Читайте также: |
|
Одна бомба упала во двор детского сада. Семнадцать детей были убиты и тридцать — ранены. Эти тридцать, лежа в холодных каменных коридорах больницы, ждали хирурга. Я спешил к ним, то и дело преодолевая в пути неожиданные препятствия.
Я думал: «Отцы их сейчас на фронте. Они не скоро узнают о совершившемся злодеянии. Они еще будут писать ласковые письма своим мальчикам и дочуркам. Но ответов с милыми каракульками «дорогой папа» многие не получат».
Смеркалось. Машина, скользя по льду, остановилась у подъезда больницы. Я вбежал в темный и еще не согревшийся после морозной зимы вестибюль. Там было зябко и сыро. Старая, обвязанная платками няня сидела у входа и, не спрашивая меня ни о чем, легким движением головы указала, куда итти дальше. Я открыл дверь коридора. На покосившейся табуретке, коптя, горела оплывшая стеариновая свеча. На полу стояло много носилок. Они казались непомерно длинными для маленьких скорбных фигурок, неподвижно лежавших на пропитанном кровью, слегка провисающем полотне. Дети не плакали. Они почти не стонали. На их лицах застыло выражение боли и ужаса.
Я разыскал операционную, переоделся и вымыл руки под струей ледяной желтоватой воды. Изо рта шел густой пар. Над столом тускло мерцала керосиновая лампа. Другую держала в руках сестра.
Первой внесли и положили на стол Тосю Глебову, десятилетнюю бледную девочку со светлыми тугими косичками. Ее правая рука, от локтя до полупрозрачных, обескровленных пальцев, была раздроблена осколком фашистской бомбы. Тося просто, как будто ничего особенного не случилось, спросила:
— Значит, я не могу теперь больше учиться музыке?
Это все, что она сказала. Сестра накинула на нее маску с эфиром. Я ампутировал детскую ручонку.
Потом приносили других детей. Всякий хирург знает, как больно их оперировать. Когда своей большой и сильной рукой раздвигаешь их нежные ткани, кажется, что совершаешь кощунство. А в эту незабываемую ночь приходилось не только раскрывать и иссекать страшные раны на маленьких детских телах, но и удалять живые и еще теплые части этих израненных тел. Трое детей, которых няни вместе с другими внесли в операционную, не шевельнулись. Они оказались мертвыми. Поздно ночью на стол положили мальчика четырех-пяти лет с большой повязкой на голове. Он все время твердил:
— Где мама? Приведите сюда мою маму!
Я не знал, что ему ответить. Седая суровая няня, носившая раненых, потихоньку шепнула мне, что мама с вечера лежит в морге. Когда мальчика уносили в палату, он крепко спал.
В соседней операционной работали другие хирурги флота, но мы не обменялись друг с другом ни одним Словом, — никто не мог улучить минуты, чтобы отойти от своего стола. Под утро, чуть забрезжил рассвет, за мною пришла машина. Обработав последнего раненого, я вернулся домой по дымящимся и пустынным проспектам. Только у себя на седьмом этаже я почувствовал, что устал. Шура согрела мне чаю.
На другой день в госпиталь приехал навестить своих раненых корабельный врач Артеменко. Я позвал его в ординаторскую и попросил рассказать о вчерашних событиях. Вот что он мне рассказал.
Его корабль стоял у правого берега Невы. В конце дня от командира зенитного дивизиона поступило приказание: «Усилить наблюдение за воздухом по секторам. Приготовиться к отражению атаки пикирующих бомбардировщиков». Такие приказы получались по нескольку раз в день и давно уже перестали волновать личный состав корабля. Вскоре с кормы, в слепящих лучах заката, показалась группа вражеских самолетов. Взаимодействуя с ними, из-за облаков, на траверзе корабля, вынырнула другая группа бомбардировщиков. Они ожесточенно сбрасывали бомбы на мирные дома Ленинграда. Нева взметнулась водяными столбами. На берегу заполыхали пожары. Матросы и офицеры настороженно, не произнося ни одного слова, стояли на боевых постах. Зенитчики яростно стреляли, и машины с черной свастикой одна за другой начали дымить и беспорядочно кувыркаться в воздухе. У всех поднялось настроение.
Однако каждое мгновение могла наступить катастрофа. Корабельные врачи в стерильных халатах, с руками, одетыми в резиновые перчатки, дежурили у операционных столов и прислушивались к приближающимся ударам.
— Я находился в клубе, на запасном пункте медицинской помощи, — продолжал Артеменко после короткого молчания. — Фельдшер не спеша раскладывал на простыне инструменты. Прошло пять-шесть минут. Они показались вечностью... Вдруг распахнулась дверь, и к перевязочному столу подбежал капитан интендантской службы Сверчков. По правой щеке его стекала кровь за воротник кителя. Мы перевязали капитана.
Обстановка, в которой приходилось работать вчера, осложнилась еще тем, что вскоре всюду погас свет. Если бы не ручной аккумуляторный фонарь, мы ничего бы не сделали. Аварийное освещение бездействовало, провода были оборваны и все лампочки вздребезги разбиты. Из разрушенного водопровода хлестала вода. Она покрыла всю палубу медицинского пункта. Ожидающих раненых пришлось положить на банки. Мы останавливали кровотечения, иссекали раны, выбрасывали из глубины тканей осколки.
Едва только восстановилось аварийное освещение, санитары принесли краснофлотца Ласковенко. Осколок бомбы разорвал у него сонную артерию. Вы хирург и понимаете, что это значит... Жизнь матроса висела на волоске... Весь залитый потоками крови, фонтаном бьющей из раны, Ласковенко лежал на столе. Он был без сознания. Я бросился к инструментам, схватил первый попавшийся зажим и, не считаясь с законами асептики, не вымыв рук, не смазав рану иодом, стал вслепую искать кровоточащий сосуд. Здесь была дорога даже доля секунды. Наконец мне удалось найти разорванную артерию, кровотечение остановилось. Я вздохнул с облегчением.
Тем временем старший врач корабля вызвал на помощь хирургическую группу из соседнего морского госпиталя. Вы ведь знаете, он находятся недалеко от Невы. Однако когда приехали хирурги и операционные сестры, им уже нечего было делать. Основную медицинскую помощь всем пострадавшим успели оказать корабельные доктора. Всех раненых в тот же вечер свезли на берег. Их было, правда, намного.
Артеменко замолчал и устало облокотился на спинку стула.
— Если вы спросите, как мы себя чувствовали во время нападения, — вдруг проговорил он, — то я скажу: вначале, до поступления раненых, нам было не по себе. Вы понимаете, как тяжело действует в момент опасности пассивная прикованность к месту. Но когда началась работа, сразу пришло спокойствие. Откуда только оно берется в такие минуты?
— Я знаю это спокойствие и эту уверенность в себе, — сказал я. — Их рождает ни с чем не сравнимое счастье, которое приходит к хирургам, когда они возвращают к жизни погибающих в бою людей... своих людей! Я сам испытал его много раз.
Артеменко бросил на меня понимающий взгляд, встал, накинул на плечи противогаз и начал прощаться.
Через несколько дней, в конце апреля, меня навестил доктор Шапошников. От него я узнал о том, что происходило во время налета на другом балтийском корабле, где совсем недавно мне пришлось пережить несколько неприятных минут. Когда раздались сигналы тревоги, все командиры и краснофлотцы, как обычно, явились на боевые посты. Даже больные, лежавшие в лазарете с высокой температурой, вскочили с коек, быстро переоделись в форменки и заняли свои места по тревоге. Несколько человек, торопясь, выбежали к пушкам в синих госпитальных халатах. После первых же залпов артиллерийской пристрелки в лазарете сразу скопились раненые. При обстреле они находились на открытых постах. Оказать им какую-нибудь помощь на месте было невозможно, так как все люди на корабле были заняты отражением воздушной атаки.
Первым привели на перевязочный пункт краснофлотца с раздробленным плечом. Бледный от потери крови, но совершенно спокойный и даже улыбающийся, он прежде всего попросил «чего-нибудь выпить». Шапошников плеснул ему в мензурку граммов полтораста разведенного спирта, который ушел уже повсюду войти в список противошоковых средств.
В лазарет поступило несколько других матросов. Никто из них не издал ни одного стона. Санитары носильщики, набранные из музыкантской команды, работали под огнем и показали себя героями. Находясь на верхней палубе, под постоянной угрозой смерти, они перевязывали раны, накладывали спасительные жгуты, выносили раненых из зоны обстрела.
— Жаль, не стало нашего Бороды! — с глубоким вздохом проговорил Шапошников. — Так называли у нас на корабле начальника снабжения Нестерова. Жалко этого прекрасного человека! Его все любили. Снаряд раздробил ему ногу.
В числе замыкающих самолетов, шедших на город, один «юнкере» летел особенно низко. Его отделяло от воды не более пятидесяти метров. Он сбросил бомбы в Торговом порту и ринулся прямо на нас... Фашистский летчик наполовину высунулся из кабины и следил за результатами бомбометания. В ту же секунду огонь носового корабельного пулемета почти пополам перерезал гитлеровского «асса», и машина, оставляя позади себя полосу черного дыма, камнем упала за складами на территории порта. В кабине нашли потом трупы трех фашистов с железными крестами на обугленных кителях.
Через три дня, 27 апреля, фашисты сделали новый, еще более жестокий налет. Там, где недавно была разрушена набережная, теперь стояло у стенки учебное судно «Свирь». «Ассы» по ошибке приняли его за боевой корабль и забросали бомбами. Однако «Свирь» отделалась легкими повреждениями.
В знойное лето 1942 года воздушные налеты на Ленинград не носили такого ожесточенного и массированного характера, как в апрельские дни. Самолеты часто сбрасывали на город тысячи разноцветных листовок. Скудоумие фашистов и полное незнание ими советского народа сквозили в каждой напечатанной строчке. То они писали через «ять», как бы обещая этой забытой буквой возврат к далекому прошлому, то, стараясь завоевать доверие ленинградцев, неумело придерживались новой грамматики. Одни листовки были полны злопыхательств и бессмысленных угроз «стереть с лица земли Ленинград», другие содержали в себе «братские» призывы к населению уничтожать «комиссаров», в третьих — фашисты по-лисьи клялись в «вековечной дружбе» к великому русскому народу.
Для жителей окруженного города наступила пора новых забот. Май прошел в лихорадочных огородных работах. Люди повсюду копошились в земле. От огородных грядок рябило в глазах. Они распространились по всему городу: по дворам, не покрытым асфальтом или булыжником, в Летнем саду, на Марсовом поле, вдоль больших и малых проспектов. Даже на Невском, перед Казанским собором, где еще в сентябре пестрели душистые, монументальные клумбы, теперь зеленела сочная рассада капусты.
Дворы всех морских госпиталей Ленинграда тоже превратились в огороды. Кроме того, каждый госпиталь получил в пригородной полосе участок земли для ведения подсобных хозяйств. Туда выехали для постоянной работы бригады хозяйственников, санитаров, сестер. Они провели там лето и осень. Эти «огородные» центры вскоре превратились в тихие санаторные уголки, куда госпитальные работники ездили по очереди отдыхать от фронтовой ленинградской жизни.
К началу лета улицы города преобразились. Площади и проспекты приобрели ту картинную чистоту и пустынность, какие и сейчас можно увидеть на старинных глянцовитых открытках, изображающих достопримечательности Санкт-Петербурга. Автомобилей на улицах стало немного. Каждая проезжающая машина привлекала к себе внимание редких прохожих. Остановившись, они мечтательно и долго смотрели вслед удалявшемуся облачку пыли.
22 мая я выбрался в город. Стоял жаркий, почти летний день. Деревья светились бледной зеленью набухающих почек. В раскаленном воздухе пряно пахло влажнои землей и травой, дико растущей вдоль домов и панелей.
На Кировском проспекте я сел в трамвай № 3. Слово «сел» подходит здесь как нельзя более кстати. Мне не нужно было судорожно цепляться за поручни задней подножки вагона или виснуть на плече впереди стоящего пассажира, как это часто бывало в довоенное время. Я не спеша вошел в вагон, обменялся с румяной кондукторшей приветливой улыбкой и, выбрав удобное место возле сохранившегося стекла, спокойно развалился на приятно изогнутой и пахнущей свежей краской скамейке. Трамвай был почти пуст. В нем находилось не более десяти пассажиров.
За окном развертывалась многообразная панорама уличной жизни. По панелям медленно шли ленинградцы с худыми, истощенными, но по-фронтовому суровыми лицами. Они пережили первую, самую страшную, самую смертоносную зиму блокады и попрежнему остались хозяевами непобежденного города. Им помогла родина, помогла ледовая трасса. По улицам шагала молодежь, полная неискоренимой жизненной силы. Дети беспечно прыгали у ворот через веревочные скакалки. Военные, поблескивая орденами и медалями на потрепанных гимнастерках, с подчеркнутой внимательностью козыряли друг другу. Лейтенанты, отдавая честь старшим, по обыкновению отворачивались и смотрели куда-то в туманную даль. Армейские ефрейторы и" сержанты отличались особенно бравой выправкой. «Печатая» строевой шаг и ставя под угрозу целость своих кожимитовых подошв, они с молниеносной быстротой поворачивали к офицерам стриженые круглые головы.
На восточных сторонах улиц то и дело бросались в глаза штампованные надписи, сделанные черными или синими буквами вдоль фасадов домов:
«Граждане, при артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна». «Бомбоубежище». «Газоубежище».
Каждое домохозяйство старалось обзавестись этими указателями.
На громадных плакатах были изображены люди, обезвреживающие зажигательные бомбы или оказывающие по всем правилам медицины первую помощь обожженным и раненым. На всех зданиях пестрели только что наклеенные типографские полосы со стихотворением Константина Симонова «Убей его».
Несколько наших самолетов бороздили небо, неся дозорную службу над городом. С Кировского моста были видны старики-рыболовы, в маленьких, наполовину затопленных водою лодках. Военные моряки, перекликаясь со шлюпок звонкими голосами, ловили сетями мелкую серебристую корюшку.
На одной из трамвайных остановок я увидел Веру и капитан-лейтенанта Протасова, с чемоданами и шинелями в руках. Протасов выздоровел и недавно выписался из госпиталя. Я выскочил из вагона и подошел к ним.
— Мы едем на фронт, в бригаду морской пехоты, — возбужденно сказала Вера, протягивая мне загорелую крепкую руку.
Протасов, в новом, хорошо сшитом кителе, в отутюженных брюках и в примятой плоской фуражке, краями которой можно было «хлеб резать», как говорят моряки, скромно, по-строевому поклонился.
— Почему же не на корабль?— удивился я.
Протасов открыл серебряный портсигар, набитый
толстыми самодельными папиросами, и не спеша закурил.
— Есть две причины, — неторопливо ответил он. По хорошо выбритому лицу его пробежала спокойная улыбка. — Во-первых, корабли стоят сейчас у стенок, и во-вторых, на корабле я не смог бы находиться вместе с моей женой.
Он кивнул головой в сторону Веры. Вера покраснела и застенчиво опустила ресницы. Она, должно быть, еще не привыкла к тому, что стала теперь по-настоящему взрослой. Бросив на меня мимолетный стыдливый взгляд, она сказала:
— Мы назначены в один отряд. Я буду оберегать Николая от безрассудств, на которые он способен. Согласитесь, что это нелегкая, но благодарная задача.
Нам не удалось поговорить. Из-за угла показался трамвай. Мы крепко, по-фронтовому расцеловались. Протасов и Вера подхватили чемоданы и побежали к вагону. Я смотрел им вслед и испытывал чувство гордости за моряков, за себя, за народ, которому принадлежала моя жизнь и моя судьба. Я знал, что каждый из нас в любой момент без раздумья пожертвует своим счастьем и даже жизнью для общего дела. В то же время мне было жалко расставаться с ними, с этими двумя сроднившимися смельчаками, шедшими рука об руку в неизвестность. Мне хотелось догнать Веру, которую я знал много лет, и еще раз обнять ее на прощанье.
Протасов обернулся и, держась за поручни вагона, весело крикнул:
— Доктор, я забыл поблагодарить вас за лечение. Надеюсь, что в будущем мы встретимся с вами не как хирург с пациентом, а просто как друзья.
Он снял фуражку и замахал ею над головой. Лицо Веры светилось счастьем. Трамвай загромыхал по направлению к Марсову полю.
Глава восьмая
Лето 1942 года было жарким. Тихие летние дни незаметно сменялись спокойными белыми ночами. Артиллерийские выстрелы гремели где-то далеко, и небо лишь изредка пронизывалось тонким свистом высоко пролетавших снарядов. Больных в госпитале становилось все меньше. Раненые почти не поступали, блокадная дистрофия день от дня сходила на нет. Палаты быстро пустели, и персонал, изнывавший от вынужденного безделья, проводил время на усаженном молодыми деревьями и цветниками госпитальном дворе. Я тоже поддался общему настроению и, развалясь с книгой в шезлонге, иногда загорал на припеке в ожидании часа обеда.
В моем отделении, вмещавшем сто тридцать кроватей, остался только один раненый. Это был весельчак - старшина, который поступил в госпиталь с небольшой и уже заживающей раной. Он с неохотой правел в отделении около трех недель. Когда по вечерам мы с ним спускались во двор, где прогуливалось все население госпиталя, садились за шахматную доску, он неизменно говорил одно и то же:
— Совершенно неслыханная вещь, дорогой доктор! У вас сто процентов больных охвачено прогулками и вовлечено в шахматную игру.
Когда этот единственный больной выздоровел и ушел в часть, жизнь в отделении замерла.
В конце июня Шура получила двухнедельную путевку в дом отдыха КБФ, существование которого в те дни не могло не вызывать удивления. Вместе с нею туда отправилась и наша боевая подруга Мирра Ивенкова. Начальник госпиталя предоставил в их распоряжение свою легковую машину, и я отвез обеих приятельниц в одну из бездействующих школ на Большом проспекте Васильевского острова. Там помещался дом отдыха. Он был открыт для морских офицеров в течение всей блокады. Балтийские моряки, напрягая воображение, переключались здесь на «мирный» санаторный режим, много спали, много читали и сравнительно сытно питались. Настоящего отдыха они, конечно, не получали.
Хотя лето тысяча девятьсот сорок второго года и отличалось сравнительной тишиной, все же снаряды очень часто разрывались вокруг школы, и число фанерных заплат на ее разрушенных окнах увеличивалось с каждым днем. Но даже небольшая перемена жизненной обстановки часто бывает для людей источником отдыха. Стук биллиардных шаров, приятный звон посуды за длинными обеденными столами, архивная тишина сумрачного и просторного читального зала — все это заставляло думать, что фронт далеко, что дальнобойные пушки фашистов не нарушат царящего здесь покоя.
Через неделю я навестил Шуру на новом месте.
Самое главное — я сплю здесь по двенадцати часов в сутки,— восторженно сказала она, усаживая меня на мягкий стул возле своей празднично убранной кровати. — Мы с Миррой с первого дня вступили в соревнование — кто больше прибавит в весе за время нашего отпуска. До сих пор я выхожу победительницей. Я продолжаю спать и накапливать вес даже в часы обстрелов, когда большинство отдыхающих спускается вниз, в подвал. Посмотри на меня получше. Ты замечаешь, как я порозовела и пополнела?
Да, Шура порозовела. Мне вспомнилось, как много она работала на протяжении последнего года, как напряжены были ее нервы, и я понял, откуда пришло это неудержимое желание спать. Шура открыла прикроватную тумбочку и вынула оттуда что-то бережно завернутое в салфетку.
Возьми. Я кое-что сберегла для тебя. Ее лицо стало серьезным.
Приехав домой, я развязал сверток. В нем лежало несколько ложек сахарного песку, десяток печений и кусок белого хлеба, намазанный сливочным маслом.
Промелькнула еще неделя, и короткий отпуск отдыхающих подошел к концу. Я поехал за ними.
Машина тихо шла по душным вечереющим улицам. В безмолвных домах зияли черные провалы окон. Шаги прохожих гулко и четко раздавались на небывало чистых панелях. Стаи голодных крыс, останавливаясь и прижимаясь к земле, перебегали дорогу.
В госпитале нас ожидала новость. После длительного перерыва привезли группу раненых моряков. Не поднимаясь наверх, я побежал в операционную мыть руки. Среди раненых был майор Блинов, командир бронепоезда. Он целый год провел на передовой, в самом пекле огня. Когда я подошел к нему, он лежал на носилках с широко открытыми глазами, бледный, неподвижный, часто и хрипло дыша. Под расстегнутым кителем белела повязка, и на ней выступало кровавое расплывающееся пятно.
— Доктор, — сказал Блинов и повернул ко мне бескровное свое лицо, — сообщите моей жене, что я здесь. Я кое-что привез для нее с фронта.
Дежурная сестра отозвала меня в сторону и рассказала о случившемся. Блинов не был дома с июня прошлого года. Сегодня он получил кратковременный отпуск и примчался в Ленинград, чтобы повидаться с женой. Для нее он приготовил подарок — трехсуточный продовольственный паек. (Чемоданчик с продуктами стоял в коридоре возле дверей операционной.)
Как только Блинов добрался до улицы Мира, где находился его дом, в воздухе прогремело несколько шрапнельных ударов. Начался обстрел района. Снаряды падали методически, один за другим. Блинов продолжал итти, не обращая внимания на опасность. Как это часто бывает с людьми, попавшими с фронта в родные места, он думал, что опасность осталась где-то позади. Пересекая улицу, он не успел укрыться в воротах и упал на мостовую в двух десятках шагов от своего дома.
Когда я вернулся в операционную, Блинов уже лежал на столе и дежурный врач делал ему переливание крови. Раненый спокойно и безучастно глядел в потолок. Я спросил у него адрес жены. Он не шевельнулся и не ответил. Пульс на бессильно свисавшей руке перестал биться.
На фронте стояло затишье. Город Ленина отдыхал от зимних и весенних невзгод. Кратковременные налеты и обстрелы всем казались ничтожными событиями, не стоящими того, чтобы на них обращать внимание. Но все понимали, что фашисты скоро опять начнут борьбу за овладение Ленинградом, что короткой передышке вот- вот наступит конец. Враг захватил Украину, подходил к Волге, занимал порты Черного моря, протягивал свои цепкие руки к богатствам Кавказа. С болью слушали ленинградцы по радио военные сводки.
В Ленинграде начались новые оборонительные работы. Не успев отдохнуть от колоссального напряжения сил, затраченных на уборку города и рытье огородов, люди вышли в опустевшие предместья. За лето они окружили их рядами крепостных сооружений длиною во многие сотни километров. Проспекты и площади, бульвары и скверы Ленинграда покрылись бесчисленными баррикадами. На перекрестках улиц появились укрытия для орудий. В стенах домов множились выложенные кирпичом амбразуры.
Балтийские моряки закончили ремонт кораблей, пострадавших от вражеских бомбардировок. Тральщики круглые сутки ходили по Финскому заливу и уничтожали немецкие мины. По протраленным фарватерам они проводили затем к нашим базам боевые корабли и тяжеловесные транспорты с продуктами, пушками и людьми. Подводные лодки в самом начале лета покинули свои зимние стоянки и ушли в далекое плавание, чтобы действовать на морских коммуникациях врага. Они бесстрашно лавировали среди минных преград и за лето 1942 года пустили ко дну много десятков фашистских судов, перевозивших военные грузы. Балтийское море поглотило полмиллиона тонн вражеских боеприпасов. Стоявшие у стенок надводные корабли и береговые батареи флота беспрерывно вели сокрушительный огонь из дальнобойных орудий по сухопутным укреплениям врага.
Флот помогал городу и тысячами своих специалистов — механиков, электриков, котельщиков, слесарей. Моряки восстановили разрушенный городской водопровод, привели в порядок остановившиеся и вышедшие из строя цехи многих заводов, частично наладили работу ленинградских электростанций.
Подготовка к предстоящим боям началась и у нас в госпитале. На улице Щорса был выбран крепкий дом с толстыми каменными стенами и большим глубоким подвалом. Я получил приказание организовать в нем запасное хирургическое отделение. Оно предназначалось на тот случай, если основное здание госпиталя выйдет из строя или число поступивших раненых превысит возможные нормы. В конце июня я приступил к порученному делу. Улица Щорса была почти необитаема. Дом, в котором до войны жили многие сотни людей, пустовал. Двор зарос травой и кустами сирени. В зловещее молчание улицы странными звуками врывались из подвала молодые веселые голоса комсомолок, мывших полы и стены полутемных сводчатых помещений.
Грязный, залитый водою подвал постепенно преображался. На асфальтовом полу уже пестрел неизвестно где раздобытый линолеум, стены операционной и перевязочной матово блестели голубоватой масляной краской, на покрытых белой эмалью кроватях появилось чистое, еще не бывшее в употреблении и нестиранное белье. Госпитальный грузовик, дымивший сосновыми щепками, подвозил к подвалу ящики с посудой, хирургическими инструментами, лекарствами и бинтами. Он доставлял домашнюю мебель и множество других вещей, без которых жизнь ста человек, больных и здоровых, временно отрезанных от внешнего мира, оказалась бы невозможной в этой маленькой крепости на улице Щорса.
Через две недели отделение приобрело настолько приятный и уютный вид, что жаль было держать его под замком. Всю эту большую, грязную и физически тяжелую работу выполнили госпитальные сестры, в большинстве своем бывшие до войны студентками различных институтов, учительницами, стенографистками, переводчицами. Ими руководила фельдшерица Елена Васильевна Рыбежская, которая прошла в свое время блестящую школу операционной сестры у знаменитого хирурга Грекова.
Одновременно с устройством подвального отделения на улице Щорса шла подготовка таких же отделений еще в двух местах: возле площади Льва Толстого и на берегу Большой Невки, в подвале громадного, еще не законченного постройкой дома. Это капитальное здание представляло собой реальную защиту не только от крупных снарядов, но и от бомб весом до пятисот килограммов. Устройством первого укрытия руководил доктор Ишханов, вторым заведывал я.
И здесь нашим девушкам пришлось много потрудиться, чтобы нежилые, отсыревшие и переполненные мусором помещения превратить в великолепные палаты и безукоризненные операционные залы. Тотчас после завтрака сестры уезжали на работу и возвращались домой только под вечер, усталые, голодные, но счастливые от сознания того, что день не прошел даром.
Летние месяцы, когда в госпитале почти не стало больных, прошли не бесплодно. Во второй половине июля у нас было уже три запасных хирургических стационара, полностью оборудованных и готовых к приему раненых.
В то время как мы вели эту напряженную подготовку к предстоящим боям, соседний с нами военно-морской госпиталь внезапно закрылся и прекратил свое существование. Работники его разбрелись по другим лечебным учреждениям флота. Другой госпиталь, находившийся на Васильевском острове и считавшийся всю зиму лучшим на Балтике, в конце июля по приказу Военного Совета превратился в офицерский дом отдыха и перебрался за город, в тихий и спокойный район. В августе стали распространяться неясные слухи о том, что и нас ожидает скорое расформирование. Однако пока все оставалось по-старому: пустые палаты, отремонтированные после зимней разрухи, поблескивали натертыми полами в ожидании раненых, в ладожском лесу шла заготовка топлива для второй блокадной зимы, за Парголовом пышно зеленели госпитальные огороды. Врачи и сестры, одетые в синие комбинезоны, пилили на дворе свежие, только что привезенные дрова, еще пахнувшие лесной сыростью и смолой.
В середине августа мы с Шурой взяли однодневный отпуск и отправились на попутной машине в наше лесное хозяйство. Мимо нас проносились деревенские избы с сохранившимися стеклами окон, мелькали колодцы, огороды, сады. Казалось, мы перекочевали на нашем пыхтящем грузовике в другой, необыкновенный мир, где нет ни тревог, ни войны, где дни и ночи текут попрежнему тихо и безмятежно. Женщины и дряхлые старики стояли у изгородей и внимательными, пристальными глазами провожали машину. На зеленых болотных лугах паслись коровы и лошади.
За год мы забыли о существовании домашних животных. В Ленинграде не было ни коров, ни лошадей, ни собак, ни кошек.
Машина свернула с дороги и, подпрыгивая на мягких ухабах, медленно пошла по проселку. Дорога терялась в далекой мутносиней полоске леса. Сзади, в легкой дымке, нависшей над горизонтом, неясно угадывался Ленинград.
Сидя в кузове грузовика, мы вдыхали медовые запахи трав. По деревьям, шурша пересохшими ветками, прыгали белки. Силуэты дремлющих птиц темнели на верхушках сосен.
Наконец вдали, между стволами деревьев, забелели парусиновые палатки. Машина подъехала к лесному лагерю. Громко смеясь и на ходу поправляя выцветшие от дождей и солнца тельняшки, навстречу нам высыпала толпа госпитальных девушек. Все они загорели, округлились, поправились, несмотря на то, что их рабочий день равнялся четырнадцати часам в сутки. Надя Репина, студентка Института иностранных языков, маленькая девушка с темными, чуть насмешливыми глазами, первая подошла к нам. Она поздоровалась и сказала:
— Моя бригада занимает первое место. Три нормы в день — это не шутка! Мы чувствуем себя здесь, как на военном заводе.
Последним деловито вышел из палатки начальник заготовительного лагеря главстаршина Сверчков, в красной майке, высоких болотных сапогах и с отпущенными за лето длинными рыжими усами. Он с достоинством поздоровался и первым долгом спросил, надолго ли мы и есть ли с нами продукты. Узнав, что мы всего на один день и к тому же с полным суточным пайком, он с облегчением улыбнулся и отвел нас в свободную палатку, служившую, вероятно, помещением для приезжающих гостей. Посредине ее блестела большая невысыхающая лужа, рядом с которой под нависшей складкой брезента стояли покрытые сеном нары.
Дата добавления: 2015-10-13; просмотров: 58 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ЛЕНИНГРАД В БЛОКАДЕ 6 страница | | | ЛЕНИНГРАД В БЛОКАДЕ 8 страница |