Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

ПОСЛЕДНИЙ ГОД НА КУБЕ

Читайте также:
  1. I. Последний летописец 1 страница
  2. I. Последний летописец 2 страница
  3. I. Последний летописец 3 страница
  4. I. Последний летописец 4 страница
  5. I. Последний летописец 5 страница
  6. I. Последний летописец 6 страница
  7. I. Последний летописец 7 страница

Единственное, что могло испортить день,— это люди, но если удавалось из­бежать приглашений, день- становился безграничным. Люди всегда ограничива­ли счастье — за исключением очень не­многих, которые" несли ту же радость, что и сама весна.

"Праздник, который всегда с тобой»

Новое десятилетие, 1960 год, чета Хемингуэев встре­чала в Кетчуме. Проводив испанских друзей — Кармен и Антонио Ордоньесы остались в восторге от северных гор и долин, — Эрнест, Мэри, доктор Сэвирс и местные друзья хорошо охотились. Эрнест посвежел и рвался в бой — с нетерпением ждал дня, когда по-серьезному станет к «конторке», за работу над «Опасным летом».

После кетчумского звенящего неба, бодрящего хо­лода, снега, скрипевшего под ногами, конец января в Гаване — это лучшие дни нашего крымского лета — показался Хемингуэю жарким. Но рабочий настрой — страница складывалась за страницей в ящик, где, как говорил Хемингуэй, они «отлеживались» и «остыва­ли»,— каждое утро гнал его к книжной полке, на кото­рой заготовлены дюжина отточенных карандашей и стопка чистой бумаги. Рукопись «Опасного лета» неи­моверно разрасталась, и не было ни сил, ни мужества остановить себя. К тому же хотелось, чтобы рассказ, заказанный «Лайфом», стал произведением, которое не только не уступало, но было бы лучше «Фиесты».

Между тем за границами «Ла Вихии» разворачива­лись интересные события. Соединенные Штаты, ис­пользуя свои испытанные методы, применили к Кубе экономические санкции, а Советский Союз взял и про­тянул руку помощи. В Гаване, жители которой так ма­ло знали об СССР, со дня на день ожидалось открытие большой Выставки достижений в области науки, тех­ники и культуры. В городе появились люди из страны, где книги Хемингуэя издавались рекордными тиража­ми, где у писателя было наибольшее число почитате­лей, и он говорил своему другу: «Фео, будь на стреме, ты в любой день можешь понадобиться».

И первая встреча состоялась... и запомнилась! Произошла она, казалось бы, по воле случая, но ничего нет в жизни случайного — все закономерно.

Секретарь Советской ассоциации дружбы и куль­турного сотрудничества со странами Латинской Аме­рики Владимир Кузьмищев, прибывший в Гавану, вместе с ее председателем Арамом Хачатуряном нахо­дился в просторном холле сверхсовременной гостини­цы «Гавана-Хилтон», когда увидел вошедших в отель — мужчину и двух женщин...

С Володей Кузьмищевым мы знакомы давно по Ас­социации. Уже в Москве, в своей небольшой квартирке, обилием книг и сувениров из разных стран мира во многом напоминающей гостиную «Ла Вихии», с мате­рой в руках, угощая меня парагвайским чаем, он рас­сказывал:

— Мужчина был намного выше среднего роста, ху­дощав, при ходьбе немного сутулился. Женщина по­старше, со спортивной выправкой, казалась решитель­ной и энергичной; девушка была намного выше ее — скорее долговязая, нежели стройная. Лицо мужчины показалось мне знакомым. «Да ведь это Хемингуэй! — осенило меня. — Ну, конечно, Хемингуэй! Его борода. Седые, коротко остриженные волосы, немного взлох­маченные, а вернее, небрежно причесанные. И эти уди­вительные глаза...»

— Женщина постарше,— очевидно, Мэри Уэлш, а девушка — его секретарь Валери Смит, — замечаю я.

— Да! Однако с милой Валери, как ты ее называ­ешь, я больше не встречался. Вместе с тем еще в Мо­скве, собираясь в дорогу и следуя верному жизненному принципу «а вдруг!», я уложил в чемодан только что вышедшее тогда в свет двухтомное издание избранных произведений Хемингуэя. Я знал, что Хемингуэй, в отличие от большинства его соотечественников, тер­петь не мог интервью, бесед и иных проявлений любо­пытства к его личности. В той ситуации, как ты сам понимаешь, следовало незамедлительно пускать в ход привезенное из Москвы «оружие». Женщины направи­лись к лестнице, что вела на второй этаж, в центре ве­стибюля и стали изучать висящие там пестрые афиши. Скоро обе женщины оказались рядом со мной, и я спро­сил: «Скажите, пожалуйста, этот высокий седой сень­op — Хемингуэй?» Старшая приложила палец к губам и произнесла: «Тс-с... А почему это вас интересует?» Между тем Хемингуэй заметил, что я подошел к его спутницам, и двинулся в нашу сторону. Слова «послед­нее московское издание Хемингуэя, еще пахнущее ти­пографской краской» я договорил, когда он уже стоял рядом. Нет, не рядом — в двух шагах и боком к нам, явно слушая, о чем мы говорим, даже наклонился слегка.

— В то время он уже неважно слышал на одно ухо, значит, стоял к вам левым боком.

— Совершенно верно! Но создалось весьма забавное положение: всем свои видом Хемингуэй показывал, что не интересуется нашей беседой, хотя речь шла именно о нем. Мы продолжали говорить о нем в третьем лице. Я повторил то, что рассказал женщинам, и добавил, что прихватил с собой водку и икру. Хемингуэй изредка бросал в мою сторону взгляд чуть смеющихся глаз Мне показалось, он одобрил такую форму общения, и вскоре подключился к нам. Я не помню голоса его, помню толь­ко, что говорил он тихо — за это ручаюсь, и тоже о се­бе в третьем лице! Получалось примерно так: «Да, Хе­мингуэю будет приятно узнать, что в Москве вновь из­даны его книги... Интересно, что в них вошло?.. Ему за­хочется посмотреть на московское издание, пахнущее типографской краской, но еще приятнее будет заполу­чить их в свою библиотеку... Убежден, что московская водка и икра настолько высокого качества, что не по­вредят здоровью Хемингуэя... Вам повезло, мы сможем вручить все это ему лично...»

— Презабавно! И чем же это кончилось?

— Не думай обо мне так примитивно! Я продолжил игру. И когда заявил, что хотел бы вручить книги, вод­ку и икру сам, Хемингуэй все понял: глаза его блеснули озорным огоньком. Он протянул мне руку, широко улыбнулся: «Сеньор, Хемингуэй приглашает вас отобе­дать у него дома». Я, глазом не моргнув, тут же выпа­лил, что хотел бы просить разрешения прибыть в гости к Хемингуэю со своими друзьями, композиторами Хача­туряном и его женой Макаровой. Услышав имя Хача­туряна, Хемингуэй принялся благодарить меня за воз­можность с ним познакомиться. Я вынул записную кни­жку, но она мгновенно оказалась в руке Хемингуэя. Он сам записал адрес и номер телефона. Вот они! Затем мы расстались. Впечатление от первой встречи было большое. Оно сохранится навсегда. Я как сейчас вижу перед собой этого симпатичного человека, жизнерадост­ного, полного тонкого юмора, не всегда лежащего «на поверхности», по-детски любопытного и в чем-то наив­ного...

— И вы отправились в «Ла Вихию» конечно же на следующий день!

— Не угадал! Так складывалось, что мы несколько раз переносили встречу с ним. Но наконец оказались у ворот с предостерегающей надписью: «Здесь не прини­мают без предварительной договоренности». Нас, одна­ко, ожидали, встретили у ворот и повели через сад. Дом и окружающая его густая растительность производили впечатление чего-то запущенного, даже обветшалого. Полторы дюжины ступенек из бетона — с выбоинами и трещинами — подняли нас на площадочку, отделенную от дома еще несколькими ступеньками. Дверь распах­нулась, и на пороге появился улыбающийся Хемингу­эй. Он сбежал к нам на площадку. За ним спешила Мэ­ри. Знакомства в обычном понимании этого слова не по­требовалось. Мы лишь установили, что «рабочим язы­ком» на кубинской земле может быть только испанский большинством голосов было отвергнуто предложение Арама И.Папа говорил, в тот день только по-ар­мянски. Мэри подхватила чету композиторов под руки и повела их в дом. Мы чуть отстали, и Хемингуэй, под­мигнув, с видом заговорщика, вдруг выпалил: «Говно!» Я удивился — это было так чисто и смачно сказано по-русски: «Кто вас научил?» Он очень мило улыбнулся,— когда мне бывает не по себе, я и теперь часто вспоми­наю ту его улыбку: «Советские танкисты в Испании. Отличные были парни!»

— Однако этим его русский лексикон и ограничи­вался. Правда, у нас кто-то утверждал в печати, что он говорит по-русски.

— Я спросил его об этом. «К сожалению, нет! Уж очень труден ваш язык»,— ответил он и пропустил меня в гостиную. Хозяева принялись знакомить нас со своей обителью. Дом, как и сад, выглядел слегка запущен­ным. Он не был старым, он был «седеющим», обжитым до уютности, такой естественной и бесхитростной, что без нее тот жилой дом мог бы быть музеем, официаль­ной конторой, залом для торжественных приемов. В го­стиной, за спинкой дивана, разделявшего ее почти по­полам, на нескольких составленных в ряд или на одном длинном столе — не помню, была выставлена батарея самых разнообразных по форме и содержанию бутылок. Да что я тебе говорю — ты же все это знаешь! Но наши «Столичные» пополнили коллекцию. Когда Хемингуэй показывал нам свой рабочий кабинет, кто-то спросил, правда ли, что он решил некоторые из своих наиболее популярных романов подвергнуть переработке, и не только стилистической...

— Об этом тогда много писалось в западной прес­се,— пояснил я.

— Да, но Хемингуэй не ответил. Он задумчиво по­смотрел в окно. Потом положил на пюпитр привезен­ные нами два тома — все это время он носил их с собой, в левой руке или иод мышкой,— раскрыл первый из них и попросил перевести названия опубликованных произведений. Дело это оказалось не из легких. Ряд названий в оригинале я не знал, а простой перевод на испанский или английский иногда приводил к курье­зам. Он радовался им, но перечнем остался недоволен. Помолчал, потом спросил, отчего же нет романа «По ком звонит колокол»? Что мне оставалось делать? Я от­ветил: «Сеньор Хемингуэй, это всего-навсего двухтом­ник». Он поглядел на меня — и вновь запомнился на всю жизнь! Улыбнулся мягко, без обиды и сказал: «Ну, конечно, трехтомник, наверное, будут составлять дру­гие люди. Подождем! А сейчас, знаете, давайте выпь­ем!» Да, еще одна деталь. Он очень обрадовался тому, что предисловие было написано Иваном Кашкиным. «Если вас действительно интересует творчество амери­канца Хемингуэя, читайте русского Кашкина»,— про­декламировал он, и нам троим — Хачатуряну, Нине Владимировне и мне — показалось, что он таким обра­зом предложил нам не возвращаться больше к теме о Хемингуэе-писателе. Тут же он настойчиво потащил нас к бутылкам.

— Но в те годы он уже мало пил. Как правило, на следующий день после выпивки он плохо себя чувст­вовал. Спиртное тогда уже активно действовало на зре­ние, он не мог работать, расстраивался.

— Я этого не заметил. Он откупорил «Столичную», it i i ее за горлышко, разболтал и забулькал, показывай и.м. как умеет пить. Я высказался за текилю, попросил соль и лимон и удивился. Старик не знал, как пьют те­килю. Ему понравилось, что соль сыплют на кисть у ос­нования большого и указательного пальцев, затем, вы­пив рюмку, слизывают языком. За столом мы, к сожа­лению своему, убедились, что Хемингуэй не имел ни малейшего представления о нашей послевоенной лите­ратуре. В магазинах дореволюционной Кубы он ничего, естественно, купить не мог, а ни одна из наших органи­заций ему ничего не посылала. Мне самому стало стыд­но. Он вспомнил лишь про книгу и показал ее нам — «Над картой Родины», которую ему прислал из Сантья­го, куда заходило наше торговое судно, какой-то моряк. «Моряком» оказался писатель Н. Михайлов — он ходил в «кругосветку» и воспользовался случаем. К концу ужина Хемингуэй высказал мысль, которая показалась мне ответом на вопрос, заданный ему о намерении пе­реписать некоторые свои сочинения: «Литературный стиль изменяется не только от поколения к поколению. Сами писатели переживают свои «литературные пери­оды». Поэтому необходимо перечитывать собственные произведения, чтобы «раннее творчество» не противо­речило бы «зрелому периоду». Но дает ли это право писателю «исправлять» свои же собственные ошибки, которые прежде не казались ему ошибками? Впрочем, никто не может запретить ему сделать это, а рассудит его, например, Кашкин»,— весело закончил он. Хачату­рян спросил, нравится ли ему Куба.

— Интересно, что он ответил? Нынче многие утвер­ждают, с молчаливого согласия Мэри, что Хемингуэй подумывал уехать обратно в США, поскольку, мол, ему не по душе были перемены на Кубе.

— Более искренних высказываний не могло быть! Он заявил, что провел на Кубе превосходные годы своей жизни, что «Ла Вихиа» для него уютный дом, где ему хорошо работается. Единственная помеха, о которой он упомянул,— были люди. Они мешали своими бесцере­монными посещениями. Да еще... автомат — проигрыва­тель пластинок, «траганикель», как его прозвали ку­бинцы, рев адского изобретения американцев, доносив­шийся из кафе снизу, из селения. О кубинской рево­люции он говорил с неподдельным восторгом. Нас об­мануть было нельзя. Хемингуэй рассказывал нам, как играл в бейсбол с Камило Сьенфуэгосом. «Они все — че­стные и мужественные,— сказал он,— а это не так уж часто случается среди местных правителей. Впервые на Кубе у власти стоят честные люди. Это и есть в жизни самое главное».

— Что при этом говорила мисс Мэри?

— Не помню. Она молчала...

— Как тебе показались их отношения?

— Полное взаимное уважение добрых, но далеких ДРУГ другу людей.

— Ну?! — невольно вырвалось у меня.

— Да! Они не оставляли впечатления интимно близкой супружеской мары Излишняя корректность, подчеркнутая вежливость Мэри скорее обращали на се­бя внимание и невольно вынуждали задумываться. А что, у них были сложности?

— Отношения их — дело биографов, материал хоро­шего современного романа. Помнится мне, ты как-то писал, что Хемингуэй, «узнав про свой страшный недуг, не мог поступить иначе: не в его характере было ожи­дание мучительного конца». Ты и сейчас так думаешь?

— Думаю, что его вынудила совершить подобное неизлечимая болезнь... А что еще?

— С его болезнями Хемингуэй мог бы жить и по сей день. Что сегодня для человека восемьдесят лет? Но о том, что было, расскажу позже. Сейчас лучше послу­шай, что он говорил о тебе. Мне передавали его друзья, с которыми он делился. «Танкисты в Испании были хо­рошими парнями, но этот Володя — из нового поколе­ния», и дальше следовали дифирамбы, которые здесь мы опустим. Мне было приятно слушать пересказ его слов. Хемингуэю понравилось, что ты понимал и под­хватывал его шутки, иногда чересчур скабрезные, и от­вечал ему тем же, нравилось, что ты проявлял широту взглядов, знание американской литературы. Небось го­товился к встрече?

— Да нет, все ведь читают — только одни тут же забывают, а другие сохраняют в памяти. Ничего осо­бенного, а вот пошутить, тем более двусмысленно, он любил. И в испанских скабрезностях был мастак!

— Остался доволен тем, что ты пил с ним вровень— вто немногим удавалось — и не терял нити разговора, отлично держался. Глядя на вас троих — все вы ему по­казались очень разными,— он сделал вывод, что вы скромные, бесхитростные и простодушные, что лишены всяких условностей и ложной буржуазной воспитанно­сти. Ему было с вами хорошо.

— И нам! Для меня он был — великим Хемом!

— Знаешь, я не раз пытался составить самому себе четкий ответ на вопрос, почему у нас, у славян (поляков, словаков, русских...), такая особая, глубокая и в тоже время не то, чтобы скрываемая, но не декламируемая налево и направо, скрытая, своя, таинственная любовь к Хемингуэю. Однозначно — ответа не получалось. Сей­час думается, что в этом и нет нужды. Но вот почему Хемингуэй любил нас? Тут можно сказать просто — зная нас по Достоевскому, Толстому, Тургеневу, Гого­лю, Чехову, он находил близкие его духу черты, под­тверждение его собственного миропонимания и состоя­ние перманентного просветления, приходящего с пони­манием того, что человек не может дальше жить так, как жил до сих пор. Это ему было сродни! Но вот от­чего в двадцатые и тридцатые годы он так стремился попасть в Россию, а в сороковые и пятидесятые — не по­ехал? Он конечно же обсуждал события, делавшие на ни глазах нашу историю, -вэтомнвТ сомнения, но те, кого считаю соавторами этой книги, не донесли до меня высказываний Хемингуэя по существу. И никто не мог сообщить, почему он не посетил нашу страну.

— С нами он был предельно дружелюбен!

— Да, сожалел, что не состоялось больше встречи, и в беседе с Микояном то и дело повторял: «А это я слышал от Володи! А это мне рассказывал Володя!»

— Седьмого февраля меня попросили позвонить Хе­мингуэю, чтобы передать ему о желании Анастаса Ива­новича повидать его. Хемингуэй тут же ответил, что готов в любое время. Они встретились на следующий день. Нам с Хачатуряном предстояла поездка в Санть­яго. Перед отлетом домой я позвонил Хемингуэю по телефону, попрощался. Мы договорились встретиться в Москве.

Посещение Анастаса Ивановича Микояна для «ви-хиян» было событием. Хемингуэй приоделся, повязал галстук, но все же показался тем, кто сопровождал вы­сокого гостя, одетым «по-дачному — в серой рубашке и полузастегнутом джемпере». Все на финке волновались, и более всех — ее хозяева. Но визит прошел, как при­нято выражаться, на высоком уровне. О некоторых под­робностях лучше других рассказал на страницах нашей прессы Серго Микоян.

«Мы посетили Хемингуэя в его доме... Можно было ожидать, что живой классик будет выглядеть торжест­венным и серьезным. Однако он оказался на редкость непосредственным, живым и веселым человеком, ко­торый несколько иронически относится к тому, что его считают великим писателем, и уж ведет себя во всяком случае не как великий. Возможно, это и есть особен­ность подлинного величия?

...Жизнерадостный и при этом немного застенчивый человек, Хемингуэй не любит официальной обстановки, церемоний, чествований... Началась наша беседа далеко не так, как того требуют правила вежливости, культи­вируемые «великими мира сего». Когда «великому» го­ворят приятные вещи, он обычно скромно улыбается и благодарит. Но Хемингуэй реагировал иначе.

Когда он проводил нас в гостиную, мой отец сказал ему, что является не только его читателем, но и почи­тателем. Хемингуэй несколько сурово посмотрел на не­го и — в лоб, почти грубо — спросил:

— А что именно вы читали из моих произведений? Сразу стало ясно, что этот человек чужд лицемерия,

фальшивой вежливости, слепого поклонения модным талантам, если даже в роли такого таланта выступает он сам.

Последовал детальный ответ с названием не только романов, но и небольших рассказов. Видимо, и этого ему показалось мало. Хемингуэй все еще не ответил самому себе на вопрос: зачем приехал к нему русский министр? Чтобы в газетах появилось сообщение о визи­те? Ничто не претило бы ему больше этого.

Глядя все так же сурово, он спросил:

— А что именно вам понравилось в моих произве­дениях?

Отец подумал и ответил:

— Пожалуй, больше всего меня подкупает и нра­вится то, что вы умеете находить в своих героях — са­мых простых людях, занимающих «низшие» ступеньки на общественной лестнице, такие качества и такие чув­ства, которые подчас недоступны представителям привилегированных слоев общества.

Выло сказано еще что-то — я не могу сейчас вос­становить весь разговор. Помню только, что после этих слов Хемингуэя словно подменили. Глаза его потепле­ли, улыбка уже не сходила с уст, смех и шутки как бы заполнили дом светом еще более ярким, чем щедрое ку­бинское солнце.

У меня появилось ощущение, что мы находимся в доме старого знакомого, с которым нас связывает дав­няя искренняя дружба...

...А. И. Микоян подарил Мори Хемингуэй альбом с репродукциями картин ленинградского Эрмитажа. (На альбоме рукой Микояна сделана надпись: «На память о посещении дома многоуважаемого писателя, которого высоко ценят в Советском Союзе,— Эрнеста Хемингу­эя».— Прим. автора.)

Супруги Хемингуэй очень заинтересовались и дру­гими подарками, например, озвученной моделью «спут­ника». Особенно позабавила их русская народная иг­рушка кустарного производства — «матрешка» — пять «матрешек» разного размера, одна в другой. Мы привез­ли писателю и русскую водку...

А. И. Микоян спросил Хемингуэя, не предполагает ли он посетить Советский Союз, где он так популярен. Пи­сатель ответил:

— Мне уже шестьдесят лет, и я не могу себе позво­лить откладывать осуществление своих планов. Сейчас я пишу новый роман. Рассчитываю, что он будет не ху­же «Фиесты». Пока не закончу, вряд ли смогу прервать работу. Но потом я хочу обязательно побывать в вашей стране...

...Встреча с Хемингуэем была очень дружествен­ной...»

Анастас Иванович сообщил, перед тем как покинуть «Ла Вихию», о решении выплатить Хемингуэю в виде гонорара за переведенные и изданные в Советском Со­юзе произведения писателя сто тысяч долларов, по де­сять тысяч в год.

— Папа поблагодарил,— рассказывает Роберто Эр-рера,— но отказался принять деньги. Он сделал бы это в том случае,— сказал он,— если его американские кол­леги также получили бы гонорар за свои произведения.

Был еще один момент. Ваши товарищи, по всей веро­ятности, не знали, что из десяти тысяч, которые ему предлагались в год, он восемь четыреста должен был бы отдать в казну США в качестве налога.

В те дни писателя посетила и делегация работников открытой в Гаване советской выставки, и была еще од­на встреча, которая началась с пикантного курьеза.

В Гавану, в связи с открытием выставки, прибыл корреспондентом «Комсомольской правды» журналист Валентин Машкин. Естественно, он горел желанием по­пытаться получить интервью у известного писателя. Машкин нашел телефон и несколько дней звонил в «Ла Вихию». Однако безуспешно. Но вот ответил Рене и по­просил подождать. Рене пошел сообщить о звонке Хе­мингуэю, работавшему в своем кабинете.

— Папа, извините, вам звонит Машкин. Говорит, что из Москвы, хочет с вами встретиться.

Хемингуэй, не произнося ни слова, заспешил на кух­ню к телефонному аппарату и, сняв с гвоздя трубку, произнес:

— Hello! Welcome you! I am waiting for you!1 Машкин несколько замешкался от такого теплого

приема, но сказал бодро:

— Я хотел бы встретиться с вами, мистер Хемин­гуэй.

— Да где вы, черт возьми! Почему до сих пор не у меня? Вы где сейчас находитесь?

— В «Гавана-Хилтон».

— Я немедленно посылаю к вам автомобиль. Мой шофер вас найдет!

— Спасибо, мистер Хемингуэй, но у меня есть ма­шина.

— Так катите без промедления ко мне. Шофер у вас кубинец? Скажите ему, что в Сан-Франсиско-де-Паула, а там любой укажет, где я живу.

— Можно, я приеду с моими друзьями — их двое?

— О чем разговор? С вами — хоть батальон! Машкин не совсем понимал, что происходит, отчего

ему, вот уже несколько дней тщетно пытавшемуся со­единиться с Хемингуэем, так вдруг повезло. Он весело

Привет! Приветствую вас! Я жду вас! (англ.)

сообщил своим друзьям, что Хемингуэй их ждет, и они поехали.

Ворота финки были распахнуты, машину ждали. Хе­мингуэй встречал их на площадке у бунгало. Когда Машкин и два его приятеля, молодые люди его же возраста, вышли из машины, Хемингуэй заглянул внутрь и, не увидев там никого, не скрыл разочарова­ния.

Машкин не растерялся, протянул руку, поздоро­вался.

— Позвольте, но я полагал, что вы... гораздо стар­ше... вы примерно мой ровесник, а...— Хемингуэй заду­мался.

— Я перед вами, какой есть! Корреспондент москов­ской газеты «Комсомольская правда», органа советской молодежи...

— Постойте, постойте! Как вас зовут? Как ваша фа­милия?

— Валентин Машкин!

Хемингуэй изобразил на лице гримасу, но тут же расхохотался и схватил себя за живот.

— God damm it! Я же принял вас за Кашкина. Вы хоть такого знаете?

— Не только знаю, но и привез вам от него привет. Он долго болел, но сейчас чувствует себя лучше.

— Вот незадача! Ну что ж, раз уж вы здесь и при­везли привет от моего друга, ничего не поделаешь — наверстаю день завтра. Проходите, давайте знакомить­ся.— И сразу: — Но я должен вас предупредить — у ме­ня интервью брать трудно. Я не говорун!

И все-таки Машкин после встречи с Хемингуэем на­правил в свою газету пространную корреспонденцию, где сообщалось:

«Крепкий седовласый старец в легком спортивном костюме выходит навстречу. Впрочем, то ли это сло­во— старец? Уверенная, энергичная походка, живой взгляд, молодо улыбающийся рот.

...На книжной полке мы замечаем несколько томи­ков Достоевского.

— Вам нравится Достоевский?

— Я вообще высоко ценю русскую литературу. Можно сказать, что в какой-то степени я сформировал­ся как писатель под ее влиянием. Произведения Пуш­кина, Гоголя, Толстого, Тургенева очень много дали мне в те годы, когда я был начинающим.

— А это что? А-а, «Тарас Бульба»...

— Да, «Тарас Бульба»,— хозяин широко улыбается, нахмурившись, крутит головой.— Какая великолепная вещь!

Посреди гостиной — маленький квадратный столик-недоросток. Он весь заставлен початыми и непочатыми бутылками вина.

— Я вижу, вам нравится не только русская литера­тура, но и русская водка?

Среди бутылок уже наполовину опорожненная «Сто­личная».

— Подарок господина Микояна.— И продолжает шутливо: — Секрет водки — это великий секрет, до сих пор еще не раскрытым нерусской частью населения земного шара.

...— Что же заставляет вас работать так напряжен­но?

— Каждый человек рождается для какого-то дела. Каждый, кто ходит по земле, имеет свои обязанности в жизни. Мой долг — писать. Я сызмала мечтал стать писателем. У меня сейчас большие планы, но мало, к сожалению, остается времени для их исполнения. Я хо­чу писать хорошо. Сейчас я работаю над маленькими рассказами и заканчиваю большой роман. Рукописи трех других романов хранятся в сейфе Национального банка...

...Я, признаться, люблю прохладу. Холод — это по­лезно для здоровья... Я всегда очень хотел посетить Советский Союз. Как-то все не выходило. И языка я тоже не знаю русского. А сейчас я слишком стар, чтобы выучить его. Но я слышал, как говорит господин Ми­коян, и мне понравилось — красивый язык... Я очень доволен, что ваш заместитель премьер-министра посе­тил мой дом. Я давно не встречался с советскими людь­ми... Передайте, пожалуйста, мой привет Кашкину. Это мой хороший друг, хотя я его никогда не видел: мой пе­реводчик и мой критик, очень строгий, но справедливый критик.

...Уже прощаясь, мы просим писателя через газету «Комсомольская правда» обратиться с несколькими сло­вами к советским юношам и девушкам.

Я плохой советчик и еще более плохой пророк,— говорит Хемингуэй.— В молодости я терпеть не мог стариков резонеров. Но если вы все-таки настаиваете, нот вам совет для молодежи: «Умейте быть по-настоя­щему счастливыми и никогда ничего не бойтесь. В жиз­ни надо дерзать!»

Вечером в тот же день в «Ла Вихию» приезжал док­тор Эррера. Он привез очень ценные глазные капли, которые были обнаружены им в личной аптеке какого-то бежавшего с Кубы магната. Хосе Луис застал Хе­мингуэя в плохом расположении духа.

— Что это так тебя? Все дни был весел и причин для радости хоть отбавляй. Не работал сегодня? — спро­сил доктор.

— Да настроение, как тебе сказать, и приятное, и паршивое. Были у меня с утра трое sovieticos. Один из них позвонил, назвал себя; я обрадовался, подумал, что наконец в Гавану прилетел Кашкин, принял его,— ока­зывается, он Машкин. Ну. думаю, хоть русские, выпью с ними — они же оказались советскими журналистами, им надо было на какой-то официальный прием — не стали! День сломался... Выпить было не с кем...

— Радуйся тому, что не составили компанию. Ни-|. иис капли не помогут, если будешь много пить. Рас-стропство аршин у тебя, Эрнесто, пойми, не только от усталости, роговая оболочка слабеет от постоянного от­равления алкоголем.

Из журналистов с Хемингуэем встречался и коррес­пондент «Известий» Леонид Камынин. Казалось, Хе­мингуэй в те февральские дни был переполнен инерор-мацией о Советском Союзе, о том, как там его читают и уважают, и все-таки он с интересом беседовал с Леней Камыниным, позировал перед его фотокамерой и ска­зал, когда провожал к машине: «Если бы я был военным, никогда не пожелал бы стать генералом, но был бы пер­вым среди полковников».

Более других повезло Генриху Боровику, представ­лявшему журнал «Огонек». Боровик был посмелее, по­напористее, и Хемингуэй выделил его — пригласил с собой на рыбалку. Они выходили в море на «Пиларе». Боровик вспоминает: «Уже поздно. Скоро полночь. Мы прощаемся... Пройдет несколько часов, и на рассвете снова, высокий, седой, он встанет к своей конторке, и

карандаш медленно и трудно начнет двигаться по бу­маге, выписывая без наклона слова, рожденные серд­цем и умом этого замечательного человека».

Тогда, весной 1960 года, Хемингуэй напряженно ра­ботал над рукописью «Опасного лета», собирая в кулак всю свою волю. Он становился, прямо на глазах, замк­нутым, малоразговорчивым, раздражался по пустякам. Он был не в силах вырваться из плена материала, со­бранного им; хотелось себе, всем — и Мэри — доказать, что он может... Но обстановка кругом мало способство­вала созданию необходимого покоя. Революционное правительство Кубы не желало и думать о подчинении Вашингтону, и можно было ожидать в ближайшее вре­мя обострения отношений с США. Дома, особенно за обеденным столом, Мэри часто заводила разговоры на эту тему. Хемингуэй жаловался Роберто Эррере, что Мэри таким тоном сказала Герберту Мэтьюзу, когда тот в марте посетил «Ла Вихию», что он «теперь стал национальным героем революционной Кубы», что явно обидела этим Мэтьюза.

Когда же 22 марта всему миру стал известен герой­ский поступок молодых советских военнослужащих, продержавшихся в небольшом ботике сорок девять дней и ночей в открытом океане, Хемингуэй передает в ре­дакцию газеты «Комсомольская правда» телеграмму: «От всей души приветствую победу молодости над оке­аном».

 

КЕТЧУМ

Мне всегда казалось, что отец пото­ропился, но, может быть, он уж больше не мог терпеть. Я очень любил отца и потому не хочу высказывать никаких суждений.

Предисловие к «Прощай, оружие!»

Кетчуп, штат Айдахо — население 746 человек, вы­сота 5 821 фут. Известный в США пункт по перегону овец, находящийся в миле от Солнечной Долины, по­пулярного курорта.

«Одноэтажная Америка»—с чистенькими двух­этажными домиками под черепичной крышей, Цент­ральным сквером, почтой, телеграфом, полицейским участком, отелем «Челленджер», больницей, банком, бейсбольным полем, кладбищем...— окружена высоки­ми холмами предгорья.

В середине тридцатых годов отдаленные от центра страны земли вокруг Кетчума принадлежали железной дороге «Юнион Пасифик». Тогдашнему президенту правления Авереллу Гарриману, миллионеру, ставшему чем дни 1ома г ом, — н годы пойнм Пыл послом США в СССР,— пришла мысль сделать рекламу зимнему ку­рорту не только созданием в Голливуде с популярней­шим Гленом Миллером фильма «Серенада Солнечной Долины», но и тем. что модный писатель и охотник из всех штатов предпочел Айдахо, а из всех курортов — Солнечную Долину.

Хемингуэй, сосредоточенно работавший в 1939 году над романом «По ком звонит колокол», нуждался в по­кое. А тут — еще и превосходная охота рядом в горах. Он принимает приглашение «Юнион Пасифик». Там, в Кетчуме, Хемингуэй знакомится и сдружается с мест­ным егерем Джо Тейлором Уильямсом и замечательной четой — бывшей крестьянкой Тилли и незадачливым фотографом Ллойдом Арнольдом. Тейлора Уильямса, по прозвищу «Медвежий след», вскоре производят в «полковники». Идею эту подал администратор кетчум-ского отеля Чак Аткинсон, также ставший другом Хе­мингуэя. В последующие годы писатель довольно часто приезжал в Кетчум охотиться, работать, встречаться с друзьями и отдыхать. Там, за селением, в стороне от общего кладбища, он купит место для своей могилы...

Сразу же вслед своему, скажем так, предпредпослед-нему пребыванию — с ноября 1958 по февраль 1959 го­да,— уже на пути в Майами, откуда до Гаваны рукой подать, Хемингуэй в ответ на настойчивые просьбы Мэри покупает в Кетчуме приличный каменный домик. Двухэтажное теплое строение, почти полностью мебли­рованное, обошлось миллионеру Топ пинту в сто тысяч долларов и было выстроено для того, чтобы он мог про­вести там свой очередной медовый месяц. Крайний кет-чумский дом на склоне холма за Биг Вуд-ривер, в ко­торой еще водилась форель и осенью плавали жирные утки, перешел во владение Хемингуэя за пятьдесят тысяч. Чак Аткинсон послал им вдогонку телеграмму, и Хемингуэй ответил согласием. В ноябре 1959 года он вместе с Антонио Ордоньесом, его женой Кармен и Ро­берто Пррерой впервые обживал новое жилье и сказал, что «больше всего ему нравятся в доме — лесистые хол­мы, Биг Вуд-ривер и шалфейное поле, потому как у не­го теперь никогда не будут болеть зубы».

Сюда, как заметил Сергей Кондрашов в своем очер­ке «Кетчумская история», опубликованном в «Извес­тиях», Хемингуэй «вернулся с Мэри осенью 1960 года. Думали, что селиться. Оказалось — умирать».

Но... пока идет четвертый месяц 1960 года, Хемингу-ей с чрезмерным напряжением работает над рукописью «Опасного лета», вкладывая в этот «адовый труд все силы без остатка». В конце мая он становится к контор­ке и во второй половине дня, чего никогда не делал да­же в лучшие свои годы. В письме от 1 июня испанско­му другу Хуану Кинтанилье Хемингуэй пишет: «вка­лываю, как на принудиловке», «голова набита опилка­ми», «мозги пошаливают, топятся».

Хосе Луис Эррера, которому Хемингуэй жаловал­ся— с явным расчетом получить поддержку — на то, что «французы вдруг замучили» его настойчивыми предложениями переиздать «Смерть после полудня», с тревогой следил за состоянием своего друга. Он стал «опасно уходить в себя», отчего сам еще больше стра­дал.

Издательство «Скрибнер», где не было уже доброго,

старого Чарли,— делами теперь заправлял его сын Чарльз,— требовало согласия Хемингуэя, а писатель упорир твердил, что не может пойти на переиздание «Смерти после полудня» до тех пор, пока не внесет в повесть некоторые исправления и не пропишет заново отдельные места. Займется же он этим только, когда покончит с «Опасным летом», а сокращать самого се­бя— означало приносить себе физическую боль.

Зрение ухудшалось временами настолько, что отка­зывало, давление поднялось до угрожающего, к тому же Эрнест стал «пачками, которыми можно было наби­вать матрацы», терять волосы на голове, и Хосе Луис решает пригласить на консультацию доктора Инфиесту.

— Мы прибыли в дом к Хемингуэю поздно вече­ром,— рассказывает мне доктор Мануэль Инфиеста Бахес.— Он встретил нас в весьма возбужденном состоя­нии, но тут же, правда, успокоился. Принял меня ра­душно. Первым делом я обратил внимание на то, что страдания, и немалые, приносил ему довольно запу­щенный дерматит: на лице, шее и руках отдельные участки уже чешуились. На носу у него росли меланом-ки, которые он срывал ногтями, очевидно машинально, сам того не замечая, и заносил инфекцию. Я осмотрел его, выписал лекарства, назначил лечение и почувство­вал, что Хемингуэй хочет мне что-то сказать. Я помог ему, и он стал сетовать на то, что мой коллега Эррера запрещает ему спиртное! Хемингуэй рассчитывал, что я приму его сторону, надеялся, что опровергну предпи­санное Хосе Луисом воздержание. Организм настолько привык к постоянной ежедневной дозе, что без нее Хемингуэй не находил себе места. Хоть доза и неболь­шая, но принимать ее, тем более завышать ее было опасно — высокое давление, плохой сон, дерматит, нер­вы взвинчены до предела... Перед уходом — я отказал­ся от вознаграждения — он распорядился снести в мою машину ящик с дюжиной бутылок португальского «Файски», купленного им у лучшего импортера вин.

— Папа никогда раньше так не страдал. И он даже не стремился делать вид, что ему хорошо. Хотел пла­кать, но не мог,— говорил, что «слезные озера повысы-хали, а железы — бастуют»,— Роберто Эррера всякий раз, когда речь заходила о последних днях жизни Хе­мингуэя на Кубе, становился серьезным, подбирал гу­бы, сдвигал брови.— Папа вспоминал Гомера, Эсхила, Гёте, Гюго, Толстого... Все требовал ответить ему на вопрос, как они ухитрились от молодости безболезнен­но перейти к старости? А кто мог — кроме тех самых великих старцев? И Папа страдал...

После «Старика и моря» — мисс Мэри часто говори­ла с Папой, упрашивала его — он, по совету Хейуорда, а может, и Трэси, стал думать о том, куда лучше вкла­дывать деньги... В какие бумаги, в какое надежное дело, чтобы иметь доход, свободный от обложения налогом. Всю первую половину шестидесятого года Папа сам вы­бирал, упорно отклоняя предложения мисс Мэри. По­том, через какого-то знакомого, на бирже Сан-Францис­ко, в момент наибольшего падения стоимости акций «Юнайтед Фрут компани», он решился купить акции на сумму в пятьдесят тысяч i он. Получил он их,

кажется, от «Эскуайра» и «Лайфа». Отдал деньги, а знакомый оказался мошенником — ни акций, ни денег... А предстояло заниматься «самообрезянирм*, "опера­цией, которую делают в детстве, и то другие». Заказ «Лайфа» был на 23 тысячи слов, а «Опасное лето» по­лучилось у него в 108 тысяч. В конце концов Папа вызвал в Гавану Хотчнера.

— А что, Роберто. Хемингуэй и Хотчнер и в самом деле в те годы дружили — водой не разлить, как об этом писал в своей книге сам Хотчнер? — спросил я тогда Роберто Эрреру, зная со слов Рене, что Хотчнер и Ро­берто в свое время не нашли между собой общего языка.

— Я его не любил! Он мне сразу не понравился. Гнул свою линию. Как же — быть рядом с Папой! Ну, помо­гал... но больше извлекал для себя пользу. К нашей революции относился как завзятый янки и, правда, не очень открыто, но упрекал Папу. А тот мне сказал, ког­да проводил Хотчнера: «Нет, я все-таки редко ошибался в людях! Но этот «colorado» 1 мне начинает не нравить­ся, лезет в мою жизнь, только и думает о доходах... Он становится чересчур «colorado». Мне, повторяю, Хотч постоянно казался малопорядочным. Так оно и получи­лось. Достаточно тем, кто знает Папу, его жизнь, исто­рию их знакомства, прочесть книгу «Папа Хемингу-

Colorado — ярко-красный, разговорное выражение — непристойный (исп.).

НИ»,— там много наглой выдумки и вранья! Хотч пред-«i.iiiiii псе так, как будто Папа жить без него не мог...

— Но согласись, Роберто, в книге Хотчнера есть и кое-что ценное... Например, никто, кроме него, пока не сообщил нам о подробностях последних дней жизни Хемингуэя. Уверен, что гнев Мэри был вызван в боль­шей степени именно этой информацией, отсюда и судеб­ный процесс, который затеяла миссис Хемингуэй, пы­таясь обвинить Хотчнера в клевете и запретить распро­странение его книги,— говорил я в тот вечер Роберто, а сейчас уже мне известно мнение, высказанное позже Патриком Хемингуэем в беседе с корреспондентами «Литературной газеты»: «Наиболее удачная, на мой взгляд, книга Хотчнера, за которую я ему очень благо­дарен. Я узнал из нее много нового».

Июль 1960 года, последний месяц на Кубе, начался с размолвки с женой. Хемингуэй обедает в молчаливом одиночестве то на «Террасе», то во «Флоридите», то в «Клубе Наутико Интернасиональ», то в «Пасифико». По утрам смеете с Валери Смит он просматривает рукопись трех книг, взятых из сейфа «Национального банка»,— впоследствии они будут сведены Мэри Хемингуэй в посмертно изданное произведение под названием «Острова и old ine llo окончании этой работы Хеминуэй переснимает рукопись на микрофильм и уничто­жает ее, а микрофильм — неизвестно куда прячет.

Хотчнер сообщает из Нью-Йорка, что сокращенный им вариант «Опасного лета» принят «Лайфом» и отдель­ные части будут опубликованы в октябре. Но Хемингу­эй только и делает, что встречается с врачами: ему трудно одному справиться с неимоверной физической усталостью, с душевной травмой, вызванной утратой пятидесяти тысяч долларов, справиться не столько с денежной потерей, сколько с мыслью, что он обманут и Мэри имеет право его укорять. Жена же и впрямь оби­жена и не желает прощать оплошности мужа. В тяже­лые для Хемингуэя дни подобное упорство граничило с жестокостью, и Хемингуэй жалуется Хосе Луису, Ме-нокалю, Роберто. Но чем они могли ему помочь? Сло­жилась ситуация, при которой советы друзей не могли возыметь действие — необходимы были собственные силы... И Хемингуэй решает уехать на время в Испа­нию— один.

Вот что вспоминают о том июле сопереживавшие с Хемингуэем друзья и близкие ему люди.

Анна Старк: «Мы все понимали, нам так казалось, что Папа больше не приедет на Кубу. Все, кто были от­туда, из США, теперь уезжали, и мисс Мэри этого хоте­ла. Штейнхарты продали финку, и его жена, сеньора Ольга, говорила, что у революции такой закон — у всех все будет общее... Было жаль расставаться. Папа плохо себя чувствовал, все ссорился с мисс Мэри, а на лю­дях— они держались вместе. Перед самым отъездом мы все фотографировались Папа шепнул мне, чтобы смокинг был выглажен, когда он сообщит о возвраще­нии. Потом он подарил мне свои очки... Я плакала, и Рене тоже...»

Хуан Пастор Лопес: «Чего говорить? Ему надо было уехать. Все уезжали... Но Хемингуэй хотел на время. Думал вернуться. Он все оставил в «Ла Вихии» как есть — никому не дал расчета. Я грузил в машины че­моданы — их было не так уж много, и все больше — вещи мисс Мэри. Так понимаю, что, даже если мисс Мэри не захотела, он обязательно бы приехал один. При мне Хемингуэй наставлял Пичило, чтобы петухи были в форме. Сказал, что когда возвратится — перестанет писать, уйдет на отдых. Тогда они разведут еще больше петухов и будут играть в Которро, и в Тапасте, и в Сан-Хосе-де-Лас-Лахас, и в Гуинес, и даже в Восточную провинцию поедут. Пичило строил планы. Мне Хемин­гуэй сказал, что после шестьдесят четвертого года мне будут платить, как и раньше, но на мое место возьмут молодого. Но я не очень-то верил в это. Летом шестиде­сятого он стал другим. Раньше ему бывало плохо, но он не сдавал. Не знаю какая, но у него была тяжесть на душе. Уедет, скажет, что по делам, а сам в Кохимар, подойдет к морю, у крепости, и стоит час, а то и два, или усядется в углу бара и ни с кем не разговаривает. Болел, но я возил к нему врачей — они говорили, что не очень страшно, поправится».

Грегорио Фуэнтес: «В день рождения с утра они с Мэри вышли в море. Мы завели шесты, но Папе было все равно! Мисс Мэри очень хотела, чтобы клюнула агу-ха, и мы поймали бы «подарок», но Папа больше мол­чал. Когда выходили из «Клуба Наутико Интернасио-наль» и возвращались, он позировал фотографам, улыбаясь рядом с Мэри, а на Порту — в рот воды набрал. IIrpiii.ni там я его видел таким! Даже когда из-под носа Пилара» выскакивали летучие рыбы — Папа знал: рядом пасутся агухи,— он не шевелился. Хотел пить, но сдерживал себя. Весь тот год он почти не рыбачил. В мае, на конкурсе,— не ловил, хотя газеты и написали. Напротив Тарара, когда Фидель работал с агухой, «Пи-лар» прошел рядом, и Старик приветствовал Фиделя. В день рождения днем пришли в Санта-Марию-дель-Мар. Там они купались. А через три дня приехал в Ко­химар, сообщил, что поедет в Испанию. Сказал, что чувствует себя хорошо,— он проверялся у врачей и я должен сделать то же самое. Они не против поездки. Ему надо, чтобы книга о бое быков, про испанских то­реро была настоящей. Я спросил: «Папа, только в Испа­нию?» Он встрепенулся и сказал: «Грегорини, всего не­сколько месяцев, а тебе если что понадобится, ты зна­ешь, как поступить»,— меня знали во многих домах, и, когда что-либо бывало нужно, я приходил в магазин и покупал, а счет присылал в «Ла Вихию», и Рене через адвоката платил. «Жди меня! Я скоро! В шестьдесят четвертом мы кончим с тобой, уйдем «на пенсию»,— так и сказал.— Нам хватит того, что я сейчас получу, и еще кое-м1ю есть, уже готово, и там про тебя написано...» Я при. ил его беречь себя, в «Ла Вихии» говорили, что они, может, и не вернутся, а он успокаивал меня: «Не волнуйся, Грегорини, люди уходят, а мы с тобой как два дуба. Ты мне друг и сам того не знаешь, как мне нужен. С тобой в самые тяжелые минуты ухожу в мо­ре— и всегда становится легче». А перед отъездом — я приезжал в «Ла Вихию» прощаться — он подарил мне на память свою фотографию с Гиги,— Грегорио показы­вает широко известный и у нас в стране снимок, на ко­тором Хемингуэй и Гиги замеряют расстояние между ветвей рогов североамериканского оленя гуапити, и я читаю надпись: «Рага un companero de guerra con mucho carino. Papa. Ernesto H.»,.— Он сказал, что не прощает­ся, «кто прощается, тот не возвращается», и я обещал его ждать. Но так вышло... С ним что-то там сделали... Так просто ему совсем незачем было себя убивать...»

1 «Товарищу по оружию с нежной любовью. Папа. Эрне­сто X.» (исп.).

Марио Менокаль: «Мы провожали Эрнеста с послед­ним ferry1. Он устроил из своего отъезда тайну мадрид­ского двора. Больше всего на свете не хотел, чтобы те­леграфные агентства раздули новость и использовали его отъезд в целях пропаганды. Он хандрил, очень вол­новался. Психовал по пустякам — иммиграционные власти не давали его секретарше Валери постоянной въездной визы в США, так он места не находил. Мэри тоже была взволнована, но чем-то другим. Я полагаю, она считала, что им надобно совсем расстаться с «Ла Вихией», продать ее. Сам же Эрнест не раз спрашивал, когда я уеду. Я сказал, что и не подумаю,— еще чего не хватало! Пусть лишусь всего, но останусь. Дом мой — моя крепость, и в ней сложу кости. Ему нравилось это. Он хотел, он должен был вернуться! Это было видно по всему. Его знакомый и приятель Ли Самуэльс, который исполнял роль его адвоката в Гаване, получил какие-то распоряжения, какие — он не скпза.т. по из которых явственно вытекало, что Эрнест твердо намеревался возвратиться. Однако... Странно... Знаете, то, что он сде­лал с собой,— понятно, но вот причины...»

Реме Вилъяреаль: «Март и апрель, май, июнь — все те месяцы и особенно июль Папе было плохо. Работал и мучился, но закончил, нашел в себе силы... Закончил и с Валери — она читала Папе,— просмотрел старые руко­писи. Было чему радоваться, но он не радовался. О при­чинах не хочу, не могу говорить... Ему тогда еще и не везло. «Лайф» наконец согласился удвоить до 40 тысяч слов объем «Опасного лета», но там отобрали такие фо­тографии, что Папа три дня ходил сам не свой. Оказа­лось, то, что он раньше рекомендовал, пропало. Он хо­тел, чтобы та публикация и вся книга получились бы отличными. Но мог бы в Испанию и не лететь. Однако вдруг решил! Последние недели Папа был особенно удручен и задумчив, перестал откликаться на мой зов. Знал, что я его ищу, слышал, что окликаю, и молчал. В тот день, когда он решил, был особенно мрачным. Они собирались в Сан-Вэлли — Папа говорил, что так сле­дует, на время. И потом внезапно заявил, что его надо собирать в Испанию. Я спросил, и он ответил, что одно­го. Не знаю причины. Знаю твердо только, что, когда

1 Морской паром (англ.).

i диктую дозу, он при мне,— кажется, ему по кодом годы бывало так легче разговаривать с мисс Мэри,— сказал, что «было бы не худо удивить Дэвисов приездом к ним в «Консулу» вдвоем без предупрежде­ния». Мисс Мэри отказалась. «Капризничаешь! Хочешь проявить характер? Поеду один! Знал бы, что ты та­кая,— не предлагал... Ругаю себя...»

Утром в день проводов все собрались на лестнице, у сейбы. За час до этого мы с Папой говорили в кабине­те. Он сидел на кровати, гладил кошек — Принцессу и Гран Каброна. Я вошел, увидел, и у меня навернулись слезы. Он попытался улыбнуться, а потом уверенно сказал: «Не будь глупым, Рене! Я вернусь очень скоро, чико! Поди лучше приготовь para el estribo да «посла­бее»,— это означало покрепче.— Денег я вам оставил у Самуэльса, хватит на несколько месяцев. Если что, я вышлю еще. Ты пиши, давай чаще о себе знать, сооб­щай все, что здесь, а я вернусь, глупый, скоро вернусь!» Когда я принес текилю с кокосовым молоком, он ска-вал: «Рене, ты должен понимать, что так надо! Иначе нельзя! Я в Испанию, а потом ненадолго в Сан-Вэлли. А Кастро прав — все, что незаконно взято, надо воз-ii mi hi,. Кубе Они, там на Севере, ПОШУМЯТ, получат свое от страховых компаний и успокоятся. Здесь ка­кое-то время все должно быть против США. Не забы­вай, чико, что я — я ведь оттуда! Но не прощаюсь, Рене, помни это и молчи. Разложи оружие по комнатам, у каждой двери, так, чтобы тебя никто не смог застать врасплох». Он говорил, а сам переживал.

Когда вышел из гостиной на лестницу, улыбался и сразу спросил: «Что случилось? Кто-нибудь умер? Я жив, и все — О` кей! Не первый раз провожаете. Ты, Рене, принимай за меня приглашения и ходи на при­емы! Но помни — он всегда говорил мне так перед отъ­ездом,— помни, что ухаживать надо за дамой, сидящей по правую руку. Не затыкай салфетку за воротник. Не бери хлеб вилкой и не кусай от целого куска. Не ешь с ножа и слишком быстро. Не дотрагивайся до собеседни­ка, чтобы привлечь его внимание. Не старайся поздоро­ваться за руку с каждым из присутствующих. Не шеп­чи на ухо, не перебивай... Сам знаешь, будь умницей».

1 На посошок (исп)

Последнее, что он сказал дома: «Рене, корми их как следует, чтобы все кошки были живы!» А за минуту до этого он подошел к Башне, где жили кошки. Почти из-под фундамента рос, да и сейчас растет куст aji gua-guao. Папа очень любил этот острый перец. Пана посто­ял один, помолчал, потом покачал головой, сорвал стру­чок и спрятал его в карман...

На ferry погрузились за пять минут до отхода, спе­циально, чтобы никто не видел, провожали его только самые близкие друзья...»

Фотограф Аграс: «Я сделал перед самой годовщиной 26 июля шестидесятого года, кажется, в его день рож­дения, несколько снимков Хемингуэя у причалов «Клу­ба Наутико Интернасиональ». Удачным получился тот, где он с женой на верхней палубе своего катера. Хотел передать отпечатки через моего друга Эвелио — Кида Тунеро, а тот сказал, что с удовольствием, но только сделать это сможет не ранее, чем в ноябре, а то и в феврале. Но дюжину отпечатков взял для передачи».

Родриго Диас: «Летом шестидесятого, за год до гибе­ли, я встретил Хемингуэя с молодой иностранкой в баре «Гавана-Хилтон» на двадцать четвертом этаже. Сказал ему, что многие удивляются, почему он не бывает в но­вом клубе. Он спросил, знаю ли я, что Хемингуэй регу­лярно вносит в кассу членские взносы? Затем улыбнул­ся и обещал после Испании, куда должен был лететь, приехать в «Эль Серро». С нового сезона, с марта буду­щего года, намеревался регулярно бывать в клубе. Он еще сказал, что там теперь «проветрилось, можно легче дышать».

Хосе Луис Эррера: «Возраст! Пожалуй, мало что так наглядно иллюстрирует диалектику. Со стороны, может быть, и не очень было заметно, но мне, постоянно на­блюдавшему его, не трудно указать на скачкообразные переходы от одного качественного состояния Эрнеста к другому. К шестидесяти годам он основательно по-израсходовал себя, и, как ни странно и ни обидно, во внутренней борьбе с самим собой. Он очень любил фра­зу, которую произносил по-французски и с годами все чаще: II faut (d1abord) durer! — Прежде всего устоять! Это, пожалуй, было его действительным жизненным кредо. Жизнь с Мэри, женщиной холодной, рассуди­тельной, расчетливой, настоящей американкой,— внеш­in ома Пыла очень внимательна и корректна, и у них hi.н 1 hi периоды, недели и месяцы, когда им вместе бы­ло хорошо,— жизнь с ней в конце концов стоила ему многих усилий. Его отношения с Мэри нередко застав­ляли Эрнеста вспоминать ту фразу! К шестидесяти го­дам он временами походил на человека, которому дашь все восемьдесят... Последние месяцы пребывания на Кубе он сам настолько почувствовал, что сдает, что от­крыто мне в этом признался. Мы помогали ему, как мог­ли, но... врачи были бы всесильны, умей они всегда устранять то, что вызывает болезненное состояние па­циента. Мы не могли лишить его сознания... Он видел, чувствовал, понимал. На время, ради успокоения, сми­рялся, создавал видимость, а нервные клетки расходо­вались намного выше нормы.

Трудностью для нас было то, что мы не имели права лишить его напрочь алкоголя — одна унция днем и унция вечером. Мы не решались из-за боязни «deli-пит tremens»!. Доктор Инфиеста бывал у него с про­цедурами каждые три дня. За два месяца до отъезда Эрнесто не на шутку испугался за свое здоровье. Поэто­му он стал строго соблюдать наши предписания.

Временами он. казалось, утрачивал интерес к тому, что происходило вокруг, п даже к самому себе. Но это только казалось! Он был — и я в этом уверен — до кон­ца своих дней полон внутренней борьбы. Менялись внешние ее проявления. Просчет с пятьюдесятью ты­сячами долларов явился для него казнью. В день своей годовщины он на редкость был хмурым и отмечал его кое-как. Гости — только близкие друзья, бокал шампан­ского, и впервые за много лет на столе не было люби­мой им жареной индейки. Он:—а это было далеко не свойственно Эрнесту — говорил о своих сомнениях, из­брав собеседником Роберто, повторял, что «Опасное ле­то» получилось не так, как он того хотел. Он переживал от мысли, пришедшей ему благодаря новым встречам с Испанией, что и это его произведение о бое быков мо­жет быть уязвимо, как и «Смерть после полудня».

В день отъезда я приехал в «Ла Вихию», и он не­ожиданно открылся мне. Увел к бассейну, и там между нами состоялся диалог.

Белая горячка (лат.;.

— Фео, ты Чарли Чаплина знаешь? — спросил он.

— Нет, а что? Кто это? — ответил я вопросами.

— Ну, не валяй дурака!

— То же самое я хотел предложить тебе, Эрнесто.

— Я серьезно! Почему он уехал в Европу, знаешь?

— Налоги задушили, и вообще ему стало тошно жить... там, у тебя на родине.

— Вот то-то! Тсс! Тебе раньше в голову не приходи­ло, и я не говорил — я твердо решил! В Испанию, потом продам дом в Сан-Вэлли, переведу все деньги, как он, и — обратно. Ты молчи, Фео! Чаще здесь бывай! А я скоро! Раньше, чем ты можешь предположить. Жди...

— Я-то буду... и с нетерпением! Только ты, Эрнесто, возвращайся, чем скорее, тем лучше! Раз так решил, каждая лишняя неделя пребывания там может иметь для тебя непоправимые последствия.

— Ты пугаешь?

— Нет, Эрнесто, но если я правильно понял, хочу сказать — не медли! Не тяни!

— А что еще?

— Что я не только твой друг, но и твой врач! Спе­ши, Эрнесто. Не медли... и будь решительным!

На морской паром мы сажали его в спешке. Среди пассажиров чувствовалась нервозность... Все торопи­лись, боялись друг другу в глаза смотреть. И много бы­ло слез. Какая бы то ни была публика, они оставались людьми, а покидать родные места, родину... И Эрнесто чувствовал себя неловко. Перед тем как нам обняться, он прошептал на ухо: «Этот... мир не только плохо устроен — главное, его уже никто не сможет переде­лать!» Я тут же ему ответил: «Выброси это из головы, Эрнесто! Тебе более, чем кому другому, нужны силы и вера в самого себя. Будь таким, каким ты всем кажешь­ся! И действуй!» Мы расстались. Он подмигнул заговор­щически, но...»

Роберто Эррера: «Папа искренно относился к рево­люции на Кубе. Он много и подолгу говорил о ней. Го­ворил с надеждой, что она — чистая и светлая у своих истоков, может быть, наконец станет такой, что все дру­гие будут брать пример. Его особенно радовало то, что ею не руководили профессиональные политики, что она не преследовала целей ни одной из существовавших в то время партий. Но в присутствии Мэри — я это заме­чал — он не распространялся. И понятно — Мэри не им.т. радовало происходящее на Кубе. Мы это видели. Го к-е того, Папа говорил мне, что Мэри противилась 1;.е тому, чтобы они везли Ордоньесов на Кубу. Сам Папа непременно хотел показать им «Ла Вихию», Га­вану, охваченную революционным горением. Мисс Мэ­ри предлагала снять квартиру в Нью-Йорке и познако­мить Антонио и Кармен с достопримечательностями го­рода. Думаю, что нет иного объяснения — Мэри помни­ла зло и не прощала Папе, что он настоял тогда, с пятьюдесятью тысячами. Я был свидетелем, как холод­но она встретила Папу в Кетчуме, куда мы приехали на «бюике», подаренном ему компанией «Дженерал мо­торе». Она была подчеркнуто вежлива с Ордоньесом, Кармен и мною. Мэри не могла не знать, что этим де­лает больно Папе. А он злился, но не хотел показывать.

В Испанию Папа полетел один... Сказал, что надо еще раз проверить отдельные места и положения книги «Опасное лето» и сделать достойные на его взгляд фо­то,— те, которые предложил журнал, он забраковал. Нп в общем-то он мог и не лететь. Была еще причина — о и устал ссориться с мисс Мэри, ему хотелось побыть одному. Нет. пожалуй, это не так! Ему никогда не при­носило удовольствия обижать человека, даже того, ко­торый наносил §му обиду. В первом порыве — да! Он |.. пален, мог сделать все! Но потом отходил и уже сам испытывал неловкость. Мисс Мэри это хорошо знала. Все видели его и их отношения. Когда он остывал, бы­вал очень добр, внимателен и даже ласков к Мэри. В та­кие минуты у него можно было просить все! Летом он очень устал, устал и от споров с Мэри. Ему — американ­цу — в те дни на Кубе было нелегко, в стране случались открытые демонстрации... Он и решил на время уехать. Это вранье, что Папа оставил Кубу навсегда! Хотчнер преследует определенную политическую цель, когда го­ворит в своей книге, что «Эрнест Хемингуэй осел в Кет­чуме после того, как он оставил свой чудесный дом на Кубе». Кто понимает, может судить сам: Папа при­хватил с собой только одно старенькое ружье, а все остальные остались в «Ла Вихии»! Он ведь и не поехал в Кетчум — туда отправилась Мэри, а его привезли...

С Кубы он уехал налегке — в Европу и то брал с со­бой больше чемоданов. Все ценности, картины, рукопи­си оставались дома. Уехали они 26 июля с последним морским паромом — те ходили ежедневно между Май­ами и Гаваной. Паромы принадлежали американской компании, а она в связи с революцией прекратила рей­сы на Кубу. Папа оставил мисс Мэри и мисс Валери в Майами, а сам тут же улетел в Нью-Йорк. Но мисс Мэ­ри знала Папу лучше, чем он сам себя. Она видела, что Папа уже никуда от нее не денется. Мэри неплохо от­носилась к Папе, но твердо и давно себе представляла, что на многие годы переживет его. И ей, естественно, надо было все подчинить этому. Когда Папе стало очень плохо, после Испании, его следовало поместить в пси­хиатрическую лечебницу. Мисс Мэри думала не о Па­пе, а о себе, своих будущих доходах и увезла его под чужим именем к черту па рога в клинику, где у нее были знакомые врачи. В конце концов, особенно после пятьдесят третьего, Папа с каждым годом становился все мягче — у меня даже рождалось ощущение, что он стал побаиваться Мэри. То, что он всякий раз после вспышки совершал миролюбивые поступки, было не чем иным, как желанием ее задобрить. Это типично для американца — ни один испанец так бы не поступил...

Папа уезжал с Кубы... Мы провожали человека, ко­торый поступал не по своей воле. Поэтому он один уле­тел в Испанию, поэтому, когда ему там стало плохо, он вызвал к себе Валери, а не жену...»

Да, в конце второй декады октября 1960 года Хе­мингуэй в более чем плачевном состоянии, охваченный глубокой депрессией, страдающий стойкой манией пре­следования, после настойчивых уговоров его испанских друзей, прилетел из Мадрида в Нью-Йорк. Его осмот­рели врачи психиатрической клиники и установили ди­агноз — тревожно-депрессивный синдром. Болезнь тре­бовала немедленного помещения Хемингуэя в специ­альное лечебное заведение. Врачи тут же предупреди-, ли, что дальнейшее развитие недуга непременно приве­дет к попыткам самоубийства.

Жена писателя принимает другое решение — она увозит мужа в Кетчум. Там состояние Хемингуэя за­метно ухудшается. Ему кажется, что его телефонные разговоры подслушиваются, письма перлюстрируются, местные власти ждут случая, чтобы арестовать его по предписанию свыше. Хемингуэй слегка стукнул чужую

Маио полных два месяца. Он опять послушен и «здо­ров». 26 июня Мэри, пригласив из Нью-Йорка Джорджа I I ivna помочь ей, везет Хемингуэя на «бюике». При-«Окают они туда 30 июня. Хемингуэй шутит, улыбает­ся, спокоен. В субботу 1 июля он, Мэри и Джордж Бра­ун мирно ужинают в ресторане Сан-Вэлли «Кристиа-ния». То был последний ужин Хемингуэя... Знал ли об этом только он один?..

На следующий день, 2 июля 1961 года, над изумруд­ными вершинами Уасатч-Рандж, или, точнее, Савтуса, окружающими поселок Кетчум «зубьями пилы», подня­лось ослепительно яркое солнце. Шесть часов утра. По лестнице, покрытой ковром, со второго этажа в шлепан­цах на босу ногу, в банном, наспех подвязанном крас­ном халате — «платье императора»,— обнажающем до колен волосатые, исхудалые ноги, спускается высокий, сгорбленный, изможденный Старик. Редкие седые воло­сы на голове всклокочены. Впалые щеки обтянуты землистого цвета кожей. Взгляд нервно блуждает. Ста­рик торопится, боязливо оглядывается и прислушива­ется. Сойдя с лестницы, он быстро подходит к подокон­нику, воровато достает из-за горшка цветов связку ключей, прячет ее в карман, снова прислушивается и поспешноо спускается в подвал. Через мгновение он появляется с охотничьей двустволкой «Босс», из кармана халата достает пару патронов. Осторожно переламывает стволы, заряжает ружье и прячет его за стойку. Затем садится в кресло, надевает очки в металлической опра­ве и начинает писать. Тревожно поднимает голову, при­слушивается. Так проходит час. Написанное складыва­ется в конверт, который прислоняется к вазочке с вче­рашними цветами.

Хемингуэй смотрит на конверт, цветы, птичку, стук­нувшуюся о стекло окна, и идет к стойке, берет ружье, возвращается к стулу, на котором только что сидел, сбрасывает шлепанец с ноги, садится, ставит ружье ме­жду колен, поднимает ногу, но мешает халат, он раз­вязывает пояс, вставляет оба дула в рот и пальцами правой ноги нажимает на спусковые крючки...

Звучат одновременно оба выстрела и... уносят в по­толок черными точками гениальный мозг великого страдальца — великого писателя нашего столетия.

 


Дата добавления: 2015-08-18; просмотров: 49 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: СМЕРТЬ И ВОСКРЕШЕНИЕ ХЕМИНГУЭЯ | НОБЕЛЕВСКИЙ ЛАУРЕАТ | ХЕМИНГУЭЙ НЕ ПОЕДЕТ ПОЛУЧАТЬ НОБЕЛЯ | ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ | It к Локо. | БЮСТ ХЕМИНГУЭЯ | Salon 13», т. III, № 4, декабрь 1962 года, стр. 41. | СВЯТАЯ ДЕВА КАРИДАД | БЕСЕДА И НЕСКОЛЬКО ЧАСОВ С ХЕМИНГУЭЕМ | КУБИНСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ПОД УГЛОМ КРИТИКИ| СУИЦИД —КОНЕЦ И НАЧАЛО!

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.055 сек.)