|
Зима подкралась незаметно ласковым пушистым котенком. Дыханием студеным поначалу не обжигала. Зато щедро сыпала и сыпала мягким снежком. Зимний этот белый наряд быстро преображал городок.
И вот плотно укрытый снегом крутой берег протоки – и не берег уже, а гора. Она неодолимо притягивает к себе ребятню и скоро становится самым людным и шумным местом во всем городке.
Малышня копошится у подножия снежной горы, не решаясь подняться повыше. Зато те, что постарше, норовят скатиться с самой вершины. На Партизанской санок не густо – ведь не самая необходимая вещь, чтобы семье военного с собой всюду возить. И чтобы в войну ею обзаводиться– тем более. Потому ребятня чаще обходится какой-нибудь дощечкой. Сел на нее поудобнее или улегся животом, оттолкнулся – и поехал, и полетел!
Давно ли Анка тоже не упускала случая, чтобы прокатиться с горки. А сегодня, прибежав на протоку по воду, лишь снисходительно поглядывает на тех, кто катается: что с них возьмешь – малышня!
А чего это вдруг такой переполох на горке? Куда это помчались все? Да это же Никита по воду приехал. Вот у него сани так сани! Настоящие, сибирские, хозяйственные: приземистые, широкие, на вид неуклюжие. Красоты в них, конечно, мало, зато вместительные, прочные. Сразу видать – не для забавы вещь – для работы. В них хорошо дрова, воду, солому возить. Однако ребятня в округе Никитины сани обожает: большие – всех желающих вмещают. И хозяин у них сговорчивый.
- Ой, Никита, не спеши, а! Погоди меня.
- Никита, Никита, скати меня с горки!
- Меня тоже!
- И меня!
Подскочившие мальчишки помогают Никите снять бочку и начинают скалывать толстую корку льда, которым сани обросли во всех сторон.
- Ну, отсюда?
- Не, айда повыше!
- А не чебултыхнемся?
- Ну и чебултыхнемся – подумаешь!
- Эй, Анка, а ты чо не садишься? Давай прокачу!
- Ну вот еще! Маленькая, что ли!
- Боишься, да?
- Сам ты боишься. Давай хоть с самой вершины!
- Ну давай!
Они падают в неуклюжие Никитины сани. Отталкиваются как следует – и... Э-эх! Только круговерть перед глазами да в ушах – тонкий свист рассекаемого воздуха. Дух захватывает от страха и восторга. В себя приходишь только внизу, уже на середине реки, куда вынесли резвые сани...
Коньки – совсем другое дело. Тут одной смелости мало – здесь еще и умение требуется. Настоящих, фабричной работы коньков на Партизанской, можно сказать, нет, все больше – самодельные. Мишкины сверкающие «снегурки» с загнутыми носами можно считать общими – друзья могут брать их в любое время. Но на коньках кататься в одиночку неинтересно. Тут весь смак, чтобы мчаться наперегонки.
- Айда с горы!
- Айда! На скорость?
- Не, на дальность!
- Давай!
Желающие выстраиваются в ряд. Коньки, как на подбор, у всех самодельные – полоски жести, у кого тонким ремешком, у кого просто веревкой прикрученные к пимам – тоже как на подбор подшитым. Торопливо проверяют крепления, спешно крутят палочки, наматывая на них и без того туго-натуго затянутые завязки. В судьях недостатка нет.
– Разбег – от валуна. До черты. Дальше – ни шагу, только внакат. Остановился – и стоять. Придем – смерим.
– Так, готовьсь! П-шел!!!
И – понеслись! И – полетели. Сначала – бегом, бегом, стараясь разогнаться как можно сильнее, набрать скорости. А там, где, кажется, берег отвесно падает в реку и начинается бездна, – успеть пригнуться пониже, напружинить ноги до боли и сдержать готовое выпрыгнуть сердце. Спуск так крут, что кажется, будто коньки не касаются земли и ты летишь прямо по воздуху. Но вот тело тяжелеет, ноги все ощутимей чуют почву, сердце потихоньку унимается. Все – крутой спуск кончился, ты уже скользишь по реке. Тут важно не затормозить прежде времени, не потерять скорость, проехать как можно дальше. Вот уже ты почти остановился. Почти, но не совсем. Ну, еще немножко! Ну, еще хоть малую малость, хоть сантиметрик! Ногой шевельнуть и не думай – вон сколько глаз за тобою следят. Чуть только заметят – все, не засчитают твой спуск.
– Ну, пошли на проруби!
– Ну да, сегодня же воскресенье – вишь, как людно. Сразу матери донесут. Лучше в другой раз.
«Идти на проруби» – это демонстрировать свою смелость и ловкость. Прорубями бабы прямо весь лед продырявили – то воду брать, то белье полоскать. Надо выбрать место, где их особенно густо, потом наметить путь мимо них позапутаннее. А потом все очень просто – нужно на полной скорости пройти этот путь, да как можно ближе к прорубям. Бывает, что самые отчаянные с разбегу через прорубь прыгают. Тут надо зорко следить, не только чтобы в прорубь не угодить, но и чтобы не увидел кто из знакомых. Донесут матери – не сдобровать смельчаку. Хуже горькой редьки матерям эта забава. И все одно вспоминают – Веньку Богдана. В прошлую зиму угодил Венька в прорубь – и все, с концом. Только по весне выловили его да-алеко от дома. А уж он был ловкий прыгун, отчаянный. После этого матери готовы на реку совсем не пускать. И не докажешь им, что Венька-то подслеповатый был, потому и не заметил подмерзшую за ночь да припорошенную снежком прорубь. Нет, матери и слушать ничего не хотят – не ходите на реку, не катайтесь с горы – и все тут! А от запретов этих – еще притягательнее река, еще дороже крутая снежная гора...
Ненадолго же, однако, хватило кротости у зимы. Скоро ласковый пушистый котенок выпустил звериные когти и оскалил хищные клыки. Зима залютовала. Морозы ухнули за сорок и никак не отпускают. Даже у местных, привыкших к здешним холодам, на улице дыхание перехватывает. Партизанская же совсем сникла. А про эвакуированных и говорить нечего – жестокая зима кажется им концом света. Одежды-то у них – только то, чем поделилась с ними приютившая их улица.
Впрочем, одежонкой здесь мало кто может похвалиться. Малыши, закутанные в разное тряпье, катят по улице, как колобки. И старшие их браться и сестры сразу стали неуклюжими, неповоротливыми. Из довоенных своих пальто они повырастали, а новые сейчас не больно-то справишь. Вот и приспосабливают себе что можно из старой родительской одежки. Мальчишек, да нередко и девчонок, с Партизанской везде можно узнать по защитного цвета армейским стеганкам. Отслужившие свое в походах и на стрельбах отцам, они безотказно служат теперь их подросшим детям. Подросшим, но не выросшим. Отцовы стеганки им еще велики, балахонисто топорщатся на острых узких плечиках, на тощих мальчишечьих фигурках, и их приходится подпоясывать.
Сильно выручают стеганые штаны – изобретение военных лет. Сшиты они по нехитрой выкройке: штанины – чуть ниже колен, чтобы не мешали носить валенки, держатся на завязках. Ходить в них неудобно, да и красоты – одно уродство. Зато – тепло.
Валенки сплошь у всех подшитые с войлочными заплатами на задниках и с кожаными – на носках.
Труднее всего сыскать что-нибудь на голову. Девчонкам что – накрути тряпицу потеплее – и ладно. А вот мальчишкам – прямо беда. Ведь даже малышня не желает в платках ходить – подавай им шапки. А где их взять? И матери мастерят им самодельные ушанки. Выходят те на диво нелепыми да страшными. И если бы не красноармейские звездочки на отворотах-козырьках, их, наверное, никто бы и не надел. Немногие счастливцы донашивают старые отцовские ушанки.
Чем дальше, тем сильнее лютует зима. Прямо будто с цепи сорвалась. Извести всех решила, что ли? Уж и так полно обмороженных – у кого уши припекло, у кого щеки. В домах – холодина, не натопишься. Картошка мерзнуть начала, даже у кого и подпол хороший, где сроду не мерзла. Скотина, и без того редкая да чахлая, совсем захирела.
Анка кур из землянушки в дом переселила. В кухне дядя Митя с Анкиной помощью им клетушку сколотил. Так теперь новая забота – сестренок от этой клетки не отогнать – все норовят ручонки туда просунуть да курицу схватить, поиграть. А тем, бедным, совсем не до игр: и так еле дышат, пообморозились. Петуха Анке жаль – гребень у того почернел, на лапах вместо пальцев – коротенькие култышки.
Корову они с дядей Митей перегнали в освободившуюся землянушку. И стоит теперь та, бедная, дни и ночи в кромешной тьме. Анка приходит сюда с керосиновой лампой и видит тогда Зорькины грустные укоризненные глаза. Молока теперь Зорька дает совсем мало – только-только сестренок напоить, да и то не вдосталь.
Самос ужасное – стоять в очередях. Здесь простужаются и обмораживаются особенно часто. Когда бежишь по делу, мороз вроде отскакивает от тебя, задевая только слегка. Но как стал в эту проклятую очередь, – так все, сцапал он тебя, впился, и никакая одежда ему нипочем, до косточек промораживает.
Особенно ненавистна очередь за керосином. В магазине хоть стоишь-стоишь, мерзнешь-мерзнешь, так после в дом еду несешь. А в этой чертовой керосиновой лавке простоишь полдня, промерзнешь насквозь, а принесешь домой бидон вонючий. Конечно, все понимают: без керосина никак нельзя. И лампу им заправляют, и примус. И горло, когда заболит, им полощут. И вошь изводят, и от клопов – первейшее средство. Понимать-то понимают, но от этого охоты стоять за керосином не прибывает. Оно, конечно, и за хлебом стоять не теплее. Но все же как-то веселее.
...Объявили, что в воскресенье наконец-то будут отоваривать карточки крупой и жиром. Мальчишки с Партизанской еще в субботу записались в очередь и Анку записали. Намалевали им химическим карандашом номера на руке, перекликали несколько раз, номера исправляли – того, кто не приходил на перекличку, из очереди вычеркивали.
В воскресенье мать подняла Никиту ни свет ни заря. До магазина они вместе дошли. Он в очереди остался, а она в госпиталь на дежурство пошла. Скоро Михась подошел. Ему-то мерзнуть не обязательно: его тетка без очереди умудряется карточки свои отоваривать. Но он взял карточки дедушки Сурена и тоже в очередь стал.
Очередь от магазина – на два квартала. А мороз – около сорока. Пока до двери дошли, насквозь промерзли. По одному греться бегали. Хорошо хоть очередь сегодня идет быстро, – видно, два продавца отпускают. К обеду они уже оказались у прилавка. Никита кошелку свою брезентовую раскрыл, мешочек под крупу достал и кусок старой клеенки, чтобы жиры завернуть. Хвать – а карточек-то нет! Он и сумку вытряхнул, и карманы вывернул, и в рукавицах на сто раз вышарил. Нет карточек – и все тут! Замерзшие руки-ноги разом огнем взялись. Сердце же, напротив, смерзлось в ледяной комок. Как только он там у прилавка не помер сразу – просто удивительно.
Выскочил Никита на улицу, побежал. Куда, зачем бежит – сам не знает. Потом опомнился маленько. Глянул – рядом сквер, сплошь снегом заметен. Побрел Никита прямо по сугробам. Наткнулся на занесенную скамейку, сел на нее и твердо решил замерзнуть. Домой ему никак нельзя. Ведь он же на месяц всех голодом оставил. И бабушку, без того уж иссохшую. И мать, до предела измученную. И маленьких Бориску с Женькой. При мысли о Женьке ему захотелось замерзнуть немедленно, в ту же секунду.
Долго сидел Никита. Пошел снег, его припорошил. Уже ни рук ни ног он не чует. И душа застыла – ни страха, ни обиды в ней нет. Одно только глупое равнодушие: «Ну и пусть!»...
Нашли его Митька с Михой. Они весь город избегали. Силком его домой притащили – а у него и сил нет сопротивляться. Мать еще с работы не пришла. А бабушка бедная, как узнала, что стряслось, с горя чуть не умерла.
– Ох, горюшко! Ох, наказание за грехи наши тяжкие! – запричитала она. – Что же будет-то, господи?! Ведь пришибет тебя, Никитушка, мать, сразу пришибет. Вот горе-то, вот горе! Да не дрожи, касатик, не бойся! Не дам тебя в обиду, родимый. Мне уж ничто не страшно, все на себя приму.
Как только вечером Ирина вошла в дом, бабушка заголосила:
– Обездолила я вас, старая дура, ограбила! Ведь положил мальчонка карточки на стол, как греться приходил. А я смахнула их на пол, слепая карга, да замела, видать, и в печку сунула. Разорвать меня мало на часточки, прибить, как собаку поганую!..
Мать только глянула на бабку да на сына – сразу все поняла. Она даже не ругалась, не кричала, как обычно, только опустилась на лавку, обхватила голову руками, и тихонько заплакала. Никита не привык видеть мать вот такой – жалкой, растерянной, плачущей. Лучше бы накричала на него или бы ударила. А еще лучше, если бы замерз он сегодня в сквере...
Как жить они теперь будут? Ну, сам он не в счет – не сдохнет, а и сдохнет, так мало печали. Бабушка и так почти не ест. Мать тоже как-нибудь перебьется – будет доедать в госпитале, что от раненых на тарелках остается. А ребятишки, Бориска с Женькой? Что с ними-то будет? Ну почему, почему, ему не дали сегодня замерзнуть?!
В ту же ночь поднялся у Никиты сильный жар, и он заболел. Дней десять валялся в бреду. Потом еще долго приходил в себя. Потому и не знает, как они и выжили тогда. Мать, конечно же, всех вывезла на своих плечах. Работала без роздыха в две смены, а в выходные еще и белье госпитальное стирала...
С приходом стужи совсем сникла Минеихина избенка, приютившая эвакуированных. Зябко ссутулилась, припала к земле. Затянуло ледяными бельмами ее оконца – будто ослепла от слез.
Притихли, пригорюнились в избе цыганята. Подбитыми птенцами сидят вокруг печки, смотрят на мать в ожидании хоть какой-нибудь еды, а Юванна бестолково мечется из угла в угол, не зная, что делать, чем накормить своих совсем оголодавших скворчат.
Леонид с Серегой все же устроились на завод. Две их рабочие карточки – на десятерых. Остальные – иждивенцы. После отоваривания цыганята оживают ненадолго. За несколько дней съедают все, а после снова сидят, нахохлившись, у печки и смотрят туманными от голода глазами на мать в ожидании чуда. Но, если чудо иногда и приходит, то вовсе не от нее. Его приносит в сумке Анка с друзьями. Они теперь частенько ходят по домам, и Партизанская, сама вконец оголодавшая и отощавшая, делится с эвакуированными последним. Сурен, придумавший эти походы, сам отправляет цыганятам почти все, оставляя себе только малые крохи.
Сильно выручила эвакуированных Валентина Гринько – мать Митяя, которая работает на заводе вместе с Леонидом и Серегой. Она-то и подняла на ноги женсовет и привела комиссию к Быстровым. Женсовет вырешил эвакуированным помощь – два мешка картошки.
Однако картофелехранилище не выдержало нынешних морозов, и картошка оказалась промороженной насквозь. Она гремела, как камень, и ее ссыпали в холодные сени, чтобы не оттаивала. Юванна попыталась ее варить. Но от приторно-сладкого, противного вязкого варева даже у ее ко всему привыкших цыганят вспучило животы.
Та же Валентина научила, что надо делать. Мороженую картошку, пока она не оттаяла, надо потереть на терке, посолить и жарить, как оладьи. Когда-то, еще в далекой мирной жизни, их жарили на масле из немороженой, чищенной картошки, добавляя белую муку и яйца. И звались они тогда драниками. Теперь же жарят их на вонючем рыбьем жире, иногда – наполовину с солидолом. И зовутся они нынче тошнотиками. Очень метко зовутся!
...Чем дальше в зиму, тем тише в Минеихиной избенке. Будто и не набита она до отказа ребятней. Цыганята сникли примороженными стебельками. На улицу они теперь почти не выходят. Чаще лежат рядком поперек кровати, прижавшись друг к другу и прикрыв глаза. Мать уговаривает их побольше спать. Но и с закрытыми глазами, и во сне они видят одно – еду. Любую. Лишь бы можно было положить в рот и жевать, жевать...
Первой не выдержала и заболела Нинка. Та самая Нинка, которую недавно невозможно было ни удержать, ни изловить, которая умела проскользнуть в любую щель, – тa самая Нинка лежит теперь на сундуке, отворотясь к стене, с полузакрытыми глазами, и не оборачивается – даже на стук двери, когда кто-нибудь входит. Лежит она вторую неделю, и делается ей все хуже.
Михась как раз был у Быстровых, когда пришел к Нинке врач, – лысенький усохший старичок. Он велел раздеть больную, и Михась невольно ойкнул, когда глянул на нее. Отечные руки и ноги, такое же отекшее лицо, большой живот и выпирающие наружу ребрышки.
– Ребенок истощен, – сказал врач Юванне. – К тому же – сильный авитаминоз. Прежде всего необходимо усиленное разнообразное питание, богатое белками и витаминами, желательно парное молоко, свежие яйца. – Доктор говорил это, виновато опустив глаза.
Подняв их, он наткнулся взглядом на облепивших теплую печь маленьких цыганят – таких же голодных и отощавших, как и Нинка. Врач пробормотал что-то еще и поспешно вышел.
Юванна посмотрела на закрывшуюся за доктором дверь, будто надеясь услышать из-за нее еще что-то, потом повернулась к Михе и почти равнодушно сказала:
– Видно, помрет у нас Ниночка-то...
Михась пришел от Быстровых больной. Бесцельно бродил по дому, а перед глазами – Нинка: ее налитые водой руки и ноги и выпирающие сквозь бледно-голубую кожу остренькие ребрышки. А в ушах все звучат слова Юванны: «Видно, помрет у нас Ниночка»...
И вдруг на Миху впервые в жизни накатывает настоящее бешенство. Он глядит на вещи, заполонившие их дом, и ему ужасно хочется сейчас же, сию минуту все разнести вдребезги, разорвать, измолоть в песок. Ближе всего оказывается любимая теткина чашка, – зеленая, с золотыми цветами. И Михась хватает ее со стола и изо всех сил бьет об пол. Чашка рассыпается на мелкие осколки. И сразу Михе становится легче. Словно разлетелось вдребезги то, что теснило, давило его внутри.
«Причем тут вещи? – думает он, сметая осколки к печке, – вещи не виноваты. Это все тетка, тетка». Вот ей, тетке, и скажет он сегодня то, что думает про нее: «Ты спекулянтка, тетя Поля! Обыкновенная хитрая спекулянтка. Ты на чужом горе наживаешься. У тебя вон перин пуховых по две на каждой кровати да покрывал – не сосчитать, а Нинке укрыться нечем! Ты руки каждый вечер маслом мажешь, а Нинка и запаха его не знает! Ты...»
Много еще чего решил сказать Михась своей тетке. Только ничего не сказал, когда та пришла вечером домой. Не умеет он взрослым такое говорить.
– А я чашку твою разбил! – этими словами встречает он тетку с работы. И так говорит это Михась, что сразу видно: ему хочется, ему просто необходимо, чтобы тетка стала ругать его. Но она, поглядев на племянника, только вздыхает и молчит.
Тетка начинает стряпню. А Михась ловко – сам на себя дивится, как ловко, – таскает у нее из-под носа лепешки. Он хватает их прямо горячими, улучив момент, когда тетка отворачивается, и, обжигаясь, сует под рубаху. Потом выходит в сени и складывает там на чистую плашку под опрокинутое ведро. Делает это он так проворно, так ловко, что тетка ничего не замечает.
На следующий день Михась еле дождался, когда тетка ушла на базар, и скорее – к Быстровым, с наворованными у тетки лепешками. Там он застает Анку – та принесла Нинке бутылку молока. А скоро и Никита прибежал с тремя завернутыми в тряпочку яйцами. «Сразу три яйца.– думает Михась. – Разве в их доме эти яйца лишние?! Разве не умяли бы их в момент вечно голодные Бориска с Женькой? А сам Никита? Он же после болезни совсем зеленый ходит».
Но знает Михась – Никита этих яиц дома не крал. Их ему мать с бабушкой дали, Нинке больной прислали. Это только он никогда ничего открыто принести не может. Воровать вот даже научился. И так вдруг ему горько да обидно делается, что слезы подкатывают к самому горлу и застят глаза. Чтобы никто их не заметил, он выскакивает на улицу и бежит домой. Благо тетки там сейчас нет, и можно наплакаться вдоволь, не сдерживаясь и не таясь.
Дата добавления: 2015-10-24; просмотров: 47 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
МУЖАЙСЯ, СЫН! | | | КАК ЖЕ ТЫ ВЫЖИЛ, ОТЕЦ? |