Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Ленинград в блокаде 3 страница

Читайте также:
  1. Contents 1 страница
  2. Contents 10 страница
  3. Contents 11 страница
  4. Contents 12 страница
  5. Contents 13 страница
  6. Contents 14 страница
  7. Contents 15 страница

Некоторые неузнаваемо постарели. Это произошло быстро, за какой-нибудь месяц. Вот идет сгорбившись старушка, повязанная ворохом шерстяных платков. В ру­ках у нее пустая веревочная сетка, на груди восковидная овальная брошка — вечерний светящийся знак. Избо­рожденный морщинами лоб, тусклые глаза, как будто об­веденные тушью, обескровленные и сухие губы придают женщине страдальческий облик. Рядом с ней топает ножками четырехлетний ребенок, комочек шерсти и меха. На нем тоже брошка. Его впалые щеки пропитаны гарью коптилок. Он едва поспевает за бабушкой. Вот они поровнялись со мной. Меховой комок, напрягая последние силы, обгоняет старушку и заглядывает ей в лицо.

— Мамочка, мне хочется пообедать. У нас дома остался суп?

— Замерз он. Но ты не плачь, детка, мы разогреем его. Мы будем жечь папины книги, — раздается из-за платков слабый, охрипшей, но молодой голос.

Я присматриваюсь к «старушке». Ей не больше 25 лет. Она улыбается нежно и ласково, и в этой улыбке светится неистребимая теплота материнского сердца.

Вера Инбер в «Пулковском меридиане» очень точно описала это внезапное постарение ленинградцев:

Как тягостно и, главное, как скоро

Теперь стареют лица! Их черты

Доведены до птичьей остроты

Как бы рукой зловещего гримера...

...Апатия истаявшей свечи...

Всё перечни и признаки сухие

Того, что, по-ученому, врачи

Зовут «алиментарной дистрофией»,

И что не латинист и не филолог

Определяет русским словом — «голод».

По снежным улицам с утра до вечера тянулись к Финляндскому вокзалу вереницы ленинградцев, покидающих город. Трудоспособные члены семьи, не поте­рявшие еще физической силы, везли самодельные санки, на которых лежал необходимый домашний скарб: две - три покрытых снегом корзины, железная печка с за­ржавленными трубами, отсыревший матрац, подушки, разноцветное ватное одеяло. За санками, опираясь на груз и поминутно останавливаясь в приступе одышки и кашля, брели отцы, матери, деды. На подушках сидели дети. Холодные дачные поезда доставляли ленинградцев к западному берегу Ладоги.

От станции Ладожское Озеро начиналась дорога, темной лентой вившаяся по льду до Кабон. Под обстре­лом врага, сквозь нестерпимую вьюгу, то на машинах, то по пояс в снегу, люди преодолевали небывалый по труд­ности путь.

Встречные машины везли в осажденный город продо­вольствие и горючее. Однако население Ленинграда все еще слабело от голода, морозов и постоянного нервного напряжения. Во второй половине декабря на языке вра­чей впервые появился новый термин «инаниция» (исто­щение), вскоре вытесненный другим словом, получившим широкое распространение, — «дистрофия».

На паре детских салазок, связанных гуськом, люди без возраста, без пола, без блеска в глазах везли по ти­хим и снежным улицам высохшие тела мертвецов.

...Парикмахер Попов притих. Его худенькая сгор­бленная фигурка продолжала еще мелькать в коридорах отделения, но веселье покинуло этого человека. Как-то раз, за несколько дней до Нового года, он брил меня, и я почувствовал, как дрожат его руки.

— Ослабел я, — смущенно проговорил он, поняв мой вопросительный взгляд. По его землистому, слегка опухшему лицу пробежало выражение грусти. — И оде­колон у меня кончился, — прибавил он почти топо­том.

И нельзя было понять, отчего ему грустно: от пред­смертной тоски или оттого, что нет больше одеколона. На следующий день Попов не вышел на службу. Девушка, посланная к нему на квартиру, узнала, что он умер еще вчера, только что вернувшись из госпиталя.

От дистрофии умирали внезапно: на улице, за сто­лом, в магазине. Люди, уйдя утром на работу, часто не возвращались домой, застигнутые в каком-нибудь пере­улке параличом ослабевшего сердца. Слова «лечь», «ло­житься» приобрели теперь новое значение. Если человек «ложился», это означало, что он сдался, прекратил борьбу за жизнь, обрек себя на медленное умирание. Тот, кто лег, обычно не вставал. Его находили в кровати мертвым, под грудой одеял, иногда с высохшим куском хлеба в обескровленной, окостеневшей руке.

Однажды вольнонаемная санитарка Маруся Агапова потеряла продовольственную карточку. В кубовой, где пахло дровами и было тепло от постоянно клубящегося пара, собралась вся смена дежурных нянь и сестер. Они стояли вокруг Маруси и молча смотрели на нее скорб­ными немигающими глазами. Все знали, что слова уте­шения сейчас ненужны и бесполезны. Завтра такая же непоправимая беда могла постигнуть любую из них. Ма­руся, опустив голову и вытирая мокрые от слез щеки, собралась уходить домой. Вдруг из-за облака пара раз­дался низкий голос Раи Эпштейн, недавно избранной секретарем комсомольской организации.

— Друзья, — сказала она, загораживая дверь, — нельзя обрекать товарища на верную смерть. Я предла­гаю следующее. У нас в отделении ежедневно дежурят десять человек. Все они получают госпитальное питание. Неужели мы не сможем выделить одну порцию для Ма­руси? До конца месяца осталось две недели. Она пере­живет это трудное время, а с января получит новую карточку.

Все единодушно поддержали предложение Раи. Ста­рая санитарка Вольская подошла к Агаповой и морщи­нистой темной рукой погладила ее по голове.

— Как же можно не помочь! — с горячностью про­говорила она. — Теперь, в блокаде, друг для друга на все нужно решаться.

Агапова посмотрела на всех широко раскрытыми, полными удивления и благодарности глазами и опусти­лась на ящик с дровами.

В кубовую шумно ввалился краснофлотец Коздоба, раненный осенью на одном из кораблей Балтики. Он уже знал о случившемся. Хромая и опираясь на костыль, он приблизился к Марусе.

— Если такие девушки будут умирать с голоду, нам не одолеть Гитлера, — пробасил этот громадный чело­век. — Мы уж постараемся выручить тебя, Марусенька. Ты столько сделала для раненых моряков, что вся Бал­тика перед тобой в долгу.

С этого дня Агапова застенчиво и торопливо стала обедать в госпитальной столовой.

В то время суп в Ленинграде расценивался как жиз­ненный эликсир. Буфетчицы получали на камбузе для больных и для дежурного персонала лабораторно выве­ренные нормы питания. Каждая порция подвергалась кропотливому взвешиванию с точностью до одного грамма. Например, в запомнившийся мне день 17 де­кабря супа полагалось 450 граммов, а каши, то-есть той же мороженой черной муки, но приготовленной более гу­сто, 225 граммов. В буфете, перед раздачей в палаты, все тарелки еще раз прикидывались на весы. Дежурный врач строго следил за этой длительной и ответственной про­цедурой. Каждый раненый, в свою очередь, имел право проверить вес полученной порции и потребовать выдачи недостающего супа. Этим правом пользовались, конечно, немногие, большею частью истощенные люди, у которых постоянное недоедание наложило на психику особую печать.

Старшей буфетчицей отделения была голубоглазая и миловидная Дора Соловьева. В первый месяц войны ее муж погиб на Северном фронте. Она отправила восьми­летнего сына в глубь страны, а сама решила остаться в родном Ленинграде. Дора не признавала продоволь­ственных норм, диктуемых камбузом и врачами. При раздаче в палатах завтраков, обедов и ужинов она руко­водствовалась своим жизненным опытом и тонким жен­ским чутьем: одному наливала больше, другому меньше, третьего уговаривала воздержаться совсем от еды.

Она садилась возле тяжело раненых и насильно кормила их с ложки.

— Миша, — говорила она нараспев (она всех боль­ных называла по имени), — покушай, дорогой1 Что это ты такой скучный сегодня?

Дора не отходила от раненого до тех пор, пока тот не съедал через силу безвкусную стряпню госпитального камбуза. Дора обладала широкой, иногда бесшабашной, но бесконечно доброй душой. В тяжелые часы обстрелов и воздушных тревог из буфета, вместе со звоном перемы­ваемых тарелок, доносилось ее беззаботное, или казав­шееся беззаботным, пение.

В первом этаже здания помещалась кают-компания личного состава госпиталя. Она служила одновременно и бомбоубежищем.

В декабре госпитальные служащие получали на за­втрак стакан кипятку без сахару и триста граммов (су­точный паек) плохо пропеченного, с различными при­месями, черного хлеба. На обед и ужин давался муч­ной суп.

Весь ноябрь и первую половину декабря в кают-компании ютился маленький, белый с черным, щенок, помесь дворняжки и фокстерьера. В часы обеда он бегал между столами, поминутно становился на задние лапки и робко выпрашивал себе подаяние. В его слезящихся и грустных глазах зажигалась радость, когда кто-нибудь из обедавших бросал ему обугленную корку хлеба или выплескивал на пол чайную ложку жидкого клейкого супа.

Шура и я, еще не привыкшие после Ханко к ленин­градскому режиму питания, чаще других подкармливали щенка. Но он с каждым днем все заметней худел и по­степенно превращался в хрупкий скелетик, обтянутый редеющей шерстью. В один из декабрьских дней он ис­чез и больше не возвращался.

Дистрофия проявлялась целым рядом характерных симптомов. Слабевшие от недоедания люди начинали ис­пытывать нестерпимое чувство голода. Им казалось, что они способны съесть любое количество самой разно­образной пищи. В тревожном полусне (они уже поте­ряли способность крепко и безмятежно спать) им грезились соблазняющие, вкусные блюда: жареные индейки, окруженные овалом печеных яблок, пироги с грибами и осетриной, куски дымящегося мяса с желтоватым жир­ком, утопающие в картофельном пюре или сладком, по- весеннему зеленом горошке. Эти несбыточные сны были мучительны. Просыпаясь, истощенные люди испытывали душевные и физические страдания.

Вместе с нарастанием чувства голода усиливалась ра­бота почек. Няни, не успевали разносить по палатам стек­лянные банки, которые беспрерывно требовались во всех концах отделения.

Некоторые раненые вызывали вначале улыбки сосе­дей. Мичман Петрусян, лежавший больше месяца с пере­ломом пяточных костей, случившимся на тральщике при подрыве на мине, кричал каждые четверть часа:

— Нянечка! Скорее несите мне «утку»! Я сейчас лопну от переполнения!

Няни проворно выносили из палаты стеклянные со­суды, сочувственно качали головами и говорили:

— Ишь, как мучается, несчастный! Он, бедняга, на­хлебался морской воды, когда целую ночь плавал в за­ливе после гибели корабля.

Другой симптом истощения заключался в неостано­вимом, подчас катастрофическом падении веса. Толстяки теряли по 800—1000 граммов в день. Жизнерадостная и остроумная Мирра Ивенкова, ординатор третьего от­деления, только два года назад получившая диплом врача, взяла как-то листок бумаги и молчаливо погрузи­лась в сложный математический расчет. Она размашисто написала последнюю цифру и усмехнулась:

— За декабрь я потеряла десять килограммов. Если существующая прогрессия останется неизменной, то к маю я сделаюсь невесомой. Вероятно, мне придется взлететь на небо.

Другая женщина-врач, отличавшаяся могучим тело­сложением, перед Новым годом превратилась в худень­кую хрупкую девушку: за полтора месяца она потеряла почти половину своего веса. Мы не могли понять, сколь­ко ей лет.

Многие из недоедавших испытывали необычайную сухость кожи. Потовые и сальные железы у них бездей­ствовали, и тело, казалось, было покрыто шершавым, шелестящим пергаментом.

Съеденная пища плохо усваивалась из-за недостатка пищеварительных соков. Скудные обеды и ужины почти не всасывались из желудка и не давали желанного чув­ства сытости.

Все стали жаловаться на непреодолимую мышечную слабость и быструю утомляемость при физическом на­пряжении. Во время работы у многих возникало желание броситься в постель и поспать. Падение температуры тела, иногда до 35°, стало частым явлением. Этому по­нижению обмена веществ сопутствовало странное замед­ление пульса: даже у молодых людей число пульсовых ударов доходило до сорока в минуту. Это был по-бло­кадному экономный и размеренный пульс.

Всем известные признаки очень многих болезней по­теряли в блокаде свое практическое значение, и врачи, ставя диагнозы, руководствовались главным образом внутренним, необъяснимым, выработанным долгими го­дами чутьем. Острый аппендицит и воспаление легких не давали теперь ни подъема температуры, ни увели­чения числа белых кровяных шариков. Напряжение брюшных мышц, свойственное прободной язве желудка, было настолько слабым, что даже опытные хирурги не всегда находили его своими изощренными, чуткими паль­цами.

Туберкулез, заражение крови, малярия и другие за­болевания тоже проявлялись в неясных и часто неузна­ваемых формах. Терапевты госпиталя, растерявшиеся на первых порах перед непонятными, нигде не описанными и пугающими своей новизной клиническими картинами, нуждались в руководителе. На помощь им пришел изве­стный ленинградский терапевт профессор Тушинский. Он регулярно бывал в нашем госпитале. Постоянно дрожа от холода и зябко потирая большие, красные, ознобленные руки, с землистым цветом осунувшегося лица, он находил в себе силы не только делать многоча­совые обходы больных, но и читать врачам заниматель­ные, полные тонких клинических наблюдений лекции об особенностях «блокадной» медицины.

Приближался тысяча девятьсот сорок второй год. Погасло электричество, замерзли отопительные и водо­проводные трубы. Девушки госпиталя начали возить воду с Невы. Они скользили по ледяным горам, увязали в непролазных снежных сугробах и после многих часов, проведенных у проруби, привозили на санках полурасплесканные бочки с водой. Камбуз, кормивший тысячу голод­ных людей, требовал много воды. Девушки через силу ходили на Неву и волокли на себе драгоценный груз. Так продолжалось всю зиму.

Самым теплым и уютным местом в отделении сдела­лась кубовая. В ней посменно дежурили две вольнонаем­ные женщины с красивыми фамилиями — Вольская и Иваницкая, до странности похожие одна на другую: обе маленькие, сутулые, седые, подслеповатые, но необыкно­венно проворные и живые. Каждой из них шло по седь­мому десятку. Эти сморщенные деловитые старушки ра­ботали с комсомольской неутомимостью, с бескорыстием и огоньком. С утра до ночи и всю ночь напролет они без­отходно возились возле бурлящего «титана», и не было случая, когда бы отделение хоть на одну минуту оста­лось без горячей воды. Никто не знал, где и как им уда­валось доставить дрова, чтобы поддерживать в топке ки­пятильника никогда не гаснущее, всегда веселое пламя. «Служба кипятка» была подобна хорошо выверенному часовому механизму.

Обе старушки отличались строгостью характеров и пользовались в своих весьма ограниченных владениях диктаторскими правами. Няни и сестры побаивались, любили и уважали их.

Однажды серым декабрьским утром в госпиталь при­слали из ленинградского флотского экипажа для прохо­ждения службы краснофлотца-санитара Козлова, парня лет тридцати, с плутоватым худосочным лицом. До войны он заведывал палаткой с вывеской «Пиво—воды». Его назначили в мое отделение. К сожалению, о его «предприимчивости» мне стало известно не сразу... Козлов быстро оценил обстановку и облюбовал для своего постоянного местопребывания кубовую. Он це­лыми днями протирал (а потом уже и просиживал) возле горячего кипятильника, куря толстые самокрутки и наполняя комнату едким махорочным дымом.

Когда нужно было перенести больного, наколоть дров или итти с девушками на Неву за водой, он вне­запно исчезал в неизвестном направлении. Никто не мог отыскать его. Сестры бегали по всем этажам дома, спу­скались во двор, заглядывали в сараи, кузовы автома­шин и вырытые снарядами воронки — следов Козлова нельзя было обнаружить нигде.

Я вызывал его к себе и отчитывал за лень и без­делье. Он молча стоял навытяжку и равнодушно выслу­шивал мои наставления. Получив нагоняй, он с таким же равнодушием поворачивался через левое плечо и «печа­тал» шаг по скрипевшему под ногами паркету. Через минуту он уже снова отсиживался в своем теплом углу.

Присмотревшись к работе кубовой, Козлов начал планомерную борьбу с диктатурой старушек и посте­пенно захватил власть в свои руки. Без его разрешения сестры и няни не могли получить ни капли горячей воды. Одним он милостиво разрешал, другим категорически отказывал. Чтобы добиться расположения нового хо­зяина кубовой, девушки стали приносить ему в дар па­пиросы и сухари, вынутые из своих сокровенных, еще осенних запасов.

Слух о возможности «платного» приобретения дефи­цитного кипятку быстро разнесся по госпиталю. Со всех этажей в кубовую бросились дежурные санитарки. Они вбегали туда, держа в одной руке чайник или кувшин для воды, а в другой соответствующий его объему пода­рок: блюдечко с жидковатой мучной кашей, стакан хлопьевидного и кислого «компота» из позеленевших от сырости абрикосов или горсть табаку, название кото­рому раненые только начинали придумывать. Козлов стоял на возвышении возле крана и торжественно раз­ливал кипяток. В результате его бурной коммерческой деятельности раненые моего отделения однажды оста­лись без горячей воды. Резиновые «грелки», холодные как лед (они и в самом деле уже замерзали), грудами лежали в бездействии на столиках постовых сестер. Предприимчивого краснофлотца пришлось срочно поса­дить на гауптвахту, а затем и вовсе списать из госпиталя. Одна из старушек, Иваницкая, не перенесла разрухи, начавшейся в ее бывших владениях, и с горя перестала выходить на работу. Ей там нечего было делать. Она «слегла». Незадолго до Нового года мы узнали, что она умерла от блокадного истощения.

Не менее половины раненых, лежавших в отделении, были жителями Ленинграда. Два раза в неделю, в опре­деленные дни и часы, их навещали родственники, друзья и знакомые. Никто из них не приносил так называемых «передач». Все они, эти посетители, едва сводили концы с концами и находились в неустойчивом состоянии начи­нающейся дистрофии. Часто бывало так, что раненые сами снабжали их теми крохами продовольствия, кото­рые ценою лишений и огромного напряжения воли им удавалось скопить в своих тумбочках.

В офицерской или, как тогда говорили, командирской палате, лежал лейтенант Максимов. Он получил под Ораниенбаумом сквозное ранение грудной клетки. Раны у Максимова зажили, но он продолжал еще тяжело каш­лять с кровью, и измученное лицо его светилось той прозрачной бледностью, какая бывает у людей после не­остановимых и частых кровопотерь. Ровно полгода назад, уходя на фронт, он оставил в Ленинграде жену и четы­рехлетнюю дочку. Их фотографические карточки, забот­ливо окантованные и застекленные, висели у него над подушкой. После двухнедельного пребывания в госпи­тале, когда Максимов почувствовал себя вернувшимся к жизни, он первым делом послал жене письмо с указа­нием своего нового адреса. В наступившее воскресенье, шумный посетительский день, он, несмотря на слабость и температуру, с утра вызвал к себе парикмахера, по­брился, причесался и торжественно надел сохранившуюся в чемодане франтоватую сиреневую пижаму. В его тум­бочке лежали, бережно завернутые в почтовую бумагу, мелкие кусочки сахару, сбереженные для семьи.

После обеда в полутемных коридорах отделения по­явились первые посетители. В наспех накинутых бязевых халатах, с нетающим снегом на валенках, они быстро разошлись по палатам. Максимов приковал к двери не­подвижный взгляд и, полулежа на высоких подушках, в странном оцепенении ждал встречи. Прошел долгий, томительный час. Никто не приходил к нему. Он отка­зался от чая и, кусая губы, теребя бахрому одеяла, про­должал ждать. В это время я приоткрыл дверь палаты. Солнечный день золотился в уцелевшем квадрате окон­ного стекла. Палата была пуста. Три выздоравливаю­щих офицера, соседя Максимова, еще с утра обоснова­лись в неуютной столовой, чтобы не мешать ожидаемому торжеству.

— Доктор, что же это? — растерянно прошептал Максимов. На его лбу выступили мелкие капельки пота. — Вероятно, из ящика не выбирают писем... Или плохо работает городская почта... До сих пор их нет... Не могут же они не приехать... Я напишу сейчас за­казное письмо и попрошу вас лично передать его госпи­тальному почтальону.

Он взял листок бумаги, подложил под него лежав­шую на столике книгу и стал быстрым, неровным по­черком писать строку за строкой.

Почта тогда, действительно, работала через силу. Я бывал иногда в соседнем почтовом отделении на Ки­ровском проспекте и не понимал, откуда берется энер­гия у людей, сидевших там с утра до вечера за мутной от пыли и копоти стеклянной перегородкой. Это были девочки, женщины и старухи. При температуре 8— 10 градусов ниже нуля, голодные, закутанные в шубы, меха и платки, в перчатках, с открытыми опухшими и багровыми пальцами, они продавали марки, сортировали письма, принимали телеграммы и денежные переводы. Письма, телеграммы и деньги уходили из Ленинграда по воздуху или по ледовой Ладожской трассе. И каж­дый отправитель, протягивая в окошко пачку червонцев, понимал, что судьба посылаемых им денег зависит от судьбы шофера или пилота, которые их повезут.

Девушки-письмоносцы шатались под тяжестью пере­полненных кожаных сумок и нетвердой поступью ходили по засугробленным улицам. Трудно было поверить, что они без ошибок и в назначенный срок разнесут по квар­тирам свою драгоценную ношу. Письма, в самом деле, считались тогда драгоценностью. Они связывали креп» кои необрываемой нитью окруженный Ленинград со всей советской землей: с Москвой, с тысячеверстными фрон­тами, простиравшимися от Арктики до субтропиков, с глубоким тылом, с отважными партизанами. Ленин­градские письмоносцы понимали великое значение пору­ченной им работы. В годы блокады они доставляли письма еще более точно и своевременно, чем делали это в мирное время. То же нужно сказать о шоферах, пере­возивших деньги в Кабоны. Никто в Ленинграде ни разу не заявил, что посланный им перевод не пришел к адре­сату.

Максимов кончил писать и слегка дрожавшей рукой протянул мне конверт с адресом, выведенным крупными печатными буквами. Я обещал в тот же день отправить письмо на почту. Раскрыв дверь, я неожиданно столк­нулся с молодой и высокой посетительницей, спешившей в соседнюю палату. Небрежно накинутый халат бурно развевался по воздуху и распространял в коридоре едва уловимый запах духов.

-— Верочка, вы ли это? Каким ветром вас занесло сюда? — изумленно воскликнул я, на лету схватив и дружески сжав холодную знакомую руку. Девушка бро­сила на меня удивленный, почти испуганный взгляд, но уже через секунду смущенно повисла на моем плече.

— Вот неожиданная встреча! Впрочем, мне известно, что в ноябре вы заходили к нам.

Это была дочь Марьи Глебовны.

Мы сели на диван, стоявший в глубокой нише стены.

— Ну, рассказывайте, где вы и что теперь делаете?

— Не удивляйтесь — я стала медицинской сестрой, — сказала Вера. — Как только началась война, я ушла из университета и поступила на краткосрочные курсы се­стер. Нас учили, что в природе существуют невидимые бактерии, что при больших кровотечениях нужно накла­дывать жгут, что раны нельзя трогать руками и так да­лее. Все это показалось мне таким скучным, что вначале я решила бросить медицину и стать разведчицей. Но вы знаете мой упрямый характер, я все-таки кончила курсы и ушла на фронт с бригадой морской пехоты. Там я поняла, что все эти жгуты, шины и хорошо наложенные повязки действительно спасают человеческие жизни.

Мне стал тогда ясен смысл моего существования, моего участия в войне. Когда бои на берегу стихли, меня пере­вели в Ленинград. Теперь я служу в морском госпитале.

— Вы были ранены, Верочка?— спросил я, заметив на ее шее бледнорозовый, чуть поднимающийся над уровнем кожи рубец.

Она нехотя пробормотала:

— Два раза, но так легко, что я даже не прерывала работы. Не стоит и вспоминать об этом.

Вера попрощалась со мной и сказала, что пришла навестить одного из своих друзей — капитан-лейтенанта Протасова. Он лежал в командирской палате с осколоч­ной раной ноги.

— Это один из первых моих пациентов, — приба­вила она и застенчиво, как девочка, покраснела. — Я вы­несла его из боя и доставила на перевязочный пункт.

Я многозначительно погрозил ей пальцем и зашагал по коридору. Вдруг она догнала меня и с таинственным видом шепнула:

— Знаете что? Мы с вами сегодня пойдем к маме. Ладно?

Я утвердительно кивнул головой.

Мы условились через час выйти из госпиталя.

Глава четвёртая

 

Я передал связисту письмо Максимова и наскоро, «по-праздничному», обошел отделение. В палатах царило то особое оживление, которое всегда бывает по воскре­сеньям в госпиталях и больницах. У всех было припод­нятое настроение, все чувствовали себя освобожденными на короткий срок от врачебной опеки, от надоевших за не­делю лечебных процедур, от утомительного ожидания пе­ревязок. Легко раненые разбились на отдельные группы. Одни играли «в козла» и с ожесточением стучали ладо­нями по легковесным столам, совершенно неприспособлен­ным по своей зыбкой конструкции для этой страстной морской игры. Другие, мечтательно глядя по сторонам, бренчали на гитарах и балалайках. Третьи, окруженные густой завесой табачного дыма, стояли у запушенных снегом, почти наглухо заколоченных окон, шумно раз­говаривали с товарищами и дружно, как бы по коман­де, смеялись. Тяжело раненые, изнуренные болями и длительной лихорадкой, неподвижно лежали на своих чистых кроватях. Возле них сидели тихие, неслыш­ные посетители в накинутых на плечи коротких ха­латах.

Все это происходило в осажденном Ленинграде, в не­скольких километрах от немецких аэродромов и пушек. Каждую секунду мог начаться обстрел госпитального участка, могла прилететь вражеская авиация. Однако это никого не тревожило. В госпитале были советские люди, умевшие в любой, даже в трагической обстановке сохранять свое измительное мужество и спокойствие.

В одной из самых больших и самых светлых палат весельчак Коздоба, придав своему обветренному рябому лицу абсолютно бесстрастное, каменное выражение, вы­делывал на костылях какие-то умопомрачительные дви­жения. Он изображал балерину, которую видел перед войной в одном из иностранных портов. Все матросы, стоявшие вокруг него, безумолку хохотали, хватались за животы и в изнеможении припадали к спинкам кроватей.

Тут же за столом, обхватив белыми худыми руками стриженую светловолосую голову и устремив на веселя­щихся матросов меланхолический, задумчивый взгляд, сидел ординатор отделения Иван Иванович Пестиков, кадровый врач, недавно начавший работать в госпитале. Это был добрейшей души сорокалетний человек, довер­чивый и простой, как ребенок, с мечтательным выраже­нием голубых, почти неморгающих глаз. Иногда, впро­чем, он бывал вспыльчив. Когда что-нибудь выводило его из себя, он внезапно бледнел и начинал дрожать с головы до ног, будто застигнутый жестоким приступом лихорадки. В такие моменты он не мог вымолвить ни одного слова. Он только беззвучно открывал и закры­вал рот, как рыба, выброшенная на берег. По проше­ствии минуты приступ негодования прекращался, и к Ивану Ивановичу снова возвращалась обычная уравно­вешенность и скромная, застенчивая улыбка.

Раненые любили его, как друга. Однажды в отделе­ние поступил выздоравливающий краснофлотец, прошед­ший перед этим много госпитальных этапов, которые, вероятно, порядком издергали и утомили его. В первый же день, когда Пестиков делал очередной утренний об­ход и, осмотрев вновь поступившего, намеревался итти дальше, тот вызывающе крикнул:

— Не нужен мне такой доктор, как вы! Вы назна­чили мне неправильное лечение: без вина, без витами­нов, без добавочной порции масла. Я требую всего этого! Я не меньше вас понимаю в медицине!

Иван Иванович затрясся всем телом, поднял брови и широко открыл рот. Не в силах что-нибудь произне­сти, он беспомощно стоял перед развалившимся на по­душках матросом, делая судорожные глотательные движения и отведя назад выпрямленные и скованные руки. Эта немая сцена продолжалась с минуту. Вдруг один из раненых поднялся с кровати и медленно, вразвалку по­дошел к матросу.

— Полундра! — тихо произнес он, отчеканивая каж­дый слог. Несмотря на сдержанный, приглушенный шопот, казалось, что вся палата вздрогнула от его го­лоса. — Не обижай нашего Ивана Ивановича. Ты, бра­тишка, не знаешь, какого человека сейчас обидел.

Палата на момент притихла и потом сразу пришла в движение. По адресу новичка со всех кроватей послы­шались предостережения и угрозы. Он испуганно за­моргал и накрылся с головой одеялом. На другой день он попросил у Пестикова извинения.

...Когда я вошел в палату, танцы прекратились и Коздоба смущенно спрятался за спины товарищей. Пе­стиков встал, вытянулся и оправил помятый халат. Все замолчали. Только два мичмана, сидевшие на подокон­нике, продолжали оживленно обсуждать недавно полу­ченное с камбуза ошеломляющее известие. Один из ра­неных, принимавший участие в доставке невской воды, с таинственным видом сообщил им, что сегодня на обед будет пшенная каша с маслом.

— Неужели с настоящим маслом? — раздался сла­бый, но восторженный голос юнги Кучеревского, недви­жимо лежавшего на деревянном щите и скованного креп­кой гипсовой повязкой.

— Это работа новой ледовой трассы, — громко, с оттенком торжества проговорил кто-то из дальнего угла палаты. — Недаром с 26 декабря гражданскому населению Ленинграда увеличили хлебный паек. Значит, дорога на Большую землю уже проложена и блокада приближается к концу. Сталин и партия не забывают о нас! _

— Товарищи! — вдруг хрипло крикнул Пестиков и смущенно, как бы извиняясь за свой неожиданный по­рыв, взглянул на меня. Он совершенно не умел связно и спокойно говорить, но, несмотря на это, очень любил выступать на собраниях или вести за стаканом чая фи­лософские разговоры. Выступая даже перед десятком слушателей, он всегда волновался, много кашлял и заменял недостающие слова жестами, мимикой и долгими паузами.

— Товарищи! — повторил он, подняв обе руки, в одной из которых дрожал крупно исписанный листок почтовой бумаги.


Дата добавления: 2015-10-13; просмотров: 81 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: ДНЯ ХАНКО 2 страница | ДНЯ ХАНКО 3 страница | ДНЯ ХАНКО 4 страница | ДНЯ ХАНКО 5 страница | ДНЯ ХАНКО 6 страница | ДНЯ ХАНКО 7 страница | ДНЯ ХАНКО 8 страница | ДНЯ ХАНКО 9 страница | ДНЯ ХАНКО 10 страница | ЛЕНИНГРАД В БЛОКАДЕ 1 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ЛЕНИНГРАД В БЛОКАДЕ 2 страница| ЛЕНИНГРАД В БЛОКАДЕ 4 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)