Читайте также:
|
|
Серегу выписали из больницы. Тот это теперь Серега и не тот. Меньше стал, вроде усох весь, сжался. Ходит неестественно прямо, слегка закинув голову, как приучил его долгий гипс. Левая Серегина рука сгибается только наполовину. Но все это – пустяки, ерунда по сравнению с его лицом. Лицо Серегино страшно. И не лицо даже, а одна его половина. Если смотреть на Серегу справа – остался он совсем прежним. А вот слева... Да, слева на него лучше не смотреть. Левая половина лица изуродована безжалостно. Шрам на шраме, и один другого страшней. Губы словно срезаны бритвой. Исчезло и левое Серегино ухо. Будто его и не было. И на этой половине чужого страшного лица лишь по-прежнему сверкает лукавый черный Серегин глаз.
Серега теперь старается поворачиваться к людям только правой стороной, а левую половину прикрывает ладонью. Врачи говорят, что вообще-то лицо его поправить можно. Только это сложно очень, в их больнице таких умельцев нет. Вот в Москве – там да, там, конечно. И Серега теперь мечтает о том, как закончится война и он поедет в Москву к столичным чудо-врачам.
Но самая большая Серегина беда не в этом. Страшнее, что не берут его теперь на работу. А это значит, что не будет теперь его рабочей карточки. И придется ему осенью идти в школу. А это, если честно, Серегу совсем не радует. Последние три года он не учился – не до учебы было. Выходит, придется ему снова садиться в пятый класс, который он бросил на половине. В пятый класс! Это в его-то пятнадцать лет! Сидеть рядом с малышней сопливой! Да и какая там, к черту, будет учеба – забыл он все, начисто забыл. Как подумает об этом Серега, аж зубы начинает ломить. Лучше бы на заводе в две смены вкалывать...
Мария-почтарь быстро разнесла весть по Партизанской: наконец-то у цыганят нашелся отец!
Вся Партизанская в тот день у Быстровых перебывала. И столько в Минеихиной бедной избенке радости, так все там счастливы, что и каждый, кто заходит туда, тоже радостью этой заражается. Ну, наконец-то! Нашелся все-таки! Дождались своего часа эвакуированные! Цыганята от радости словно с ума спятили – и хохочут, и прыгают, и по полу катаются. Письмо отцово по сто раз прочитали, наизусть выучили. Пишет он, что цел-невредим, что наград у него – во всю грудь, что искал их, искал, насилу в Сибири нашел. Что теперь все – больше они ни за что не растеряются. Что скоро войне проклятой конец, и он сразу же примчится за ними. Чтобы ни за что они больше никуда не переезжали, его бы ждали.
А вскоре он прислал еще письмо – из госпиталя. Что снова ранен, что списали его подчистую, что скоро выпишется и сразу приедет. Быстровы теперь считают до его приезда не только дни, но и часы. Каждое утро просыпаются в надежде: не сегодня ли? И засыпают в мечтах: наверное, завтра!
Быстров-отец явился, щегольски одетый в новенькую полковничью шинель и сверкающие хромовые сапоги. Его привезли на военкомовской машине, прямо к Минеи
хиному дому. Все цыганята мигом высыпали на улицу, облепили машину. Оказался он, и вправду, настоящим цыганом – смуглый, черноволосый, кудрявый, белозубый. Ослепительные его зубы видны сразу – он все улыбается, рта не закрывает. Левая его рука забинтована и притянута к груди. Но он и одной правой ловко подкидывает и ловит свою ребятню, жадно заглядывая в ребячьи лица, заново узнавая каждого.
– Юрка, дьяволенок! Венька или Петька? Венька! А Петушок наш где? Ах, вот он, Петя-петушок! Санек, сынок! Мишка-медвежонок, и ты тут! А вот и Ниночка – доченька моя единственная! Красавица, ай да красавица!
Серега, запыхавшись, влетел в дом и бросился к отцу, даже забыв по обыкновению прикрыть рукой изуродованную половину лица. Отец прижал к себе сына так, что тот чуть не задохнулся, и долго не отпускал. А потом отстранил его и, еще раз глянув ему в лицо, сказал:
– Ну вот и ты тоже, выходит, ранен, сынок. Что же поделаешь – война!
К вечеру стало известно, что в воскресенье Быстровы уезжают. В пятницу Быстров-отец, сопровождаемый оравой своих цыганят, самолично обошел всех соседей и просил их непременно завтра вечером прибыть к ним «на отвальную».
В субботу собрались все соседи. Заходили и смущенно останавливались у двери. Взгляд сразу упирался в богато накрытый стол посреди избы. Такое богатство, однако, только до войны видывали. Розовое сало, нарезанное ломтями, открытые банки с консервами, источающие пряный непривычный аромат, квашеная капуста в мисках. Яичницу из порошка Минеиха раскладывает по тарелкам. На столе горками насыпан шоколад, разломленный на маленькие кубики. Для ребятни – целый жбан розового сладкого морса. Для взрослых тоже есть что выпить. На плите в двух ведрах картошка варится. Не в мундирах – чищенная! На сковородке фырчит, высекая слезу, лук. Но главное – Юванна пластает одну за другой буханки хлеба. Настоящего! Домашнего. Белого. Из чистой муки, без всяких добавок.
Гости вплотную сидят на табуретках, лавке, сундуке, кровати, на перевернутых ведрах и просто на корточках. Стесняются, молчат, поглядывая на богатый стол, стараясь спрятать жадные взгляды, крепко держат рвущихся к столу ребятишек.
Хозяин обошел всех, налил в стаканы, заговорил:
– На фронте надежный товарищ – наипервейшее дело. Он и словом подбодрит, и последним сухарем поделится, а если нужно, и огонь на себя примет. Но я так понимаю – верный товарищ рядом – это важно не только на фронте. Без вас, дорогие люди, не дожили бы мои дети до сегодняшнего дня. Разве бы ей одной, – показал он на жену, – выжить с этакой оравой? Разве бы сберегла их в эту лютую пору? Так что, люди дорогие, хочу я вам поклониться низко за доброту вашу!
И он поклонился всем собравшимся.
– А теперь, гости дорогие, прошу не стесняться. Ешьте, пейте! Уезжаем завтра. Домой уезжаем, к себе в Смоленск. Ешьте-пейте, чтобы ничего на столе не осталось. Завтра начинаем совсем новую жизнь.
Юванна, враз помолодевшая, похорошевшая, мечется между плитой и столом, все подносит и подносит угощение. И все перестали стесняться.
Потом, когда поели, стол отодвинули в угол, освободив, середину избы. Полковник достал из кармана губную гармошку, заиграл плясовую, сам закружился по комнате волчком и цыганят своих в круг вытащил. Никто бы из гостей и подумать не мог, что вечно голодные, тощие Быстрята – такие ловкие плясуны. А Нинка-то, Нинка! На лавку вскочила и там лихо отбивает чечетку. Неужели это она еще совсем недавно здесь вот, на этом сундучке, лежала, закатив глаза, и мать, глядя на нее, почти равнодушно говорила: «Помрет, видать, Ниночка-то».
Поплясав, и песню затянули. Снова сели за стол. Вспомнили, как приехала Юванна с детьми к ним на Партизанскую, как бедовала большая семья, удивлялись, как выжила ребятня.
И снова Быстров-отец благодарит всех и кланяется а пояс.
– Спасибо вам, люди добрые. Если бы не вы...
– Да мы-то что! – смущенно отнекиваются соседи. – Это все – ребятишки придумали, «по улице» пройти.
Серега вытягивает в центр упирающихся друзей и подталкивает их к отцу. И тот по очереди крепко, по-мужски жмет каждому руку.
– Ну, хлопцы, спасибо вам! Спасибо! Хочу вам что-нибудь на память подарить.
Он снимает со своей руки часы и надевает их на руку Никите.
– Носи, друг! Вспоминай моих цыганят.
Никита оторопело смотрит на свою руку. Он так растерялся, что даже и «спасибо» не сказал.
Митяю полковник вручает перочинный нож. В радужную перламутровую рукоятку спрятано множество всяческих лезвий.
– Незаменимая штука! – говорит полковник. – Все умеет. Сколько раз выручал. Мне всю войну верно служил. Теперь тебе пусть послужит.
Михасю достается компас. Настоящий, полевой, военный. – Это, друг, – чтоб с пути никогда не сбиться. Очень это важно – правильно дорогу найти. Может, самое главное в жизни – понять, по какой тебе идти надо. Не всегда важно – на север или же на юг. Важно, чтобы по своей, по верной. Может, не совсем тебе это сейчас понятно. Но когда-нибудь, на перепутье, вспомни эти слова.
Когда очередь дошла до Анки, полковник растерялся:
– Вот те раз! Для дамы-то у меня, пожалуй, ничего не найдется. – Он обшарил свои карманы, перетряхнул полевую сумку и смущенно развел руками: – Полная выходит осечка!
Выручила отца Нинка. Быстренько сняв с себя, она накинула Анке на плечи яркую цветастую шаль – отцов подарок. Анка запротестовала:
– Да ты что! С ума, что ли, сошла!
– Ай да доченька! Ай да умница! – одобрил Нинкино решение отец. – Молодец! Правильно! А я тебе еще куплю.
– Да вы... Да вы что это... – растерянно повторяла Анка, – зачем это... к чему... И вообще мы-то что? – наконец, вспомнив что-то, твердо заговорила она. – Мы-то что? Это ведь все – дедушка Сурен.
- УСурена Акоповича мы вчера были. Бо-ольшой души человек! Очень я просил его быть у нас сегодня, очень. Привезти его и увезти назад обещал. «Нет, – говорит, – не могу, потому как нахожусь на посту». Вроде как часовой при том картофельном поле. Я как военный такое усердие понимаю и одобряю. Но жаль, что его сейчас здесь нет...
- А батянька дедушке Сурену свою шинель подарил! – выпаливает маленький Венька. – Только она ему не понравилась, он никак брать не хотел.
- Да, это точно, настоящий бой у нас с Суреном Акоповичем вышел, – белозубо улыбается Быстров. – «Мне, – говорит, – сторожу, полковничья шинель – не по чину». Пришлось свою власть применить, скомандовать: «Приказываю взять!» Только тогда и взял. «Да вам, – говорю, – Сурен Акопович, за сыновей ваших – героев, за сердце ваше большое, за нынешнюю вашу службу верную я бы и генеральской шинели не пожалел. Но генеральской у меня нет, а эту уж не побрезгуйте – возьмите».
- Слушай, хозяин, – расхрабрившись, спрашивает бабуля, – это правда, что ты цыган?
- А что, разве по мне не видно? – встряхивает чубом Быстров. – Самый что ни на есть чистокровный цыган. И дети у меня цыганята.
- А женка у тебя из каких будет?
- Женка? – удивляется Быстров. – Женка у меня русская. А что, сомнения разве имеются?
– Да видом-то будто как русская. А имя вот у нее какое-то не наше.
– Имя?– удивляется Быстров, – самое, что ни на есть русское у нее имя.
– Не, мил человек, этак мы отродясь не слыхивали, штоб звали кого. Чудно как-то – «Юванна». Што за Юванна – бог его знает...
Полковник несколько мгновений молча смотрит на бабулю, что-то соображая, и вдруг начинает хохотать.
– Ю... Юванна! Юванна! Ой, не могу! Да ведь Юлия она у меня... Юлия Ивановна. Это, видать, кто-то из моих карапузов ее вам представил. Вот и вышло – Юванна! Ой, братцы, пощадите! Какая прелесть! Юванна!..
Он хохочет так заразительно, что гости не выдерживают и тоже начинают хохотать. Должно быть, с самого начала войны Партизанская не слышала такого дружного и веселого смеха. Так, смеясь, и расходятся все по домам...
Уезжали Быстровы на следующее утро. Вся улица вышла проводить их. Грузовик медленно шел по Партизанской. В кабине сидела заплаканная и улыбающаяся Юван... Юлия Ивановна с маленьким Семочкой на руках. Над бортами кузова веселыми светящимися угольками торчали головенки цыганят. А в центре, для устойчивости широко расставив ноги, стоял Быстров-отец и что-то играл на губной гармошке. Рядом на правах старших стояли Леонид и Серега. Леонид совсем не по-взрослому вытирал глаза рукавом фуфайки. Серега же не отвлекался на такие мелочи. Он махал, махал тем, кто вышел проводить их. Махал обеими руками, совсем забыв прикрыть ладонью левую половину лица...
- Все, уехали! – вроде удивленно говорит Никита. – Будто и не было их вовсе.
- Пошто так говоришь, Никитушка! – возражает бабуля.– «Будто и не было вовсе!» Неправильно это! Где человек жил, – что-то после него да осталось. Либо – худо, либо – добро. А ты: «Будто и не было»!
- Как полковник-то вчера всех благодарил! – вспоминает Никита и невольно взглядывает себе на руку, где красуются часы.
- Да ить это нам их благодарить бы надобно! – опять не соглашается бабуля.
- Нам?! За что? – не понимает внук.
- Да они ведь нас нам же и показали, какие мы есть. Будто в зеркале. Мы сами – как про себя? Мол, Партизанская – бедней бедного, дай бог как-нибудь выдюжить. А, вишь, как прибило к нам и вовсе горемык-то бездольных, так и мы вроде богачами сделались. Поднатужились да всем миром и поддержали таку ораву. Мы же сами про себя не знали, сколь в нас, во всех-то, сердоболия. Они и показали нам. За это и спасибо им! А что уехали, – ты, Никитушка, не переживай. Они же домой к себе. Дай бог им добраться да устроиться как надо!
- «Не переживай»! – повторяет бабулины слова Никита. – А сама-то чего плачешь?
- Дак ить привязалась же за что время. Вроде как родные стали. Встречать-то всегда лучше. А прощаться – плохо. Не дай бог прощаться!
...Партизанская прощается с Суреном. Похороны пришлись на воскресенье, и к полдню у Суреновой баньки собралась вся улица. Банька горестно ссутулилась, заслоняясь от дороги горою сушняка. Старалась, старалась ребятня, чтобы не мерз нынешней зимою дедушка Сурен. Но не пригодятся теперь старому эти дрова.
День выдался тяжелый, по-осеннему тоскливый. Дышит промозглой сыростью низкое мрачное небо. Все грозится да не решается пойти дождь.
Гроб стоит на лавке у входа в баньку. Сурен – спокойный, торжественный – из-под полуприкрытых век смотрит на многочисленных гостей чуть удивленно и виновато, будто извиняясь за причиненное беспокойство.
Гроб украсили как смогли: приладили на углах по цветку из крашеной стружки. Поверх сосновых лап разбросали собранные ребятней поздние, уже по-осеннему блеклые цветы. Да еще кто-то из малышни сломил где-то запоздалый, только что расцветший подсолнушек. Его вложили в сложенные на груди Суреновы руки. Ярко-желтый подсолнух маленьким веселым солнышком прикорнул на груди у Сурена и золотисто светит ему в лицо, будто стараясь согреть. Однако мертвый Сурен не принимает этой нежданной щедрости, как и при жизни не умел он ничего взять только для себя.
Сурен в последний раз едет по ставшей ему родной Партизанской, и люди выходят из ворот и идут следом за гробом. Последняя дорога здесь недальняя – мимо церкви, по Набережной, к заросшему топольником кладбищу на высоком берегу.
Полуслепая кобыла покорно тянет за собою телегу. В гробу покачивается маленькая иссохшая стариковская фигурка, оборотя незрячее уже лицо к серому осеннему небу.
Анка идет за телегой, смотрит на неживое Суреново лицо, и все пытается понять, что же такое смерть? Что это значит – умереть? Как это? Что происходит с человеком, когда он перестает быть живым? Что он чувствует в тот момент и чувствует ли что-нибудь вообще? Сам-то он знает, что умирает? Ведь всего за день до Суреновой смерти она с друзьями была у него. Он угощал их, как всегда, своей «курятиной», разрезал им два прибереженных для них арбуза, разговаривал с ними, даже смеялся чему-то, ругал Жульку. А ведь ему оставалось жить один день. Всего только один день! Неужели он ничего не знал, не чувствовал, не боялся?
А сами-то они, сами? Ведь были близко, совсем рядом с ним. Смотрели на него, говорили. Как же не заметили ничего? Ведь должен же быть ну хоть какой-нибудь сигнал, что смерть – она вот тут, рядом... Анка вспоминает тот, последний день с Суреном, пытается отыскать в нем такой сигнал – и не находит. Как обычно, Сурен был рад гостям. Как всегда, старался накормить их получше. Подробно выспрашивал, какие новости на Партизанской, у кого как здоровье и настроение. И, конечно, по-всегдашнему дотошно выяснял все сводки с фронта за последние дни.
Да, помнится, когда сидели у костра, он все смотрел неотрывно на небо и вдруг сказал:
– Кавказ! Настоящий Кавказ!
Мальчишки удивленно посмотрели на старого и ничего не поняли. Но Анка, глянув туда, куда смотрел Сурен, сразу увидела в нагромождении белых громадин – облаков снежные вершины гор. А Сурен, глядя на них, начал тихонько, нараспев рассказывать о чем-то на гортанном своем родном языке. Они уже знали – это «Витязь в тигровой шкуре» – любимая его поэма. Он знал ее наизусть и читал, когда тоска по родине подступала особенно остро.
Когда расставались, Анка спросила негромко:
– Очень хочешь на Кавказ, дедушка Сурен, да? Он посмотрел на нее грустно-грустно:
– Ах, как хочу, милая! Как хочу! Вы славные, с вами хорошо. Только там – Кавказ, мой Кавказ!
И он снова посмотрел вдаль, где смог разглядеть вершины родных гор...
И снова Анка вглядывается в неживое лицо Сурена и пытается понять, что же такое смерть. Ну, умер человек. Перестал ходить, говорить, видеть. Засыплют его землей. А дальше что? Неужели же это – все?! Нет, не может этого быть! Не должно этого быть! Зачем же тогда человек появляется на свет? Вот, к примеру, зачем жил дедушка Сурен? Что от него осталось на земле? А, правда, – что же осталось от старого Сурена? Сыновья погибли. Жена умерла. Дом родной далеко. Земля ему здесь чужая. И близких – никого. Чужие провожают его в последний путь. Даже оплакать его некому.
Анка огляделась. И правда, никто ведь не плачет. И стало Анке стыдно, нехорошо стало. Как же так – человек умер, нет больше человека, а никто не плачет. И такая вдруг обида захлестнула Анкино сердце, что она не справилась с ней и судорожно громко всхлипнула. И все кругом – будто только и ждали этого сигнала – перестали сдерживать слезы. Тихонько заплакали, запричитали бабы. Мальчишки скорее рванули вперед, чтобы никто не видел их слез. Вытер поспешно глаза рукавом Никита.
Нет, дедушку Сурена есть кому оплакать. Вон сколько людей пришло проводить его. А почему? Кто он им? Если разобраться – совсем ведь чужой. И прожил он здесь немного, и из баньки своей выбирался редко. Так почему же всей улице он стал таким родным? Почему был так нужен ребятне? Да и взрослые тоже частенько заходили в Суренову баньку поговорить, поплакаться, совета попросить. Для всех у него были открыты двери. На всех хватало сердца у дедушки Сурена. Он первый понял, что без помощи улицы эвакуированным не прожить. Разве не отдал тогда свое единственное одеяло маленьким цыганятам? А за ним уж и другие понесли совсем даже не лишнее у них. Разве не ради них, ребятишек, устроился он работать? Разве не отдавал им до крохи все, что заработал?
И разве не от доброго своего сердца изобрел эту самую «курятину» и откормил ею за лето совсем отощавших цыганят и другую ребятню с Партизанской?
Что же оставляет на земле человек? Не знает этого Анка. Только кажется ей, что не может человек исчезнуть бесследно. Вот дедушка Сурен, например, – вот он точно остался в каждом, кто его знал. Кому делом помог старый, кому советом, кого сердцем своим обогрел. Он часто говорил им: «Не бойтесь передать добра! Чем больше его отдадите другим, тем богаче станете сами!» Анка теперь точно знает: этот завет Сурена будет в ней жить, пока будет жива она сама. А, значит, будет жив и сам старый Сурен...
Нет, человек не исчезает бесследно! Особенно – хороший, добрый человек.
«РЕШАЙ СВОЮ СУДЬБУ САМ»
Наконец-то Михась увидел мать. Да так ясно, так близко, будто и не во сне вовсе. Она приснилась ему вместе с отцом. И вроде сам Михась – тоже с ними. Только родителям его – путь дальше, а он лишь провожает их. И так ему хорошо с ними, и так не хочется расставаться, уж так не хочется! Уцепился Михась за них – кажется, никакой силой не оторвешь. Идут они втроем вместе, и молит Михась, чтобы путь тот не кончался никогда.
Но вот и место, где расстаться им надо. И никак это место не обозначено, а только сердцем он чует – здесь! И оттого похолодело у него внутри, онемели руки-ноги. Хочет он крикнуть: «Нет! Не уходите! Не отпущу!» – но язык не подчиняется. Хочет удержать их, да сил у него нет. А они уже потихонечку, осторожно вынимают свои руки из его одеревеневших застывших ладошек.
Мама наклонилась к нему, смотрит ласково, улыбается. И так ясно видит Михась ее лицо – ну каждую ресничку, каждую морщиночку разглядел. Даже крохотную родинку на левом виске. Отец смотрит виновато и ободряюще подмигивает: ничего, мол, сынок, держись!
А потом взялись мать с отцом за руки (они часто ходили вот так, взявшись за руки, как маленькие) – и пошли.
Всё в Михе рвется за ними. Хочет он побежать следом, да ног поднять не может – такие тяжелые стали, с землей срослись, что ли?
А родители уходят. Всё дальше, дальше, дальше. Обернутся, помашут ему и снова идут. Так и ушли...
Утром Михась боялся проснуться окончательно, чтобы мамино лицо из памяти не упустить. А потом весь день то и дело прикрывал глаза в страхе: не ушло ли, не затуманилось ли? Но оно всякий раз снова встает перед ним – близкое, ясное, родное. И жаркая радость захлестывает Мишкино сердце: вот она, мама, с ним! Но тут же гасит эту радость горькая обида – ушла же она от него! И отца за собой увела. А его не взяли с собой. И такая сразу тоска находит на Миху, такая берет его обида, будто и не во сне это было.
Весь день ходит Михась сам не свой. Ничего не слышит – все мимо ушей пролетает. Не знает, к чему руки приложить. К Никите пришел – бабуля сразу заприметила:
– Ты чего это, паря, будто не в себе? Уж не расхворался ли?
– Да нет, не расхворался! – отмахнулся Миха. – Так, сон видел...
А старая сразу прицепилась:
– А ты не таи, расскажи-ка, расскажи.
Михе и самому хочется рассказать. А стал рассказывать – ничего у него не выходит. Всего-то и получается, что ушли от него мать с отцом. А его оставили.
И сон этот страх как не понравился бабуле. Перекрестилась она и Миху перекрестила:
– О, господи, спаси и помилуй! Пронеси все напасти мимо!
А Миху успокоила:
– Ты, паря, не бойся. Оно на пятницу-то сны не всегда сбываются. Может, и твой в трубу дымом уйдет. Дай-то бог! Дай-то бог!
Ну, вечно эта бабуля что-нибудь придумает! Все ей страсти разные мерещатся. Теперь же ничего худого случиться не может. На днях отец письмо прислал, что все, отвоевал. Отправляют его вместе с госпиталем в тыл. И, значит, вскорости они увидятся. Михась после этого письма дни и часы до встречи высчитывает. Зря бабуля волнуется. Нет, теперь уж все – ничего худого случится не может!
...Ошибся Михась. Отец его погиб еще раньше, чем сын получил то письмо. Получив похоронку, он все кричал: «Так не бывает! Так не бывает!» Да вот, видать, все жебывает. Поначалу в нем тлела надежда, что это нелепая ошибка, что скоро снова будут приходить письма от отца.
И точно – стали Михе письма приходить. Много писем. Да не от отца – от друзей его. В них – сочувствие, советы, добрые слова. Но эти добрые слова отнимали остатки надежды: так, значит, – правда?!
Фронтовые друзья пишут, какими чудесными людьми были его родители, желают и сыну вырасти таким же. Некоторые зовут Миху в дети. Не из вежливости зовут – всерьез. Подробно описывают свою семью, те места, где живут, шлют адреса и деньги на дорогу. Обещают встретить его как родного.
Михась никуда ехать не хочет. Но и с теткой оставаться – тоже. Он хорошо помнит отцовы слова из письма: «Если ты, сынок, останешься один, решай свою судьбу только сам. Ты уже достаточно взрослый для этого». И он решает. Мучительно, трудно решает, как ему жить дальше. Прикидывает и так, и этак. И ни на чем пока остановиться не может. Своими сомнениями делится с друзьями.
- С теткой жить не буду! – говорит он твердо. – Все, с меня хватит!
- Куда же ты денешься? – спрашивает Митяй. – У тебя же вроде другой родни нет.
- Другой нет, и эта мне – не родня!
- Как же не родня? Тетка все же, родная сестра матери.
- Да какая она сестра? Название одно. Они жили-то вместе только в детстве. Может, скажешь, что они похожи, да?
Маленькие, черноволосые, остроносые – сестры внешне были похожи друг на друга. Но не об этом сходстве говорит сейчас Михась.
- Да что тебе эта тетка! – говорит Никита. – Ты и внимания на нее не обращай. Тебе, главное – выучиться. А кто же тебя еще учить-то будет?
- Не хочу! Не хочу, чтобы тетка меня учила! – кричит Михась. – Как ты не понимаешь? Ведь я же потом как вещь ее буду, как собственность. Ну, нет! Не выйдет!
- Ну чего ты раскричался? – пугается Митяй. – Поезжай тогда к кому-нибудь из госпитальных. Вон как зовут! Не в шутку, поди.
– Нет, не в шутку. Ивана Леонтьевича, к примеру, я знаю хорошо. Он замечательный, он же еще здесь, в госпитале с родителями работал. И жену его тетю Лиду помню – тоже добрая женщина. И сын их Алька – ровесник мой, ничего, вроде, парень.
- Ну так вот к ним и поезжай!
- Нет, не поеду. Они ведь не в квартиранты зовут, а в сыновья. А какой же я им сын? У меня прежде язык отсох нет, чемя их за родителей признавать начну. У меня навек одни родители. Ну и что – хорошо нам будет вместе, да?
- А чего же делать-то тогда?
- Не знаю. В ремесленное, наверное, пойду.
- Да ты что, сдурел? – подскакивает Анка. – Ты – в ремесленное?! Дурак – вот ты кто после этого!
- Ну и пусть дурак, – покорно соглашается Михась. – Зато на всем государственном и общежитие дают. И, значит, тетка мне уже – никто.
- Миха, тебе же дальше учиться надо! Ты же отличник.
- Был отличник. А теперь ничего в башку не лезет. Книгу читаю, а сам ничегошеньки не понимаю. Точно сказала – дурак дураком.
- Это пройдет!
- Не, не пройдет – чувствую.
Мальчишки молчат. И только Анка упрямо не соглашается с этим решением.
– Ремеслуха – соленое ухо! Твои мать с отцом этого для тебя хотели, да? Этого, скажи?
Друзья испуганно дергают ее сзади, прикладывают палец к губам. Но она делает вид, что не замечает их знаков.
– Ты подумай – порадовались бы они такому твоему решению? Они же хотели, чтобы ты музыкантом стал или врачом. Вот и будь, кем они хотели.
У Михи уже глаза полны слез, он еле сдерживается.
– Ну что же делать? Пойми ты – не могу я больше с теткой жить! Хоть убейте меня – не буду.
- Ну и не живи, коль не хочешь.
- А... а как же тогда?
- В детдом иди, вот что!
От неожиданности все замирают. Такое в голову не пришло больше никому. До такого могла додуматься только Анка.
- В... детдом?
- Ну да, чего испугался? Первый раз про детдом услышал, что ли?
- Но ведь туда только маленькие попадают. А я-то дядя такой припрусь – здрасьте!
- В детдоме – десятилетка. Ты еще там три года учиться можешь.
- Да ведь туда только круглых сирот берут, – с сомнением говорит Митяй.
- Миха и есть круглая сирота – ни отца, ни матери.
- А тетка? Она же не разрешит ни за что!
- Да что вы с этой теткой? Что он вещь, что ли, и она его купила, да? В конце концов ему уже почти четырнадцать лет, он сам может сказать, что не желает с ней жить, никто его силой заставить не может!
Все опять молчат. Думают.
– Слушай, Анка, а ведь это, наверное, дело, – наконец произносит Михась. – Только как же туда попасть?
– Узнаем, как. Пошли сходим туда в воскресенье!
На том и порешили.
Детский дом в их городе появился в самом начале войны – его сюда эвакуировали из Ленинградской области. Разместили детдом на окраине, за протокой, в топольнике. Как раз перед войной рядом со старой Зареченской школой выстроили новую. Оба здания и отдали детдомовцам. В одном они живут, в другом – учатся.
Детдомовцы все стрижены, одеты в одинаковые линялые лыжные костюмы да длинные, тоже линялые байковые платья. На ногах у них большие, на вырост, тяжелые, грубые ботинки, а на головах на зависть всем – одинаковые пестрые вязаные шапочки. Детдомовца везде можно узнать безошибочно – по этой одежде, да еще по особенному, роднящему их взгляду – настороженному, чуть испуганному, но колючему, непокорному. Словно готовы они всегда ответить на удар, которого почему-то ждут постоянно.
В первые же дни случилось между детдомовцами и местными их ровесниками несколько нелепых шумных драк, после которых детдомовцам запретили выходить с их территории. Благо территория эта огромна – тополиная роща до самой реки да неоглядный запущенный огород. В городе детдомовцы появляются редко – когда строем идут в кино или баню...
Михась, со всех сторон примерив Анкину идею, решил, что это для него, пожалуй, самый подходящий выход. И Михась твердо решил уйти от тетки в детдом. Чем быстрее, тем лучше. Он даже не дождался воскресенья, сговорил друзей сходить к Зареченской школе раньше. Анка вырваться из дому не смогла, а Миха, Митяй и Никита отправились под вечер за протоку.
Пройдя через мост и тополиную рощу, мальчишки подкрадываются и приникают к шелястому детдомовскому заплоту. Если правда, что детдомовцы живут по строгому распорядку, то, значит, у них сейчас – свободное время: все они, и старшие, и малыши – во дворе и занимаются кто чем. Ближе всех к Михе и его друзьям – несколько девчонок. В «классики» играют.
Мальчишки идут тихонько вдоль забора, заглядывают в щели, незаметно наблюдают детдомовскую жизнь.
Пацан, по виду их ровесник, сидя на бревне, держит на коленях маленькую девочку и старательно, умело плетет ей косу. Сестренка, наверное.
Чуть поодаль девчонка, чем-то – может, худобой своей – похожая на Анку, читает книжку нескольким малышам. Они окружили ее кольцом и слушают, разинув рты.
Мальчишки постарше гоняют самодельный, шитый из старых тряпок мяч. Азартную их игру то и дело сбивают выскакивающие в круг малыши. Они путаются в ногах, хватают мяч, убегают с ним. И, странное дело, игроки на малышей не сердятся нисколько. Догонят и, взяв в охапку воришку вместе с мячом, несут в круг. А тот визжит, довольный.
В центре двора – шумный веселый «выжигательный круг» – и опять большие играют вместе с маленькими. В топольнике то и дело звучит: «Я иду искать. Кто не спрятался – я не виноват!» Прятки!
В укромном углу мальчишки пинают зоску – видать, и здесь ее не очень-то жалуют. А вот тихонько позванивает и крамольная чика.
Словом, игры здесь те же, что и «на воле» – ничего особенного. Только вот на своей территории детдомовцы выглядят совсем иначе, чем в городе. Нет в их глазах настороженности, непроходящего испуга и отчаянной решимости постоять за себя. Девчонки как девчонки. Мальчишки как мальчишки.
Если кто и удивил – так это малышня: ведет себя по-хозяйски, всюду лезет и – поразительное дело – будто совсем не боится получить за свое нахальство.
...Михась с друзьями вот уже несколько вечеров подряд приходят сюда и в щели заплота внимательно наблюдают за неведомой им детдомовской жизнью. Они уже многих различают в лицо, кое-кого даже знают по именам и кличкам. Но все никак не осмелятся обратиться ни к кому. Наконец останавливают свой выбор на Тихоне. Так все зовут худющего высоченного мальчишку, вечно сидящего в тихом углу с книжкой.
– Эй, пацан! – негромко зовет Михась, выбрав момент, когда рядом с Тихоней никого нет.
Тихоня вздрагивает, оборачивается на голос, видит в проломе заплота незнакомых мальчишек, вскакивает, сжав кулаки, и сразу появляется в его взгляде то самое, что отличает всех детдомовцев.
- Эй, пацан! – повторяет Михась. – Иди-ка сюда!
- Это еще зачем? Мне и тут неплохо.
- Да ты не бойсь! – Михась зачем-то показывает свои ладони.
– И не думал бояться. Не из пугливых.
– Ну так подойди тогда. Спросить надо.
Тихоня делает несколько осторожных шагов в сторону забора и останавливается.
– Ну, чего? Спрашивай!
– Слушай... – Михась никак не может начать. – Слушай, а как это поступить к вам, а?
– Поступить? К нам? Куда поступить? – не понимает Тихоня.
– Ну, к вам... В детдом как поступить?
– Ты чего – псих, что ли? Кто это в детдом поступает?
– Ну, вступить, что ли, или как там...
В глазах Тихони появился интерес.
– Кому это в детдом понадобилось?
– Неважно кому... Ну, а если, к примеру, мне?
– А ты давай без примеров. Точно – тебе? Только, честно?
– Ну, мне, – Михась вымолвил это тихо, с трудом, враз севшим голосом.
Тихоня это замечает. Он подходит поближе, внимательно рассматривает Миху.
– У тебя, что, дома нет, да?
– Есть дом.
– Выгоняют, что ли?
– Да никто меня не выгоняет.
– О, точно – псих! Кто это сам из своего дома к нам идет?!
– Сам ты псих! – сердится Михась. – Тебя как человека спрашивают: как поступить в детдом? Не хочешь говорить – так и мотай отсюда! У других спросим.
Тихоня на Мишкину ругань не обижается. Он, кажется, окончательно верит, что разговор этот – всерьез.
– Да ты не психуй! Не поступают к нам. Сюда сдают.
– Кто сдает?
– Ну, кто-нибудь. Например, кто нашел...
– Я на дороге не валяюсь, чтобы меня находить!
–...или, к примеру, кто спас, – продолжает Тихоня, – из поезда, там, разбомбленного вытащил или из сгоревшего дома...
- Да никто меня ниоткуда не спасал! Слушай, ну вот тебя, к примеру, кто сюда сдал?
- Меня? Не знаю. Никто, наверное. Я же вырос в детдоме.
- Вот в этом самом?
- Ну! Только до войны он в Тихвине был – город есть такой, рядом с Ленинградом. А потом вот сюда эвакуировали.
- Ну, и как тут у вас в детдоме, а?
- У нас? Да как – нормально у нас.
- Лучше или хуже, чем дома?
- А я-то почем знаю? Я дома не жил!
Тихоня насупился, отвернулся и пошел на свое место. Книгу читать. Только, когда они собрались уже уходить, поднял голову и сказал:
– Ты с Марь Палной поговори – с директором нашим. Она тебе поможет. Она всегда всем помогает.
Разговор с Тихоней ничего не прояснил. Только стало окончательно понятно, что без взрослого в этом деле не обойтись. Надо кого-то просить помочь – это точно. Но вот – кого? Кому попало это доверить нельзя. И не в том загвоздка, чтобы найти доброго человека, который согласился бы похлопотать. Тут, пожалуй, к любому обращайся – не откажет. Загвоздка в другом – кто согласится хлопотать тайно, чтобы до времени не прознала про это Мишкина тетка. Надежный нужен человек, понимающий. Вот кто подошел бы – это старый Сурен. Да что зря душу бередить? Нет теперь доброго мудрого Сурена.
Когда Митяй предложил своего Петровича, все засомневались: захочет ли встревать он в это дело? Уж больно он нелюдим – поди, и слушать их не станет.
Митяй сам взялся поговорить с Петровичем и скоро сообщил, что тот согласился.
В детдом они отправились в ближайшее воскресенье втроем. Митяй сопровождал сразу и друга, и Петровича и волновался за обоих: удастся ли задуманное одному и справится ли с поручением другой?
Петрович возле упавших ворот тщательно смел пыль со своего единственного сапога, пригладил волосы, прокашлялся и только после этого вошел в ограду. Вошел не в зияющую широченную брешь на месте бывших ворот, а в калитку и старательно ее за собой прикрыл. Михась и Митяй остались ждать его снаружи. Чтобы не торчать на виду, они зашли за угол и стали глядеть в щель. Детдомовцы как раз были на улице. Они прибирали, подметали свою территорию, в черных из-под угля ведрах носили с берега песок и пытались засыпать непросыхающую глубокую лужу посреди двора.
Петрович остановил первого же встреченного мальчишку, о чем-то его спросил и уже уверенней пошел дальше, в глубь двора. Возле большой лужи, у которой сгрудились детдомовцы, подошел к высокой, седой, коротко стриженной женщине. Это и есть «Марь Пална», про которую говорил Тихоня, – директор детдома. Петрович поздоровался с ней за руку, но вместо того, чтобы повести с ней переговоры о Мишкиной судьбе, вдруг взял из ее рук лопату и, обойдя лужу, начал копать землю. Он скомандовал что-то детдомовским пацанам, и те тоже принялись орудовать лопатами рядом.
У Митяя упало сердце: ну зачем Петрович встрял не в свое дело? Его разве об этом просили?
Петрович с детдомовцами работали долго – они рыли узкую канаву. И вдруг там, у лужи, ребятня победно закричала. А лужа, колыхнувшись, устремилась по свежевырытой канаве, стала быстро уменьшаться в размерах, и скоро на ее месте осталось лишь большое мокрое пятно. Петрович отдал лопату мальчишке рядом, а сам отошел с Марией Павловной в сторону. Они долго разговаривали. Наконец Петрович выглянул из калитки и позвал:
– Ну, пошли!
Митяй хотел остаться у ворот, подождать. Но Михась так судорожно вцепился в него, что ему тоже пришлось идти в ограду. Он ждет, что директор прогонит его, но та, на секунду вынув изо рта папиросу и глянув на них, говорит низким прокуренным голосом:
– Здравствуйте, молодые люди! Хотите посмотреть наш дом? Милости просим! Только ноги вытирайте как следует – у нас здесь нянек нет, сами все делаем. И прибираем – тоже.
Они долго шоркают ногами о голики и тряпки на крыльце, прежде чем открыть дверь.
Обычный школьный коридор со множеством дверей по сторонам, несмотря на свинцово-серый цвет, в который он выкрашен, не кажется унылым. Уютный, очень домашний вид придает ему то ли множество ярких детских рисунков на стенах, то ли дразнящий запах кухни, заполнивший помещение. «Скоро ужин», – подумал Митяй и невольно проглотил слюну. Михась же, кажется, даже не заметил соблазнительных запахов. Он уставился на ребятню, облепившую окна.
Оказывается, прибирают двор не все – должно быть, только школьники. А дошколята – вот они, здесь, прилипли к окнам и с завистью наблюдают за работой старших. Как только раскрылась дверь, все они, словно по команде, повернулись от окон и уставились на вошедших.
- Ты опять, Коля, босиком! Сейчас же обуйся! Таня, ты почему сняла шапочку? Снова уши будут болеть. Вова, вытащи палец из носа – некрасиво! – все это Мария Павловна говорит своим хриплым, почти мужским голосом, успевая при этом мимоходом кого-то погладить, кому-то застегнуть пуговицу, кому-то погрозить пальцем.
- А у нас, ребята, гости, – наконец объявляет она. – Что надо сказать?
- Здра-а-сте! – неуверенно, вразнобой, стыдливо потупившись, здороваются малыши и, вероятно, решив, что этого для знакомства вполне достаточно, окружают гостей.
- Покажем им наш дом? – спрашивает у них Мария Павловна.
- Покажем! – уже более дружным хором отзывается малышня.
«Гляди-ка, не голодные они, что ли? – с удивлением думает Митяй, отметив про себя, что ребятишек нимало не волнуют аппетитные кухонные запахи. – Ишь, а на Петровича-то как уставились! Так бы и съели его, будто он сдобный калач!»
Малыши и правда завороженно глядят на Петровича, на его линялую гимнастерку, на разноцветные колодки наград и ранений на груди, на негромко поскрипывающий протез. Глядят, а сами все придвигаются к нему. А одна ослепительно рыжая, прямо-таки красноголовая девчонка – помаленьку-помаленьку да и оттеснила других, оказалась ближе всех к Петровичу и завладела его рукой. Она так жмется к его сапогу, что Петрович, боясь наступить на кроху, наклоняется, берет ее в охапку и несет дальше на руках.
Митяй так и ахает про себя. Она, эта рыжуха, что, не видит, что ли, что тот на одной ноге? Не соображает, что ему тяжело ее нести? А рыжая совсем осмелела – обхватила Петровича за шею, прильнула к нему и гордо поглядывает на других малышей. А те с нескрываемой завистью смотрят на нее снизу.
Михась глядит вокруг и растерянно думает: «Неужели это правда – я буду жить вот здесь, в этом доме? И мне тоже выдадут линялый лыжный костюм, и я вместе с другими детдомовцами буду в строю ходить в баню и в кино? Неужели и я стану детдомовцем, и у меня появится такой же настороженный колючий взгляд. Неужели?!»
В детдоме оказалось на удивление чисто и прибранно. Странно даже – как это возможно при таком многолюдье? Кровати заправлены одинаковыми суконными одеялами. Ботинки, тщательно начищенные, выстроены ровной линией. Линялые лыжные костюмы и длинные байковые платья развешаны на плечиках, как будто это бог весть какие наряды.
– Ребята у нас все делают сами. Малышам, конечно, старшие помогают, – директор с гордостью демонстрирует свои владения, идеальный порядок и чистоту. Она горделиво улыбается, видимо, ожидая похвал.
Однако Петрович и не думает хвалить ее. Он, кажется, и не замечает ни чистоты, ни порядка. А видит он совсем-совсем другое.
- Ты гляди, что делается – полы-то ведь совсем рассохлись. В щели, однако, дует?
- Ой, и не говорите! Еще как дует! – сразу сникла Мария Павловна. – Зимой на первом этаже просто спасу нет. Мы уж затыкаем эти щели, затыкаем, да проку никакого.
- Еще бы! – сердится Петрович. – Придумали же – затыкать! Да перестлать надо полы!
- Перестлать полы? – ужасается директор. – Вам сказать, конечно, легко. А у меня ведь плотника в штате нет.
- Совсем не обязательно плотника. Тут любой мужик справится.
- А где мне его, любого-то, взять?
- Что же, ни одного, что ли, нет?
- Был один. Так я его сама, вот этими руками, вышвырнула отсюда. К чертовой матери.
- Помешал, значит?
- Да, помешал! И еще как помешал! Непорядочный он человек. Такого к детям на пушечный выстрел подпускать нельзя. Уж лучше совсем никакого, чем такой.
- А что же другого не возьмете?
- «Не возьмете»! Может, подскажете, где его взять? Не идет сюда никто. Зарплата у нас маленькая, а работы... работы – насколько сил да совести хватит.
Митяй злится на Петровича – чего он всюду свой нос сует, все хает? Он что, совсем забыл, зачем пришел? Вот разозлит директрису – выгонит она их. Как же тогда Миха?
Однако – удивительное дело – Мария Павловна, кажется, совсем не сердится на придирчивого гостя. Она только перестала горделиво улыбаться и демонстрировать чистоту и порядок. А принялась вдруг выставлять напоказ всяческие неполадки: прорванные сетки на кроватях, хромоногие табуретки, дырявые умывальники и кастрюли. Петрович хватается за всё, готовый тут же что-то делать. Но она ведет его дальше, где такой же раззор.
Петрович становится все мрачней и к двери подходит уже туча тучей. А тут еще эта рыжая вцепилась в него, как клещ, и орет в голос – не желает, видите ли, отцепляться. Петрович, глядя на нее, сам чуть не плачет. Приходится вмешаться Марии Павловне.
– Танюшка, иди-ка, детка, ко мне. Мы с тобой сейчас проводим гостей и вчерашнюю сказку дочитаем. Ну, давай-ка быстренько.
В голосе Марии Павловны – грубом, почти мужском – столько доброты и даже нежности, что зареванная девчушка наконец отрывается от Петровича и послушно тянет к ней руки.
- А ты придешь ко мне? – спрашивает девчонка у Петровича.
- Приду! Обязательно! Завтра же и приду! – поспешно обещает он.
- Приходи, я ждать буду. Как встану утром, так сразу и ждать стану.
- Нет, нет – не с утра! – испуганно говорит Петрович. – С утра я на работе. Я только вечером могу. Вечером меня и жди!
– Таня недавно у нас – еще не привыкла, – извиняющимся тоном поясняет Мария Павловна.
Она провожает их до самой калитки. И только там вроде вспоминает, зачем они приходили.
- Миша! – говорит она, глядя прямо на Миху, и он удивляется, как это она догадалась, кто из них – будущий детдомовец. – Миша, ты твердо решил идти к нам?
- Да! – тихо говорит Михась.
- Предположим, тебя не возьмут в детдом – что ты тогда сделаешь?
- Ну и не берите! Сам придумаю, что делать. Сбегу из дому, а с теткой жить ни за что не буду!
- Ну, ну, не сердись! Я же не сказала, что не возьмем, а спросила – если не возьмем? И нечего тут сердиться. Твоя тетя будет возражать против твоего ухода в детдом?
- Будет! Обязательно будет!
- Она не усыновила тебя?
- Нет, нет! Не усыновила.
- А опекунство у нее на тебя не оформлено?
- Нет! Ничего у нее на меня не оформлено!
- Ясно. Вот так, Миша, ты уже достаточно взрослый, и я скажу тебе честно – вопрос с твоим устройством к нам – очень сложный. В один день его не решить, да и решать придется не мне одной. Для этого есть специальная комиссия, и я вхожу в нее. Я обещаю, тебе, что мы очень тщательно проверим всё: и что за человек твоя тетя, и в каких условиях ты живешь...
- Мне плевать на те условия! – не выдержал Михась.
- Не перебивай, когда с тобой говорит взрослый. Мы обязаны тщательно проверить все. Но на это нужно время. Через неделю приди ко мне, могут понадобиться кое-какие документы.
Грубый голос Марии Павловны звучит удивительно по-домашнему, кажется очень знакомым и даже родным. И, выходя из детдомовской калитки Михась уже точно знает, что скоро придет сюда снова. Может быть, насовсем.
Дата добавления: 2015-10-24; просмотров: 31 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
КОГДА-НИБУДЬ ПОСЛЕ ВОЙНЫ... | | | СПАСИБО, ПАРТИЗАНСКАЯ! |