Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Под углом критики

Читайте также:
  1. А. Школа критики формы.
  2. В оценке необъективной критики
  3. Внимание: никакой критики, никаких насмешек, осуждений и подталкиваний!
  4. Глава 3. Апологеты и критики мировых ростовщиков
  5. Губительное наваждение критики
  6. Д) острое начало; высокая температура; ограничение открывания рта; инфильтрат под углом челюсти; боли при жевании
  7. ЕСЛИ ВЫ БОИТЕСЬ КРИТИКИ...

Я мог бы получить большие деньги, пойди я в Голливуд или сочиняя всякое дерьмо. Но я буду писать как можно правдивее, пока не умру. А я надеюсь, что никогда не умру.

Из письма И. Кашкину (1939 г)

Отношение кубинцев к Хемингуэю — тема, я бы сказал, отдельного и специального исследования. То, что мне приходилось слышать и видеть, чаще радова­ло, но порой и огорчало. Среди рыбаков, простых тру­жеников, соседей «Ла Вихии», жителей селения Сан-Франсиско-де-Паула не слышал я ничего предосуди­тельного в адрес писателя. Чего, к сожалению, не ска­жешь об интеллигенции, особенно пишущей.

Часто, чересчур часто бывал я свидетелем осужде­ний и разговоров, в которых высказывались мнения, порой доходившие до вульгарно-социологической трак­товки как самой жизни Эрнеста Хемингуэя на Кубе, так и <го отношения к кубинцам.

Подобные рассуждения — возражать трудно,— по всей nepoj......cm п пр.м л- иск., покоились на неоспо­римом факте: Хемингуэй и впрямь мало или практи­чески вовсе не общался с писателями, поэтами, худож­никами Кубы. Хотя североамериканский писатель и не делал никогда публичных заявлений на сей счет, мно­гим было известно упорное нежелание Хемингуэя встречаться с местными журналистами, критиками, ли­тераторами. Исключение в какой-то степени составля­ли Энрике Серпа и Николас Гильен, и то с последним Хемингуэй общался в тридцатые годы, а с первым — в период войны. Однако и в этих случаях беседы Хемин­гуэя редко носили профессиональный характер. С пи­сателем Лино Новасом Кальво Хемингуэй виделся все­го пару раз как с переводчиком его повести «Старик и море». Другие встречи были и вовсе случайными и происходили, как правило, в баре «Флоридита».

Если судить по словам Роберто Эрреры, то можно объяснить все это тем, что Хемингуэй относился так к деятелям творческого труда Кубы, поскольку «считал, что они поставляют свой талант антинародным интере­сам власть имущих»...

Думается мне, что это не объяснение причины. Хе­мингуэй в той же мере избегал аналогичного общения и со своими коллегами-земляками. Конечно, очень соб­лазнительно скатиться на позицию «указующего пеог стом» и заявить — мне приходилось с подобным стал­киваться,— что «Хемингуэй есть продукт своей роди­ны, а ее граждане на всех латиноамериканцев смотрят свысока. Это закономерно!».

Вижу, но опять же только частичное, объяснение еще и в другом. Для меня — я основываюсь на изуче­нии кубинского периода Хемингуэя — он чистой воды индивидуалист. (Согласитесь, что п его творчестве по­следних двух десятков лет с трудом можно найти дока­зательства обратного.) Также пи на секунду нельзя, ве­дя разговор о Хемингуэе на Кубе, забывать и о том, что он туда бежал и... как пи сам выразился в «Опас­ном лете», попал в тюрьму — «для меня эти годы во многом были похожи на тюремное заключение, только не внутри тюрьмы, а снаружи».

Но не станем отклоняться. Собирая и накапливая материал на эту тему, я испытывал тревожное и, не скрою, печалившее меня чувство, что революционные перемены не изменили взглядов и отношения к Хемин­гуэю, установившихся в период весьма тяжелого и сложного существования кубинской интеллигенции во времена буржуазной Кубы. Откровенно волновали стойкость и упорное нежелание, как мне казалось, пе­ресмотреть отношение к Хемингуэю, заново оценить период и смысл его пребывания на Кубе. Речь идет не об официальной позиции, она предельно ясна и достой­на, а о взглядах тех, с кем мне приходилось обсуждать эту тему в конце шестидесятых — начале семидесятых годов.

Наиболее характерным и весьма досадным фактом того, о чем веду речь, явилось из ряда вон выходящее выступление с открыто антихемингуэевской статьей, да еще на страницах буржуазного мексиканского журнала «Сиемпре», кубинского писателя Эдмундо Десноэса, принявшего революцию и активно с ней сотрудничав­шего.

Там, в этой пространной статье, есть такие, напри­мер, высказывания о писателе: «Фидель Кастро был чрезмерно великодушен, когда заявил, что «все твор­чество Хемингуэя представляет собой защиту прав че­ловека» и «На Кубе жил он, как некий англичанин, изгнанный из колонии, выражая симпатии кубин­скому народу, но глядя на него сверху, с холма «Ла Вихии».

Десноэс подвергал осуждению и то, что Хемингуэй писал по-английски и издавал свои книги в США, что «был богатым путешественником, останавливался толь­ко в самых шикарных отелях, пил дорогое шампанское и заедал его черной белужьей икрой». «Я смотрел на Хемингуэя с завистью и бешенством. Завидовал по­тому, что был свидетелем его прихотей, видел, что он имел возможность удовлетворять их, возможность об­ладать личной свободой действовать без того, чтобы к старости превратиться в развалину с пустыми руками, а испытывал бешенство от сожаления того, что мы в те годы были обречены на бедность, ограничения, отсутст­вие свободы, постоянно подвергались надругательст­вам». Десноэс упрекал Хемингуэя и за то, что «ни один боливийский писатель никогда не удосуживался посе­щения Марлен Дитрих в «люксе» фешенебельного оте­ля Нью-Йорка «Шерри-Несерланд»; «в лучшем случае он (ооливпискпй писатель) мог заниматься онанизмом перед шикарной ее фотографией с обнаженными нож­ками, застрахованными на сумму в один миллион дол­ларов», и за то, что Хемингуэй «подобрал на улице Сан-Франсиско-де-Паула бедного черного мальчика и с годами воспитал из него человека с характером и мане­рами, приемлемыми для хозяина...».

Автор той статьи писал о «Ла Вихии»: «С первого же взгляда она кажется нам резиденцией североамери­канского администратора сахарной плантации. Кресла покрыты чехлами с рисунками на тему охоты в Анг­лии, спальня жены — в розовых обоях... Высушенные головы антилоп и африканских буйволов вызывают грусть...» И о кубинцах: «Мы для него не были элегант­ными, не обладали необходимым стилем, были невеже­ственными и малообразованными, так как являлись ни­щими, поскольку нас грабили капиталисты, жившие в том мире, который он прославлял в своих произведе­ниях...»

Во время встречи с Десноэсом он заявил мне, что подобные его взгляды разделяют многие...

Не хочется думать, что то была «работа» Десноэса, подстроенное «подтверждение» его позиций. Но не­сколько дней спустя следом за встречей с ним у меня дома прозвучал телефонный звонок. Не могу назвать; имени того, кто звонил: человек, очевидно вполне зре­лый, явно обладавший культурой речи, пожелал ос­таться неизвестным. Положив трубку, я тотчас взял свою тетрадь и записал.

«— Вы допустите ошибку, если в своей книге пока­жете Хемингуэя нашим другом.

— Кроме того, что вы работаете в системе Академии наук Кубы, я ничего не знаю о вас, компаньеро, поэто­му не могу судить о степени дружбы Хемингуэя к вам. Что же касается Кубы, ее революции, кубинцев...

— Он относился к нам, как любой другой янки!

— Не каждый янки делал столь ценные публичные заявления о кубинской революции, приветствуя ее победу.

— Он больше всего на свете стремился сохранить мнение людей о своей чести. Поэтому так и говорил. А как жил он в «Ла Вихии»?

— Вы пересказываете утверждение Теннеси Уиль-ямса, которое широко муссировалось в свое время прес­сой, а я буду опираться и судить по фактам. Они же говорят не в вашу пользу.

— А насчет утверждения, что режим Кастро лично его не беспокоит, поскольку мы используем его как ре­кламу, но он не может больше оставаться на Кубе, от­куда коленкой под зад выпихивают североамерикан­цев?

— Это утверждение Хотчнера, книга которого не­безупречна. Уверен, что Хотчнеру понадобилось подоб­ное для политической окраски и «весомости» его книги. Наоборот, у меня есть достаточно свидетельств острых, критических высказываний Хемингуэя по поводу того, что он думал о своих соотечественниках, об образе жиз­ни на его родине и особенно по поводу тех, кого поли­тическая машина США выдвигает на роль руководите­лей его страны.

— Но он покинул Кубу!

— С шестью чемоданами добровольно не покидают

дом, в котором прожито два десятилетия. И все слу­жащие «Ла Вихии» и рулевой Грегорио Фуэнтес остались с положенным им жалованием на своих ме­стах.

— А картины? Дорогостоящие картины. Почему он вывез их в Нью-Йорк?

— Вы являетесь жертвой ложного представления. Картины Миро и Гриса были отправлены в Нью-Йорк для показа их на выставке до победы революции.

— Но все-таки он не вернулся!

— Может быть, как раз потому и не вернулся, что очень хотел...

— Но он был богатым, капиталистом. Весь образ его жизни с шоферами, слугами...

— Это вульгарная трактовка, левацкие суждения. По этому поводу могу лишь напомнить утверждение вождя нашей революции, что кожа каждого экстреми­ста прикрывает тело оппортуниста. Оппортунизм — и это вам, как я вижу, как раз необходимо хо­рошо знать — есть наиболее опасный бич револю­ции».

На этом я прекратил тот телефонный разговор. Но пару лет спустя записал слова Николаса Гильена: «Последнпй раз я встречался с Хемингуэем в 1959 году. С Рафаэлем Альберти и Марией Тересой Леон 1 мы на­вестили его в «Ла Вихии». Он всегда неохотно встре­чался с кем-либо из нашей братии, а в тот день мы пили и беседовали до поздней ночи — обо всем и ни о чем! Я знал, что Хемингуэй — не прочный элемент. Ему было удобно жить на Кубе времен буржуазных правительств. А случилась революция — он взял да и уехал!»

У меня в ту пору — начало семидесятых годов — лишь складывалось собственное суждение на этот счет. Материал был собран, но разрознен, не обобщен, не пропущен через призму сознания. И я промолчал, от­метив про себя, что сомнениям все же не оставалось места — Хемингуэй жил на Кубе вне контактов как с официальной, так и прогрессивной писательской средой.

Как бы в противовес, хотя и не в полном смысле, есть у меня и такая запись задушевной беседы с Ли-

Испанские поэты-коммунисты.

сандро Отеро, тоже писателем, возглавлявшим в те го­ды Совет по культуре Кубы.

Мы сидели с Лисандро Отеро на ступеньках веран­ды его дома, обращенного лицом к устью реки Альмен-дарес. Перед нами, на противоположном берегу полу­островка, словно из воды, поднимались плотные купы затейливого сада ресторана «1830». Несколько левее высилась башня крепостцы, возведенной гаванцами еще в начале XVII века в целях охраны города от на­падения пиратов. По глади водной поверхности рас­ставлены лодочки на якорях с одним, днумя, а то и тремя рыболовами на удочки и спиннинг. В этот пред­вечерний час много их и у гранитного парапета гаван­ского Малекона — набережной, которая вьется по за­падной окраине столицы от вознышающегося у горло­вины гаванской гавани маяка «Оль Морро» и заканчи­вается у ресторана «1830».

До слуха доносились истошные крики чаек, обычно наиболее прожорливых по утрам и перед ночлегом.

Лисандро Отеро видит, что я уже подготовил маг­нитофон, и жестом руки испрашивает подтверждение. Я киваю, и он начинает говорить.

— Известие о смерти Хемингуэя застало меня в лифте здания газеты, где я тогда работал и куда, бли­же к вечеру, в воскресный день зашел, чтобы познако­миться с поступившими за последние сутки новостями. На пятом этаже прочел телеграммы. Эрнест Хемингу­эй погиб в результате несчастного случая... Прежде все­го вспомнилась навязчивая идефикс, владевшая Хе­мингуэем всегда и особенно в последние годы, и я увя­зал ее с недавними сообщениями о пребывании писате­ля в больнице. Подумал тут же, что он страдал неиз­лечимой болезнью и поэтому покончил с собой. Слу­чайность я исключил сразу! Известие, однако, навали­лось до неприятного привкуса горечи во рту, и в пер­вые минуты я не был в состоянии проанализировать то, что свершилось. Ощутил только, что один из Великих Стариков исчез, но что содеянное им значительно для многих людей. Хемингуэй оказал и на меня, в мои юные годы, своей жизнью и своими произведениями сильное воздействие. Но затем я стал отрицать его во многом и забыл о нем...

— Но сейчас по тону твоему, Лисандро, я понимаю, что ты относишься к Хэму с достойным его уважени­ем,— заметил я, стремясь сразу определить основ­ную тональность настроения и позиции моего собесед­ника.

— Да! Смерть — это одно из явлений в жизни чело­века... наиболее эмоциональное. Прошло два, три, мо­жет быть, и четыре дня после второго июля, и я пой­мал себя на мысли, что думаю только о нем и то и де­ло вспоминаю прочитанное и слышанное о Хемингуэе. Мешало и раздражало ощущение того, что я не мог сладить с собой: образы, созданные дрянными фильма­ми, поставленными по его романам и рассказам, лома­ли мое представление о хемингуэевских героях. Посте­пенно мною овладело чувство печальной меланхолии. На первый план в моем сознании выдвинулись его борьба между женским и культурным началом его ма­тери и мужским, спортивным миром его отца, детские встречи с индейцами в лесах Иллинойса, война и ране­ние на берегах Пиаве, браки: Хедли, Полин, Марта, Мэ­ри; дни, когда он питался пакетиками жареного карто­феля на площади Контр-эскарп в Париже, отказываясь от хороших денег Херста ради того, чтобы иметь воз­можность свободно писать; дни, прожитые им на Кайо-Уэсо, и спортивные рекорды, война в Испании и «взя­тие» им отеля «Ритц» в Париже, его плохие и его от­личные романы, критики, разрушавшие его,— такие, например, как Штейн и Макс Истмен, и прославлявшие И вдохновлявшие, как О1Хара, Кёстлер. И многое дру­гое... Все требовало, поскольку была поставлена по­следняя точка, поскольку скульптор или, как у вас в Союзе говорят, кузнец своего счастья, сделал послед­ний удар молотком,— все требовало пересмотра и новой оценки...

— А ты, Лисандро, лично был знаком с Хемин­гуэем?

— Да! И то, как состоялось знакомство, вполне ти­пично для Хемингуэя, такого, каким я его себе пред­ставлял! Как-то вечером мы с приятелем Бернардо Диасом заглянули во «Флоридиту». Видим — там Хе­мингуэй. Он сидел, расставив локти и навалившись своей широкой грудью на стойку бара. Перед ним ста­кан с напитком и листки серой, газетной бумаги, на ко­торой он сосредоточенно что-то писал своей «вериблак».

Мы подошли, чтобы поприветствовать его, представи­лись молодыми писателями, но он встретил нас очень агрессивно и почти закричал: «Кто вам сказал, что можно беспокоить людей, находящихся в публичном ме­сте?» Когда же Бернардо сделал попытку объяснить наши намерения, Хемингуэй, не размахиваясь, хуком справа почти влепил Диасу в подбородок — я слушаю и вспоминаю Бабеля, строки из «Гю де Мопассана» — «...мы рождены для наслаждения трудом, дракой, лю­бовью, мы рождены для этого и ни для чего другого», а Лисандро продолжает:—Говорю «почти», потому как приятель мой успел отпрянуть. Должен благодарить природу — она сделала его таким ловким! Тогда мы, не желая устраивать скандала, о к мили к противоположно­му концу стойки, обиженные и разозленные. Хемин­гуэй, как ни в чем не бывало, продолжал писать. Про­шел час. Мы попросили счет, собирались уходить. Бар­мен ответил, что счет уже оплачен Хемингуэем. Раз­дражение наше уступило место удивлению. Тогда Хе­мингуэй подошел к нам, широко улыбаясь,— монстр исчез. Сказал, что чувствует себя неловко, был погру­жен в свои мысли, когда писал, а мы ему помешали. Сказал, что Бернардо мог бы стать превосходным боксером, и пригласил нас как-нибудь посетить его дом.

— Но вы не пошли! Уверен! Рассердились. Гор­дость помешала,— заметил я.

— Почти угадал! Соблазн был велик, хотя понача­лу мы оба сразу решили не ходить. Неделю спустя, од­нако, Бернардо и я стояли у ворот финки. Какой-то мальчик спросил наши имена и отправился через сад к дому. Нас тут же впустили. Было около полудня, и мы слышали бравурные аккорды испанской гитары и обрывки андалузской песни, доносившиеся из окон. Хе­мингуэй встретил нас на веранде и объяснил, что у него гости, близкие друзья, кто-то из Голливуда и что он извиняется, но не может быть долго с нами. Усадил он нас на террасе и заговорил первым, и только о спорте. Мое невежество в этой области вынуждало меня мол­чать. Он ведь предупредил, что время, отведенное для нас,— ограничено, и я не решился заговорить с ним о литературе. Он предложил выпить. Мы оба отказа­лись, и тогда он вскочил с необъяснимой легкостью для его тучной комплекции. Мы поняли — встреча была за­кончена...

— Так и ни о чем не поговорили? Обидно, я-то рас­считывал услышать его суждения о жизни, литературе, о Кубе — интересные и, главное, заслуживающие дове­рия.

— Что поделать! Наше чувство сожаления, поверь, было куда более глубоким. Он знал, что мы оба пишем и что пришли к нему не от спортивной газеты. То. что он нам рассказывал, очевидно, могло удивить снобов, любителей светских спортивных новостей. Но мы про это забыли, как только за нами затворились ворота финки.

— И больше не было встреч?

— Были! Но все они носили иной характер. Хочу сказать, особенно в юные годы, я общался с ним, читая й перечитывая его вдоль и поперек и все то, что о нем писали другие. На мой взгляд, Хемингуэй принадлежит к тем исключительным писателям, которые были чрез­вычайно популярны, но о жизни которых в то же вре­мя мало кто знал истинную правду. Пресса всего мира и критика занимались тем, что заполняли сотни стра­ниц повествованиями о выставляемой напоказ им са­мим привлекательной части его жизни. В этом смысле Хемингуэй свободно может конкурировать с Мата Ха­ри, Панчо Вильей. Сообщения о нем стоят в одном ря­ду с известием о самоубийстве Гитлера, гибели «Тита­ника», со сплетнями о кинозвездах мировой величины. Он был популярен наравне с бульварной литературой, славой европейских монархов, историей Распутина, ве­личием последних дней Помпеи.

— Так уж? Все свалил в кучу. Не чересчур ли ты хватил?

— Нет, уверен, что и у вас в стране многие не зна­ют, кто такие Мата Хари, Панчо Вилья, даже Рас­путин, а портреты Хемингуэя — в каждом втором доме, где я бывал... Они висят, и на почетном месте.

— Это верно! У нас его любят...

— Но не знают. Знают только то, что он сам хотел.

— А ты что-нибудь писал о нем?

— Да! Прошло несколько дней после его смерти, и я поехал к нему в Сан-Франсиско-де-Паула. Хотел по­смотреть, что делается в «Ла Вихии». Рене впустил меня в дом, узнав, что я собираюсь писать в газете о его бывшем хозяине. В комнате, входившей в полови­ну писателя, я обнаружил склянку е формалином. В ней была довольно крупная ящерица. Рене объяснил мне, что несколько лет тому назад одна из многочисленных кошек, живших в доме, увидела эту ящерицу в саду, набросилась на нее и вцепилась острыми зубами в шею. Ящерица, казалось, была лишена возможности сра­жаться, но она стойко сопротивлялась, нанося удары по морде своим хвостом. Хемингуэй услышал возню, вышел в сад и отбил ящерицу у кошки. Принес домой, поместил в своей туалетной комнате, кормил, поил, смазывал ей раны мертиолатом, лечил. Но пресмыкаю­щееся погибло десять дней спустя. Глядя на склянку с формалином и раамыш.иня над этим маленьким эпизо дом из жизни писателя, я вдруг неожиданно увидел в синтезе его биографию и смысл всего того, о чем он пи­сал. Как та ящерица, сам Хемингуэй был бит, ранен и травмирован своим временем, людьми, окружавшими его. Как та самая ящерица, на первый взгляд здоровые и пользующиеся жизнью по мере своих способностей герои его произведений постоянно подвергаются оби­дам, нападению со стороны и остаются жить со шрама­ми или гибнут, но непременно сопротивляются до по­следнего и никогда не сдаются.

— Оригинально твое наблюдение, Лисандро. Но не только поэтому я разделяю его. По мере сбора материа­ла о его жизни на Кубе, я почти приблизился к тому, чтобы сделать вывод, подобный твоему. Ты знаешь, как сам Хэмингуэй любил рассказывать о своих соб­ственных шрамах.

— В склянке с формалином...— Лисандро услышал голос жены, сообщавшей из комнаты, что кофе готов, встал и через несколько секунд возвратился с подно­сом.— В склянке с формалином,— продолжал он,— я увидел дань смелости ящерицы, дань силе ее сопротив­ления перед навалившейся на нее угрозой. Хемингуэй и сохранил ее потому, что в ящерице, в ее судьбе видел самого себя. Ведь у него было много недоброжелателей, недругов и просто врагов. Начнем со старухи Гертруды Стайн. Она была жестоким неприятелем, худшим из худших, поскольку знала досконально то, что крити­ковала в нем. Хемингуэй учился у нее, исповедовался, как перед духовником, и, как от всех своих учителей, затем отрекся и от нее. Она скорее всего как раз за это была с ним беспощадна — не постеснялась вспомнить, как он в свои юные годы заливался слезами, узнав, на­пример, что вскоре должен стать отцом. Плакал, по­скольку не был к этому готов, считая себя слишком молодым. И эта же Стайн повсюду рассказывала о том, что Форд Медокс Форд испытывал неловкость в обществе молодого Хемингуэя, который не уставал льстить, угодничать и постоянно валился перед ним на колени, утверждая, что Форд самый великий из поэтов человечества...

— Как ты к этому относишься? Считаешь ли такие «откровения» правомерными? — ко времени встречи с Лисандро Отеро меня уже не раз тревожила мысль о том, как я справлюсь с обилием собранного, неизве­стного и во многом звучащего диссонансом тому, что мы привыкли знать о Хемингуэе.

— Лучше об этом говорить при жизни. Может быть, больнее, но честнее,— Лисандро отхлебнул кофе из ча­шечки.— Я так считаю!

— Верно! Гласность! Там, где есть тайна,— там не­избежно возникает соблазн подправить правду. Сама тайна для меня понятие отрицательное, нечто против­ное существу человека. Так должно быть, хотя без тай­ны человек не может. Обидно, естественно, когда ру­шатся легенды. Мы преклоняемся, стремимся подра­жать, берем пример, а потом оказывается в некотором роде — мыльный пузырь... Гласность — это инструмент совершенствования человека...

— Не менее опасным его критиком был Макс Ист-мен. Он публично заявил, что Хемингуэй храбрый, да только его храбрость, как парик на голове, заключена в волосах на его груди, а они не что иное, как парик. Позже Хемингуэй встретил Истмена в Нью-Йорке, и драка была не хуже, чем на ринге. Из наших отечест­венных критиков единственным, кто серьезно изучал творчество Хемингуэя, можно считать Сильвино Суа-реса. Он утверждал, что Хемингуэй оказал неоспори­мое влияние на большинство современных прозаиков Кубы...

— Так ведь оно и есть! Ты первым не станешь это­го отрицать. Знаешь по себе. Но вот симпатии к нему, как я вижу, ты утратил. Почему?

— Лучше бы он не приезжал на Кубу! Как ни пы­тался он жить в создаваемом им искусственном мире, окружая себя верными людьми, которые его не подво­дили, многое из его жизни все же становилось достоя­нием тех, кто прежде так восхищались им... Да и в творчестве его... Как только он переехал на Кубу — у нас восторгались, аплодировали, а если посмотреть с другой стороны? Как только переехал, оборвал, обре­зал... лишил себя возможности на самом себе испыты­вать сложность положения в Штатах, скажем так, художника, стремящегося говорить правду. Он думал, что обнародует ее здесь, а сам десять лет молчал...

— Есть мнение, Лисандро, что время взлета, твор­ческого плодотворного подъема как раз в сороковые го­ды сменилось периодом колебании, внутренней сумя­тицы. Наш критик Морис Мендельсон утверждает, что «попыток увидеть исторические перспективы, какими был отмечен путь художника во второй половине 30-х годов, теперь (т. е. в сороковые, пятидесятые годы) он уже больше не делал». Как ты на это смотришь?

— Критик прав! Хемингуэй молчал более десяти лет, а выпустил «За рекой, в тени деревьев» и разо­чаровал. Хотел, очень хотел что-то серьезное сказать, но... не получилось. Не смог! Мало того, что, читая, ощущаешь, будто тебе все это уже хорошо знакомо, в книге нет ничего берущего за душу, волнующего серд­це. Критика правительства, военщины — ни то ни се. И любовная линия... затянута, сентиментальна, без глу­бокой борозды. Скептицизм...

— Без прежней хемингуэевской хватки! И о войне. Как он о ней говорил, к примеру, в «Прощай, оружие!», в других произведениях! Хемингуэй видит и точно, сочно описывает виденное, прочувствованное им, но в толщу жизни, ее проблем, в их суть уже не проника­ет— они вне его, потому как не на что ему опереться. Так я понимаю. И вообще это может показаться тебе чересчур сильным, но порой думаешь, а не мало ли у него было настоящего жизненного опыта, достаточно ли было на всю жизнь нескольких лет работы в «Кан­зас сити стар» и «Торонто стар», чтобы познать наш век, где «одним слишком хорошо, а другим — слишком

Плохо где тягостны и невыносимы нищета и неснос­но. Г-лагоиолучие». Не помню, чьи это слова. Но мысль мою ты улавливаешь?

— Да! Более того, отсюда мое твердое убеждение, что в его героях чаще всего мы видим то, чего ему са­мому в его действительной, а не искусственно выстав­ляемой на общее обозрение жизни так не хватало. Вот отчего в кубинский период Хемингуэй особенно ищет символы, которые дали бы ему возможность выразить идею виденного им мира. Поиски, однако, ограничены его внутренним сознанием, а выбор определяет объек­тивное бытие.

— Ты конечно же знаком с очерком «Интеллекту­альный героизм». Хосе Антонио Портуондо тонкий и глубокий, на мой взгляд, критик. Когда речь заходит о Хемингуэе, то статья буквально пестрит такими сло­вами, как «поражение», «одиночество», «смерть», «тос­ка», «крушение», «неудача», «эскапизм», «индивидуа­лизм», «растерянность», «романтизм» и снова «смяте­ние», «безнадежность», «отчаяние».

— Да, но то, что Портуондо, например, расценивает как «эскапизм» — Африка, бой быков, охота, азартные мгры и тому подобное,— на мой взгляд, есть не что иное, как символы, которыми Хемингуэй пытался представить и раскрыть вечную борьбу человека С его окру­жением, его средой. И, пожалуй, в большей степени — борьбу с другими людьми. Я не устаю повторять его максиму — «человека можно уничтожить, но нельзя по­бедить». Ни один из героев Хемингуэя не признает се­бя побежденным, ни один из них не позволяет ни об­стоятельствам, ни людям его побороть. Все сражаются, борются и гибнут порой, но не поставлены на колени. Как можно говорить о поражении, «крушении» и «тос­ке» у такого писателя, как он? У него не хватало зна­ний настоящей жизни...

— А что ты скажешь о произведениях на тему об Испании, конкретно о бое быков? Как ты смотришь на то, что в свое время — кстати заметь, почти сразу после гибели Хемингуэя — писал Жан Кау во французской газете «Л1Экспресс». Помнится, ты мне как-то говорил, что читал эту статью.

— Да, месье Кау заинтересовался тавромахией, на­верное оттого, что перестал быть секретарем Сартра, и

почему-то взял да и проштудировал «Смерть после по­лудня». И изрек свой силлогизм: «Дон Эрнесто време­нами врун, временами трюкач, а временами просто не­вежда». Дело в том, что этот вывод относится к знанию писателем боя быков, которое он проявил в «Смерти после полудня». Однако вывод так подан, что невольно Переносится и на другие его книги. Хемингуэй не избе­жал, в ранних своих произведениях — чего не скажешь об «Опасном лете», поверхностного подхода. Он увлек­ся привлекательной выгодной стороной темы, по сути Своей сложной, весьма непростой для понимании, как скажем, высшая математика для среднего чело­века...

— И не проявил желания глубже вникнуть, загля­нуть внутрь, пропустить через себя, познать суть...

— Может быть, даже и не подозревал о ее сущест­вовании... Но переносить суждение Кау на все творения Хемингуэя было бы более чем несправедливо. Каждый художник берет из окружающего его мира «сырье» для своего искусства. Но абсолютной объективности при этом, как некоторые претендуют, достичь невозможно. Художник черпает из среды лишь группу элементов, наиболее близких его восприятию, и подвергает их реакции, замешенной творческим импульсом внутри себя. От этого столкновения сил рождается эклектиче­ский космос: ни точное воспроизведение среды, ни го­лый плод фантазии. Хемингуэй взял из нашего реаль­ного мира элементы, не очень-то его представляющие, однако использовал их умело. Он создал и оставил нам в наследие произведения значительные об отдельных важных штрихах нашей эпохи.

— Тем, что было сказано об элементах, наиболее близких восприятию художника, ты даешь козыри Эд-мундо Десноэсу. Он сейчас же заявил бы, что эта по­верхностность вообще присуща Хемингуэю от рожде­ния, и объяснил бы это как проявление «великодержав­ного», «шовинистического» начала, по природе прису­щего любому писателю США, прячущемуся, как в жиз­ни так и в творчестве, словно за каменной стеной, за всемогущим зеленым паспортом с золотым орлом, за­жавшим в когтях кучу стрел... Ты как полагаешь? Дес­ноэс считает, что Сантьяго так превосходно разбира­ется в американском бейсболе, в его игроках Ди Мад-

жио, Джоне Мак-Гроу, Дике Сейзлере, в разных лигах, в тренерах только потому, что писатель намерен был показать всему миру, что бедный кубинский рыбак лю­бит Соединенные Штаты Америки, восхищается этой страной, преклоняется перед ее героями.

— Хемингуэй иначе не мог — он всегда «эксплуати­ровал» то, что ему приглядывалось, нисколько не забо­тясь, выгодно ли это тем, о ком он пишет — вспомни о его женах,— и насколько это соответствует действитель­ности. Но подумай о заключении Максуэлла Гайзмара — Хемингуэй что хотел, то и внес на страницы своих про­изведений. Оно там! Никто не может этого отрицать, а мировая литература надолго сохранит. Что же касается Десноэса, то были суждения и почище. О Хемингуэе уже столько сказано всякого. А он был и остается Хемингу­эем. Его следует читать! Он знаменитый писатель на­шей эпохи. В «Снегах Килиманджаро» Хемингуэй спра­шивает, зачем понадобилось леопарду забираться на западный пик покрытого вечными снегами горного мас­сива? Леопард пытался пробраться в «Нгайэ-Нгайя», что означает на языке масаев «Дом бога» — вечность, бессмертие. В результате — скованные холодом и ис­сушенные ветром останки леопарда. В предсмертных су­дорогах «он увидел заслоняющую все перед глазами, за­слоняющую весь мир, громадную, уходящую ввысь, немыслимо белую под солнцем, квадратную вершину Килиманджаро. И тогда он понял, что это и есть то ме­сто, куда он держит путь», — Лисандро Отеро вскинул голову. Блеска глаз его я в темноте не увидел, но я твердо знал, что они горели.— Теперь мы знаем — лео­пард добрался, он взошел к «Нгайэ-Нгайя»...

Мой палец потянулся к клавише магнитофона... Щел­чок... звук его улетел в ночную мглу, а мы долго еще сидели молча, погруженные каждый в свои мысли.

Теперь, по прошествии ряда лет, когда было подго­товлено к выпуску второе издание книги, возникло желание обратиться к ныне пишущим кубинским писателям с вопросом: «Ваше отношение к Хемин­гуэю».

Возможно, суть вопроса не достигла сознания каж­дого— в добросовестно изложенных 4—5 страничках, как правило, содержится лишь описание знакомства с Хемингуэем.

Цитирую выборочно.

Сальвадор Буэно: «Хемингуэя однажды спросили, как можно написать роман? Он ответил: «Стоя и каран­дашом». Таким я увидел его и запомнил на всю жизнь... Мне нравятся его рассказы больше, чем его романы. В рассказах больше правдивости... Ближе я познакомил­ся с ним, когда вышла в свет повесть «Старик и море», короткая, но закаленная, как толедская сталь. Присут­ствовал я на празднике в честь Хемингуэя, устроешюм фирмой «Атуэй», где собрались все, кто хотел, но не было писателей... О Хемингуэе, как о человеке, я узнал после знакомства с доктором Францем Штетмайером».

Густаво Эгуреп: «Лично я не был знаком с Хемингу­эем. Видел его пару раз в баре «Флоридита». Он веселил­ся с друзьями. Запомнилась его голова викинга, седая бо­рода с крутым подбородком, огромные кисти рук. Взгляд грустный, нет, пожалуй, скорее меланхолический. Нет, еще точнее — взгляд одинокого человека... Мне нравился в нем дух искателя приключений. И не охота на львов в диких дебрях Африки, ни его дружба с тореро и зна­менитыми артистами привлекала меня к нему, а его участие в гражданской войне в Испании на стороне Рес­публики... Мой шеф в газете говорил моему другу, с ко­торым мы вместе работали в конце пятидесятых, — он был членом компартии: «Хемингуэй работает на аме­риканскую разведку и подведет тебя однажды!» На что мой друг, часто бывавший в «Ла Вихии», отвечал: «Пусть он служит кому угодно, но всякий раз, как я прошу у него денег для партии, он мне их дает».

Хулио Травиесо: «В 1959 году я вышел из тюрьмы, где сидел за революционную работу против Батисты. Мой приятель привел меня к Рене, который согласился показать дом знаменитого писателя, великого охотни­ка, покорителя женских сердец. Хемингуэй привлекал меня тем, что был сторонником Испанской республи­ки... Дом — простой, но этим как раз мне и понравился. Разочаровало бесконечное количество засушенных го­лов диких животных. Я знал, что такое смерть, сам приносил ее и готов был в любую минуту расстаться с жизнью, но гордиться трофеями, когда ты с оружием против беззащитного животного, этого я не признавал...

Когда появился Хемингуэй, он стал подробно расспра­шивать меня о жизни в тюрьме, а когда я сказал, что пытаюсь сочинять, он дал совет писать только то, что я сам пережил или хорошо знаю, например, о жизни в тюрьме, и тут же сменил тему разговора... Есть мнение, что Хемингуэй относился к писателям прошлой Кубы с пренебрежением. Думаю, что это не так. Их просто было мало и то, что они делали,— столь незначительно, что он и не общался с ними. Я представляю себе так, что Хемингуэй вообще по своей натуре не очень любил интеллектуалов и тем более писавших обо всем, толь­ко не правду, какую видел он сам. Он и сам не вел жизнь интеллектуала, хотя и был образованным чело­веком... Уверен, что, помимо влияния его творчества на многих современных писателей Кубы, мы в глубине души уважаем и восхищаемся Хемингуэем-челове­ком».

 


Дата добавления: 2015-08-18; просмотров: 77 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: За право публикации повести в журнале «Лайф» писатель получил 30 тысяч американских долларов. Подсчитано, что в | СМЕРТЬ И ВОСКРЕШЕНИЕ ХЕМИНГУЭЯ | НОБЕЛЕВСКИЙ ЛАУРЕАТ | ХЕМИНГУЭЙ НЕ ПОЕДЕТ ПОЛУЧАТЬ НОБЕЛЯ | ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ | It к Локо. | БЮСТ ХЕМИНГУЭЯ | Salon 13», т. III, № 4, декабрь 1962 года, стр. 41. | СВЯТАЯ ДЕВА КАРИДАД | БЕСЕДА И НЕСКОЛЬКО ЧАСОВ С ХЕМИНГУЭЕМ |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
КУБИНСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ| ПОСЛЕДНИЙ ГОД НА КУБЕ

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)