Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Самая близкая родня

ЗДРАВСТВУЙТЕ, ЛЮДИ ДОБРЫЕ! | ПИСЬМО ОТ МАМЫ | КАК ПОМОЧЬ СУРЕНУ? | ЭВАКУИРОВАННЫЕ | ЗИМА ЗАЛЮТОВАЛА | КАК ЖЕ ТЫ ВЫЖИЛ, ОТЕЦ? | ИЩИ ОТВЕТ В СВОЕМ СЕРДЦЕ | ДЕРЖИСЬ, ПЕТРОВИЧ! | ТАК ТЫ ВЗРОСЛЫЙ, СЫНОК?! | РЕКА НАШЕГО ДЕТСТВА |


Читайте также:
  1. В городе проходит самая масштабная за всю историю Канады недельная забастовка родителей
  2. Воспоминания. Мама, детство, родня
  3. Какая интерпретация самая верная?
  4. Письмо четвертое САМАЯ БОЛЬШАЯ ЦЕННОСТЬ ЖИЗНЬ
  5. Самая великая заповедь
  6. Самая высокая гора

 

Мария-почтарь, которая давным-давно не бывала в до­ме Митяя, вдруг принесла письмо.

– Местное, – сказала, доставая из сумки, и добавила: – казенное. – Она распечатала серый самодельный конверт, вынула и сначала сама прочитала исписанную аккуратным школьным почерком бумагу и только потом подала Митяю, сказав, успокаивая и его, и себя: – Да нет, ничего плохого – просто повестка.

«Тов. Гринько Д. Н., – значилось в повестке, – вам надлежит срочно явиться в городское карточное бюро в каб. № 1 по поводу дела тов. Захарадзе С. А.».

Митяй прочитал повестку несколько раз, прежде чем понял, что «тов. Гринько Д. Н.» – это он сам, «тов. Захарадзе С. А.» – дедушка Сурен, а его «дело» – это их с Анкой просьба выдать старому Сурену карточки. Неясно было только, получила ли такую же повестку Анка, и Митяй отправился к ней.

- Мне-то с чего вдруг пришлют? – удивилась Анка. – Адрес ведь только твой взяли. Помнишь, записала эта беленькая, в коридоре, Маша, кажется.

- Ну, без повестки, просто так пошли. Что я, один, что ли?

- Нет, не могу, – в близоруких, всегда чуть туманных Анкиных глазах сгущается туман. – Маме снова плохо. С кровати не встает. Я из школы-то, видел, сбежала сегодня. Завтра, наверное, совсем не пойду. Как сестренок оставлю? Так что ты один иди. И лучше – сегодня. Видишь, написано «срочно».

- Ну ладно, тогда я пошел, – вздыхает Митяй.

- Ага, давай. Только после зайди, расскажи, что там, ладно?

- Ладно, зайду.

«Каб. № 1», указанный в повестке, оказался тем самым кабинетом, где в прошлый раз они были вместе с Анкой. Митяй занял очередь и стал ждать. Интересно, зачем вызвали его?

- Заснул, что ли, заходи! – подтолкнули его к двери.

- Здравствуйте! – заранее, еще не переступив порога, как можно вежливей говорит Митяй и входит в знакомый уже кабинет.

- Ты, парень, вместо кого? – встречает его глухой, с хрипотцой бас.

За большим зеленым столом место «осы» занимает бритоголовый мужчина в кителе, по-домашнему накинутом на плечи.

– Я? – растерянно переспрашивает Митяй. – Не вместо кого, я сам за себя. У меня – вот, – и он кладет повестку перед бритоголовым.

- Товарищ Гринько – это ты? – уточняет тот.

Митяй кивает.

- А «Д. Н.» – это как?

- Это – Дмитрий Николаевич.

– Ну, будем знакомы. А меня зовут Василий Петрович. Ты садись, Дмитрий Николаевич, и жди.

Василий Петрович берет со стола ручку и, неуклюже ухватив ее, начинает водить ею в тетради старательно и неумело, как первоклассник на уроке чистописания. Кажется, напрочь забыв обо всем другом, он тщательно, буква за буквой, перерисовывает то, что написано в повестке, к себе в тетрадь.

– Вот видишь, друг, учусь! – смущенно говорит он, на­конец отложив ручку и распрямившись, будто скинув тяжелый груз.

Митяй только сейчас понял, что писал Василий Петрович левой рукой. Китель спустился с плеча, и стало видно, что правый, пустой рукав гимнастерки туго притянут к туловищу ремнем.

– Так, Гринько, Гринько... – повторяет негромко Василий Петрович и так же неуклюже и неумело, как писал, левой рукой начинает перебирать ворох бумаг на столе.

Найдя нужную, быстро читает ее про себя и, кажется, остается довольным.

– Так вот, Дмитрий Николаевич, – поясняет он, поглядывая в бумагу, – на ваш запрос сообщаем, что вам разрешено вашего родственника Захарадзе С. А. прописать в указанном вами пустующем флигеле по Партизанской, 67а. После прописки продовольственные карточки товарищ Захарадзе сможет получать в пункте нынешнего проживания...

- В общем, так, – отрывается Василий Петрович от бумаги, – ты, парень, это возьми, тут все написано, – и он протягивает листок Митяю. – Там еще про пенсию, но это – в собес. В этом же доме, дверь сбоку. Найдешь? Ну все, Дмитрий Николаевич, бери бумагу и иди, радуй своего родственника. Только распишись-ка вот здесь.

- Спасибо, – непривычно для себя неуверенно говорит Митяй.

- Не по адресу, парень! – твердо отказывается от благодарности Василий Петрович. – Это еще она, Нангамизова, все сделала. Четко сработала! Так что твои «спасибо» – ей.

- А где сама?.. – Митяй вдруг вспоминает имя, которое никак не шло на память, – а где сама-то Зинаида Азизовна?

- Где? – растерянно переспрашивает Василий Петрович. – Где? Схоронили Зинаиду Азизовну. Уж две недели как. А я вот – вместо нее.

- Почему это «схоронили»? – прежде чем успел что-то сообразить, глупо спрашивает Митяй.

– Потому схоронили, что умерла Зинаида Азизовна, – терпеливо объясняет Василий Петрович. – Сердце отказа­ло. Перегруз вышел. Я-то ведь ее и не видел ни разу. Но все говорят – сердцем работала. Вот оно и не сдюжило... Ну ладно, парень, прости, работать надо. Будь здоров! Посылай сюда, кто там следующий!

 

 

...Дедушка Сурен начал потихоньку выходить на улицу. Выбравшись из баньки «на волю», вставал, прислонясь спиной к бревенчатой стене баньки. Кутался в бурку, смотрел, не щурясь, на обманчиво щедрое солнце, на озорно посвер­кивающий снег. Собирался с силами, отмерял взглядом отрезок тропки, который намеревался пройти. Потом ле­гонько отталкивался от стены и, опираясь на толстую прочную палку, делал первый трудный шаг. Потом – второй, затем – третий... Каждый раз Сурен заставлял себя пройти хотя бы немножко больше, чем в прошлый.

Всю неделю он упорно «расхаживал» свои «заржавевшие» ноги, но они все капризничали, бастовали, ходить ни­как не желали. Однако он не сдавался, «пришпоривал» их и все же осилил.

В субботу Сурен объявил, что со своими строптивыми ногами, кажется, «договорился», и попросил кого-нибудь из мальчишек проводить его завтра «к Георгию».

– До кладбища ведь неблизко, – с сомнением возразил Митяй.

– А мы не спеша, с остановками... Ребятки, мне надо попроведать сыночка. Я ведь ни разу еще у него не был.

– Да что там, сходим! – разрешает сомнения Никита. – Дойдем как-нибудь!

...Дойти, однако, оказалось совсем непросто. Суреновы ноги, забыв о «договоре» со своим хозяином, не слушались его. Да еще самодельные его меховые сапоги скользили гладкой подошвой по свежему снегу, разъезжались в раз­ные стороны. Сам Сурен помогал себе, опираясь на палку. С боков его поддерживали Митяй и Никита. Однако шли они совсем медленно, не пропустили на своем пути ни одной лавки – садились, отдыхали...

Госпитальное кладбище, чуть отступив от городского, узким острым клином врезается в молодую березовую рощу. Тонкие деревца испуганно разбежались и растерянно замерли у могил, словно извиняясь за свой не подходящий случаю юный и радостный вид.

Вместо крестов здесь – одинаковые фанерные таблички с именами и датами. Могилы сомкнуты тесными, по-солдатски четкими и ровными шеренгами. Только выпавший накануне снег накинул на них мирные, по-домашнему белые скатерти.

– Ну вот я и пришел, – говорит Сурен. – Теперь уж я один... Здесь совсем рядом. Сынок у меня ведь с самого краешка.

Мальчишки с опаской отпускают от себя старого, настороженно, готовые в любой момент ринуться на помощь, смотрят, как тот, грузно переставляя опухшие ноги, бредет по кладбищу, загребая снег, сильно наклонившись вперед, будто прислушиваясь к чему-то.

Ошибся дедушка Сурен – могила Георгия уже не с краю. К ней успели пристроиться еще несколько одинаковых холмиков со строгими фанерными табличками.

– Зачем же вы тут мое местечко заняли? – с укором спрашивает Сурен. – Зачем вы-то, такие молодые? Мне бы надо лечь здесь, рядом с сыночком своим. Зачем же вы?..

Потом он долго стоит у сыновней могилы, прислонясь к стволу ближней березки. И что-то все говорит, говорит на гортанном певучем родном языке. То ли спрашивает о чем, то ли сам рассказывает, то ли жалеет кого, то ли кому-то жалуется...

Нелегкая, видать, вышла беседа с сыном – последние силы отняла у Сурена. На обратном пути Митяй и Никита почти несут старого на себе.

Вечером Анка, не выдержав, спрашивает:

– Дедушка Сурен, ты, наверное, скоро домой поедешь, к себе в Грузию, да?

Сурен отвечает не сразу.

– Я много думал об этом, Аннушка, да как-то ничего решить не мог. Еще вчера я не знал бы, что тебе и ответить. А сегодня вот сходил к сыночку, поговорил с ним и все решил. Нет, милая, никуда я отсюда не поеду. Как брошу Георгия одного? Ведь у него здесь – ни родной души. Никто к нему не придет, не поговорит с ним, не поплачет у могилки. Не думайте, ребятки, что с ума, мол, сошел старый Сурен, потому и говорит так. Нет, мои хорошие, – разве это правильно, если человека после смерти сразу бросят все и забудут? Будто и не жил он вовсе на свете, или жил в одиночку, только сам по себе? Разве человек – это сорная трава, чтобы его забыть? Четыре у меня было сына. Всех война забрала. Четверо погибли, а похоронил я только одного. Где еще трое? Не узнать мне, не дойти до них. Для меня они все четверо здесь, вместе с Георгием. Вот и скажите – разве не здесь теперь у меня самое родное место на земле? Могу ли я отсюда уехать? И пока еще сколько-нибудь проживу, и после, когда к сыночкам своим уйду.

Тихо-тихо становится в баньке. Слышно, как на улице ветер трогает отставшую от стены дранку.

– Дедушка Сурен, – наконец насмеливается спросить Митяй, – а внуки у тебя есть?

– Две внучки... были. Да в первый день войны не стало. Погибли вместе с матерью и отцом. Старший сын у меня – пограничник... был. На западной заставе... Других внуков нет.

И снова слышно, как позванивает тихонько на ветру отставшая от стены дранка.

- Но родня-то какая-нибудь все равно же есть? – спрашивает Никита.

- Да у нас там все немножко родня. Но близких родственников у меня нет, – говорит Сурен. И, немного помолчав, добавляет: – Вы теперь моя самая близкая родня.

- А ты – наша... то есть наш... Самый-самый!.. – вырывается у Никиты, но он тут же смущенно замолкает, жарко вспыхнув лицом. – Ну, я не знаю, как надо сказать...

- И не надо ничего говорить, – приходит ему на помощь Сурен. – Я и без всяких слов это понял. Еще тогда, когда вы мне «ты» стали говорить. Как родному.

- Ой, правда!

- А мы и не заметили!

- А ты не обиделся на нас, а?

- Обиделся?! Вспомните-ка, к кому вы обращаетесь на «ты»?

- Ну, к маме, конечно.

- Еще – к отцу в письмах. – К сестренкам.

- Значит, к своим родным.

- А – все вместе?

- К бабуле! К одной только бабуле! А теперь вот – еще к тебе, дедушка Сурен!

- Вот и спасибо вам за это! Теперь, значит, мы с вами точно родня... А я, между прочим, долго не мог понять этого в русском языке – почему к одному человеку обращаются так, будто к нескольким.

- Дедушка Сурен, ты, наверное, учителем работал, да?

- Или библиотекарем?

- Почему вы так решили?

– Очень хорошо по-русски говоришь. Так правильно – прямо по-книж­ному.

– Нет, мои хорошие, и не учитель, и не библиотекарь. Я всего лишь зоотехник. Всю жизнь на конезаводе работал, занимался породистыми лошадьми...

- С лошадьми?! – не выдержав, восхищенно ахает Никита. – Вот это да!

- А вот жена моя, Анна Васильевна, она, действи­тельно, учительница... была. Русский язык и литературу преподавала. Если я хорошо по-русски говорю, значит, хороший она учитель... была. Очень хороший. Да и то сказать – урок-то у нас с ней длился ни много ни мало – трид­цать семь лет... – Сурен на время замолкает, не в силах говорить. – Она же и к книгам меня пристрастила. Я ведь без них теперь – как без хлеба...

- Да мы тебе их приносить будем!

- Анка вон чуть не каждый день в библиотеку бегает.

- А у Михи дома – своя библиотека.

- Лампу тебе купим, читай себе!

- Эх, нет, милые, нет! Отчитал уж я свое. Глаза мне отказали. Я и вас-то смутно вижу. Так что...

- Мы рассказывать тебе будем, что прочитаем.

- У нас Миха, знаешь, сколько читает – ужас!

- А Анка рассказывает классно!

- Ладно, договорились. Только книги – как получится, а вот сводки с фронта – это уж обязательно, каждый день. У меня ведь радио нет.

– Конечно, какой разговор!

– Обязательно!

 

 

...Морозы пропекают Суренову баньку насквозь, все ближе подкрадываются к самому хозяину. Закутавшись в бурку, он целыми днями сидит у каменки большой нахохленной птицей, из-под прикрытых век неотрывно глядя на огонь. Как только пламя сонно опускает крылья, Сурен взбадривает его нещедрой данью. Когда же огонь снова вспархивает, старик опять замирает. Они будто связаны между собой – огонь и старый человек – и порознь существовать не могут.

Ох, и прожорливая эта каменка! Дров-то на нее не на­пасешься! У Анки и мальчишек теперь главная забота – чем эту прорву насытить. Между собой сговорились: где хочешь бери, но в баньку без дров не являйся. Это сказать легко – «где хочешь», а уж берешь, где получится. И чего только не таскают они в Суренову баньку!

- Ну, полешки настоящие – это, конечно, Миха из до­му припер. Как это тетка тебе дала?

- Почему – «дала»? Сам взял, пока ее нет дома.

- Тьфу, а это что за пакость?

- «Пакость»! Не пакость, а доски. Грязные только.

- Ну, Митяй, видать, долго ты их искал!

- Долго – не долго, а ты вот не нашел, а проходил мимо тыщу раз.

- Где это?

- Мосток у базара через канаву знаешь? Его как раз ломали, так в канаве и оставили. Летом еще я приметил, да неохота было в грязи возиться. А сейчас вот топором вырубил. А грязные – подумаешь, сгорят!

- Ой, а это же... это же – скамейка из сквера!

- Чо кричишь? На улицу еще выйди, объяви всем.

- Ну, Ника, ты сдурел совсем! А если бы тебя поймали с этой скамейкой, а?

- Не поймали же! Кто там, в сквере, рассиживается теперь? Да и не скамейка – рухлядь. Я только ногой чуть попинал, она уж готово – завалилась.

- Смотри, попадешься – будет тебе «завалилась»!

- Не попадусь!

- Когда же через речку будут ходить? – ни с того ни с сего спрашивает вдруг Анка. – Скорей бы!

- А чо это тебе так приспичило?

- Идея есть. Может, с дровами будем.

- Где это ты там дрова вдруг увидала?

- Где? Да в топольнике – вот где. Сам будто не ви­дал! То, что прореживали, никуда ведь не увозят. Так и остается там. Бери саночки да и вози себе на здоровье!

Мальчишки переглядываются. Ну, Анка – голова! Ведь все же они знают про топольник, а додумалась вот только она. Однако вслух ее никто не хвалит – сразу нос задерет.

– «Вози на здоровье», – передразнивает Митяй. – По­пробуй их там найди под снегом, да потом разрой, да при­вези...

– Чо там бояться! – обрывает Митяя Никита. – При­везем. Скорей бы только через реку пройти!

Рекой горожане уважительно величают неширокую резвую протоку, что серенькой мятой тесемкой вкруговую опоясала прильнувший к городу остров. Он неохватен взглядом, маленькому городку кажется безграничным и по­тому, должно быть, островом здесь не зовется. Чуть таин­ственная и манящая земля по ту сторону протоки зовется просто и тоже чуть таинственно – Запротока.

Невелика протока. Но никому не позволяет забывать, что она – частица могучего Енисея. В ней – его своенрав­ный характер. По весне раздирают берега взбесившиеся ледяные чудища. Разъярившись, нередко сплетутся они мертвой хваткой, и тогда вода валом идет на город, пре­вращая улицы в каналы. А то вдруг в разгар лета тихая и смирная, полупересохшая протока закипит и выплеснет на берега истаявший саянский ледник или же упавшие в вер­ховьях мощные ливни.

Не вдруг-то покоряется она даже всевластным сибир­ским морозам. В конце октября первая, дохнувшая еще вполсилы стужа опалила инеем берега и вроде сморила протоку. Нахмурилась та, потемнела, потеряла всегдашнюю свою живость, словно впадая в дрему. Однако и полусон­ная долго еще не поддавалась морозам, из строптивости не желая угомониться на зиму. Все упрямо проталкивалась вперед, вспарывая себе бока острыми ледяными плавника­ми, которыми обрастали берега все сильнее.

Озлившись, протока вскипела белой густой пеной шуги и – стала. Сдалась, покорилась? Или только притворяется покорившейся? Надо срочно выяснить это. Сразу находятся смельчаки-добровольцы. И среди них, как всегда, Ни­кита.

Окаемка у берега обследована давно. Вода промерзла, застекленела, лед каменно затвердел, глухо отзываясь на каждый шаг. Время от времени он трескается с печальным звоном лопнувшей струны. Но это не пугает – близкий сов­сем еще берег будто держит, оберегает. А вот дальше... Дальше земля отступает и отпускает, – мол, ступай и надейся только на себя самого. Но учти: ты – первый. Может, повернешь назад?

И Никита делает первый шаг. Вперед. Потом – еще один и еще... Не запорошенный снегом, голый лед – свинцово-серый, в белых кляксах вмерзшей шуги. Эти сгустки, похожие на клочья пены, кажутся надежнее новорожден­ного льда между ними. И Никита старается наступать на белые неровные крапины.

Сквозь темную ледяную корку угадывается речная глубина, и порою кажется, что видны даже большие камни на дне. Но про это лучше не думать и глубину эту не пред­ставлять. А то вон под фуфайкой сразу ожгло холодом, будто за пазуху опустил кто-то горсть снега. И лед под ногою вроде упруго прогнулся и прогибается еще, грозя и вовсе расступиться под твоей тяжестью...

Будто кто-то невидимый берет за плечи и, не спросясь, разворачивает к берегу: «Хватит, назад!» А кто-то другой ехидно шепчет: «А, испугался, значит, струсил, да?» Те, что на берегу, так и подумают. Не, надо пройти еще вперед. Хоть шажочка бы два-три. Никита вдохнул поглубже, прицелился и...

– Эй, Никита! – останавливает его Анкин истошный крик. – Скорей назад! Отдавай мое коромысло! Быстро!

Во, коромысло она пожалела! Сама же ему в руки су­нула, вместо шеста, он и не просил. А теперь – прям сроч­но отдай! Ишь, раскричалась на всю протоку!

Никита поворачивает назад. И с каждым его шагом к берегу снег за пазухой становится все теплее, теплее...

- Чо кричишь-то? – недовольно говорит он Анке. – Я бы еще прошел.

- Дурак! – почему-то сердится Анка, цепляя ведра с водой на коромысло и почти бежит с ними к дому. Никита хватает свои ведра в руки и еле поспевает за Анкой.

- К воскресенью, поди, совсем лед хороший будет, – говорит он Анке. – Можно в топольник идти, за протоку.

Запротока начинается с тополей на самом берегу. Ста­рые, могучие, с корявой черной кожей и лохматыми спутан­ными вершинами, стоят они над рекой плотной ровной шеренгой, как великаны в дозоре. По преданию, тополя эти посадили декабристы, которые отбывали здесь ссылку.

Тополям этим обязана Запротока своим зеленым одеянием. Еще
недавно – на памяти нынешних горожан – была она вся на просвет, без единого деревца. Незадолго до войны сильное наводнение пришлось как раз на время цве­тения тополей над рекой. И полгорода, и вся Запротока оказались под толщей воды. Когда же она схлынула, на земле остался сплошной ковер тополиного пуха. С городских улиц его смели да истоптали, а на острове остался он нетронутым. Не сразу город приметил, как Запротока ощетинилась упругими тополиными ростками. Они жадно тянулись к солнцу, борясь друг с другом за жизнь: их было слишком много. На помощь пришел город, вовремя оценив этот щедрый нежданный подарок. По гулкому деревянному мосту стали сюда целыми классами приходить школьники – прореживать новорожденную тополиную рощу. Получив простор для жизни, молодые топольки стремительно рвались ввысь, быстро крепли, матерели. Сначала ребятишкам приходилось искать топольки в траве. Потом деревца стали с ними вровень, а скоро зашумели листвой над ребячьими головами. Однако их все еще приходится проре­живать, и делать это с каждой весной все труднее.

Слабые на вид, тоненькие топольки успели крепко ухва­титься корнями за землю. Их не выдернуть, если даже каждый тянуть двоим. Теперь без топора и лопаты никак не обойтись. Боясь пожара, выкорчеванные деревца не сжигают, а складывают здесь же в небольшие аккуратные кучи. Вот про них-то и вспомнила сметливая Анка. Сюда и зазывает друзей за дровами для старого Сурена.

За неделю тропка добежала до другого берега и исчеркала топольник вдоль и поперек. Анка с мальчишками отыскали под неглубоким еще снегом три вороха топольков. Тонюсеньких, жалковатых. Не дрова это, конечно, – одно название. Но других-то вовсе нет. А этих прутиков – сколько же надо? Прорву! Но ведь их тут – прорва и есть. Только откапывай из-под снега да знай вози – не ленись!

Отправились в топольник в воскресенье с утра. Мать у Анки из больницы не выписали. Дядя Митя уехал на неделю в тайгу. И Анка увела сестренок к бабуле. Будет теперь та, бедная, между четырьмя малыми разрываться. Но она не отнекивалась, сама же и предложила:

– Покуда снег не глыбкий да мороз не шибкий – давайте-ка езжайте по хворост Суренушке. Я тут как-нибудь слажу с детишками!

Сказать-то она сказала, да Анка с Никитой все равно переживают: как там старая с малыми?

У Митяя – свои переживания. Все стоит перед глазами вчерашняя, нечаянно подсмотренная сценка. Дедушка Сурен выпроводил их вчера из баньки своей пораньше, чтобы собрались да выспались как следует, коль поутру в топольник идти решили. Только Митяй в ограду свою прибежал, не успел еще калитку за собой прикрыть – слышит, что за чертовщина? – из дому вроде музыка доносится. Мерещится, что ли? Да нет, точно – музыка. Подошел к окошку, глянул, а там... На столе патефон пластинку крутит, а мать с постояльцем... танцуют! Одноногий на своей дере­вяшке на месте кружит, а мать вокруг него медленно-медленно плывет. За шею обняла. Глаза прикрыла. И улыбается. Так улыбается, как Митяй отродясь еще не видывал. Вроде свет от нее лучится.

Совсем растерялся Митяй. Что делать – не знает. В дом заходить не стал. Снова в Суренову баньку вернулся. Посмотрел на него старый Сурен – даже не спросил ни о чем.

– Садись, – говорит, – Дмитрий, рядом, вместе на огонь глядеть будем. Он мудрый, огонь, многое подсказать может. Сиди, молчи и смотри.

Так и сидели у каменки. Молчали и глядели, как бесил­ся, метался в топке огонь, как успокаивался постепенно, складывал лепестки и только устало тихонько дышал.

Митяй пришел домой совсем поздно. Тихонько лег в кро­вать и так же тихонько встал утром. А матери ничего не сказал – ни о вчерашнем, ни о том, куда и зачем пошел.

А Михась – тот и вовсе просто-напросто сбежал из до­му. У тетки сегодня, как на грех, выходной, за каждым его шагом следит. Пошел он ставни открывать – и был таков. Вот, наверное, она там рвет и мечет!

Словом, настроение у всех – не ахти. Не говорят почти. Каждый думает о своем. А дело делают одно. Достают из-под снега охапки стебельков-топольков, укладывают на сани и везут через протоку к себе на Партизанскую.

Двое больших саней нагружают полнешенькими, везут, торопясь, скорей-скорей, и к вечеру у Суреновой баньки – настоящий бурелом. Будто прошел по молодому лесу взбе­сившийся великан, повырывал деревца с корнем и расшвы­рял здесь охапками.

Надо бы поскорее порубить их да сложить в поленницы. Только это не сегодня, конечно: вечер уже, по домам пора. А дедушка Сурен не отпускает, к себе зазывает.

– Прошу к столу, дорогие гости! Пировать будем.

Стола у него, правда, пока нет, и «гости» усаживаются на длинную лавку перед приступкой у полка. Это и есть Суренов «стол». А на нем сегодня и правда, как на пиру: печеная прямо в каменке картошка, пресные черные лепеш­ки, которые дедушка Сурен приспособился печь в котле для воды, вмазанном в каменку, распаренный урюк, еще при­везенный из Грузии, и, конечно, настоящий, а не морков­ный чай.

– Ешьте, ребятки, ешьте! – потчует гостей хозяин. – Чем богаты, тем и рады.

А их уговаривать не надо. Поработали они сегодня знатно и изрядно проголодались. К тому же в Суреновой баньке всегда все удивительно вкусно. Они это теперь хорошо знают. Ну, пировать так пировать!

Однако ожидаемого пира не получилось. Только они сели, только взяли по горячей печеной картофелине и начали, обжигаясь, счищать черно-рыжую кожуру, как на пороге возникла Мишкина тетка.

- А я-то извелась вся, ищу его! – завела она своим масляным вкрадчивым голосом. – Вот он где, мой племянничек! Ну, конечно, где же еще бедному ребенку быть? Там, где надо спину гнуть. Охотники до дармовой силы сыщутся всегда!

- Тетя Поля! – бросается к ней Михась. Лицо у нeгo бледнеет, и оттого угольно-черные волосы и брови кажутся еще темнее. – Тетечка Полечка! Ну, пожалуйста, ну, прошу тебя – не надо!

- Ничего, Мишенька, ты не волнуйся. Ты еще дитя бес­понятливое, с тебя какой спрос? А вот вы... – она находит глазами Сурена, и тот тяжело встает с лавки.

- Проходите, уважаемая, – говорит он, поклонив­шись, – присаживайтесь к нашему столу. Чем богаты...

- А вы-то – старый человек, – прерывает его тетя Поля, – как вы могли? Ведь это же – дети!

- Да, уважаемая, это дети. Дети, которые становятся взрослыми.

- И вам не стыдно заставлять бедных детей батрачить на себя?

- Ну, тетя Поля!!! – губы у Михи дрожат, а в глазах – слезы.

- Нет, уважаемая, – твердо говорит Сурен. – Нет, уважаемая, мне не стыдно. Мне радостно, что у нас такие славные и добрые ребята.

- Еще бы не радоваться! – усмехается тетя Поля. – Они же у вас вместо прислуги...

- Т-тетя П-поля! – кричит Миха. – Я тебя прошу! П-прошу!

- Интересно узнать, чем вы их покупаете? Этим? – она брезгливо оглядывает «стол». – Мишенька, не смей есть эту гадость! – приказывает она племяннику.

Михась, не сдержав слез, выскакивает из баньки.

– Чем покупаю? – повторяет вопрос дедушка Сурен. И ненадолго задумывается. – А разве можно купить доброту? – тихо, будто сам у себя, спрашивает он. – Нет, уважаемая, – громко отвечает незваной гостье. – Нет, доброту, я уверен, купить невозможно.

– Что же, они у вас за «спасибо», что ли, работают?

– За «спасибо»? – снова задумывается старый Су рен. – Да нет, кажется, и «спасибо» я им еще не говорил. Думаю, благодарить за добро – тоже лишнее. У людей так и должно быть: сегодня вы мне, завтра – я вам...

– Вы – нам?! – губы тети Поли складываются в презрительно насмешливую гримасу. – Вы – нам?! – повторяет она и еще раз оглядывает Суренову баньку: приспособленный для спанья полок, приступку-стол, черные растрескавшиеся лепешки и уже открыто усмехается: «Вы – нам?!»

- Жаль вашего племянника,– говорит де­душка Сурен. – Хороший мальчик. Очень жаль.

- А с чего это его жа­леть-то вздумали? – удив­ляется тетя Поля. – Мишеньку жалеть нечего. Ему любой может поза­видовать. Слава богу, ни в чем не нуждается. И до­ма не ишачит. Если бы еще не всякие... – тетя Поля, не договорив, выходит из баньки, выразительно хлопнув дверью.

- Ну вот, – я так и знала, – говорит Анка, и в голосе ее – слезы. – Я так и знала, что с этой преподобной Миш­киной теткой так и выйдет! Жадина! Спекулянтка против­ная! Сейчас ты тоже скажешь, что о взрослых так нельзя говорить, что взрослые – всегда правы, да?

- Нет, Аннушка, – тихо говорит дедушка Сурен и гла­дит Анку по голове, – нет, милая, я так не скажу. К сожа­лению, не могу так сказать. Потому что это была бы не­правда. Взрослые бывают очень разные. Да вы и сами это видите. Хорошо, что и понимаете. Постарайтесь, пожалуй­ста, не стать такими! – и он показывает глазами на дверь, в которую только что вышла тетя Поля.

...Михась, закрывшись в своей комнате и накрыв голову подушкой, долго плачет.

– Мишенька, – стучит в дверь тетка, – пошли кушать! Посмотри-ка, что я вкусненькое сегодня приготовила.

Михась не может сдержаться, начинает плакать совсем громко.

– Вот противный старик! – ругается за дверью тет­ка,– до чего бедного ребенка довел. Сумасшедший ка­кой-то!

«Уйти бы куда-нибудь из дому! – думает Михась.– Уйти бы отсюда насовсем, навсегда. Хоть к Сурену, в его баньку». Но он тут же гонит от себя эту вдруг пришедшую мысль. Как это так – уйти? Ведь это же его дом. Его и – родителей. А тетка тут – временная. Вот закончится вой­на, вернутся отец с матерью, и снова все будет здесь как прежде... Как прежде... Как когда-то давно-предавно... Так давно, что будто было в сказке. Нет-нет, это не сказка. Так было на самом деле. И так будет. Так обязательно будет!

И с этой мыслью Михась засыпает.

 

 

АНКА

 

Вечером у Анки всегда много работы. Перемыв скопив­шуюся за день посуду, она прибирает, подметает на кухне, заливает в лампу керосин, осторожно протирает закоп­ченное стекло и, управив домашние дела, выходит на улицу. Из поленницы набирает полное беремя дров, чтоб не ходить за ними утром. Подумав, решает еще сбегать разок на реч­ку: воды в бочке осталось на самом дне.

Она унесла пойло Зорьке, почесав ее за ухом, кинула охапку сенца – пусть еще малость пожует, может, пощед­рее будет, когда утром придешь доить. Зорька благодарно смотрит на Анку и начинает шумно цедить пойло сквозь зубы.

Анка снова идет в дом – надо приготовить мешанину поросенку. На припечке стоит чугун с вареной в мундирах мелкой подгнившей картошкой. Анка берет таз с ополоска­ми – весь день сливала обмывки от посуды, отсыпает туда полчугуна картошки, оставив половину на утро, и начинает готовить мешанину. Дело привычное. Она захватывает в ладони картошки, сколько входит, сжимает кулаки и в ще­ли между пальцами пропускает картофельное месиво. Раз­давив всю картошку, Анка для верности еще проверяет, не осталось ли в тазу целых картофелин, добавляет туда теп­лой водички, чтобы не было густо, крошит еще кусок плес­невелого жмыха и несет мешанину в стайку.

Поросенок, заслышав Анку, кидается ей в ноги, поддает носом в дно таза, норовя выбить его из рук. Но Анка уже ученая – знает все подлые поросячьи замашки и крепко держит таз. Глупая все же эта скотина – свинья. Ничего не понимает. Ни поговорить с ней, ни приласкать. Они вот даже кличку своему поросенку не дали: его зови – не зо­ви – все бесполезно. Вот чего, спрашивается, сейчас-то визжит, будто его уж резать начали? Чего лезет под руку, мешая вывалить из таза в корыто? Наконец, изловчившись, Анка все же выливает мешанину. Поросенок ткнул носом до самого дна – как еще в глаза-то не зачерпнул, быстро-быстро пробежался вдоль корыта туда-сюда. Ничего интересного не обнаружил, разочарованно фыркнул и на­чал есть все подряд. Анка же берет пустой таз и выходит из стайки. Надо еще проверить, как там куры.

Она спускается в землянушку, вглядывается в темноту. Куры уже на насесте. Они всполошенно завозились, заквох­тали. Анка считает их, выходит, плотно прикрывает за со­бою дверь, щель внизу затыкает соломой, чтобы холод с улицы не шел, навешивает замок и идет в дом. Кажется, все, управилась!

По дороге еще раз привычно оглядывает двор: все ли сделано, не забыла ли чего? Нет, вроде, все... Ой, батюшки, а это что же?! Стайка-то не на запоре! Но Анка точно пом­нит, как задвинула за собой засов и еще проверила, как всегда, хорошо ли закрыто. Сердце у Анки падает: неуже­ли поросенок сбежал?! А, может, воры?

Анка подкрадывается к двери совсем тихо, заглядывает в щель и... Это еще что за чудо-юдо? Поросенок на месте, он все еще ест. Только он теперь не один! Рядом с ним – еще кто-то. Анка всматривается в полутьму и узнает. Это же Нинка Быстрова. Нинка стоит перед корытом на коле­нях. Она горстями черпает мешанину и жадно ест. Поросе­нок явно озадачен таким соседством. Он, видно, боится, что ему достанется мало, и спешит. Нинка спешит тоже. Она старается зачерпнуть побольше, поспешно глотает, не жуя.

Анке становится тошно.

– Ты зачем ешь эту гадость?

Нинка вздрагивает всем своим маленьким тельцем и вскакивает так прытко, будто разом распрямилась в ней до того сжатая пружина. Она бросается к раскрытой двери, чуть не сбив стоящую в проходе Анку, и убегает. Нинка закутана в черную суконную шаль, которая подвязана ей под руки. На ногах – большие галоши, привязанные вере­вочками, чтобы не сваливались. А из них торчат такие не­правдоподобно тонюсенькие ножки, что становится боязно: а вдруг они переломятся!

У Анки начинает мозжить коленки и словно льдом бе­рутся подошвы. Будто это она сама обута в галоши на босу ногу. Она запахивает на себе плотнее слишком широкую ей старую мамину фуфайку и, как-то разом обессилев, не­привычно медленно бредет домой.

Кое-как расстегнув озябшими непослушными пальцами фуфайку, Анка скидывает ее прямо у порога и скорее идет в комнату. Неужто снова опоздала? Ну, конечно, так и есть! Она разочарованно стоит у кровати и смотрит на спя­щих сестренок. Вот, опять провозилась с хозяйством! Снова без нее уснули. Не поиграла с ними, не покатала на себе, не побаюкала! Обидно Анке, прямо до слез делается обидно. Вечно так: что любишь больше всего, то и не удается. И так ей нестерпимо хочется взять их на руки, прижать, ну хоть на секундочку, хоть на мгновение. Не в силах побо­роть в себе это желание, она наклоняется над кроватью. Но мать опережает ее:

– Нэ торкай дитэй! Спять же воны, не бачишь, чи шо?

Да видит, видит она! Но ничего с собой поделать не мо­жет. И Анка тихонько опускает свои иззябшие красные ру­ки на теплый, сладко посапывающий «валетик»: головен­кой влево – Динка, вправо – Алька. Их все вокруг пу­тают, говорят, что они совсем одинаковые. Глупости! Да они же абсолютно разные! Даже, если им снится сейчас один и тот же сон, то обязательно по-разному. Если Динка, разинув рот, вытаращив глаза, обмерев от восторга, изум­ленно разглядывает бабочку на цветке, то Алька без про­медления цапнет и бабочку, и цветок, чтобы проверить их и на ощупь, и на вкус.

Анка делает вид, что поправляет одеяло, которое сест­ренки еще не успели скомкать, и неохотно отходит от дет­ской кровати. Ей делается странно от мысли, что еще всего год назад сестренок у нее не было. Как же она жила без них – без Динки и без Альки?!

И вдруг ее пронзает еще одна мысль, от которой все внутри у нее словно обрастает коркой льда: а ведь, навер­ное, могло же и так случиться, что они бы и не появились. Ну вот совсем-совсем! Никогда-никогда! И, чтобы отогнать от себя эту мысль, Анка старается думать о другом.

– Дядя Митя с работы еще не приходил? – спраши­вает она у матери.

– Та ни! – машет рукой та. – Ще не було.

И, словно услышав эти слова, с улицы входит дядя Митя.

– А вот и я! – говорит он, пытаясь улыбнуться. Однако улыбка выходит вымученной. И Анка догадывается, что у него опять разболелась рана.

– Аня, может, что на улице надо сделать, – как к хозяйке обращается он к Анке. – Давай, говори, пока не раз­делся.

– Да нет, ничего вроде. Все уже сделала.

– Ну вот, опять я тебе не помог. Говорил же – ты мне какую-нибудь работу оставляй. Давай хоть воды принесу.

– Да нет, не надо. На завтра еще хватит, – врет Анка. – А завтра, если пораньше придете, можно сразу полную бочку наносить.

Дядя Митя начинает раздеваться, осторожно стягивая с правого плеча сначала шинель, а потом и китель.

- Девчонки спят уже? – тихо спрашивает он у Анки.

Она кивает.

- А мама? Ей что, опять плохо?

- Да нет, сегодня ничего. Ходила. Недавно прилегла.

- Ну давай, корми, хозяюшка.

Анка наливает дяде Мите похлебку, а себе – кружку морковного чая с сахарином и тоже садится за стол.

Дядя Митя, как обычно за столом, разворачивает газе­ту, ест и читает, а Анка, пока пьет чай, а потом убирает по­суду, незаметно все поглядывает на него. Чего это все счи­тают его суровым? На работе боятся, соседи Анку и маму жалеют: говорят, что дядя Митя – злюка. Да никакой он не злюка! Правда, молчун, слова лишнего не скажет. Зато не болтун. А что хмурится, так и неудивительно: оказаться одноруким в тридцать лет – радости мало. Да еще хоть бы правая осталась, а то левая. Работа у дяди Мити – не дай бог. А тут еще мама слегла. Ей, чем дальше, тем хуже. А Динка с Алькой совсем крохи. Так, спрашивается, с чего ему веселиться?

Но, если человек хмурый, это совсем не значит, что он злой. Дядя Митя никогда не говорит этого вслух, но Анка видит – жалеет он ее. А не жалел бы всех увечных – не пропадал бы в своей артели инвалидов с темна до темна.

Нет, хороший дядя Митя: умный, добрый. И злится Анка на себя: ну почему, почему она никак не может назвать его папой?

Родного отца Анка помнит смутно. Всякий раз, когда она старается его вспомнить, в памяти всплывает то вагон, то брезентовая палатка, то незнакомая, еще не обжитая комната. И обязательно – узлы, чемоданы, которые вечно надо было то распаковывать, то запаковывать. Сколько Анка помнит себя, они с мамой все ездили следом за воинской частью отца. Не успеют к одному месту привыкнуть – глядь, уж опять переезжать надо.

И хотя они всюду ездили вместе с отцом и всегда были рядом с ним, его самого Анка видела редко. Приходил он обычно поздно, когда она спала. Сквозь сон чуяла сладковатый запах пороха и дыма – отцов запах, ощущала его колючую щеку, его шершавые большие ладони и слышала в дреме его ласковый шепот: «Золотко моё!»

Когда она просыпалась, отца обычно дома уже не было.

С первых дней своей жизни Анка постоянно слышала слова: «тревога», «стрельбы», «поход», «мишень», «бои». Со стрельб отец приносил Анке отстрелянные гильзы, и она играла ими с другими ребятишками. В комнате над сундуком висела изрешеченная мишень – память о победе роты отца на очень ответственных стрельбах. Около их военного городка обычно грохало, гремело, трещало. Постоянно шли учебные бои, и их никто, даже дети, не боялся.

Словом, война всегда окружала их. Но была она не страшной, почти домашней. Она оскалилась и показала свои хищные клыки только когда вдруг отхлынула, ушла куда-то очень далеко. Анка хорошо помнит тот день, когда произошло это непостижимое перерождение.

...Они ехали в эшелоне, который вез орудия на стрельбы, в летние лагеря. Воинская часть тудауже перебазировалась, а семьи командиров тоже перебрались в поселок рядом с лагерем. Они же задержались в городе потому, что отец в последнем походе повредил ногу, две недели лежал в госпитале, а мама никак не соглашалась уезжать без него.

Весь день нещадно пекло. В вагонах недвижно стояла густая духота, и Анка спасалась от нее на открытых платформах среди орудий, где на ходу хоть немного продувало. Она пряталась под чехол пушки, а часовой делал вид, что не может ее найти, заглядывал всюду и говорил сам себе:

– Була дивчинка, бачил – була, тай сгинула. Трэба трэвогу пидыйматы, шукаты трэба дивчинку...

Воинская часть, сколько бы ее ни мотало по свету, – свой хохляцкий говорок так и не утратила.

Игра эта была совсем малышковая. Десятилетняя почти Анка, конечно, давно ее переросла. Но другого развлечения не было, она радовалась и этому.

Уже перед закатом, когда робкая еще прохлада начала потихоньку теснить июньскую жару, эшелон неожиданно остановился. Скомандовали общее построение. Вдоль строя прокатила зеленая «эмка», из нее вышли трое. Анка узнала их – командиры из штаба. Они-то и объявили, что началась война. Что эшелон сейчас же поворачивает назад, что их воинская часть в ближайшие дни отправляется на фронт. Что с этой минуты они начинают жить по законам военного времени. Еще они объявили, что, если в поезде имеются гражданские лица, то те должны немедленно его покинуть.

«Гражданскими лицами» во всем эшелоне были только они – Анка и ее мать. Поезд стоял в степи. Вблизи не виднелось ни селения, ни даже деревца, под которым можно было бы спрятаться от зноя или дождя. Надвигалась ночь, и им вдвоем надо было выйти из поезда и остаться здесь – под открытым небом, в безлюдье, бесприютности, в ожидании близкой ночи... И тут все как-то напрочь забыли про «гражданских лиц» в эшелоне. Командиры из штаба остались в поезде, стали ходить по платформам, проверять, все ли в должном порядке. Анка с матерью забились под брезент, прижались к пушке. А солдаты из роты отца принялись спешно отлаживать рядом стоящие орудия и гремели изо всех сил, чтобы не было слышно, как плачут скрытые ими «гражданские лица»...

Воинская часть отправлялась на фронт через неделю. Все эти дни отец почти не появлялся дома. И прощание с ним было коротким. Он заехал домой буквально на не­сколько минут, даже не стал расседлывать своего Серко – тот стоял у крыльца и сердито грыз перила.

Отец сам собрал вещмешок. Плачущая мать бессмыс­ленно ходила по комнате и не столько помогала ему, сколь­ко мешала. Ярче всего в памяти Анки отпечаталась такая картина. Отец на сундуке, навертывает на ногу чистую пор­тянку. А мама сидит прямо на полу, обхватив другую его ногу, прижавшись щекой к сапогу, и кажется, что сапог по­тому блестящий, что мокрый от маминых слез. Она ничего не говорит. А он все повторяет: «Ну перестань, золотко! Ну не надо!..»

В верхнем ящике комода у них хранятся четыре отцовы открытки, присланные с дороги. В каждой – всего по не­скольку слов. Что едут они нормально, что все бойцы у него в роте – молодцы, не унывают, что зададут они трепку про­клятой немчуре. И еще – чтобы о нем не беспокоились, бе­регли себя, что война долго не продлится и скоро они сно­ва будут вместе.

Отцовских писем с фронта у них нет. Он не успел написать их. Его убили в первом бою. Об этом написали бойцы его роты прежде, чем пришла похоронка. Отца ранило в ногу. Санитары унесли его в маленькую церквушку, при­способленную под полевой госпиталь. На колокольне вы­весили флаг с красным крестом... Немецкие самолеты про­шли низко, в несколько заходов. Когда солнце снова про­билось сквозь тучи дыма и гари, церквушки не было. Была дымящаяся груда горелого кирпича, а рядом – сверкаю­щий рваный кусок золоченого купола.

Мать Анки устроилась подсобной рабочей в госпиталь­ный склад. А это означало, что была она там и уборщицей, и грузчиком, и кладовщиком одновременно. Она таскала тюки с бельем: грязное – прачкам, чистое – в палаты, уно­сила в кухню тяжеленные ящики с тушенкой, кули с крупой и мукой, ворочала коробки с мылом, бочки с селедкой и растительным маслом. Ей давали в помощь выздоравли­вающих раненых. Но она жалела их – изувеченных, избо­левшихся, обескровленных, до тяжелой работы не допуска­ла и за все хваталась сама. Бесцеремонно оттолкнув своих хилых помощников, вскидывала на спину тюк или ящик и бежала, покрикивая на ходу:

– А ну, расступись! Бо зашибу!

Дома же она часами сидела молча, прижавшись спиной к «голландке», часто даже не затопив ее. Анке тогда каза­лось, что от холодной этой печи ее мать промерзает на­сквозь. Замороженными глазами она не видит ничего во­круг. Можно долго звать ее и не дозваться.

Она оттаивала только, когда приходили те немногие отцовы друзья, что вернулись с фронта по ранению. Вместе они вспоминали, как чудесно было до войны, тихонько пели украинские песни, иногда даже смеялись. Об отце говорили так, будто он жив и только что вышел из дома.

Чаще других приходил дядя Митя – один из самых близких друзей отца. Он провоевал всего месяц и возвра­тился одноруким. С виду рук по-прежнему – две. Но живой была только левая, а правая, перебитая осколком, висела плетью.

Работу себе дядя Митя придумал сам – собрал та­ких же, как он, увечных солдат и организовал артель инва­лидов. Оказалось, что однорукие, одноногие, а порою и вовсе безногие, собравшись вместе, кое-что еще могут. И скоро город стал получать от них нехитрые, но нужные ве­щи: табуретки, столы, гробы, сапоги и даже валенки.

Дядю Митю выбрали председателем артели. Насколько эта работа оказалась трудной, Анка поняла сразу. Доста­точно было увидеть дядю Митю, когда тот приходил к ним домой. Забегал он теперь ненадолго – свободного времени у него совсем не стало. Начал курить. И хоть никогда в этом не признавался, но было видно, что чаще и сильнее, чем раньше, болит у него рана: порою он вдруг живой рукой хватался за изуродованное плечо, а потом все гладил его, гладил. И говорил он теперь исключительно только про свою артель и про тех, кто там работает. Про то, что их увечье выбило почву из-под ног, что многие вместе с ногой или рукой потеряли профессию, семью, надежду. Что они растерялись, даже отчаялись, а порой и опустились. А те­перь вот пытаются снова встать, поверить в себя. Только очень и очень это непросто.

Анка видела, как дядя Митя переживает за каждого. Он немного отвлекался, лишь когда брал в руки коромысло с ведрами, топор или молоток. С его одной действующей левой рукой даже гвоздь забить было непросто. Но он все находил себе дела в их доме.

...Когда мать сказала, что дядя Митя теперь будет жить у них и станет Анке отцом, та нисколько не удивилась и да­же обрадовалась. Все правильно! Отец у нее должен быть, она этого так хочет. А кто же для этого подходит лучше, чем дядя Митя – друг ее родного отца – такой знакомый и совсем свой! Теперь Анке казалось, что дядя Митя очень походит на ее отца, и она ждала, что скоро будут они жить так же хорошо, как когда-то.

Но она ошиблась. Хорошо в их доме было совсем недол­го. Однажды на работе ее мать подняла непосильную тя­жесть и надорвалась. Раньше времени родились двойняш­ки: такие костлявые, сине-голубые, страшненькие, что Анка, увидев их в больничное окно, испугалась и заплакала. Ей велели замолчать, вести себя тихо и прилично, потому что она со своими сестренками сразу и знакомилась, и прощалась. Врачи сказали, что жить двойняшки не будут. Но те наперекор предсказаниям какими-то неведомыми тоню­сенькими корешками зацепились за жизнь. И хоть были хи­лыми, болезненными? но стали они жить и потихоньку расти.

А вот мать слегла. Оказывается, повредила она себе позвонок. Теперь он разрушается все сильнее, и ей стано­вится все хуже. По комнате она еще ходит, но каждый шаг дается ей с трудом, ее мучают боли. Когда становится сов­сем невмоготу, ее укладывают в больницу. Лежит она там часто и подолгу. Сначала двойняшек вместе с ней забира­ли в больницу, а теперь уже оставляют дома, на Анку.

Маленькие сестренки хоть и выжили наперекор предска­заниям, все же врастали в жизнь трудно и медленно. Врачи говорили, что им не подняться без сверхусиленного пита­ния и называли то, о чем теперь на Партизанской старались вслух не вспоминать: парное молоко, сливки, свежие яйца. И потому в Анкином дворе появились куры, корова, поро­сенок. И хозяйство это тоже в основном легло на плечи Анки. Так же, как и стирка, которой теперь невпроворот, уборка, а летом еще и огород. Иногда Анка вконце дня са­ма поражается: неужто она одна делает все это?! И когда бывает ей совсем тяжко, она всегда думает о сестренках – об Альке и Динке: какие они крошечные, слабенькие, бес­помощные. Что и хозяйство это, и огород, и всякая другая нелегкая работа – все это нужно прежде всего им – без этого они не обойдутся. Думает так Анка, и полные ведра становятся легче, и ледяная вода в проруби не так жжет ру­ки, когда полощешь белье, и меньше болят мозоли, наби­тые в огороде тяпкой.

 

 

Снова маму уложили в больницу, и Анке теперь прихо­дится особенно трудно. Она разрывается между маленьки­ми сестренками, школой, больницей и опостылевшим хозяйством. Уроков она теперь пропускает жуть сколько. Ба-буле каждый день не будешь ведь сестренок подбрасывать. А дома одних оставлять страшно – неизвестно, что им вздумается вытворить. Ладно еще, они засони, утром поздно просыпаются. Пока спят, она урок – другой отсидит. А потом – стремглав домой, хорошо хоть школа почти рядом.

… Сидит Анка за партой, задачу решает. А у самой в голове совсем не то: не проснулись ли дома Динка с Алькой, не вытворяют ли чего. И вроде бы волноваться не стоит: еще только первый урок, а спят они обычно долго. Но вот до того неспокойно у Анки на душе, до того кошки скребут, что задача в голову никак не лезет. Поднимает Анка руку, просится выйти и что есть духу мчится домой.

И не зря ведь сердце ныло: Динка с Алькой в одних ру­башонках золу из печи выгребают. Одна совком орудует, другая – кружкой. Нагребут, сколько смогут, и подбросят к потолку. Смотрят, как тучи золы и сажи летят по комна­те, и хлопают от восторга в ладоши. Сами чумазые, в доме все черным-черно.

Турнула их Анка от печи, поддала малость, по разным углам расставила. А сама – скорее опять в школу – хоть сказать, что не вернется на урок, да фуфайку в раздевалке взять – убежала домой неодетая. Бежит Анка, а сама чуть не плачет: теперь все в доме стирать придется – на всем же зола и сажа. И девчонок нужно отмыть!

Ну чего их к печке все тянет?! На прошлой неделе взду­мали печку топить. И ведь спички как-то с припечья доста­ли. Вовремя тогда Анка подоспела, а то уж половик у печи затлел. И тоже с урока в тот день сбежала – будто толкнул ее кто. Она вообще хорошо чувствует своих сестренок на расстоянии – все ли в порядке у них, какое настроение. Другой раз только сядет на урок – будто кто шепнет ей: неладно с ними. Попросится выйти, прибежит домой, а там и вправду рев. То подрались, то одна упала, нос раскваси­ла, а вторая воет с ней за компанию.

Правда, бывает, и зря Анка домой примчится. Прибе­жит, а они кидаются к ней с радостным воплем, повиснут на шее и целуют – ну прямо как после долгой разлуки...

Когда Анка снова прибегает из школы, девчонки все еще ревут, стоя по углам. Она поддает им еще малость и ведет к умывальнику. Но попробуй-ка отмой их теперь! Придется вечером купать. Анка затапливает печь, разогре­вает суп, сажает сестренок за стол. А сама начинает соби­рать все в стирку. Все – даже шторы. Сегодня, конечно, постирать не успеет. Но хоть замочит. Стирать – завтра. Хорошо еще, что завтра – воскресенье, в школу не идти. И дядя Митя только до обеда на работе будет.

Утром Анка встает пораньше – успеть, пока спят сест­ренки, побольше принести воды для стирки.

Самое трудное для Анки зимой – натаскать с протоки воды. Сколько ее надо – просто жуть! Корова пьет ведра­ми. Да поросенку картошку свари. Да сготовь. Да посуду помой. Каждый день – не меньше бочки уходит. Анка лов­ко носит воду на коромысле, не расплескивая. Летом на огород иной день до полсотни раз на речку сбегает – и ни­чего. Только после плечо левое побаливает – она все на нем носит.

А вот зимой – совсем другое дело. У проруби вечно на­лито, не подступишься. Валенки сразу промокают, льдом берутся. Попробуй-ка взберись в них на берег с полными ведрами! Как ни стараешься, а вода все же расплескивает­ся и намерзает на ведрах. С каждым разом они становятся все тяжелее, а воды в них вмещается все меньше.

Но сегодня обошлось. И валенки насквозь не промочи­ла, и сестренки долго спали – когда проснулись, бочка у Анки была уж полнешенька.

Анка любит, чтобы белье у нее было белоснежное. А то вывесишь серое, застиранное – соседи засмеют, да и самой неприятно. Стирает она на доске ловко, быстро. Трет прос­тыню о ребристую доску, а пальцы незаметно, потихоньку передвигают простыню, передвигают, пока от начала до конца ее Анка не простирает. И так – много раз, пока не уйдет в воду вся грязь. Было бы еще мыло! А это

само­дельное, с базара, черное, вонючее – одно только название, а не мыло. Все пальцы о доску сотрешь, пока хоть мало-мальски простираешь. А потом еще белое белье Анка кипя­тит в щелоке – из золы делает.

Стирки у них всегда много. С одних девчонок – целый ворох. И, конечно, дома все как следует не прополощешь. Уже после двух простыней вода в ванне делается белой, мутной. Это же, поди, раз десять надо воду поменять, чтобы прополоскалось белье как следует. А попробуй-ка на­таскай столько воды! И потому полощет Анка только на протоке, в проруби.

 

И сегодня, дождавшись с работы дядю Митю, она бе­рет в сараюшке санки, ставит на них ванну с бельем и отправляется на речку. Всю дорогу придерживает ванну, чтобы не опрокинулась. С берега цепко оглядывает реку, высматривая незанятую прорубь. Вот, есть, но вокруг нее воды понахлюпало, вмиг валенки промочишь. Лучше вон к той пробраться – хоть и дальше, да там вроде посуше. Она заходит со стороны, где льду намерзло поменьше. Берет палку, что валяется рядом, и тщательно обкалывает тонкую ледяную кромку внутри проруби, чтобы не поранить руки. Сидя на корточках, хорошо белье не прополощешь. Поэтому она сразу становится на коленки, подложив под них лохматые собачьи варежки. Ну, все – можно начинать!

Это только со стороны кажется, что зимой в проруби полоскать страшно. А на самом деле – ничего. Надо толь­ко уметь. Сначала руку в воду совать боязно, и Анка невольно держит первую тряпицу двумя пальцами. Окунула в прорубь – вода будто обожгла. Рука сама собой так и норовит выдернуться из воды, ищет теплого убежища, про­сится за пазуху или чтоб хоть дохнули на нее теплом. Но Анка хорошо знает: только поддайся, только начни греть – все, не пополощешь, через каждую минуту потом будешь отогревать. Нет, тут нужно совсем другое. И Анка, набрав­шись духу, снова сует руку в прорубь и начинает что есть мочи болтать там простыней. Рукам нестерпимо больно, кажется, кровь сейчас брызнет. Скоро вода в проруби на­чинает густеть, ее становится трудно разгребать. Анка знает – это самый трудный момент. Тут ни в коем случае нельзя останавливаться. И она машет и машет онемевшей рукой, наматывая на нее очередную тряпицу, чтобы не упустить.

Но вдруг в пальцах, будто проснувшись, шевельнулись крохотные иголочки. Они легонько покалывают. И от этого закостенелые пальцы начинают потихоньку приходить в себя. И вот уже Анкины руки снова становятся послушны­ми, цепкими, сильными.

Тепло от пальцев разливается все выше. Уже и ладони понемногу разогреваются, и вся рука до самого закатанно­го рукава старой маминой фуфайки. И вот уже огнем горят ладони. И смешно Анке, что вначале вода казалась ей студеной. Да она же просто горячая!

...Ну вот, и последняя тряпица прополоскана. Все, за­кончила. Анка встает с коленок и берется за санки – при­дется сзади толкать, а то, не дай бог, опрокинется ванна с бельем, переполаскивай после.

- Эй, Анка, привет! Давай-ка вместе в горку выве­зем. – Никита берется впереди за веревку и тянет сани на­верх. Анка придерживает ванну сзади.

- Ого, сколько настирала! И все в проруби выполоскала?

- А то где еще? Конечно!

- А руки не обморозила?

- Да ну!

- А варежки что не надеваешь? Сейчас вот и обморозишь.

- Ну да! Огнем горят. Пусть малость поостынут!

 

 

...Завтра – контрольная по арифметике. Анка ее ужасно боится. Прибрав вечером в доме и дождавшись, когда все уснут, она садится в кухне за стол и раскрывает задачник.

Самые противные задачки – на движение. Вот, пожа­луйста. Из пункта А в пункт Б вышел один пешеход. А ему навстречу – другой... Анка люто ненавидит этих пешехо­дов. Бездельники! Это же только от нечего делать можно просто так шляться из одного пункта в другой. Хоть бы нес­ли туда что-нибудь. Так нет – налегке идут, разгуливают. А Анке тоже будто других дел нет, как считать, когда и где они повстречаются...

Или вот еще задачки – про резервуар с трубами: через одну трубу вода вливается, через другую выливается. У Анки каждый раз сердце начинает болеть, когда она пред­ставляет, как вода хлещет из этой самой «другой» трубы. Кой дурак ее открыл? Зачем? Заставить бы его на коро­мысле натаскать всю эту водичку в этот самый резервуар! Небось, быстренько бы заткнул эту трубу и капелюшечки бы оттуда не выпустил!.. Нет, эту задачку Анка не станет решать! Принципиально! Лучше– какую-нибудь другую...

Она начинает листать задачник– из него падает на стол фотокарточка отца. Анка берет ее в руки – и сразу забывает и о пешеходах, и о трубах, и о завтрашней конт­рольной...

На фотографии Анкин отец совсем юный, наверное – сразу после школы. На нем модный светлый пиджак, а на шее – полосатое кашне. Анка никогда не видела своего отца таким франтом. Она помнит его только строгим, под­тянутым, в форме. У них даже и фотографии больше нет, где бы он был в гражданском.

Маленькая «визитка» аккуратно, по линейке расчерчена карандашом на одинаковые клетки. Видно, кто-то хотел пе­рерисовать с нее портрет.

Анка долго-долго, пристально-пристально смотрит на фотографию. Какой, оказывается, у нее был красивый отец! Она только сейчас и поняла это – раньше об этом не ду­мала. Нет, честное слово, красивый – прямо как артист.

И чего это все в голос говорят, что она на него похожа? Чушь какая! Анка знает, что некрасивая, и давно с этим смирилась. Красивым девчонкам она не завидует, красоту их к себе не примеряет. Она безоговорочно признает их пре­восходство. Красота, по ее понятиям, дает человеку особые права. И когда их классная красавица Лилька Казарина, капризно поджав губы, не просит, а приказывает что-то, Анка первая с готовностью кидается выполнять ее желание.

А, правда, почему все говорят, что она похожа на отца? Анка на цыпочках идет в комнату, берет с комода зеркало, в кухне ставит его перед собой, а рядом кладет фото­графию отца. Ну вот, пожалуйста, что же, спрашивается, похожего в этих двух лицах?

У отца – пышные, волнистые, закинутые назад волосы. У Анки – прилизанные, туго затянутые косицы. Брови... А, на Анкины брови лучше вообще не смотреть. Давно – еще в детсаду – нечаянно ударили Анку острой железякой пря­мо в левую бровь. Рана была глубокой – так что даже пришлось ее зашивать. Конечно, все давным-давно зажило, вроде и шрама не видно. Только левая Анкина бровь на­всегда теперь разделена надвое маленькой, но очень за­метной лысинкой. Будто клеймо на всю жизнь.

Дальше. Глаза... Фотография, конечно, не цветная. Но Анка и без того прекрасно помнит, какие синие-синие были у отца глаза. Цветом-то и у Анки такие же. Да что цвет! А вот другое... Она переводит взгляд с фотографии на себя в зеркале, потом – снова на фотографию и вдруг, к своему изумлению, обнаруживает, что глаза-то у них с отцом оди­наковые – большие, чуть навыкате, окруженные длинными прямыми ресницами. Но ведь у отца те же самые глаза ка­жутся красивыми. Анку же часто дразнят лупоглазой. Она смотрит, смотрит в зеркало. Ну, конечно, как тут не драз­нить? Огромные глазищи на маленьком худющем Анкином лице кажутся еще больше. Да еще и распахнуты во всю ширь, прямо-таки вытаращены – то ли в испуге, то ли в вечном удивлении.

Нос у отца хоть и большой, но аккуратный, ровный, с желобком на кончике. Желобок-то у Анки, предположим, тоже есть. Но тот же нос на ее личике – уже и не нос, а прямо-таки носище.

Вот подбородок у Анки – явно отцов: крутой, высту­пающий вперед, с ямочкой. Но подбородок – это ведь ерун­да, это несущественно.

Единственное, что у Анки действительно красиво, – это рот. Он большой, четко очерченный, словно обведен каран­дашом. Губы яркие. Верхняя – из двух лепестков, а нижняя – цельная, чуть припухшая, окантована плавной округлой линией. Да только все это трудно разглядеть – губы ее редко бывают чистыми: вечно они в коростах, обметаны изматывающей Анку малярией.

Она еще раз переводит взгляд с зеркала на фотокар­точку. Выходит, правда, если брать каждую черточку по отдельности, то они у нее с отцом одинаковые. Но тогда почему же он – такой красивый, а она – вот какая? Ви­дать, отцовы черты у нее на лице как-то не так расстав­лены...

Да чего это она вдруг вообще занялась такой ерундой? Красивая, некрасивая! И так она знает, что некрасивая и нисколько из-за этого не переживает. Не хватало ей еще из-за какой-то чепухи переживать! Ей и без того пережи­ваний разных хватает. Вот хотя бы контрольная завтра. Видно, придется все же решать задачки – и про пешехо­дов-бездельников, и про никчемушные эти трубы...


Дата добавления: 2015-10-24; просмотров: 54 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
А Я БУДУ ЖДАТЬ!| МУЖАЙСЯ, СЫН!

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.076 сек.)