Читайте также: |
|
Теперь рассмотрим трагедию Григория Мелехова по другому варианту: сильная личность вступает в столкновение с миром, в тяжбу со временем, эпохой, историей, отстаивая неосуществимый в данных исторических условиях (или вообще неосуществимый, т.е. утопический) идеал, и терпит крах, опережая время, предъявляя миру невозможные требования.
Таким образом, движущие Григорием мотивы, цели, принципы, идеалы можно интерпретировать в этом смысле как максималистские, опережающие свое время.
Как писал Л.Ф.Ершов, "идеал Григория выдвинут ходом истории, но конкретные обстоятельства сложились так, что пока он в полной мере неосуществим"[170].
За что борется Григорий? Не за землю («у нас земли – хоть заглонись ею»).
И даже не за волю («воли больше не надо, а то на улицах будут друг дружку резать»).
За что же тогда? За справедливость. За подлинное равенство – не на словах, а на деле. За свободу личности. За свою, самими людьми избранную власть. За братские отношения между людьми. За правду.
Что это такое? Ведь это, между прочим, то, о чем постоянно говорили как о своей цели революционеры, в том числе и большевики. Это гуманистические лозунги, которые несла на своих знаменах революция.
«СЛОВО» РЕВОЛЮЦИИ
Это то, что провозгласили своей конечной целью революция, партия коммунистов, Советская власть. Во всех Программах Коммунистической Партии эти цели неизменно повторялись: «свобода, равенство, братство и счастье всех людей». А главное – справедливость.
Следовательно, идеи и требования Григория Мелехова можно рассматривать не как проявление стихийного (или «абстрактного») гуманизма, а как требование осуществления на практике лозунгов гуманизма коммунистического [171].
Правомерна ли такая постановка вопроса? Во всяком случае, для нее есть основания, мотивировки, опоры в самом тексте романа.
Ведь Григорий во время войны узнал об этих лозунгах революции от большевистских агитаторов, в том числе от соседа по госпитальной палате Гаранжи, который своими страстными речами ему «сердце разворошил». О чем были эти речи?
«Царскую власть скинуть, как грязные портки. С панов овчину драть. Войну уничтожить навек. И у германцев, и у французов – у всех наступит власть рабочая и хлеборобская. Границы – долой! Черную злобу – долой! Одна по всему свету будет прекрасная жизнь!»
Разве плохие перспективы рисует «одноглазый хохол»? Речи эти оказали сильное воздействие на измученного войной Григория: «В течение месяца после прихода Гаранжи прахом задымились все те устои, на которых покоилось сознание. Подгнили эти устои, ржавью подточила их чудовищная нелепица войны, и нужен был только толчок. Григорий с удовлетворением находил разрешение задачи в ответах Гаранжи».
Цель замечательная! Идеи привлекательные! Они не противоречили требованиям совести. И Григорий поверил правде большевика, потянулся к открывшейся перед ним ослепительно прекрасной цели. Слова Гаранжи легли на подготовленную войной почву. Недаром Григорий Мелехов первым из всех казаков хутора Татарского – раньше Кошевого, раньше Котлярова – стал красноармейцем и пошел в 1918 году воевать на стороне большевиков.
Цели и лозунги революции он принял как свои. И вот тут возникает одно большое «НО» – и в нем вся беда. «Но» это заключается в том, что «слово» революции не совпало, разошлось с ее «делом».
«ДЕЛО» РЕВОЛЮЦИИ
Революция действительно провозгласила все эти замечательные лозунги.
Но она не дала (и не могла дать) их осуществления, тем более немедленного, на практике и в полном объеме (даже если бы «ленинская гвардия» и те, кого В.Шульгин назвал "почти что разбойниками", были действительно безупречными в нравственном отношении, высокоморальными и безукоризненно честными в политике).
Да и провозглашались эти лозунги в качестве конечной цели, которая может быть достигнута лишь в будущем, когда не будет классов, когда исчезнет разделение труда, «сотрутся грани» между умственным и физическим трудом, между городом и деревней – в соответствии с учением и доктриной классиков марксизма.
Поэтому по форме принципы коммунистического гуманизма совпадают с идеями гуманизма «абстрактного», да и не противоречат общечеловеческим нравственным ценностям, в том числе даже и религиозным, христианским[172]. Собственно, идеи коммунистического гуманизма как раз и являются «абстрактными», поскольку под ними нет прочного экономического базиса, который только еще предстояло построить в далекой перспективе.
Лишь при коммунизме (если бы он был достижим) эти принципы могли бы быть осуществлены в полном объеме, революция же дает для их достижения только толчок, только закладывает основу.
Она провозглашала эти гуманистические принципы как свою конечную цель, казавшуюся тогда, во время самой революции, людям, увлеченным её идеями, близкой – рукой подать! – и осуществимой если не сегодня, так завтра, в крайнем случае послезавтра, и это было ее слово, в которое поверили тогда миллионы.
Но парадокс заключается в том, что на деле тогда, в годы самой революции, в разгар гражданской войны, конечно же, не могло быть и речи о полной свободе, о всеобщей и вечной справедливости, полном равенстве для всех людей.
Требовать этого тогда было нелепо. Даже если бы речь шла не об утопических, а о реально возможных целях, их осуществления тогда, немедленно, ждать было рано, нереально.
Тем более, что всё реальнее вырисовывалась перспектива перерождения и искажения идеи.
Стало быть, если Григорием движут мечта и надежда на осуществление провозглашенных революцией ценностей, то он в своих требованиях опередил эпоху, несмотря на то, что она сама породила его идеальные устремления.
Он потребовал максимума тогда, когда речь шла только о начале длительного процесса, когда не всегда было возможно дать еще и минимум.
Не удивительно, что в жизни, на практике он столкнулся с тем, что провозглашенные принципы и лозунги не выполняются. Между идеями и действиями, программой и практикой – несоответствие, дистанция, даже противоречие, если не пропасть.
Речь, конечно же, идет не о белых: от «кадетов», от генералов Григорий никакой справедливости не ждал (да они и не обещали ни справедливости, ни равенства для всех: от них можно было ждать только восстановления прежнего «ярма» да еще старых казачьих привилегий)[173]. А вот от красных, от большевиков – ждал. Но видел нечто совсем иное.
Говорили большевики о справедливости, о равенстве, о демократической власти. А оказалось, что слова – одно, на деле же – другое. Так воспринимает Григорий Мелехов противоречивые и сложные факты, которые наблюдает в жизни. И обобщает: «Ты говоришь – равнять! Этим темный народ большевики и приманули. Посыпали хороших слов, и попер человек, как рыба на приваду! А куда это равнение делось? Красную Армию возьми: вот шли они через хутор. Взводный в хромовых сапогах, а «Ванек» – в обмоточках. Комиссара видал – весь в кожу залез, и штаны, и тужурка,– а другому и на ботинки кожи не хватает. Да ить это год ихней власти прошел, а укоренятся они – куда равенство денется? Говорили на фронте: все равные будем. Жалованье командирам и солдатам одинаковое. Нет! Привада одна!».
Так обстоит дело с равенством. А с властью, с выборной демократией? Еще летом 1917-го казаки на митинге спрашивали большевистского агитатора Бунчука: "Ты вот про ярмо гутарил… А большевики, как заграбают власть, какую ярмо на нас наденут?
- Ты что же, сам на себя будешь ярмо надевать?
- Как это – сам?
- А так. Ведь при большевиках кто будет у власти? Ты будешь, если выберут или Дугин, или вот этот дядя. Выборная власть, Совет. Понял?
- А сверху кто?
- Опять же кого выберут. Выберут тебя – и ты будешь сверху.
- Ой ли? А не брешешь ты, Митрич?"
И вот теперь, в 1919-м, увидели казаки, что слово с делом не сходится.
«Атаманов сами выбирали, а теперь сажают. Кто его выбирал, который тебя ручкой обрадовал?» – спрашивает Григорий Котлярова. (А ведь на Дону действительно даже при царе «атаманов», т.е. местную власть, выбирали, и это была исключительная в дореволюционной России привилегия Области Войска Донского, если не считать еще Финляндию и Польшу, входившие тогда в состав России). Григорий не забыл, как про "выборную власть, рабочую и хлеборобскую", говорил ему в госпитале Гаранжа, как Подтелков на его вопрос: «А править нами кто будет?» – отвечал: «Сами! Изберем свою власть – вот и правило…»
Теперь же Григорий наблюдает, как «хмелеет от власти» тот же Подтелков. Видит, как у самого председателя Донревкома проявляется разрыв между словом и делом. Подтелков, оказавшись на пути конвоируемых Григорием пленных офицеров, говорит о Чернецове: «Революционным судом его судить, и без промедления наказать. Ты знаешь, сколько он шахтеров перевел?». И тут же, сразу, непосредственно за словами о суде, о законности, Подтелков вступает в самое вопиющее противоречие с только что произнесенным – устраивает вместо суда самосуд над пленными, т.е. беззаконие. Григорий не находит слов для выражения своего возмущения этим, реагирует так же непосредственно: выхватывает револьвер и бросается на Подтелкова; его хватают за руки, останавливают: «А ты думал – как?». Он действительно «так» не думал, «этого» не ждал и не хотел.
Теперь он видит, как хмелеют от власти Штокман, Кошевой. И снова обобщает: «Уж если пан плох, то из хама пан во сто раз хуже. Он такого же образования, как и казак: быкам хвосты учился крутить, а глядишь – вылез в люди и сделался от власти пьяный, и готов шкуру с другого спустить, лишь бы усидеть на этой полочке».
Какая уж тут справедливость!? Тем более «для всех».
Котляров называет его слова «вражескими»: «Твои слова – контра! Ты Советской власти – враг». Григорий обижается: «Не ждал я от тебя… Ежели я думаю за власть, так я – контра? Кадет?».
«Думаю за власть» – еще одна важнейшая, ключевая фраза в этом споре в ревкоме. Григорий в этот момент отнюдь не чувствует себя врагом этой власти, хоть и называет ее «поганой»: он хочет, чтобы она перестала себя «поганить» обманом и нарушением своих же принципов, соответствовала бы своим обещаниям, лозунгам, декларациям, обеспечила бы обещанные ею же равенство, справедливую власть и права. Вот смысл слов «думаю за власть». И он искренне высказывает свои сомнения и претензии представителям этой власти. А у него отбирают право на свой взгляд, на свое мнение, на свое слово и свою мысль. И не только у него. Когда Дуняшка, уже будучи женой Кошевого, в сердцах напомнила про обещания "красных": "Брехали-брехали: "всего-то у вас будет много, да все будем ровно жить да богато.." Вот оно богачество ваше: щи посолить нечем", – Михаил, как когда-то Григорию в ревкоме, угрожающе сказал: "Твои слова – вражьи…" – и добавил еще про "контровую мелеховскую породу".
Острейшая, трагическая, провидческая, чреватая всеми последующими страшными, братоубийственными событиями коллизия воплощена в споре в ревкоме. И никакая самая острая критика большевизма во времена "демократии" ничего по существу не прибавила к тем аргументам, которые любой внимательный читатель мог всегда вычитать в шолоховском "Тихом Доне". Вот только читать по-настоящему художественное произведение, великий роман ХХ века, ни прежние "совки", ни нынешние "демки" не умели и не умеют.
Как объяснялась эта ситуация сторонниками философско-эстетической концепции в 70-80-х гг.? Тогда большинство из них опиралось на представление о том, что коммунизм и его гуманные принципы осуществимы – хотя бы в далекой исторической перспективе (а над хрущевскими обещаниями коммунизма к 1980 году еще и в 50-е годы все смеялись. В те времена на наших студенческих "капустниках" пели песню на слова факультетского поэта Володи Зыкова: "Заря уже проходит, и движется рассвет, / Там зори коммунизма, а может быть, и нет").
Поэтому исследователям представлялось, что трагическая коллизия в «Тихом Доне» отражает конфликт между мечтой, осуществимой лишь в далеком будущем, и реальностью сурового революционного времени. Т.е. дело в том, что Григорий не понимает, что завоевание и осуществление великих целей – это работа для целого ряда поколений, длительный исторический процесс. Не понимает, что не может быть осуществления всех нравственных принципов и провозглашенных лозунгов революции немедленно, сразу. Парадокс в том, что он требует осуществления коммунистических принципов в эпоху военного коммунизма.
В эпоху неизбежных, вынужденных ограничений свободы, вынужденной обстоятельствами борьбы жестокости, неизбежных отступлений от лозунгов демократизма и гуманизма.
Ведь большевики этого вовсе не скрывали, и напрасно упрекают их (как, скажем, баловень всех режимов Никита Михалков) в обмане и фарисействе. Об этом то и дело напоминал, говорил, твердил Ленин. В том же роковом 1919 г.: «Мы открыто заявили, что в переходное время, время бешеной борьбы, мы не только не обещаем свобод, а заранее говорим, что мы будем лишать прав тех граждан, которые мешают социалистической революции». «Тот, кто в момент борьбы за власть прибегает к слову «свобода», тот вообще помогает эксплуататорам и ничего больше». «Коммунисты будут за полную свободу лишь при полном коммунизме, когда забудут люди о том, что можно быть членом общества не работником. Диктатура – слово жестокое, тяжелое, кровавое, мучительное, и этаких слов на ветер не бросают»[174]. Это всё слова из открытых, многократно тиражированных, всем известных ленинских выступлений.
Весной 1919 г. (во время восстания на Дону) Ленин обращается к Пленуму ЦК профсоюзов с призывом сохранять и оберегать Советскую власть такой, какая она есть сейчас. Он прекрасно сознает, что сделаны грубые ошибки. Что Советская власть дискредитирована действиями многих ее представителей. Но к чему он в этих условиях призывает? «В момент большой опасности вы должны помогать Советской власти такой, какова она есть. Мы в эти месяцы не изменимся. Тут никакой середины нет и быть не может. Создавать эту середину искусственными парламентскими приемами – значит становиться на скользкую почву… Что лучше: посадить в тюрьму несколько десятков или сотен подстрекателей, виновных или невиновных, сознательных или несознательных, или потерять тысячи красноармейцев и рабочих? Первое лучше (т.е. посадить даже и невиновных – С.С.). И пусть меня обвинят в каких угодно смертных грехах и нарушениях свободы – я признаю себя виновным, а интересы рабочих выиграют»[175].
Что это? Реальная политика? Революционный прагматизм? Ведь речь идет о сознательном ущемлении демократии, нарушении закона, отступлении от принципов морали, от собственных лозунгов во имя дела. Но даже если признать допустимость продиктованного обстоятельствами прагматизма такого рода, то где мера, где граница, где критерий для того, чтобы отделить вынужденные отступления от произвольных?
Где вынужденный прагматизм, а где сознательный макиавеллизм? Ведь знаменитый ленинский лозунг: «нравственно все, что служит делу революции» – не содержит такого критерия. И те, до времени скрытые ленинские дела и приказы, о которых так много стали говорить теперь, как оценивать: как вынужденные или как произвольные?[176]
Ведь Ленин говорил о допустимости «отступлений» от лозунгов и принципов не только в отношении отдельных случаев и разовых «мероприятий», но, по сути, тоже как о принципе, как о системе: «Надо… пойти на все и всяческие жертвы, даже – в случае необходимости – пойти на всяческие уловки, хитрости, нелегальные приемы, умолчания, сокрытие правды. Конечно, в Западной Европе, особенно пропитанной особенно закоренелыми легалистскими, конституционными буржуазно-демократическими предрассудками, такую вещь проделать труднее. Но ее можно и должно проделывать и проделывать систематически» [177].
А вообще – тут дело не в коммунистической политике, а в сути любой политики, которая, как известно, "дело грязное". Конечно, надо различать Лениных, Троцких, Свердловых, Бухариных, Сталиных, с одной стороны, и Корчагиных, Кошевых, Давыдовых – с другой. У них совершенно разная мера ответственности.
Во всяком случае, Шолохов в «Тихом Доне» этот «грех» революции – разрыв между словом и делом, вынужденные и произвольные отступления от принципов – показал с суровой правдивостью. И Григорий, наблюдая их и не различая, где тут действия, продиктованные суровыми обстоятельствами, а где произвол, «пьянство от власти» (да и как это было различить?), рассматривает все это как предательство провозглашенных самой властью принципов и как возврат к прошлому: «что коммунисты, что генералы – одно ярмо!» А очевидные перегибы, не вызванные необходимостью, еще больше усугубляют его сомнения.
Каждый факт вынужденных или произвольных отступлений от принципов и лозунгов революции словно обжигает его, заставляет бросаться из крайности в крайность.
Лишь недавно в ревкоме выступал он за необходимость равенства, и вот, спустя всего несколько дней, со злобой думает уже иначе: «Жизнь оказалась усмешливой, мудро-простой. Теперь ему уже казалось, что извечно не было на земле такой правды, под крылом которой мог бы посогреться всякий, и, до края озлобленный, он думал: у каждого своя правда, своя борозда. За кусок хлеба, за делянку земли, за право на жизнь всегда боролись люди и будут бороться, пока светит им солнце, пока теплая сочится по жилам кровь».
Слепая злоба, слепая ненависть ведет его к целой цепи жестокостей, которые совершит он сам. От рыцарского благородства к неистовой жестокости – такова амплитуда колебаний и действий Григория Мелехова. Его губит максимализм, горячность, нетерпение и неостановимое стремление к справедливости.
Так в чем же правда, к которой стремится Григорий Мелехов? Кто он: «ратоборец старины» или «подобие большевика», как сказал о нем в романе его начштаба Копылов? По какому из изложенных вариантов идти, на что ориентироваться в анализе и оценке характера и судьбы шолоховского героя?
Прежде чем попытаться решить этот вопрос, «связать концы», необходимо обратить внимание еще на один момент, еще на один аспект трагедии Григория Мелехова – аспект не главный, сопутствующий, но тем не менее очень важный для понимания его характера и его судьбы, – так сказать, на «незрелость[178] мысли», на объективно существующие границы, пределы его субъективных возможностей понять, осознать сущность происходящего с ним и вокруг него.
Дата добавления: 2015-08-18; просмотров: 68 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Крушение гуманизма | | | Трагедия незрелой мысли |