Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Ленинград в блокаде 5 страница

Читайте также:
  1. Contents 1 страница
  2. Contents 10 страница
  3. Contents 11 страница
  4. Contents 12 страница
  5. Contents 13 страница
  6. Contents 14 страница
  7. Contents 15 страница

Они действительно вышли, но весь день просидели в темных углах отделения, изредка выбираясь оттуда, чтобы кое-как подмести пол или переложить раненого. Как ни старались мы со старшей сестрой возвратить развинтившимся санитаркам потерянное ими рабочей на­строение, как ни подкармливали их скудными остатками госпитальных обедов, ничего из этого не получилось. Они всеми силами стремились покинуть Ленинград. В начале весны мечта их сбылась: им удалось добиться пропуска на Большую землю.

4 января стали поступать раненые из бригады морской пехоты. Все они получили ранения неделю тому назад, и нa передовых медицинских этапах им успели уже оказать необходимую помощь. Для моего отделения было отобрано около двадцати человек, среди них пять краснофлотцев с огнестрельными переломами бедер, то есть с теми тяжкими военными повреждениями, от кото­рых в прошлом многие гибли на поле боя, а многие, пройдя долгий и мучительный путь госпитальных скита­ний, оставались затем инвалидами на всю жизнь.

Меня вызвали в приемный покой. В сырой, низкой, наскоро протопленной комнате на деревянных топчанах лежали десятки людей, одетых в мятые, запачканные землей и дегтем шинели. Кое-где из-под расстегнутых гимнастерок голубели матросские тельняшки. У боль­шинства матросов морской пехоты они давно износи­лись. Пахло печным дымом, смрадом коптилок, крепким солдатским потом, махоркой и тем особенным приторным запахом, который просачивался из-под грязных, при­липших к телу повязок. Раненые лежали по-разному: одни — на боку, другие — на животе, третьи — навзничь с неподвижно сведенными или согнутыми в коленях но­гами. У всех были усталые, серые, небритые лица. Тя­желые тихо, монотонно стонали, другие, обжигаясь, жадно глотали горячую, чем-то подкрашенную сладко­ватую воду, которую все, по старой привычке, называли чаем. Дежурный врач госпиталя, с пером и чернильни­цей в руках, бесшумно передвигался между топчанами и, опускаясь на корточки, с привычной быстротой запол­нял первые листы историй болезни. В соседней, напол­ненной паром комнате, где стояло несколько добротных фаянсовых ванн, а душ уже не работал, происходила своеобразная «санобработка». Матросов стригли «под два нуля», командиров подстригали «под бокс» и затем всех, независимо от воинского звания, укладывали на доски, перекинутые через края ванн. Здесь им обмывали прохладной мыльной водой доступные для мочалки незабинтованные части тела. Раненые дрожали от холода, громко щелкали зубами, поругивались, но покорно отда­вали себя во власть санитарок.

На моей обязанности лежал осмотр самых слабых, чтобы возможно скорее поднять их на отделения и, если нужно, немедленно сделать им неотложные операции. Мое внимание привлек пожилой, обросший седеющей бо­родой солдат, лежавший на отдаленной скамейке и по­крытый до шеи опрятной, сухой и почти чистой шинелью. На светложелтом воротнике ее химическим карандашом были четко выведены имя, отчество, фамилия и адрес владельца: «Федор Андреевич Смирнов. Колхоз Чапуриха Калининской обл.» Толстое сукно свесилось со скамьи и открывало деревянную, лакированную шину, которую врачи передовых линий фронта с особенной охо­той применяли при переломах бедра. Раненый, не повора­чивая головы, тревожно осматривался по сторонам стра­дальческими впалыми глазами и временами по-детски выпячивал и кривил губы. Я подошел к нему и поправил шинель. Он был истощен и лихорадил. На пепельнобледных щеках играли пунцовые, резко очерченные пятна. Повязка на ноге пропиталась буро-зелеными пятнами. Раненый повернул ко мне добрые светлосерые, испуган­ные глаза.

— Товарищ доктор, — сказал он мягким, ласковым голосом, чуть заметно выговаривая на «о», — куда нас отсюда-то повезут? Далеко еще до окончательной оста­новки?

— Больше никуда, — ответил я. — Здесь вы будете находиться долго,— если не до полного выздоровления, то, по крайней мере, до эвакуации в тыл.

Раненый облегченно вздохнул, лицо его успокоилось и осветилось счастливой улыбкой. После длительного молчания ему хотелось поговорить. Каждое слово он осторожно взвешивал и произносил медленно и степенно, как бы наслаждаясь его тайным смыслом и музыкаль­ной певучестью. Пока санитарка, часто дыша от физиче­ского напряжения, энергично протирала его мыльной мо­чалкой, а парикмахер стриг скомканные, длинные во­лосы, он успел рассказать нам историю своего ранения.

—Под Пулковом ранило меня, когда наш батальон пошел в наступление, — не спеша говорил он, стараясь помогать санитарке мыть и поворачивать свое худое, на­болевшее тело. — Немец залег на пригорке и бил нам навстречу из пулеметов. Я бежал рядом с товарищами, в голове была одна мысль — не отстать бы от своих, скорее бы добраться до перевала. Только вдруг почув­ствовал я, как обожгло правую ногу повыше колена и как сразу подкосилась она, будто подрезанная. Я упал без памяти. Что было дальше, не помню. Два часа, а мо­жет и больше, пришлось мне пролежать на снегу. Нехва­тало сил не только сдвинуться с места — даже просто пошевельнуться. Никогда в жизни не простывал я так. И удивительное дело — как ни трясло, как ни знобило меня от мороза, мне все сильней хотелось пить. Я стал лизать языком снег и почувствовал облегчение. Наши отошли далеко, где-то стреляли, и такой охватил меня страх, как будто остался я один на всем белом свете. Вдруг заскрипели чьи-то шаги. Это были наши батальон­ные санитары. Я боялся, что они не заметят меня, прой­дут мимо, и начал изо всех сил кричать и звать на помощь. Я понимал, что голос мой ослабел и меня невозможно услышать. Однако ребята все-таки подошли ко мне, пере­вязали рану, уложили на волокушу. Дальше опять все спуталось, как в тумане. Очнулся я, когда меня доволок­ли до перевязочного пункта части. Там сделали какой-то укол, приладили к ноге вот эту самую деревяшку и на розвальнях отправили дальше, в полковой пункт, а оттуда — в медсанбат, а потом в какой-то распределитель.

В это время распахнулась дверь сортировочной, и за клубами густого белого пара показалась приземистая фигура фельдшера в яркорыжем полушубке, со спущен­ной на уши шапкой, с заиндевевшими ресницами и бро­вями. Он привез новую партию раненых.

Среди пяти матросов, поступивших в мое отделение 4 января с огнестрельными переломами бедер, двое внушали особенную тревогу — сорокалетний Федор Смирнов и юноша Петр Быстрецкий. Всем бросалась в глаза их неестественная бледность и худоба. У Смирнова концы раздробленного бедра никак не поддавались вправлению. Стоило путем длительных усилий сблизить их в правильном положении, как они тотчас же перекрещивались вновь, и один из отломков, зазубренный, потемневший и острый, неудержимо стремился высунуться в сухую, бескровную рану. Очистив от грязи отломки кости и уда­лив лохмотья разорванных, лишенных крови мышц, мы уложили Смирнова на вытяжение, чтобы растянуть бедро и дать возможность костям соединиться конец в конец. Этот способ лечения, прекрасный во всех отно­шениях, имел одно тактическое неудобство в условиях Ленинграда: раненые с продетыми через кости металли­ческими спицами и крепко скованные сложной системой блоков и веревочных тяг, оказывались надолго прико­ванными к постели. Во время воздушных налетов и ар­тиллерийских обстрелов, когда других выносили в убе­жище, они под опекой дежурных сестер оставались на своих местах. Это не могло не отражаться на их на­строении.

Быстрецкий, двадцатилетний юноша с вьющимися волосами, был доставлен в состоянии необычайного мало­кровия и с пониженной против нормы температурой тела. На бедре юного матроса зияла гноящаяся глубокая рана, через которую выступала наружу серая, сухая, сточенная болезнью кость. У раненого, казалось, угасли последнйе жизненные силы, и все считали, что дни его сочтены. Врачи перелили ему кровь, которая регулярно доставлялась в госпиталь из Ленинградского института переливания крови, засыпали рану дефицитным, но чрез­вычайно модным тогда стрептоцидом и, вправив кости, наложили на ногу и туловище глухую гипсовую повязку. Оба раненых — Смирнов и Быстрецкий — были поме­щены в небольшую, самую теплую палату, по-соседству друг с другом. Их разделяла межкроватная тумбочка, на которой чья-то заботливая рука поставила вазочку с искусственной, почерневшей от копоти розой. Чтобы поднять их силы, врачи делали все, что могли: ежедневно вводили в вены сладкую, тягучую глюкозу, часто пере­ливали кровь героических доноров-ленинградцев, поили хвойным настоем и соевым молоком и даже выписывали для них так называемое «санаторное» питание, включав­шее в себя немного сливочного масла и сахара. Ничто не помогало. С каждым днем краснофлотцы слабели, с каждым днем становились беспомощней и малокров­ней. Но они не стонали, не жаловались, ни о чем не просили.

Их выдержка вызывала у всех чувство уважения, сострадания и той хорошей, бескорыстной любви, какая

бывает на фронте между людьми, связанными общим великим делом. Старые, много видевшие на своем веку няни подходили к ним с материнской тревогой и часто, отвернувшись в сторону, смахивали рукавом халата го­рестные крупные слезы.

Смирнов без единой жалобы пролежал на вытяже­нии три недели. Он охотно принимал все лекарства и, как ребенок, наивно верил в могущественное действие каждого проглоченного порошка. Отломки кости пере­стали выходить в рану, но сращения между ними не произошло. В конце января раненому наложили боль­шую гипсовую повязку, и с этого дня его самочувствие стало быстро улучшаться. Врачам казалось уже, что пора опасностей миновала.

Как-то раз перед вечером, во время обхода отделе­ния, я заглянул в палату, где лежал Смирнов. Вокруг него собралась кучка выздоравливающих раненых, успев­ших с ним подружиться. Одни осторожно сидели на краю кровати, боясь неловким движением потревожить загипсованную ногу больного, другие стояли поодаль, прислонясь к стене и кутаясь в голубые вылинявшие ха­латы. Смирнов, с худыми руками, закинутыми под ко­ротко остриженную голову, лежал на спине, мечтательно глядел в потолок и что-то рассказывал. Я остановился в дверях палаты. Сгущались сумерки.

—...Призвали меня на фронт в первый день войны, 22 июня, — не спеша рассказывал Смирнов. — Испекла мне жена пирогов, а сама ходит задумчивая, скучная, вот-вот заплачет. «Чего ты, говорю, Катюша, тоскуешь? Вот кончится война, разобьем мы начисто фашистов и вернусь я домой с боевым орденом. И будем мы жить лучше прежнего». — «Не вернешься ты, говорит, Федор. Чует мое сердце, не увидимся мы с тобой никогда». Жена у меня первая женщина в колхозе—писаная красавица и руки золотые. А вот в политике нет у нее настоящего, понимания: вместо того, чтобы ободрить мужа, поднять у него воинское настроение, она затвердила одно — не вернешься да не вернешься. Хватил я от волнения ста­кан водки (я редко ее пью, не тянет меня к ней), взял с собой сынишку, и пошли мы с ним прогуляться перед разлукой в березовую рощу, верстах в полутора от де­ревни. Хорошо у нас в Чапурихе летом! Многие, осо­бенно городские, не понимают ни леса, ни поля. А для меня без них жизни нет. Это оттого, должно быть, что я сызмальства на земле, в деревне живу. За всю жизнь только два раза и пришлось мне уезжать из дому: когда еще мальчонком был, ездил я с отцом в Кинешму на ярмарку корову покупать да в гражданскую войну в Петрограде матросом служил.

Один из слушателей, сидевший на кровати и опирав­шийся на костыль, перебил Смирнова:

— Федор Андреевич, а почему вы во-флот попали?

— Во флот меня взяли за рост и фигуру. Я ведь раньше весил без малого шесть пудов, и плечи у меня саженные были. Это только теперь, после ранения, я «гистрофиком» стал (слово дистрофик, в переносном значе­нии, считалось в то время на флоте выражением край­него презрения к слабым и малодушным людям. В нем была ядовитая насмешка над теми, кто не мог скрыть ничтожных личных переживаний, связанных с тяготами войны).

Смирнов подтянул вверх загипсованную несгибаю­щуюся ногу, на секунду зажмурился от боли и замолчал.

Глубоко вздохнув, он положил поверх одеяла длин­ные, ослабевшие руки. Палату наполнила вечерняя ти­шина. Никто из слушателей не шевельнулся. Смирнов отдыхал. Вскоре снова послышался его низкий нетороп­ливый голос.

— Погуляли мы с сыном по лесному оврагу, пособи­рали ягод и стали поворачивать к дому. И вот вижу я издали, что у нашего крыльца собрался, почитай, весь колхоз. Тут же стоят и подводы, разукрашенные разно­цветными лентами. В тот день уходило из деревни на фронт десять человек. Председатель колхоза открыл на улице митинг и произнес вроде как напутственное слово. А потом заиграла гармонь, затянули песни девчата. Скинул я на землю пиджак и пошел с молодыми плясать по кругу. Ей-богу, пошел плясать!..

Смирнов повторил эти слова с оттенком юмора и за­таенной, едва уловимой грусти. В сгустившемся мраке лица раненых стали неразличимы. Никто не проронил ни слова. Все думали о своих домах, о женах, о любимых подругах. То, что Смирнов полгода назад плясал под гармонь и, может быть, лихо ходил вприсядку, а сейчас беспомощно лежал на госпитальной кровати с непоправимо искалеченной ногой, всем казалось неле­пым и страшным. Никто не решался первым встать и уйти из палаты.

Я раскрыл дверь, засветил карманный фонарик и подошел к Смирнову. Краснофлотцы один за другим бесшумно выскользнули в коридор.

— Ну, как дела, Смирнов? — задал я неискорени­мый врачебный вопрос, без которого невозможно обой­тись на обходах.

— Дела мои идут хорошо, Аркадий Сергеевич, — медленно, чуть нараспев ответил Смирнов, называвшим всех врачей и даже девушек-сестер по имени-отчеству. — Гипес (он ни разу не сказал правильно — гипс) пошел мне на пользу. Нога не болит теперь. Только слабость все еще держится, хоть я стараюсь съедать все, что дают. Сегодня за обедом выпил две кружки соевого молока. Конечно, если бы молоко было настоящее, от своей ко­ровы, я бы скорее поправился. Да где же взять его те­перь в Ленинграде?..

На кровати лежал беспомощный высохший человек, с заострившимися чертами лица, сохранивший тембр прекрасного голоса и способность логично и обстоятельно мыслить. Чисто вымытые и худые пальцы его беспре­рывно перебирали край простыни. Большие утомленные глаза доверчиво и дружелюбно смотрели на меня из-под взлохмаченных черных бровей. Я знал, что ему тяжело.

Врачи на обходах, часто не зная, что сказать тяже­лому больному, возьмут и погладят его по голове, как бы заменяя этим трудные слова участия и человеческой ласки. Я провел ладонью по шершавым стриженым во­лосам Смирнова и, испытывая перед ним неловкость за свое здоровье и благополучие, спросил:

— Письма, Федор Андреевич, получаешь из дому?

— Как же! Получаю. Получил два письма от жены и от сына. Мальчишка трофейный автомат велит при­везти. А жена пишет, чтобы я не убивался из-за своей раны, зовет на побывку. — После некоторого молчания он прибавил: — Как же, получаю письма. Семья, слава богу, не забывает. В это время дежурная сестра, жмурясь от света и заслоняя ладонью мигающую, вот-вот готовую погаснуть коптилку, заглянула в палату.

— Товарищи раненые, — скомандовала она, — при­готовьтесь к ужину. На пять минут я оставлю у вас свет. Не задерживайтесь, пожалуйста. Свет нужен в дру­гих палатах.

Вслед за ней вошла санитарка с великолепным ресто­ранным подносом и привычно расставила на тумбочках тарелки с безнадежно скучными запеканками. Раненые принялись за еду.

Неделя тянулась утомительно медленно, как будто время в Ленинграде изменило свою обычную скорость. Наступило следующее воскресенье. Утром я зашел к ка­питан-лейтенанту Протасову. Чисто выбритый, благо­ухающий одеколоном, с гладко зачесанными назад воло­сами, он полулежал на подушках. Его отяжелевшая от гипса нога возвышалась под одеялом на специальной подставке, сделанной в виде провисающего гамачка. Про­тасов курил самодельную папиросу и, брезгливо мор­щась, выпускал изо рта волнообразные кольца едкого коричневого дыма.

— Все было бы хорошо,— сказал он, глубокомыс­ленно морща высокий лоб, — если бы не этот убийствен­ный табак, который мы получаем. Он предназначен для отопления квартир, для разжигания походных костров, для набивки матрацев — для чего угодно, но только не для курения. Это какая-то безумная смесь сушеной ка­пусты, торфа и конского волоса. Единственное психоло­гическое утешение в том, что куришь это тошнотворное зелье из настоящей, хорошо сделанной гильзы.

В блокадную зиму раненые во всех госпиталях Ленин­града занимались изготовлением гильз. Ленинградские писчебумажные магазины были полны превосходной бу­маги всевозможных сортов. Население не покупало ее. Плотные сорта разбирались военными и шли на выделку мундштуков. В табачных же магазинах еще хранились груды великолепной папиросной бумаги. Таким образом сырья для производства гильз было достаточно. Палаты госпиталей превратились в кустарные гильзовые мастер­ские. Клеем, необходимым для этой работы, служили остатки рисовой каши. При входе в палату казалось, что попадаешь на табачную фабрику. На всех кроватях ле­жали аккуратно изрезанные куски папиросной бумаги и горки темного, мелко искрошенного табаку. Раненые трудились сосредоточенно и серьезно. Одни работали на себя, другие, в одиночку или артелями, выполняли чужие заказы. Каждая палата выпускала особую марку папирос, отличавшуюся манерой набивки, сортом бумаги, калибром и длиной мундштука.

Протасов с отвращением бросил окурок в пепель­ницу. Вдруг порывисто распахнулась дверь, и в комнату вбежала свежая, словно пропитанная морозом Вера. Она бросила на тумбочку какой-то промокший, расползаю­щийся пакет и, в знак приветствия, тряхнула нас обоих за плечи холодными покрасневшими руками.

— Это клюква, витамин «С»! — повернулась она к Протасову. — Я получила сегодня от одного майора этот подарок и разделила его пополам между вами и мамой. Я съела всего несколько ягод и сразу почув­ствовала удивительный прилив сил.

— Это видно по тому, с какой силой вы хлопнули сейчас дверью, — засмеялся Протасов.

Вера, не удостоив его взглядом, оглядела по-хозяйски тумбочку, поправила на ней салфетку и переставила по- своему пепельницу, зеркало и цветок. Затем она загля­нула внутрь тумбочки, трагически всплеснула руками и ловко извлекла оттуда хлебные крошки, ненужную груду тарелок и хлопья рассыпанного отсыревшего табаку. На­ведя везде порядок, она с удовлетворенным видом вздох­нула и опустилась на стул у изголовья раненого.

Я только что собирался пошутить относительно не­ожиданно открывшихся у нее хозяйственных способностей, как кто-то постучался в палату и затем слегка приоткрыл дверь. В коридоре стоял лейтенант Максимов, который только недавно начал подниматься с постели. Я понял, что у него срочное, серьезное дело, и неме­дленно вышел в коридор. Максимов был необыкновенно бледен. Его лицо нервно подергивалось. Из-под густых бровей лихорадочно сверкали большие измученные глаза.

 

— Доктор, — произнес он глухим и неровным голо­сом, — они опять не пришли. Я прошу разрешить мне самому сходить домой — узнать, что случилось.

Высокий, худой, в коротком, выше колен, больничном халате, он смотрел на меня с такой непреклонной реши­мостью, что возражать ему было бесполезно.

Выход раненых из госпиталя считался чрезвычайным происшествием, и мне стоило немалых трудов добиться у начальства нужного разрешения.

После обеда Максимов переоделся и в сопровождении медицинской сестры отправился в дальний путь. Квар­тира его находилась у Калинкина моста, на другом конце Ленинграда. Я видел в окно, как маленькая сестра часто семенила ногами, едва поспевая за огромным лейтенантом, стремительно шагавшим по занесенной снегом дороге. Девушка не забывала, однако, бережно поддерживать его за руку и, запрокидывая кверху голову, вопросительно заглядывала в лицо своего молчаливого спутника.

К вечеру, когда уж совсем стемнело и госпиталь по­грузился в коптилочный мрак, они вернулись. Максимов, не заходя ко мне в ординаторскую, быстро промелькнул в коридоре и скрылся в своей палате. Сестра поднялась вслед за ним и, проглатывая от волнения слова, расска­зала мне все, что произошло.

Шли они туда около двух часов. Первое время Ма­ксимов почти бежал, но с полдороги, когда пересекли Невский, начал уставать и часто останавливаться для отдыха. Он тяжело дышал и то и дело рукавом шинели вытирал со лба капли пота. Когда вдали показался Калинкин мост, Максимов протянул руку вперед. «Вот мой дом, — возбужденно сказал он. — Наше окно выходит на канал». Он не отводил настороженных глаз от четы­рехэтажного дома и шагал, все чаще и чаще спотыкаясь в сугробах. Через несколько минут лейтенант больно схватил сестру за плечо. «Посмотрите, — задыхаясь, про­шептал он, — мне кажется, окно заделано кирпичами!.. Что же это такое?»

Действительно, перед ними в оконной-нише зияло пу­леметное гнездо, одно из тех гнезд, которые тогда тыся­чами были разбросаны по Ленинграду, приготовлявше­муся к уличным боям. Они вошли в дом. Максимов, расстегнув шинель и перепрыгивая через две ступени крутой и скользкой лестницы, взбежал на третий этаж. Сестра едва поспевала за ним. Квартира оказалась на большом висячем замке. Максимов постучался к сосе­дям. После долгого ожидания дверь наконец открылась, и из квартирной тьмы выглянула худа», болезненная женщина в ватнике и кубанской папахе. Она остановила пристальный, удивленный взгляд на Максимове и, узнав его, сконфуженно улыбнулась. Потом поняла, что вер­нувшийся с фронта сосед ничего не знает о происшед­шем, и, опустив глаза, сообщила ему страшную новость: месяц назад в его квартиру попал артиллерийский сна­ряд. Жена и дочурка, спавшие вместе, были убиты.

— Я думала, лейтенант упадет, — закончила сестра свой рассказ, — Он побледнел и схватился за лестнич­ные перила, но ему удалось сразу взять себя в руки, и с окаменевшим лицом он стал медленно спускаться на улицу. Мы молча шли всю дорогу.

Как я узнал потом, Максимов не спал эту ночь и до утра неподвижно просидел на своей кровати. Утром он потребовал, чтобы его в тот же день выписали в часть. Удержать его было невозможно.

По делам диссертации мне часто приходилось бывать в медицинском институте. На моих глазах пустели кли­ники, покрывался непроходимым снегом громадный двор, один за другим исчезали знакомые люди. Не стало двор­ников и привратниц. Во дворе росли сугробы, и между горами снега постепенно протаптывались узкие, глубоко провалившиеся тропинки, на которых два человека рас­ходились с большим трудом.

Однажды я зашел в госпитальную хирургическую клинику, где еще полтора месяца назад оперировал Джанелидзе. Я был на одной из его последних операций. Тогда в клинике струился еще дневной свет и чуть за­метным теплом веяло от отопительных батарей. Теперь в вестибюле, на лестницах и в коридорах было сумрачно и морозно. На стене висел запыленный градусник. Стол­бик ртути опустился ниже нуля. Ни один человек не по­пался навстречу. Плотно закрытые двери палат, лох­матые от голубоватого инея, хранили тягостное без­молвие. Нежилая тишина сковала оба этажа здания. Вдруг на одной из лестничных площадок я заметил странную фигуру в длинном больничном халате. Поверх халата была надета стеганая ватная куртка и свешивался длинный клетчатый платок, на голове возвышалась вы­сокая меховая шапка. Фигура размахивала руками перед лицом стоявшей напротив старушки-няни и, видимо, от­давала какие-то важные приказания. Подобно Чичикову, увидевшему Плюшкина, я в нерешительности размыш­лял: женщина это или мужчина? Врач, санитар или се­стра? По мере приближения к фигуре женские черты в ней начали вырисовываться все с большей ясностью. Из тьмы платка высунулся озябший нос, блеснули ум­ные ласковые глаза, улыбнулись малокровные губы, и я узнал талантливую женщину-врача, имя которой хо­рошо известно ленинградским хирургам. Она сказала, что клиника полна раненых и больных, что по ту сторону замерзших и как будто нежилых дверей не переставая теплится многообразная больничная жизнь. Няня от­крыла дверь одной из палат. Посредине комнаты дымила крохотная печурка. Закутанные в одеяла безмолвные люди виднелись на тесно расставленных койках. Кто-то стонал, кому-то делали перевязку.

В конце января нам с Шурой впервые пришлось по­бывать в конференц-зале института на защите одной дис­сертации. Мы вошли в большой неотапливаемый зал, чуть освещенный кривым пламенем керосиновой лампы. Члены ученого совета, в шубах, шапках и валенках, раз­местились возле эстрады, на которой, почтительно сняв пальто перед высоким собранием и зябко вздрагивая, стояла молодая женщина-диссертант. В задних рядах, со­вершенно потонувших в потемках, сидела публика, боль­шею частью армейские врачи, недавние ассистенты и ор­динаторы клиник.

Диссертационный доклад прошел прекрасно. Четким и звонким голосом девушка, терапевт или лаборант по специальности, рассказала о своей работе над изучением уровня сахара при некоторых заболеваниях печени. На­рушив академическую тишину, я несколько раз хлопнул в ладоши. На меня с удивлением оглянулись. Шура схватила мою руку и с силой оттянула к себе. В этот вечер, когда рядом гибли люди и когда хирурги Ленин­града, стоя у. операционных столов, обрабатывали смер­тельные раны, рассуждения о «сахарной кривой» зву­чали странным и смешным парадоксом. Но это была наука. Это был вызов врагу. Девушка стояла перед учеными, которых знала вся страна, и всем существом своим говорила о презрении к смерти, о желании учиться, работать и жить. Когда она кончила, раздались много­численные вопросы. Она легко ответила на них и, поняв, что самое страшное кончилось, быстро натянула на себя меховую шубку. Ей присудили ученую степень, и зал огласился глухими аплодисментами (все хлопали не снимая перчаток).

Скоро на этой самой эстраде должен был выступать и я. Придя домой и почувствовав непривычное волне­ние, я весь вечер посвятил перелистыванию, перечитыва­нию и перечеркиванию своей работы. На столе мигали коптилки. Шура сидела рядом. От нее веяло теплом и спокойствием.

Днем среди раненых, вечером в окружении книг и бумаг провел я три долгих недели, оставшихся до за­щиты диссертации. Наконец наступило 16 февраля, не­забываемый для меня день. Отпечатанные «а машинке листки доклада с утра похрустывали в кармане моего кителя. Я находился в том приподнятом настроении, какое бывает у людей перед большими, радостными, неповторяемыми событиями жизни. После обеда Шура сказала: «Пора выходить!» — и мы отправились в инсти­тут. Настроение сразу упало, день посерел, в груди по­явилась какая-то пустота. Когда-то, много лет назад, меня точно так же водили на вступительные экзамены в школу. Тогда я шел с матерью, облизывая пересохшие губы и почти не ощущая под ногами земли. Теперь меня провожал другой близкий человек, другая любимая жен­щина, но я испытывал то же чувство безотчетного страха, как и в далеком детстве. «А не вернуться ли мне до­мой?»— нерешительно подумал я, подходя к знакомым, уже основательно надоевшим воротам. Шура уловила едва заметное движение, которое я, вероятно, сделал, и крепче сжала мне руку. Мы вошли.

На этот раз ученый совет перебрался в одну из ма­леньких комнат верхнего этажа, где топилась печурка. Жара разморила всех. Разомлевшие профессора, предвку­шая необыкновенную возможность погреться и вволю по­говорить, дружно разделись и повесили шубы на спин­ках стульев. Мы с Шурой сняли шапки, расстегнули ши­нели и рели рядом в самом конце комнаты.

Первым защищал диссертацию один из ассистентов Военно-морской медицинской академии. Он держал себя настолько непринужденно и просто, что я невольно заки­вал головой в такт его отрывистым, коротким словам.

Однако я сидел как на иголках и все время одним глазом заглядывал в свою уже порядком измятую руко­пись. Прошло около часа. Председатель ученого совета встал и торжественно объявил о присуждении ассистенту ученой степени кандидата медицинских наук. Очередь была за мной. Услышав свою фамилию, я встал, неловко громыхнул стулом и бросил на побледневшую Шуру взгляд утопающего. Она смотрела в сторону и дрожа­щими пальцами перебирала спутанную бахрому кашне. Я откашлялся и громко заговорил. Голос мой дребез­жал, как старая патефонная пластинка. То, что еще час назад казалось мне образцом логики и простоты, теперь звучало скучно, неинтересно и даже неново. Двадцать минут тянулись как вечность. Сказав последнюю фразу, я смущенно взглянул на своего оппонента, известного профессора-хирурга. Тот, не вставая с кресла, поправил очки, высоко поднял густые, совершенно белые брови и зачем-то передвинул стоявшую на столе чернильницу.

«Зачем же он переставил чернильницу? — с тревогой подумал я. — Значит, он колеблется и не знает, что ему говорить...» Я взглянул одним глазом на Шуру. Она думала то же самое.

Профессор говорил долго, и я с трудом следил за сложным ходом его рассуждений. Вдруг до меня донес­лись слова председателя. Диссертация получила хоро­шую оценку.

Мы возвращались домой, не чувствуя стужи и не слыша свиста снарядов, пролетавших над нашей улицей.

Нужно было отпраздновать радостное событие. И мы отпраздновали его. Вечером в нашей каморке на седь­мом этаже собрались близкие люди. Каждый принес с собой по куску сбереженной от ужина запеканки. Мирра гордо водрузила на стол маленькое блюдечко с настоящим сахарным песком. Шура заварила чай. И только что мы хотели приступить к чаепитию, как в комнату, запыхавшись, вбежала сестра-хозяйка первого отделения с подарками от доктора Ишханова. Он болел и не мог притти сам. Девушка принесла металлическую миску с горячими, слегка подгоревшими макаронами и — это уже выходило за границы самой необузданной, фан­тазии — двести граммов чистейшего винного спирта. Мы выпили за родину, за науку, за дружбу.

Рано утром дежурный врач постучал в дверь и вы­звал меня в отделение. Привезли краснофлотца с ред­ким в блокадную пору заболеванием — так называемым «острым животом». Накануне он сопровождал по Ладоге машину с продуктами и дорогой на ходу съел несколько пригоршней мороженой клюквы. Больной лежал на кро­вати и часто дышал широко раскрытым, страдальческим ртом. Он был немолод и, должно быть, только недавно взят из запаса. Небритое серое лицо его носило все следы дистрофии. Несмотря на едва прощупываемый, ни­тевидный пульс, он сохранял ясное сознание и робко оглядывался по сторонам.


Дата добавления: 2015-10-13; просмотров: 82 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: ДНЯ ХАНКО 4 страница | ДНЯ ХАНКО 5 страница | ДНЯ ХАНКО 6 страница | ДНЯ ХАНКО 7 страница | ДНЯ ХАНКО 8 страница | ДНЯ ХАНКО 9 страница | ДНЯ ХАНКО 10 страница | ЛЕНИНГРАД В БЛОКАДЕ 1 страница | ЛЕНИНГРАД В БЛОКАДЕ 2 страница | ЛЕНИНГРАД В БЛОКАДЕ 3 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ЛЕНИНГРАД В БЛОКАДЕ 4 страница| ЛЕНИНГРАД В БЛОКАДЕ 6 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.015 сек.)