миллиграмма, ни на йоту. Во-первых, Хайнц, падая под тяжестью тела Гнильца, начал палить из обоих пистолетов во все стороны — и запросто мог задеть кого-нибудь из больных, лежавших на каталках. Во-вторых…он всё равно был уже не жилец, я лишь прекратил его мучения. А Гнилец сам виноват, нечего стоять на директрисе выстрела.

Я опустил ружьё и краем глаза поймал по левую руку от себя какое-то сумбурное хаотическое движение. И не стал мучить себя длительным анализом — просто перевёл ствол в ту сторону и нажал на спуск. А выстрела не прозвучало. Помните, Шоставчук меня наставлял, чтобы я не тратил патроны зазря, их там всего два. Вот я два и израсходовал… когда стрелял в Хайнца с Гнильцом. На двустволке, если помните, два курка. Я их одновременно нажал. Со страху. И два патрона за раз — как с куста. И слава Создателю, потому что по левую руку от меня бился в истерике, пытаясь сорвать с себя ремни и вскочить с каталки… ну да, всё тот же отец Лукас Дорф, только что потерявший своего тайного любовника в лице Хайнца. Плюс, разумеется, единомышленника и товарища по заговору, но это уже не в счёт. Я совсем про него забыл — а ведь всё это время я стоял рядом с его каталкой, а он, оказывается, всё внимательнейшим образом наблюдал и слушал. Он всегда очень внимательным был. Всю жизнь везде шнырял, подсматривал и подслушивал. Дошнырялся, каналья. И вот тут я вознёс к небесам самую горячую благодарственную молитву, на которую был способен: ибо если смерть Хайнца была закономерным финалом его грехопадения, тот смерть Дорфа не нужна никому. Останься в стволе хотя бы один патрон — на мне до скончания жизни горела бы печать великого греха: нарушение заповеди Господней плюс приказа Гектора беречь эту спирохету как зеницу ока. И не знаю, за какой пункт я получил бы от Бога на Страшном Суде пинок больнее — за первый или за второй.

— Ты как, Джованни? — крикнул мне Гектор, продолжая прижимать трясущуюся монашку к своей голой груди. Да простится мне эта невинная гипотеза… но мне показалось в какой-то момент, что сестра Каролина не очень-то хочет вырываться из объятий. Ещё бы: такой шанс насытиться на всю жизнь теплом мужского тела. И без греха.

— Я в порядке, — отвечаю, — Сестра Каролина, возвращайтесь на позицию и замените меня в арьергарде колонны. Я хочу похоронить Хайнца.

— Отставить, отец Пьяццоли! — негромко так, но весьма внушительно командует Гектор, и прищурился при этом так недобро, что я реально испугался за свою жизнь. У него же карабин, полный патронов. И это О’Брайан, монсеньор. Огромный сумасшедший ирландец, у которого семь пятниц на неделе и целый выводок тараканов-мутантов в мозгу. За что и люблю этого кабана, — Времени в обрез. Предоставим мёртвым погребать своих мертвецов. Вперёд!

И в этот момент из свинцовых, набрякших небес посыпался снег. Тяжёлый, мокрый, безнадёжный такой. Выстелил мёртвую землю неровным белым покрывалом — и стих, словно в небесах кто-то нажал на незримую кнопку. Всего минута-две. Как будто врач-патологоанатом завершил вскрытие трупа и накрыл его полиэтиленом. И выключил свет.

… Собственно, всё. Остальное вы знаете. Мы спустились с холма, разместили людей в стенах корпуса А, поднялись с Гектором на крышу, распаковали ящики с сигнальными ракетами и расчехлили огромное белое знамя с золотыми ключами. И Гектор, зарядив ракетницу, встал на парапет крыши и стал дожидаться вертолётов — которые в этом момент уже показались из-за горизонта, летящие ровным строем, саранче египетской подобны. И едва флагманская машина поравнялась с руинами корпуса Е — того самого, где мы все должны были ночевать согласно Уставу, и погибнуть, коли не вмешались бы непредвиденные обстоятельства, руками же человеческими и созданные — Гектор выстрелил в воздух, расцветив небо над аббатством в цвет крови, а капрал Хименес принялась размахивать знаменем. Как Жанна д’Арк на картине Энгра. Да, ещё там был диакон Подебрад, который с бессмысленной гримасой на конопатом лице ползал по крыше и что-то невразумительно мычал. И, кажется, был повар Доминго, но этот просто сидел в отключке, прислонившись спиной к ящикам. Бедолага. И ещё там был Дорф на своей каталке, тоже без сознания. Как он там оказался — объясню чуть позже.

Я не знаю, случилась ли в тот момент между командиром звена и пилотом какая-либо дискуссия. И прозвучали ли выстрелы. Но факт остаётся фактом: вертолёты пронеслись над нами, не причинив нам вреда. И снова скрылись за горизонтом — на сей раз навеки. В 7-25 подоспел Шоставчук с остальными пациентами госпиталя, залез на крышу и с самой добродушной ухмылкой, на какую был способен, отобрал у меня своё ружьё, пробормотав извиняющимся тоном, что «дедова штукенция, раритет, мне память, а вам в мирное время без надобности». А в 10-15 прибыл транспортный борт с гербом Ватикана и в два приёма эвакуировал оставшихся в живых. Я не знаю, кто в то утро связался с базой. Гектор говорит, что сигнал тревоги пошёл из диспетчерской, но я видел эту диспетчерскую. Мясная лавка. Труп на трупе. И всё оборудование мёртвое. Возможно, у кого-то из дежурных была с собой резервная рация. Факт тот, что Гектор знал об этом, когда собирал людей вокруг себя у фонтана Святого Фомы Кемпийского. Он вообще всегда знал чуть больше, чем остальные. И я видел своими глазами, каким образом он эти знания получает.

Он ведь заставил меня затащить каталку с полубездыханным телом Дорфа по лестнице на крышу. И, когда вертолёты сделали круг над корпусом и улетели, велел сестре Каролине ввести Лукасу адреналин, дождался, пока тот откроет глаза, сунул ему в полураскрытый рот ствол ракетницы и сказал самым милым тоном, который когда-либо исходил из его уст:

— Я знаю, что ты не боишься смерти. Но когда я найду твоих хозяев, я расскажу им, что ты провалил операцию, и сдал всех подельников, и помогал мне спасать людей от Гнили. Я расскажу, что ты ночью, когда все спали, пробрался в столовую, где мы сидели связанные, и освободил нас, нарушив все приказы и присяги. Я сделаю ещё кое-что страшное для тебя. Я лично буду тебя отпевать. И всем на литургии расскажу, каким ты был прекрасным человеком, и как ты столько лет тайно работал на меня. Твои соратники всё это услышат. И проклянут твою душу, предатель. И ты не сможешь реабилитировать себя в их глазах, ибо будешь мёртв. Но ты можешь избежать этого кошмара. Просто скажи…

Монсеньор, я не знаю, что Гектор хотел от этого несчастного безумца. И ответил ли ему Дорф. И что конкретно. Это его игра, О’Брайана. Не для моих мозгов предназначенная. Но когда Гектор понял голову от ложа Лукаса, лицо его было буквально перекошено гневом.

Да, монсеньор. Думаю, он получил нужную информацию».

С моих слов записано верно. Отец Джованни Пьяццоли, капельмейстер прихода Святой Ванды.

***


Дата добавления: 2015-07-24; просмотров: 107 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Марта 2100 года от Р.Х. Утро. | Маргиналия № 1 | Ночь с 21 на 22 марта 2100 года от Р.Х. | Маргиналия № 2 | Марта 2100 года от Р.Х., вечер | Маргиналия № 3 | Ночь с 22 на 23 марта 2100 года от Р.Х. | Маргиналия № 4 | Марта 2100 года от Р.Х., первая половина дня 2 страница | Марта 2100 года от Р.Х., первая половина дня 3 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Марта 2100 года от Р.Х., рассвет| Марта 2100 года от Р.Х., первая половина дня 1 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.029 сек.)