Читайте также: |
|
Единственное, что могло испортить день,— это люди, но если удавалось избежать приглашений, день- становился безграничным. Люди всегда ограничивали счастье — за исключением очень немногих, которые" несли ту же радость, что и сама весна.
"Праздник, который всегда с тобой»
Новое десятилетие, 1960 год, чета Хемингуэев встречала в Кетчуме. Проводив испанских друзей — Кармен и Антонио Ордоньесы остались в восторге от северных гор и долин, — Эрнест, Мэри, доктор Сэвирс и местные друзья хорошо охотились. Эрнест посвежел и рвался в бой — с нетерпением ждал дня, когда по-серьезному станет к «конторке», за работу над «Опасным летом».
После кетчумского звенящего неба, бодрящего холода, снега, скрипевшего под ногами, конец января в Гаване — это лучшие дни нашего крымского лета — показался Хемингуэю жарким. Но рабочий настрой — страница складывалась за страницей в ящик, где, как говорил Хемингуэй, они «отлеживались» и «остывали»,— каждое утро гнал его к книжной полке, на которой заготовлены дюжина отточенных карандашей и стопка чистой бумаги. Рукопись «Опасного лета» неимоверно разрасталась, и не было ни сил, ни мужества остановить себя. К тому же хотелось, чтобы рассказ, заказанный «Лайфом», стал произведением, которое не только не уступало, но было бы лучше «Фиесты».
Между тем за границами «Ла Вихии» разворачивались интересные события. Соединенные Штаты, используя свои испытанные методы, применили к Кубе экономические санкции, а Советский Союз взял и протянул руку помощи. В Гаване, жители которой так мало знали об СССР, со дня на день ожидалось открытие большой Выставки достижений в области науки, техники и культуры. В городе появились люди из страны, где книги Хемингуэя издавались рекордными тиражами, где у писателя было наибольшее число почитателей, и он говорил своему другу: «Фео, будь на стреме, ты в любой день можешь понадобиться».
И первая встреча состоялась... и запомнилась! Произошла она, казалось бы, по воле случая, но ничего нет в жизни случайного — все закономерно.
Секретарь Советской ассоциации дружбы и культурного сотрудничества со странами Латинской Америки Владимир Кузьмищев, прибывший в Гавану, вместе с ее председателем Арамом Хачатуряном находился в просторном холле сверхсовременной гостиницы «Гавана-Хилтон», когда увидел вошедших в отель — мужчину и двух женщин...
С Володей Кузьмищевым мы знакомы давно по Ассоциации. Уже в Москве, в своей небольшой квартирке, обилием книг и сувениров из разных стран мира во многом напоминающей гостиную «Ла Вихии», с матерой в руках, угощая меня парагвайским чаем, он рассказывал:
— Мужчина был намного выше среднего роста, худощав, при ходьбе немного сутулился. Женщина постарше, со спортивной выправкой, казалась решительной и энергичной; девушка была намного выше ее — скорее долговязая, нежели стройная. Лицо мужчины показалось мне знакомым. «Да ведь это Хемингуэй! — осенило меня. — Ну, конечно, Хемингуэй! Его борода. Седые, коротко остриженные волосы, немного взлохмаченные, а вернее, небрежно причесанные. И эти удивительные глаза...»
— Женщина постарше,— очевидно, Мэри Уэлш, а девушка — его секретарь Валери Смит, — замечаю я.
— Да! Однако с милой Валери, как ты ее называешь, я больше не встречался. Вместе с тем еще в Москве, собираясь в дорогу и следуя верному жизненному принципу «а вдруг!», я уложил в чемодан только что вышедшее тогда в свет двухтомное издание избранных произведений Хемингуэя. Я знал, что Хемингуэй, в отличие от большинства его соотечественников, терпеть не мог интервью, бесед и иных проявлений любопытства к его личности. В той ситуации, как ты сам понимаешь, следовало незамедлительно пускать в ход привезенное из Москвы «оружие». Женщины направились к лестнице, что вела на второй этаж, в центре вестибюля и стали изучать висящие там пестрые афиши. Скоро обе женщины оказались рядом со мной, и я спросил: «Скажите, пожалуйста, этот высокий седой сеньop — Хемингуэй?» Старшая приложила палец к губам и произнесла: «Тс-с... А почему это вас интересует?» Между тем Хемингуэй заметил, что я подошел к его спутницам, и двинулся в нашу сторону. Слова «последнее московское издание Хемингуэя, еще пахнущее типографской краской» я договорил, когда он уже стоял рядом. Нет, не рядом — в двух шагах и боком к нам, явно слушая, о чем мы говорим, даже наклонился слегка.
— В то время он уже неважно слышал на одно ухо, значит, стоял к вам левым боком.
— Совершенно верно! Но создалось весьма забавное положение: всем свои видом Хемингуэй показывал, что не интересуется нашей беседой, хотя речь шла именно о нем. Мы продолжали говорить о нем в третьем лице. Я повторил то, что рассказал женщинам, и добавил, что прихватил с собой водку и икру. Хемингуэй изредка бросал в мою сторону взгляд чуть смеющихся глаз Мне показалось, он одобрил такую форму общения, и вскоре подключился к нам. Я не помню голоса его, помню только, что говорил он тихо — за это ручаюсь, и тоже о себе в третьем лице! Получалось примерно так: «Да, Хемингуэю будет приятно узнать, что в Москве вновь изданы его книги... Интересно, что в них вошло?.. Ему захочется посмотреть на московское издание, пахнущее типографской краской, но еще приятнее будет заполучить их в свою библиотеку... Убежден, что московская водка и икра настолько высокого качества, что не повредят здоровью Хемингуэя... Вам повезло, мы сможем вручить все это ему лично...»
— Презабавно! И чем же это кончилось?
— Не думай обо мне так примитивно! Я продолжил игру. И когда заявил, что хотел бы вручить книги, водку и икру сам, Хемингуэй все понял: глаза его блеснули озорным огоньком. Он протянул мне руку, широко улыбнулся: «Сеньор, Хемингуэй приглашает вас отобедать у него дома». Я, глазом не моргнув, тут же выпалил, что хотел бы просить разрешения прибыть в гости к Хемингуэю со своими друзьями, композиторами Хачатуряном и его женой Макаровой. Услышав имя Хачатуряна, Хемингуэй принялся благодарить меня за возможность с ним познакомиться. Я вынул записную книжку, но она мгновенно оказалась в руке Хемингуэя. Он сам записал адрес и номер телефона. Вот они! Затем мы расстались. Впечатление от первой встречи было большое. Оно сохранится навсегда. Я как сейчас вижу перед собой этого симпатичного человека, жизнерадостного, полного тонкого юмора, не всегда лежащего «на поверхности», по-детски любопытного и в чем-то наивного...
— И вы отправились в «Ла Вихию» конечно же на следующий день!
— Не угадал! Так складывалось, что мы несколько раз переносили встречу с ним. Но наконец оказались у ворот с предостерегающей надписью: «Здесь не принимают без предварительной договоренности». Нас, однако, ожидали, встретили у ворот и повели через сад. Дом и окружающая его густая растительность производили впечатление чего-то запущенного, даже обветшалого. Полторы дюжины ступенек из бетона — с выбоинами и трещинами — подняли нас на площадочку, отделенную от дома еще несколькими ступеньками. Дверь распахнулась, и на пороге появился улыбающийся Хемингуэй. Он сбежал к нам на площадку. За ним спешила Мэри. Знакомства в обычном понимании этого слова не потребовалось. Мы лишь установили, что «рабочим языком» на кубинской земле может быть только испанский большинством голосов было отвергнуто предложение Арама И.Папа говорил, в тот день только по-армянски. Мэри подхватила чету композиторов под руки и повела их в дом. Мы чуть отстали, и Хемингуэй, подмигнув, с видом заговорщика, вдруг выпалил: «Говно!» Я удивился — это было так чисто и смачно сказано по-русски: «Кто вас научил?» Он очень мило улыбнулся,— когда мне бывает не по себе, я и теперь часто вспоминаю ту его улыбку: «Советские танкисты в Испании. Отличные были парни!»
— Однако этим его русский лексикон и ограничивался. Правда, у нас кто-то утверждал в печати, что он говорит по-русски.
— Я спросил его об этом. «К сожалению, нет! Уж очень труден ваш язык»,— ответил он и пропустил меня в гостиную. Хозяева принялись знакомить нас со своей обителью. Дом, как и сад, выглядел слегка запущенным. Он не был старым, он был «седеющим», обжитым до уютности, такой естественной и бесхитростной, что без нее тот жилой дом мог бы быть музеем, официальной конторой, залом для торжественных приемов. В гостиной, за спинкой дивана, разделявшего ее почти пополам, на нескольких составленных в ряд или на одном длинном столе — не помню, была выставлена батарея самых разнообразных по форме и содержанию бутылок. Да что я тебе говорю — ты же все это знаешь! Но наши «Столичные» пополнили коллекцию. Когда Хемингуэй показывал нам свой рабочий кабинет, кто-то спросил, правда ли, что он решил некоторые из своих наиболее популярных романов подвергнуть переработке, и не только стилистической...
— Об этом тогда много писалось в западной прессе,— пояснил я.
— Да, но Хемингуэй не ответил. Он задумчиво посмотрел в окно. Потом положил на пюпитр привезенные нами два тома — все это время он носил их с собой, в левой руке или иод мышкой,— раскрыл первый из них и попросил перевести названия опубликованных произведений. Дело это оказалось не из легких. Ряд названий в оригинале я не знал, а простой перевод на испанский или английский иногда приводил к курьезам. Он радовался им, но перечнем остался недоволен. Помолчал, потом спросил, отчего же нет романа «По ком звонит колокол»? Что мне оставалось делать? Я ответил: «Сеньор Хемингуэй, это всего-навсего двухтомник». Он поглядел на меня — и вновь запомнился на всю жизнь! Улыбнулся мягко, без обиды и сказал: «Ну, конечно, трехтомник, наверное, будут составлять другие люди. Подождем! А сейчас, знаете, давайте выпьем!» Да, еще одна деталь. Он очень обрадовался тому, что предисловие было написано Иваном Кашкиным. «Если вас действительно интересует творчество американца Хемингуэя, читайте русского Кашкина»,— продекламировал он, и нам троим — Хачатуряну, Нине Владимировне и мне — показалось, что он таким образом предложил нам не возвращаться больше к теме о Хемингуэе-писателе. Тут же он настойчиво потащил нас к бутылкам.
— Но в те годы он уже мало пил. Как правило, на следующий день после выпивки он плохо себя чувствовал. Спиртное тогда уже активно действовало на зрение, он не мог работать, расстраивался.
— Я этого не заметил. Он откупорил «Столичную», it i i ее за горлышко, разболтал и забулькал, показывай и.м. как умеет пить. Я высказался за текилю, попросил соль и лимон и удивился. Старик не знал, как пьют текилю. Ему понравилось, что соль сыплют на кисть у основания большого и указательного пальцев, затем, выпив рюмку, слизывают языком. За столом мы, к сожалению своему, убедились, что Хемингуэй не имел ни малейшего представления о нашей послевоенной литературе. В магазинах дореволюционной Кубы он ничего, естественно, купить не мог, а ни одна из наших организаций ему ничего не посылала. Мне самому стало стыдно. Он вспомнил лишь про книгу и показал ее нам — «Над картой Родины», которую ему прислал из Сантьяго, куда заходило наше торговое судно, какой-то моряк. «Моряком» оказался писатель Н. Михайлов — он ходил в «кругосветку» и воспользовался случаем. К концу ужина Хемингуэй высказал мысль, которая показалась мне ответом на вопрос, заданный ему о намерении переписать некоторые свои сочинения: «Литературный стиль изменяется не только от поколения к поколению. Сами писатели переживают свои «литературные периоды». Поэтому необходимо перечитывать собственные произведения, чтобы «раннее творчество» не противоречило бы «зрелому периоду». Но дает ли это право писателю «исправлять» свои же собственные ошибки, которые прежде не казались ему ошибками? Впрочем, никто не может запретить ему сделать это, а рассудит его, например, Кашкин»,— весело закончил он. Хачатурян спросил, нравится ли ему Куба.
— Интересно, что он ответил? Нынче многие утверждают, с молчаливого согласия Мэри, что Хемингуэй подумывал уехать обратно в США, поскольку, мол, ему не по душе были перемены на Кубе.
— Более искренних высказываний не могло быть! Он заявил, что провел на Кубе превосходные годы своей жизни, что «Ла Вихиа» для него уютный дом, где ему хорошо работается. Единственная помеха, о которой он упомянул,— были люди. Они мешали своими бесцеремонными посещениями. Да еще... автомат — проигрыватель пластинок, «траганикель», как его прозвали кубинцы, рев адского изобретения американцев, доносившийся из кафе снизу, из селения. О кубинской революции он говорил с неподдельным восторгом. Нас обмануть было нельзя. Хемингуэй рассказывал нам, как играл в бейсбол с Камило Сьенфуэгосом. «Они все — честные и мужественные,— сказал он,— а это не так уж часто случается среди местных правителей. Впервые на Кубе у власти стоят честные люди. Это и есть в жизни самое главное».
— Что при этом говорила мисс Мэри?
— Не помню. Она молчала...
— Как тебе показались их отношения?
— Полное взаимное уважение добрых, но далеких ДРУГ другу людей.
— Ну?! — невольно вырвалось у меня.
— Да! Они не оставляли впечатления интимно близкой супружеской мары Излишняя корректность, подчеркнутая вежливость Мэри скорее обращали на себя внимание и невольно вынуждали задумываться. А что, у них были сложности?
— Отношения их — дело биографов, материал хорошего современного романа. Помнится мне, ты как-то писал, что Хемингуэй, «узнав про свой страшный недуг, не мог поступить иначе: не в его характере было ожидание мучительного конца». Ты и сейчас так думаешь?
— Думаю, что его вынудила совершить подобное неизлечимая болезнь... А что еще?
— С его болезнями Хемингуэй мог бы жить и по сей день. Что сегодня для человека восемьдесят лет? Но о том, что было, расскажу позже. Сейчас лучше послушай, что он говорил о тебе. Мне передавали его друзья, с которыми он делился. «Танкисты в Испании были хорошими парнями, но этот Володя — из нового поколения», и дальше следовали дифирамбы, которые здесь мы опустим. Мне было приятно слушать пересказ его слов. Хемингуэю понравилось, что ты понимал и подхватывал его шутки, иногда чересчур скабрезные, и отвечал ему тем же, нравилось, что ты проявлял широту взглядов, знание американской литературы. Небось готовился к встрече?
— Да нет, все ведь читают — только одни тут же забывают, а другие сохраняют в памяти. Ничего особенного, а вот пошутить, тем более двусмысленно, он любил. И в испанских скабрезностях был мастак!
— Остался доволен тем, что ты пил с ним вровень— вто немногим удавалось — и не терял нити разговора, отлично держался. Глядя на вас троих — все вы ему показались очень разными,— он сделал вывод, что вы скромные, бесхитростные и простодушные, что лишены всяких условностей и ложной буржуазной воспитанности. Ему было с вами хорошо.
— И нам! Для меня он был — великим Хемом!
— Знаешь, я не раз пытался составить самому себе четкий ответ на вопрос, почему у нас, у славян (поляков, словаков, русских...), такая особая, глубокая и в тоже время не то, чтобы скрываемая, но не декламируемая налево и направо, скрытая, своя, таинственная любовь к Хемингуэю. Однозначно — ответа не получалось. Сейчас думается, что в этом и нет нужды. Но вот почему Хемингуэй любил нас? Тут можно сказать просто — зная нас по Достоевскому, Толстому, Тургеневу, Гоголю, Чехову, он находил близкие его духу черты, подтверждение его собственного миропонимания и состояние перманентного просветления, приходящего с пониманием того, что человек не может дальше жить так, как жил до сих пор. Это ему было сродни! Но вот отчего в двадцатые и тридцатые годы он так стремился попасть в Россию, а в сороковые и пятидесятые — не поехал? Он конечно же обсуждал события, делавшие на ни глазах нашу историю, -вэтомнвТ сомнения, но те, кого считаю соавторами этой книги, не донесли до меня высказываний Хемингуэя по существу. И никто не мог сообщить, почему он не посетил нашу страну.
— С нами он был предельно дружелюбен!
— Да, сожалел, что не состоялось больше встречи, и в беседе с Микояном то и дело повторял: «А это я слышал от Володи! А это мне рассказывал Володя!»
— Седьмого февраля меня попросили позвонить Хемингуэю, чтобы передать ему о желании Анастаса Ивановича повидать его. Хемингуэй тут же ответил, что готов в любое время. Они встретились на следующий день. Нам с Хачатуряном предстояла поездка в Сантьяго. Перед отлетом домой я позвонил Хемингуэю по телефону, попрощался. Мы договорились встретиться в Москве.
Посещение Анастаса Ивановича Микояна для «ви-хиян» было событием. Хемингуэй приоделся, повязал галстук, но все же показался тем, кто сопровождал высокого гостя, одетым «по-дачному — в серой рубашке и полузастегнутом джемпере». Все на финке волновались, и более всех — ее хозяева. Но визит прошел, как принято выражаться, на высоком уровне. О некоторых подробностях лучше других рассказал на страницах нашей прессы Серго Микоян.
«Мы посетили Хемингуэя в его доме... Можно было ожидать, что живой классик будет выглядеть торжественным и серьезным. Однако он оказался на редкость непосредственным, живым и веселым человеком, который несколько иронически относится к тому, что его считают великим писателем, и уж ведет себя во всяком случае не как великий. Возможно, это и есть особенность подлинного величия?
...Жизнерадостный и при этом немного застенчивый человек, Хемингуэй не любит официальной обстановки, церемоний, чествований... Началась наша беседа далеко не так, как того требуют правила вежливости, культивируемые «великими мира сего». Когда «великому» говорят приятные вещи, он обычно скромно улыбается и благодарит. Но Хемингуэй реагировал иначе.
Когда он проводил нас в гостиную, мой отец сказал ему, что является не только его читателем, но и почитателем. Хемингуэй несколько сурово посмотрел на него и — в лоб, почти грубо — спросил:
— А что именно вы читали из моих произведений? Сразу стало ясно, что этот человек чужд лицемерия,
фальшивой вежливости, слепого поклонения модным талантам, если даже в роли такого таланта выступает он сам.
Последовал детальный ответ с названием не только романов, но и небольших рассказов. Видимо, и этого ему показалось мало. Хемингуэй все еще не ответил самому себе на вопрос: зачем приехал к нему русский министр? Чтобы в газетах появилось сообщение о визите? Ничто не претило бы ему больше этого.
Глядя все так же сурово, он спросил:
— А что именно вам понравилось в моих произведениях?
Отец подумал и ответил:
— Пожалуй, больше всего меня подкупает и нравится то, что вы умеете находить в своих героях — самых простых людях, занимающих «низшие» ступеньки на общественной лестнице, такие качества и такие чувства, которые подчас недоступны представителям привилегированных слоев общества.
Выло сказано еще что-то — я не могу сейчас восстановить весь разговор. Помню только, что после этих слов Хемингуэя словно подменили. Глаза его потеплели, улыбка уже не сходила с уст, смех и шутки как бы заполнили дом светом еще более ярким, чем щедрое кубинское солнце.
У меня появилось ощущение, что мы находимся в доме старого знакомого, с которым нас связывает давняя искренняя дружба...
...А. И. Микоян подарил Мори Хемингуэй альбом с репродукциями картин ленинградского Эрмитажа. (На альбоме рукой Микояна сделана надпись: «На память о посещении дома многоуважаемого писателя, которого высоко ценят в Советском Союзе,— Эрнеста Хемингуэя».— Прим. автора.)
Супруги Хемингуэй очень заинтересовались и другими подарками, например, озвученной моделью «спутника». Особенно позабавила их русская народная игрушка кустарного производства — «матрешка» — пять «матрешек» разного размера, одна в другой. Мы привезли писателю и русскую водку...
А. И. Микоян спросил Хемингуэя, не предполагает ли он посетить Советский Союз, где он так популярен. Писатель ответил:
— Мне уже шестьдесят лет, и я не могу себе позволить откладывать осуществление своих планов. Сейчас я пишу новый роман. Рассчитываю, что он будет не хуже «Фиесты». Пока не закончу, вряд ли смогу прервать работу. Но потом я хочу обязательно побывать в вашей стране...
...Встреча с Хемингуэем была очень дружественной...»
Анастас Иванович сообщил, перед тем как покинуть «Ла Вихию», о решении выплатить Хемингуэю в виде гонорара за переведенные и изданные в Советском Союзе произведения писателя сто тысяч долларов, по десять тысяч в год.
— Папа поблагодарил,— рассказывает Роберто Эр-рера,— но отказался принять деньги. Он сделал бы это в том случае,— сказал он,— если его американские коллеги также получили бы гонорар за свои произведения.
Был еще один момент. Ваши товарищи, по всей вероятности, не знали, что из десяти тысяч, которые ему предлагались в год, он восемь четыреста должен был бы отдать в казну США в качестве налога.
В те дни писателя посетила и делегация работников открытой в Гаване советской выставки, и была еще одна встреча, которая началась с пикантного курьеза.
В Гавану, в связи с открытием выставки, прибыл корреспондентом «Комсомольской правды» журналист Валентин Машкин. Естественно, он горел желанием попытаться получить интервью у известного писателя. Машкин нашел телефон и несколько дней звонил в «Ла Вихию». Однако безуспешно. Но вот ответил Рене и попросил подождать. Рене пошел сообщить о звонке Хемингуэю, работавшему в своем кабинете.
— Папа, извините, вам звонит Машкин. Говорит, что из Москвы, хочет с вами встретиться.
Хемингуэй, не произнося ни слова, заспешил на кухню к телефонному аппарату и, сняв с гвоздя трубку, произнес:
— Hello! Welcome you! I am waiting for you!1 Машкин несколько замешкался от такого теплого
приема, но сказал бодро:
— Я хотел бы встретиться с вами, мистер Хемингуэй.
— Да где вы, черт возьми! Почему до сих пор не у меня? Вы где сейчас находитесь?
— В «Гавана-Хилтон».
— Я немедленно посылаю к вам автомобиль. Мой шофер вас найдет!
— Спасибо, мистер Хемингуэй, но у меня есть машина.
— Так катите без промедления ко мне. Шофер у вас кубинец? Скажите ему, что в Сан-Франсиско-де-Паула, а там любой укажет, где я живу.
— Можно, я приеду с моими друзьями — их двое?
— О чем разговор? С вами — хоть батальон! Машкин не совсем понимал, что происходит, отчего
ему, вот уже несколько дней тщетно пытавшемуся соединиться с Хемингуэем, так вдруг повезло. Он весело
Привет! Приветствую вас! Я жду вас! (англ.)
сообщил своим друзьям, что Хемингуэй их ждет, и они поехали.
Ворота финки были распахнуты, машину ждали. Хемингуэй встречал их на площадке у бунгало. Когда Машкин и два его приятеля, молодые люди его же возраста, вышли из машины, Хемингуэй заглянул внутрь и, не увидев там никого, не скрыл разочарования.
Машкин не растерялся, протянул руку, поздоровался.
— Позвольте, но я полагал, что вы... гораздо старше... вы примерно мой ровесник, а...— Хемингуэй задумался.
— Я перед вами, какой есть! Корреспондент московской газеты «Комсомольская правда», органа советской молодежи...
— Постойте, постойте! Как вас зовут? Как ваша фамилия?
— Валентин Машкин!
Хемингуэй изобразил на лице гримасу, но тут же расхохотался и схватил себя за живот.
— God damm it! Я же принял вас за Кашкина. Вы хоть такого знаете?
— Не только знаю, но и привез вам от него привет. Он долго болел, но сейчас чувствует себя лучше.
— Вот незадача! Ну что ж, раз уж вы здесь и привезли привет от моего друга, ничего не поделаешь — наверстаю день завтра. Проходите, давайте знакомиться.— И сразу: — Но я должен вас предупредить — у меня интервью брать трудно. Я не говорун!
И все-таки Машкин после встречи с Хемингуэем направил в свою газету пространную корреспонденцию, где сообщалось:
«Крепкий седовласый старец в легком спортивном костюме выходит навстречу. Впрочем, то ли это слово— старец? Уверенная, энергичная походка, живой взгляд, молодо улыбающийся рот.
...На книжной полке мы замечаем несколько томиков Достоевского.
— Вам нравится Достоевский?
— Я вообще высоко ценю русскую литературу. Можно сказать, что в какой-то степени я сформировался как писатель под ее влиянием. Произведения Пушкина, Гоголя, Толстого, Тургенева очень много дали мне в те годы, когда я был начинающим.
— А это что? А-а, «Тарас Бульба»...
— Да, «Тарас Бульба»,— хозяин широко улыбается, нахмурившись, крутит головой.— Какая великолепная вещь!
Посреди гостиной — маленький квадратный столик-недоросток. Он весь заставлен початыми и непочатыми бутылками вина.
— Я вижу, вам нравится не только русская литература, но и русская водка?
Среди бутылок уже наполовину опорожненная «Столичная».
— Подарок господина Микояна.— И продолжает шутливо: — Секрет водки — это великий секрет, до сих пор еще не раскрытым нерусской частью населения земного шара.
...— Что же заставляет вас работать так напряженно?
— Каждый человек рождается для какого-то дела. Каждый, кто ходит по земле, имеет свои обязанности в жизни. Мой долг — писать. Я сызмала мечтал стать писателем. У меня сейчас большие планы, но мало, к сожалению, остается времени для их исполнения. Я хочу писать хорошо. Сейчас я работаю над маленькими рассказами и заканчиваю большой роман. Рукописи трех других романов хранятся в сейфе Национального банка...
...Я, признаться, люблю прохладу. Холод — это полезно для здоровья... Я всегда очень хотел посетить Советский Союз. Как-то все не выходило. И языка я тоже не знаю русского. А сейчас я слишком стар, чтобы выучить его. Но я слышал, как говорит господин Микоян, и мне понравилось — красивый язык... Я очень доволен, что ваш заместитель премьер-министра посетил мой дом. Я давно не встречался с советскими людьми... Передайте, пожалуйста, мой привет Кашкину. Это мой хороший друг, хотя я его никогда не видел: мой переводчик и мой критик, очень строгий, но справедливый критик.
...Уже прощаясь, мы просим писателя через газету «Комсомольская правда» обратиться с несколькими словами к советским юношам и девушкам.
Я плохой советчик и еще более плохой пророк,— говорит Хемингуэй.— В молодости я терпеть не мог стариков резонеров. Но если вы все-таки настаиваете, нот вам совет для молодежи: «Умейте быть по-настоящему счастливыми и никогда ничего не бойтесь. В жизни надо дерзать!»
Вечером в тот же день в «Ла Вихию» приезжал доктор Эррера. Он привез очень ценные глазные капли, которые были обнаружены им в личной аптеке какого-то бежавшего с Кубы магната. Хосе Луис застал Хемингуэя в плохом расположении духа.
— Что это так тебя? Все дни был весел и причин для радости хоть отбавляй. Не работал сегодня? — спросил доктор.
— Да настроение, как тебе сказать, и приятное, и паршивое. Были у меня с утра трое sovieticos. Один из них позвонил, назвал себя; я обрадовался, подумал, что наконец в Гавану прилетел Кашкин, принял его,— оказывается, он Машкин. Ну. думаю, хоть русские, выпью с ними — они же оказались советскими журналистами, им надо было на какой-то официальный прием — не стали! День сломался... Выпить было не с кем...
— Радуйся тому, что не составили компанию. Ни-|. иис капли не помогут, если будешь много пить. Рас-стропство аршин у тебя, Эрнесто, пойми, не только от усталости, роговая оболочка слабеет от постоянного отравления алкоголем.
Из журналистов с Хемингуэем встречался и корреспондент «Известий» Леонид Камынин. Казалось, Хемингуэй в те февральские дни был переполнен инерор-мацией о Советском Союзе, о том, как там его читают и уважают, и все-таки он с интересом беседовал с Леней Камыниным, позировал перед его фотокамерой и сказал, когда провожал к машине: «Если бы я был военным, никогда не пожелал бы стать генералом, но был бы первым среди полковников».
Более других повезло Генриху Боровику, представлявшему журнал «Огонек». Боровик был посмелее, понапористее, и Хемингуэй выделил его — пригласил с собой на рыбалку. Они выходили в море на «Пиларе». Боровик вспоминает: «Уже поздно. Скоро полночь. Мы прощаемся... Пройдет несколько часов, и на рассвете снова, высокий, седой, он встанет к своей конторке, и
карандаш медленно и трудно начнет двигаться по бумаге, выписывая без наклона слова, рожденные сердцем и умом этого замечательного человека».
Тогда, весной 1960 года, Хемингуэй напряженно работал над рукописью «Опасного лета», собирая в кулак всю свою волю. Он становился, прямо на глазах, замкнутым, малоразговорчивым, раздражался по пустякам. Он был не в силах вырваться из плена материала, собранного им; хотелось себе, всем — и Мэри — доказать, что он может... Но обстановка кругом мало способствовала созданию необходимого покоя. Революционное правительство Кубы не желало и думать о подчинении Вашингтону, и можно было ожидать в ближайшее время обострения отношений с США. Дома, особенно за обеденным столом, Мэри часто заводила разговоры на эту тему. Хемингуэй жаловался Роберто Эррере, что Мэри таким тоном сказала Герберту Мэтьюзу, когда тот в марте посетил «Ла Вихию», что он «теперь стал национальным героем революционной Кубы», что явно обидела этим Мэтьюза.
Когда же 22 марта всему миру стал известен геройский поступок молодых советских военнослужащих, продержавшихся в небольшом ботике сорок девять дней и ночей в открытом океане, Хемингуэй передает в редакцию газеты «Комсомольская правда» телеграмму: «От всей души приветствую победу молодости над океаном».
КЕТЧУМ
Мне всегда казалось, что отец поторопился, но, может быть, он уж больше не мог терпеть. Я очень любил отца и потому не хочу высказывать никаких суждений.
Предисловие к «Прощай, оружие!»
Кетчуп, штат Айдахо — население 746 человек, высота 5 821 фут. Известный в США пункт по перегону овец, находящийся в миле от Солнечной Долины, популярного курорта.
«Одноэтажная Америка»—с чистенькими двухэтажными домиками под черепичной крышей, Центральным сквером, почтой, телеграфом, полицейским участком, отелем «Челленджер», больницей, банком, бейсбольным полем, кладбищем...— окружена высокими холмами предгорья.
В середине тридцатых годов отдаленные от центра страны земли вокруг Кетчума принадлежали железной дороге «Юнион Пасифик». Тогдашнему президенту правления Авереллу Гарриману, миллионеру, ставшему чем дни 1ома г ом, — н годы пойнм Пыл послом США в СССР,— пришла мысль сделать рекламу зимнему курорту не только созданием в Голливуде с популярнейшим Гленом Миллером фильма «Серенада Солнечной Долины», но и тем. что модный писатель и охотник из всех штатов предпочел Айдахо, а из всех курортов — Солнечную Долину.
Хемингуэй, сосредоточенно работавший в 1939 году над романом «По ком звонит колокол», нуждался в покое. А тут — еще и превосходная охота рядом в горах. Он принимает приглашение «Юнион Пасифик». Там, в Кетчуме, Хемингуэй знакомится и сдружается с местным егерем Джо Тейлором Уильямсом и замечательной четой — бывшей крестьянкой Тилли и незадачливым фотографом Ллойдом Арнольдом. Тейлора Уильямса, по прозвищу «Медвежий след», вскоре производят в «полковники». Идею эту подал администратор кетчум-ского отеля Чак Аткинсон, также ставший другом Хемингуэя. В последующие годы писатель довольно часто приезжал в Кетчум охотиться, работать, встречаться с друзьями и отдыхать. Там, за селением, в стороне от общего кладбища, он купит место для своей могилы...
Сразу же вслед своему, скажем так, предпредпослед-нему пребыванию — с ноября 1958 по февраль 1959 года,— уже на пути в Майами, откуда до Гаваны рукой подать, Хемингуэй в ответ на настойчивые просьбы Мэри покупает в Кетчуме приличный каменный домик. Двухэтажное теплое строение, почти полностью меблированное, обошлось миллионеру Топ пинту в сто тысяч долларов и было выстроено для того, чтобы он мог провести там свой очередной медовый месяц. Крайний кет-чумский дом на склоне холма за Биг Вуд-ривер, в которой еще водилась форель и осенью плавали жирные утки, перешел во владение Хемингуэя за пятьдесят тысяч. Чак Аткинсон послал им вдогонку телеграмму, и Хемингуэй ответил согласием. В ноябре 1959 года он вместе с Антонио Ордоньесом, его женой Кармен и Роберто Пррерой впервые обживал новое жилье и сказал, что «больше всего ему нравятся в доме — лесистые холмы, Биг Вуд-ривер и шалфейное поле, потому как у него теперь никогда не будут болеть зубы».
Сюда, как заметил Сергей Кондрашов в своем очерке «Кетчумская история», опубликованном в «Известиях», Хемингуэй «вернулся с Мэри осенью 1960 года. Думали, что селиться. Оказалось — умирать».
Но... пока идет четвертый месяц 1960 года, Хемингу-ей с чрезмерным напряжением работает над рукописью «Опасного лета», вкладывая в этот «адовый труд все силы без остатка». В конце мая он становится к конторке и во второй половине дня, чего никогда не делал даже в лучшие свои годы. В письме от 1 июня испанскому другу Хуану Кинтанилье Хемингуэй пишет: «вкалываю, как на принудиловке», «голова набита опилками», «мозги пошаливают, топятся».
Хосе Луис Эррера, которому Хемингуэй жаловался— с явным расчетом получить поддержку — на то, что «французы вдруг замучили» его настойчивыми предложениями переиздать «Смерть после полудня», с тревогой следил за состоянием своего друга. Он стал «опасно уходить в себя», отчего сам еще больше страдал.
Издательство «Скрибнер», где не было уже доброго,
старого Чарли,— делами теперь заправлял его сын Чарльз,— требовало согласия Хемингуэя, а писатель упорир твердил, что не может пойти на переиздание «Смерти после полудня» до тех пор, пока не внесет в повесть некоторые исправления и не пропишет заново отдельные места. Займется же он этим только, когда покончит с «Опасным летом», а сокращать самого себя— означало приносить себе физическую боль.
Зрение ухудшалось временами настолько, что отказывало, давление поднялось до угрожающего, к тому же Эрнест стал «пачками, которыми можно было набивать матрацы», терять волосы на голове, и Хосе Луис решает пригласить на консультацию доктора Инфиесту.
— Мы прибыли в дом к Хемингуэю поздно вечером,— рассказывает мне доктор Мануэль Инфиеста Бахес.— Он встретил нас в весьма возбужденном состоянии, но тут же, правда, успокоился. Принял меня радушно. Первым делом я обратил внимание на то, что страдания, и немалые, приносил ему довольно запущенный дерматит: на лице, шее и руках отдельные участки уже чешуились. На носу у него росли меланом-ки, которые он срывал ногтями, очевидно машинально, сам того не замечая, и заносил инфекцию. Я осмотрел его, выписал лекарства, назначил лечение и почувствовал, что Хемингуэй хочет мне что-то сказать. Я помог ему, и он стал сетовать на то, что мой коллега Эррера запрещает ему спиртное! Хемингуэй рассчитывал, что я приму его сторону, надеялся, что опровергну предписанное Хосе Луисом воздержание. Организм настолько привык к постоянной ежедневной дозе, что без нее Хемингуэй не находил себе места. Хоть доза и небольшая, но принимать ее, тем более завышать ее было опасно — высокое давление, плохой сон, дерматит, нервы взвинчены до предела... Перед уходом — я отказался от вознаграждения — он распорядился снести в мою машину ящик с дюжиной бутылок португальского «Файски», купленного им у лучшего импортера вин.
— Папа никогда раньше так не страдал. И он даже не стремился делать вид, что ему хорошо. Хотел плакать, но не мог,— говорил, что «слезные озера повысы-хали, а железы — бастуют»,— Роберто Эррера всякий раз, когда речь заходила о последних днях жизни Хемингуэя на Кубе, становился серьезным, подбирал губы, сдвигал брови.— Папа вспоминал Гомера, Эсхила, Гёте, Гюго, Толстого... Все требовал ответить ему на вопрос, как они ухитрились от молодости безболезненно перейти к старости? А кто мог — кроме тех самых великих старцев? И Папа страдал...
После «Старика и моря» — мисс Мэри часто говорила с Папой, упрашивала его — он, по совету Хейуорда, а может, и Трэси, стал думать о том, куда лучше вкладывать деньги... В какие бумаги, в какое надежное дело, чтобы иметь доход, свободный от обложения налогом. Всю первую половину шестидесятого года Папа сам выбирал, упорно отклоняя предложения мисс Мэри. Потом, через какого-то знакомого, на бирже Сан-Франциско, в момент наибольшего падения стоимости акций «Юнайтед Фрут компани», он решился купить акции на сумму в пятьдесят тысяч i он. Получил он их,
кажется, от «Эскуайра» и «Лайфа». Отдал деньги, а знакомый оказался мошенником — ни акций, ни денег... А предстояло заниматься «самообрезянирм*, "операцией, которую делают в детстве, и то другие». Заказ «Лайфа» был на 23 тысячи слов, а «Опасное лето» получилось у него в 108 тысяч. В конце концов Папа вызвал в Гавану Хотчнера.
— А что, Роберто. Хемингуэй и Хотчнер и в самом деле в те годы дружили — водой не разлить, как об этом писал в своей книге сам Хотчнер? — спросил я тогда Роберто Эрреру, зная со слов Рене, что Хотчнер и Роберто в свое время не нашли между собой общего языка.
— Я его не любил! Он мне сразу не понравился. Гнул свою линию. Как же — быть рядом с Папой! Ну, помогал... но больше извлекал для себя пользу. К нашей революции относился как завзятый янки и, правда, не очень открыто, но упрекал Папу. А тот мне сказал, когда проводил Хотчнера: «Нет, я все-таки редко ошибался в людях! Но этот «colorado» 1 мне начинает не нравиться, лезет в мою жизнь, только и думает о доходах... Он становится чересчур «colorado». Мне, повторяю, Хотч постоянно казался малопорядочным. Так оно и получилось. Достаточно тем, кто знает Папу, его жизнь, историю их знакомства, прочесть книгу «Папа Хемингу-
Colorado — ярко-красный, разговорное выражение — непристойный (исп.).
НИ»,— там много наглой выдумки и вранья! Хотч пред-«i.iiiiii псе так, как будто Папа жить без него не мог...
— Но согласись, Роберто, в книге Хотчнера есть и кое-что ценное... Например, никто, кроме него, пока не сообщил нам о подробностях последних дней жизни Хемингуэя. Уверен, что гнев Мэри был вызван в большей степени именно этой информацией, отсюда и судебный процесс, который затеяла миссис Хемингуэй, пытаясь обвинить Хотчнера в клевете и запретить распространение его книги,— говорил я в тот вечер Роберто, а сейчас уже мне известно мнение, высказанное позже Патриком Хемингуэем в беседе с корреспондентами «Литературной газеты»: «Наиболее удачная, на мой взгляд, книга Хотчнера, за которую я ему очень благодарен. Я узнал из нее много нового».
Июль 1960 года, последний месяц на Кубе, начался с размолвки с женой. Хемингуэй обедает в молчаливом одиночестве то на «Террасе», то во «Флоридите», то в «Клубе Наутико Интернасиональ», то в «Пасифико». По утрам смеете с Валери Смит он просматривает рукопись трех книг, взятых из сейфа «Национального банка»,— впоследствии они будут сведены Мэри Хемингуэй в посмертно изданное произведение под названием «Острова и old ine llo окончании этой работы Хеминуэй переснимает рукопись на микрофильм и уничтожает ее, а микрофильм — неизвестно куда прячет.
Хотчнер сообщает из Нью-Йорка, что сокращенный им вариант «Опасного лета» принят «Лайфом» и отдельные части будут опубликованы в октябре. Но Хемингуэй только и делает, что встречается с врачами: ему трудно одному справиться с неимоверной физической усталостью, с душевной травмой, вызванной утратой пятидесяти тысяч долларов, справиться не столько с денежной потерей, сколько с мыслью, что он обманут и Мэри имеет право его укорять. Жена же и впрямь обижена и не желает прощать оплошности мужа. В тяжелые для Хемингуэя дни подобное упорство граничило с жестокостью, и Хемингуэй жалуется Хосе Луису, Ме-нокалю, Роберто. Но чем они могли ему помочь? Сложилась ситуация, при которой советы друзей не могли возыметь действие — необходимы были собственные силы... И Хемингуэй решает уехать на время в Испанию— один.
Вот что вспоминают о том июле сопереживавшие с Хемингуэем друзья и близкие ему люди.
Анна Старк: «Мы все понимали, нам так казалось, что Папа больше не приедет на Кубу. Все, кто были оттуда, из США, теперь уезжали, и мисс Мэри этого хотела. Штейнхарты продали финку, и его жена, сеньора Ольга, говорила, что у революции такой закон — у всех все будет общее... Было жаль расставаться. Папа плохо себя чувствовал, все ссорился с мисс Мэри, а на людях— они держались вместе. Перед самым отъездом мы все фотографировались Папа шепнул мне, чтобы смокинг был выглажен, когда он сообщит о возвращении. Потом он подарил мне свои очки... Я плакала, и Рене тоже...»
Хуан Пастор Лопес: «Чего говорить? Ему надо было уехать. Все уезжали... Но Хемингуэй хотел на время. Думал вернуться. Он все оставил в «Ла Вихии» как есть — никому не дал расчета. Я грузил в машины чемоданы — их было не так уж много, и все больше — вещи мисс Мэри. Так понимаю, что, даже если мисс Мэри не захотела, он обязательно бы приехал один. При мне Хемингуэй наставлял Пичило, чтобы петухи были в форме. Сказал, что когда возвратится — перестанет писать, уйдет на отдых. Тогда они разведут еще больше петухов и будут играть в Которро, и в Тапасте, и в Сан-Хосе-де-Лас-Лахас, и в Гуинес, и даже в Восточную провинцию поедут. Пичило строил планы. Мне Хемингуэй сказал, что после шестьдесят четвертого года мне будут платить, как и раньше, но на мое место возьмут молодого. Но я не очень-то верил в это. Летом шестидесятого он стал другим. Раньше ему бывало плохо, но он не сдавал. Не знаю какая, но у него была тяжесть на душе. Уедет, скажет, что по делам, а сам в Кохимар, подойдет к морю, у крепости, и стоит час, а то и два, или усядется в углу бара и ни с кем не разговаривает. Болел, но я возил к нему врачей — они говорили, что не очень страшно, поправится».
Грегорио Фуэнтес: «В день рождения с утра они с Мэри вышли в море. Мы завели шесты, но Папе было все равно! Мисс Мэри очень хотела, чтобы клюнула агу-ха, и мы поймали бы «подарок», но Папа больше молчал. Когда выходили из «Клуба Наутико Интернасио-наль» и возвращались, он позировал фотографам, улыбаясь рядом с Мэри, а на Порту — в рот воды набрал. IIrpiii.ni там я его видел таким! Даже когда из-под носа Пилара» выскакивали летучие рыбы — Папа знал: рядом пасутся агухи,— он не шевелился. Хотел пить, но сдерживал себя. Весь тот год он почти не рыбачил. В мае, на конкурсе,— не ловил, хотя газеты и написали. Напротив Тарара, когда Фидель работал с агухой, «Пи-лар» прошел рядом, и Старик приветствовал Фиделя. В день рождения днем пришли в Санта-Марию-дель-Мар. Там они купались. А через три дня приехал в Кохимар, сообщил, что поедет в Испанию. Сказал, что чувствует себя хорошо,— он проверялся у врачей и я должен сделать то же самое. Они не против поездки. Ему надо, чтобы книга о бое быков, про испанских тореро была настоящей. Я спросил: «Папа, только в Испанию?» Он встрепенулся и сказал: «Грегорини, всего несколько месяцев, а тебе если что понадобится, ты знаешь, как поступить»,— меня знали во многих домах, и, когда что-либо бывало нужно, я приходил в магазин и покупал, а счет присылал в «Ла Вихию», и Рене через адвоката платил. «Жди меня! Я скоро! В шестьдесят четвертом мы кончим с тобой, уйдем «на пенсию»,— так и сказал.— Нам хватит того, что я сейчас получу, и еще кое-м1ю есть, уже готово, и там про тебя написано...» Я при. ил его беречь себя, в «Ла Вихии» говорили, что они, может, и не вернутся, а он успокаивал меня: «Не волнуйся, Грегорини, люди уходят, а мы с тобой как два дуба. Ты мне друг и сам того не знаешь, как мне нужен. С тобой в самые тяжелые минуты ухожу в море— и всегда становится легче». А перед отъездом — я приезжал в «Ла Вихию» прощаться — он подарил мне на память свою фотографию с Гиги,— Грегорио показывает широко известный и у нас в стране снимок, на котором Хемингуэй и Гиги замеряют расстояние между ветвей рогов североамериканского оленя гуапити, и я читаю надпись: «Рага un companero de guerra con mucho carino. Papa. Ernesto H.»,.— Он сказал, что не прощается, «кто прощается, тот не возвращается», и я обещал его ждать. Но так вышло... С ним что-то там сделали... Так просто ему совсем незачем было себя убивать...»
1 «Товарищу по оружию с нежной любовью. Папа. Эрнесто X.» (исп.).
Марио Менокаль: «Мы провожали Эрнеста с последним ferry1. Он устроил из своего отъезда тайну мадридского двора. Больше всего на свете не хотел, чтобы телеграфные агентства раздули новость и использовали его отъезд в целях пропаганды. Он хандрил, очень волновался. Психовал по пустякам — иммиграционные власти не давали его секретарше Валери постоянной въездной визы в США, так он места не находил. Мэри тоже была взволнована, но чем-то другим. Я полагаю, она считала, что им надобно совсем расстаться с «Ла Вихией», продать ее. Сам же Эрнест не раз спрашивал, когда я уеду. Я сказал, что и не подумаю,— еще чего не хватало! Пусть лишусь всего, но останусь. Дом мой — моя крепость, и в ней сложу кости. Ему нравилось это. Он хотел, он должен был вернуться! Это было видно по всему. Его знакомый и приятель Ли Самуэльс, который исполнял роль его адвоката в Гаване, получил какие-то распоряжения, какие — он не скпза.т. по из которых явственно вытекало, что Эрнест твердо намеревался возвратиться. Однако... Странно... Знаете, то, что он сделал с собой,— понятно, но вот причины...»
Реме Вилъяреаль: «Март и апрель, май, июнь — все те месяцы и особенно июль Папе было плохо. Работал и мучился, но закончил, нашел в себе силы... Закончил и с Валери — она читала Папе,— просмотрел старые рукописи. Было чему радоваться, но он не радовался. О причинах не хочу, не могу говорить... Ему тогда еще и не везло. «Лайф» наконец согласился удвоить до 40 тысяч слов объем «Опасного лета», но там отобрали такие фотографии, что Папа три дня ходил сам не свой. Оказалось, то, что он раньше рекомендовал, пропало. Он хотел, чтобы та публикация и вся книга получились бы отличными. Но мог бы в Испанию и не лететь. Однако вдруг решил! Последние недели Папа был особенно удручен и задумчив, перестал откликаться на мой зов. Знал, что я его ищу, слышал, что окликаю, и молчал. В тот день, когда он решил, был особенно мрачным. Они собирались в Сан-Вэлли — Папа говорил, что так следует, на время. И потом внезапно заявил, что его надо собирать в Испанию. Я спросил, и он ответил, что одного. Не знаю причины. Знаю твердо только, что, когда
1 Морской паром (англ.).
i диктую дозу, он при мне,— кажется, ему по кодом годы бывало так легче разговаривать с мисс Мэри,— сказал, что «было бы не худо удивить Дэвисов приездом к ним в «Консулу» вдвоем без предупреждения». Мисс Мэри отказалась. «Капризничаешь! Хочешь проявить характер? Поеду один! Знал бы, что ты такая,— не предлагал... Ругаю себя...»
Утром в день проводов все собрались на лестнице, у сейбы. За час до этого мы с Папой говорили в кабинете. Он сидел на кровати, гладил кошек — Принцессу и Гран Каброна. Я вошел, увидел, и у меня навернулись слезы. Он попытался улыбнуться, а потом уверенно сказал: «Не будь глупым, Рене! Я вернусь очень скоро, чико! Поди лучше приготовь para el estribo да «послабее»,— это означало покрепче.— Денег я вам оставил у Самуэльса, хватит на несколько месяцев. Если что, я вышлю еще. Ты пиши, давай чаще о себе знать, сообщай все, что здесь, а я вернусь, глупый, скоро вернусь!» Когда я принес текилю с кокосовым молоком, он ска-вал: «Рене, ты должен понимать, что так надо! Иначе нельзя! Я в Испанию, а потом ненадолго в Сан-Вэлли. А Кастро прав — все, что незаконно взято, надо воз-ii mi hi,. Кубе Они, там на Севере, ПОШУМЯТ, получат свое от страховых компаний и успокоятся. Здесь какое-то время все должно быть против США. Не забывай, чико, что я — я ведь оттуда! Но не прощаюсь, Рене, помни это и молчи. Разложи оружие по комнатам, у каждой двери, так, чтобы тебя никто не смог застать врасплох». Он говорил, а сам переживал.
Когда вышел из гостиной на лестницу, улыбался и сразу спросил: «Что случилось? Кто-нибудь умер? Я жив, и все — О` кей! Не первый раз провожаете. Ты, Рене, принимай за меня приглашения и ходи на приемы! Но помни — он всегда говорил мне так перед отъездом,— помни, что ухаживать надо за дамой, сидящей по правую руку. Не затыкай салфетку за воротник. Не бери хлеб вилкой и не кусай от целого куска. Не ешь с ножа и слишком быстро. Не дотрагивайся до собеседника, чтобы привлечь его внимание. Не старайся поздороваться за руку с каждым из присутствующих. Не шепчи на ухо, не перебивай... Сам знаешь, будь умницей».
1 На посошок (исп)
Последнее, что он сказал дома: «Рене, корми их как следует, чтобы все кошки были живы!» А за минуту до этого он подошел к Башне, где жили кошки. Почти из-под фундамента рос, да и сейчас растет куст aji gua-guao. Папа очень любил этот острый перец. Пана постоял один, помолчал, потом покачал головой, сорвал стручок и спрятал его в карман...
На ferry погрузились за пять минут до отхода, специально, чтобы никто не видел, провожали его только самые близкие друзья...»
Фотограф Аграс: «Я сделал перед самой годовщиной 26 июля шестидесятого года, кажется, в его день рождения, несколько снимков Хемингуэя у причалов «Клуба Наутико Интернасиональ». Удачным получился тот, где он с женой на верхней палубе своего катера. Хотел передать отпечатки через моего друга Эвелио — Кида Тунеро, а тот сказал, что с удовольствием, но только сделать это сможет не ранее, чем в ноябре, а то и в феврале. Но дюжину отпечатков взял для передачи».
Родриго Диас: «Летом шестидесятого, за год до гибели, я встретил Хемингуэя с молодой иностранкой в баре «Гавана-Хилтон» на двадцать четвертом этаже. Сказал ему, что многие удивляются, почему он не бывает в новом клубе. Он спросил, знаю ли я, что Хемингуэй регулярно вносит в кассу членские взносы? Затем улыбнулся и обещал после Испании, куда должен был лететь, приехать в «Эль Серро». С нового сезона, с марта будущего года, намеревался регулярно бывать в клубе. Он еще сказал, что там теперь «проветрилось, можно легче дышать».
Хосе Луис Эррера: «Возраст! Пожалуй, мало что так наглядно иллюстрирует диалектику. Со стороны, может быть, и не очень было заметно, но мне, постоянно наблюдавшему его, не трудно указать на скачкообразные переходы от одного качественного состояния Эрнеста к другому. К шестидесяти годам он основательно по-израсходовал себя, и, как ни странно и ни обидно, во внутренней борьбе с самим собой. Он очень любил фразу, которую произносил по-французски и с годами все чаще: II faut (d1abord) durer! — Прежде всего устоять! Это, пожалуй, было его действительным жизненным кредо. Жизнь с Мэри, женщиной холодной, рассудительной, расчетливой, настоящей американкой,— внешin ома Пыла очень внимательна и корректна, и у них hi.н 1 hi периоды, недели и месяцы, когда им вместе было хорошо,— жизнь с ней в конце концов стоила ему многих усилий. Его отношения с Мэри нередко заставляли Эрнеста вспоминать ту фразу! К шестидесяти годам он временами походил на человека, которому дашь все восемьдесят... Последние месяцы пребывания на Кубе он сам настолько почувствовал, что сдает, что открыто мне в этом признался. Мы помогали ему, как могли, но... врачи были бы всесильны, умей они всегда устранять то, что вызывает болезненное состояние пациента. Мы не могли лишить его сознания... Он видел, чувствовал, понимал. На время, ради успокоения, смирялся, создавал видимость, а нервные клетки расходовались намного выше нормы.
Трудностью для нас было то, что мы не имели права лишить его напрочь алкоголя — одна унция днем и унция вечером. Мы не решались из-за боязни «deli-пит tremens»!. Доктор Инфиеста бывал у него с процедурами каждые три дня. За два месяца до отъезда Эрнесто не на шутку испугался за свое здоровье. Поэтому он стал строго соблюдать наши предписания.
Временами он. казалось, утрачивал интерес к тому, что происходило вокруг, п даже к самому себе. Но это только казалось! Он был — и я в этом уверен — до конца своих дней полон внутренней борьбы. Менялись внешние ее проявления. Просчет с пятьюдесятью тысячами долларов явился для него казнью. В день своей годовщины он на редкость был хмурым и отмечал его кое-как. Гости — только близкие друзья, бокал шампанского, и впервые за много лет на столе не было любимой им жареной индейки. Он:—а это было далеко не свойственно Эрнесту — говорил о своих сомнениях, избрав собеседником Роберто, повторял, что «Опасное лето» получилось не так, как он того хотел. Он переживал от мысли, пришедшей ему благодаря новым встречам с Испанией, что и это его произведение о бое быков может быть уязвимо, как и «Смерть после полудня».
В день отъезда я приехал в «Ла Вихию», и он неожиданно открылся мне. Увел к бассейну, и там между нами состоялся диалог.
Белая горячка (лат.;.
— Фео, ты Чарли Чаплина знаешь? — спросил он.
— Нет, а что? Кто это? — ответил я вопросами.
— Ну, не валяй дурака!
— То же самое я хотел предложить тебе, Эрнесто.
— Я серьезно! Почему он уехал в Европу, знаешь?
— Налоги задушили, и вообще ему стало тошно жить... там, у тебя на родине.
— Вот то-то! Тсс! Тебе раньше в голову не приходило, и я не говорил — я твердо решил! В Испанию, потом продам дом в Сан-Вэлли, переведу все деньги, как он, и — обратно. Ты молчи, Фео! Чаще здесь бывай! А я скоро! Раньше, чем ты можешь предположить. Жди...
— Я-то буду... и с нетерпением! Только ты, Эрнесто, возвращайся, чем скорее, тем лучше! Раз так решил, каждая лишняя неделя пребывания там может иметь для тебя непоправимые последствия.
— Ты пугаешь?
— Нет, Эрнесто, но если я правильно понял, хочу сказать — не медли! Не тяни!
— А что еще?
— Что я не только твой друг, но и твой врач! Спеши, Эрнесто. Не медли... и будь решительным!
На морской паром мы сажали его в спешке. Среди пассажиров чувствовалась нервозность... Все торопились, боялись друг другу в глаза смотреть. И много было слез. Какая бы то ни была публика, они оставались людьми, а покидать родные места, родину... И Эрнесто чувствовал себя неловко. Перед тем как нам обняться, он прошептал на ухо: «Этот... мир не только плохо устроен — главное, его уже никто не сможет переделать!» Я тут же ему ответил: «Выброси это из головы, Эрнесто! Тебе более, чем кому другому, нужны силы и вера в самого себя. Будь таким, каким ты всем кажешься! И действуй!» Мы расстались. Он подмигнул заговорщически, но...»
Роберто Эррера: «Папа искренно относился к революции на Кубе. Он много и подолгу говорил о ней. Говорил с надеждой, что она — чистая и светлая у своих истоков, может быть, наконец станет такой, что все другие будут брать пример. Его особенно радовало то, что ею не руководили профессиональные политики, что она не преследовала целей ни одной из существовавших в то время партий. Но в присутствии Мэри — я это замечал — он не распространялся. И понятно — Мэри не им.т. радовало происходящее на Кубе. Мы это видели. Го к-е того, Папа говорил мне, что Мэри противилась 1;.е тому, чтобы они везли Ордоньесов на Кубу. Сам Папа непременно хотел показать им «Ла Вихию», Гавану, охваченную революционным горением. Мисс Мэри предлагала снять квартиру в Нью-Йорке и познакомить Антонио и Кармен с достопримечательностями города. Думаю, что нет иного объяснения — Мэри помнила зло и не прощала Папе, что он настоял тогда, с пятьюдесятью тысячами. Я был свидетелем, как холодно она встретила Папу в Кетчуме, куда мы приехали на «бюике», подаренном ему компанией «Дженерал моторе». Она была подчеркнуто вежлива с Ордоньесом, Кармен и мною. Мэри не могла не знать, что этим делает больно Папе. А он злился, но не хотел показывать.
В Испанию Папа полетел один... Сказал, что надо еще раз проверить отдельные места и положения книги «Опасное лето» и сделать достойные на его взгляд фото,— те, которые предложил журнал, он забраковал. Нп в общем-то он мог и не лететь. Была еще причина — о и устал ссориться с мисс Мэри, ему хотелось побыть одному. Нет. пожалуй, это не так! Ему никогда не приносило удовольствия обижать человека, даже того, который наносил §му обиду. В первом порыве — да! Он |.. пален, мог сделать все! Но потом отходил и уже сам испытывал неловкость. Мисс Мэри это хорошо знала. Все видели его и их отношения. Когда он остывал, бывал очень добр, внимателен и даже ласков к Мэри. В такие минуты у него можно было просить все! Летом он очень устал, устал и от споров с Мэри. Ему — американцу — в те дни на Кубе было нелегко, в стране случались открытые демонстрации... Он и решил на время уехать. Это вранье, что Папа оставил Кубу навсегда! Хотчнер преследует определенную политическую цель, когда говорит в своей книге, что «Эрнест Хемингуэй осел в Кетчуме после того, как он оставил свой чудесный дом на Кубе». Кто понимает, может судить сам: Папа прихватил с собой только одно старенькое ружье, а все остальные остались в «Ла Вихии»! Он ведь и не поехал в Кетчум — туда отправилась Мэри, а его привезли...
С Кубы он уехал налегке — в Европу и то брал с собой больше чемоданов. Все ценности, картины, рукописи оставались дома. Уехали они 26 июля с последним морским паромом — те ходили ежедневно между Майами и Гаваной. Паромы принадлежали американской компании, а она в связи с революцией прекратила рейсы на Кубу. Папа оставил мисс Мэри и мисс Валери в Майами, а сам тут же улетел в Нью-Йорк. Но мисс Мэри знала Папу лучше, чем он сам себя. Она видела, что Папа уже никуда от нее не денется. Мэри неплохо относилась к Папе, но твердо и давно себе представляла, что на многие годы переживет его. И ей, естественно, надо было все подчинить этому. Когда Папе стало очень плохо, после Испании, его следовало поместить в психиатрическую лечебницу. Мисс Мэри думала не о Папе, а о себе, своих будущих доходах и увезла его под чужим именем к черту па рога в клинику, где у нее были знакомые врачи. В конце концов, особенно после пятьдесят третьего, Папа с каждым годом становился все мягче — у меня даже рождалось ощущение, что он стал побаиваться Мэри. То, что он всякий раз после вспышки совершал миролюбивые поступки, было не чем иным, как желанием ее задобрить. Это типично для американца — ни один испанец так бы не поступил...
Папа уезжал с Кубы... Мы провожали человека, который поступал не по своей воле. Поэтому он один улетел в Испанию, поэтому, когда ему там стало плохо, он вызвал к себе Валери, а не жену...»
Да, в конце второй декады октября 1960 года Хемингуэй в более чем плачевном состоянии, охваченный глубокой депрессией, страдающий стойкой манией преследования, после настойчивых уговоров его испанских друзей, прилетел из Мадрида в Нью-Йорк. Его осмотрели врачи психиатрической клиники и установили диагноз — тревожно-депрессивный синдром. Болезнь требовала немедленного помещения Хемингуэя в специальное лечебное заведение. Врачи тут же предупреди-, ли, что дальнейшее развитие недуга непременно приведет к попыткам самоубийства.
Жена писателя принимает другое решение — она увозит мужа в Кетчум. Там состояние Хемингуэя заметно ухудшается. Ему кажется, что его телефонные разговоры подслушиваются, письма перлюстрируются, местные власти ждут случая, чтобы арестовать его по предписанию свыше. Хемингуэй слегка стукнул чужую
Маио полных два месяца. Он опять послушен и «здоров». 26 июня Мэри, пригласив из Нью-Йорка Джорджа I I ivna помочь ей, везет Хемингуэя на «бюике». При-«Окают они туда 30 июня. Хемингуэй шутит, улыбается, спокоен. В субботу 1 июля он, Мэри и Джордж Браун мирно ужинают в ресторане Сан-Вэлли «Кристиа-ния». То был последний ужин Хемингуэя... Знал ли об этом только он один?..
На следующий день, 2 июля 1961 года, над изумрудными вершинами Уасатч-Рандж, или, точнее, Савтуса, окружающими поселок Кетчум «зубьями пилы», поднялось ослепительно яркое солнце. Шесть часов утра. По лестнице, покрытой ковром, со второго этажа в шлепанцах на босу ногу, в банном, наспех подвязанном красном халате — «платье императора»,— обнажающем до колен волосатые, исхудалые ноги, спускается высокий, сгорбленный, изможденный Старик. Редкие седые волосы на голове всклокочены. Впалые щеки обтянуты землистого цвета кожей. Взгляд нервно блуждает. Старик торопится, боязливо оглядывается и прислушивается. Сойдя с лестницы, он быстро подходит к подоконнику, воровато достает из-за горшка цветов связку ключей, прячет ее в карман, снова прислушивается и поспешноо спускается в подвал. Через мгновение он появляется с охотничьей двустволкой «Босс», из кармана халата достает пару патронов. Осторожно переламывает стволы, заряжает ружье и прячет его за стойку. Затем садится в кресло, надевает очки в металлической оправе и начинает писать. Тревожно поднимает голову, прислушивается. Так проходит час. Написанное складывается в конверт, который прислоняется к вазочке с вчерашними цветами.
Хемингуэй смотрит на конверт, цветы, птичку, стукнувшуюся о стекло окна, и идет к стойке, берет ружье, возвращается к стулу, на котором только что сидел, сбрасывает шлепанец с ноги, садится, ставит ружье между колен, поднимает ногу, но мешает халат, он развязывает пояс, вставляет оба дула в рот и пальцами правой ноги нажимает на спусковые крючки...
Звучат одновременно оба выстрела и... уносят в потолок черными точками гениальный мозг великого страдальца — великого писателя нашего столетия.
Дата добавления: 2015-08-18; просмотров: 49 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ПОД УГЛОМ КРИТИКИ | | | СУИЦИД —КОНЕЦ И НАЧАЛО! |