|
Не поздоровавшись, Мария прошла к столу и, виновато опустив глаза, положила перед матерью письмо:
– Вот, значит, и вам... Казенное...
Мать нехорошо – глухо и скрипуче – охнула, разорвала конверт, только глянула на первую строчку и закричала, не разжимая губ:
– Ы-ы-ы-у-у!..
Никита схватил выпавшее из ее рук письмо, но оно прыгало перед глазами, буквы расползались. Однако все же сложились в слова, страшнее которых быть не может: «Ваш муж, рядовой Виктор Савельев, пал смертью храбрых...» Никита кинулся к матери. И мать протянула навстречу ему руки. Но сын вдруг впервые в жизни ощутил, что они слабы и беспомощны, руки его матери. Мать дрожала, готовая упасть, она искала и не находила опоры. И Никита подхватил ее, прижал к себе, гладил по голове.
Бабуля, глядя на них, сама поняла, что в той казенной бумаге, и обреченно заголосила. Следом за взрослыми заплакали в голос и Бориска с Женькой. До самой ночи в доме стоял рев и вой.
Первой, как ни странно, пришла в себя бабуля. Она постаралась подавить свой плач, но зашлась в долгом надрывном кашле. И, наконец, справившись, сухо и строго сказала:
– Ну, ладно – будя! Робят пора укладывать.
Она сунула ревущую Женьку снохе, сама взяла за руку Бориску и повела к рукомойнику.
Потом, когда они кое-как покормили и уложили детишек, Ирина вдруг закричала с новой силой, словно только что узнала нечто еще более страшное, чем из той казенной бумаги:
– Это же я виновата! Из-за меня это, из-за гордыни
моей!
Но бабушка сурово оборвала ее:
– Неча болтать глупости-то, напраслину на себя наговаривать! Не ты – война растреклятая виновата. Она, только она одна!
...Никита страдает нестерпимо. Ему все хочется проснуться и скинуть с себя навалившийся кошмар. Несправедливей этого случиться ничего не могло. Разве так должно быть в жизни? Ведь отец-то у него еще, можно сказать, только-только появился. Он даже не успел еще нарадоваться этому, нагордиться, нахвалиться своим отцом, даже привыкнуть к нему как следует не успел. Почему все так несправедливо? За что?!
Мысли путаются в голове Никиты. Ему все время хочется закрыть глаза и закричать, не скрываясь, как плачет Женька. Ни о чем не думать, только плакать. Облегчающие слезы рождаются в нем и полнят глаза. Но плакать некогда. Мать слегла и не встает. Бабуля хоть и не свалилась, да проку от нее мало. И Никита один мечется по хозяйству. То готовит, то малых кормит, то воду носит, то Женьку обмывает да переодевает. Утрет рукою слезы, когда совсем застят они глаза, и – снова за работу.
Ночью, в постели, поплакать можно вволю. Но, умотавшись за день, он еле добирается до кровати. И как только коснется головою подушки, мигом наваливается на него необоримая сила, и падает он в беспробудный сон. А утром, только глаза раскрыл, – опять бежать надо, дела делать.
А через две недели Мария-почтарь еще раз зашла к ним в дом и принесла толстый пакет. Оказались в нем отцовы документы да письмо от его командира. Письмо длинное – и про мужество, которое теперь им понадобится. И про победу – теперь уж скорую, ради которой и гибнут доблестные воины. И про жизнь счастливую, которая обязательно настанет после победы. А самое важное для них было в самом конце: «Рядовой Виктор Григорьевич Савельев был смелым воином. Доказательство тому – три его боевые медали. Я уверен – он бы и орден обязательно заслужил, да шальная вражеская пуля рано оборвала его жизнь. Вину свою прежнюю искупил он полностью. Так что вы с полным правом можете гордиться своим сыном, мужем и отцом».
А внизу была еще приписка, которая очень удивила мать и бабулю, а Никиту сильно смутила: «Очень радовался Виктор Григорьевич, что вы простили его. С письмом вашим не расставался, всем его читал. Так что погиб он счастливым».
Среди присланных командиром бумаг было и тайно посланное Никитой письмо отцу: «Дорогой батя! Мы все очень обрадовались, когда получили твое письмо. Никаких обид на тебя давно уж никто не помнит. Все мы ждем тебя с нетерпением: мама, бабушка, Бориска и маленькая Женька, которую ты еще не видел. Ты бей проклятых немцев и с победой скорей возвращайся домой. Не удивляйся, что пишу я один – больше некому: бабушка, ты знаешь, у нас неграмотная, ребятишки еще маленькие, а мама руку горячей водой обварила, когда стирала, как раз правую. Но ты не волнуйся – ничего страшного. Заживет у нее скоро рука, и она сама тебе напишет. А пока передает она тебе поклон и велит беречься, чтобы тебя больше не ранило. О нас не беспокойся – все у нас нормально. Ты только возвращайся скорее! Мы все тебя очень ждем. А это я обвел наши руки. Самая большая, конечно, моя, средняя – Борискина и самая маленькая – Женькина. Ну, пока до свидания. К сему остаемся любящие тебя: твоя мать Ульяна Афанасьевна, жена Ирина Фёдоровна и дети: Никита Викторович, Борис Викторович и Евгения Викторовна».
Мать прочитала письмо сына, перечитала еще и долго сидела над ним недвижно и немо, глядя в одну точку. Потом встала, подошла к Никите, внимательно оглядела его, будто видя впервые, ткнулась лицом ему в грудь, прижалась, заплакала. Гладила по голове, как маленького, а сама все повторяла:
– Так ты у меня уже взрослый, сынок? Совсем уже взрослый!
...И стали они привыкать к тому, что нет больше на свете Виктора Савельева. Нет у бабули сына, у Ирины – мужа, а у Никиты, Бориски и Женьки нет больше отца. От жестокой этой правды не спрятаться никуда.
Но надо жить дальше. И мало-помалу жизнь в их доме становилась похожей на прежнюю. Бабушка опять принялась хлопотать по дому. Мать снова работала в две смены без выходных. Никита научился прятать слезы, которые теперь стояли в нем непрестанно. Экзамены сдавать он даже не пытался – сразу забыл все, что знал, а то, что читал в учебниках, в голову не лезло. И он остался на осень. Впрочем, его это как-то мало расстраивало – были заботы и посерьезней.
Он видел, что похоронка на отца будто надломила бабушку. Словно вынули из нее стержень, который держал ее до того.
Мать тоже после похоронки сильно изменилась. В глазах у нее поселился непроходящий испуг. Будто идет она по тоненькой жердочке через пропасть и каждую минуту боится упасть. Совсем разучилась кричать и ругаться. Никита все больше узнает в своей матери ту, давнюю, довоенную – тихую, ласковую, которую почти уже забыл. Только та вся светилась. А у этой, нынешней, вроде задуло ветром все свечи.
Сам Никита живет теперь вроде как понарошку. Словно кто-то другой за него ходит, говорит, что-то делает. И этот кто-то, хоть и похож на него внешне, все же совсем не он сам. А он, Никита, вот-вот сделает что-то очень необходимое и только тогда снова станет жить.
Ему по-прежнему снится все тот же сон: немец целится в отца, а тот не видит, и Никита бросается к нему, чтобы прикрыть от пули собой. Только теперь у сна иной конец: Никита не успевает. На одно лишь ничтожно малое мгновение, но не успевает. Отец падает. A немец, довольно ухмыльнувшись начинает целиться в кого-то еще. Никита отчетливо видит ухмыляющуюся красную рожу фрица, его прищуренные белесые глазки, линялые рыжие брови, хищный нос и бородавку на правой щеке. Он бросается к нему, чтобы его, уже нацеленный на кого-то автомат развернуть дулом прямо в эту довольную ухмылку на красной ненавистной роже. Но каждый раз именно в то мгновение Никита просыпается. И целый день после мучается в ожидании ночи, чтобы успеть сделать то, что не успел накануне. Он чувствует, он точно знает, что обязательно должен убить этого фрица, иначе просто не сможет жить. А пока что так и живет – вроде как понарошку...
Старый Сурен сразу догадался, что Никита пришел к нему тайно от друзей неспроста. Однако выпытывать ничего не стал. Тот и сам скоро открылся:
– Дедушка Сурен, ты мне свой вещмешок дашь? Насовсем?
– Конечно, Никита, какой разговор! Вон он, под подушкой. Выложи оттуда мои документы – и он твой. Я обойдусь. Раз просишь, значит, нужен он тебе. А раз нужен – бери!
И снова Сурен ничего не спрашивает у Никиты. И опять тот признается сам:
– На фронт решил убежать. Не могу больше! Все этот фриц снится. Улыбается гад! И целится в кого-то еще. Убью я его. Найду – и убью!
– Как же ты найдешь его? – сомневается Сурен.
- Да я его из миллиона узнаю! – твердо говорит Никита.
- Жаль, что я с тобой на фронт не могу. Мне-то четверых гадов надо бы убить... – голос старого сразу тускнеет, сипнет и вовсе гаснет.
- Дедушка Сурен... Ты... – Никита не может найти подходящих слов. – Я там – и за твоих сыновей тоже... И за Мишкиных родителей, и за Анкиного отца... И вообще – за всех, за всех!
Оба долго молчат.
– Друзьям еще не говорил? – наконец спрашивает Сурен.
– Нет. И не скажу. Лучше письмо оставлю. Чего их дразнить зря? Им же тоже на фронт охота. Но, ты сам подумай, кто из них со мной может? Миха? Куда ему! Он же до фронта ни за что не доберется – в нем ни силы, ни хитрости. В вагоне его сразу сцапают. А на крышу он, поди, и не заберется. Митяй – тот, конечно, с радостью, сам меня сколько раз уговаривал. Но у него же отец вернулся. Да еще – этот Петрович... Анка? Уж она бы до фронта добралась, сроду бы ее никто не поймал. Но на кого она мать лежачую оставит? Да сестренок своих маленьких...
Никита, вспомнив о чем-то, вздрагивает, будто средь лета дохнуло на него ледяным ветром.
- Женька у нас заговорила, – вдруг совсем не к месту сообщает он Сурену, – ну так смешно! Меня зовет «Кит», – он улыбается невесело и длинно, по-бабушкиному, вздыхает.
- В дорогу-то когда? – спрашивает его Сурен.
- Не знаю точно, как с делами управлюсь. Вот дрова своим приготовлю на зиму. Привезли с лесопилки обрезки всякие – и длинные есть, и широкие. Чего бабуля делать с ними будет? Изрубить их надо. Да еще хочу в дорогу себе
чего-нибудь добыть. Из дому ничего брать не буду. На маслобойке бочки потаскаю – жмыху заработаю. Так что, думаю, через неделю отправлюсь...
Однако через неделю Никита отправиться не смог – неожиданно захворала бабуля. И мать, и Никита перепугались – она сроду у них не болела. То есть вообще-то бабушка болела всегда: то поясницу у нее схватит, то шум в голове сделается, то ноги ломит, то руки крутит. Она вечно чем-то натиралась, пила свои настои, жевала травку. Но вот так, чтобы лечь в кровать и не
подниматься, – такого еще не бывало. И слегла-то вроде ни с чего. Правда, после похоронки она сильно сдала. Ее прижало к земле, согнуло. Но она держалась. Все шебутилась по дому, придумывала, что бы такое из ничего приготовить, кормила да обихаживала ребятишек. Да на Женьку радовалась – та наконец-то твердо стала на ножки, потихоньку начала говорить. И говорит с умом, соображая, что к чему. Уж бабушка благодарила бога, благодарила! А аппетит у Женьки прямо лютый – так бы все и съела. Бабушка-то радешенька, да ведь поди придумай, чем накормить! И она как-то изворачивалась, что-то придумывала.
А недавно пришла вдруг бабуле охота подружек своих собрать. И не то что праздник какой справить – а вот просто так, ни с чего. Ирина подивилась, но перечить не стала – пусть старая хоть раз потешится. И вот ведь что удивительно – всегда бабушка каждую крошку экономит, а тут ничего не пожалела: картошки целый чугун наварила, да к ней поставила соленой капусты с луком, да паренок – целую большую миску. А на закуску еще и киселя свекольного вдоволь наварила. Сидели бабки, пировали, даже песню было затянули. Ну, и поплакали, конечно, все вместе. Провожала их бабушка торжественно, с поклонами. Да еще с каждой на прощанье расцеловалась.
А на другой день и не встала. Лежит на кровати да в угол на икону смотрит. Разговаривать почти перестала. И сама к врачам идти не хочет, и домой их звать не велит. «Пущай, – говорит, – лечут кого помоложе». Ирина совсем напугалась. Стала старой из госпиталя свою порцию потихоньку носить – то лапши настоящей, то каши, маслом заправленной, то омлета кусочек. Но съест бабушка каши пол-ложки и к стене отвернется: «Пущай постоит, опосля придет охота – съем». К вечеру, и правда, – пустая миска. Да только Ирина подкараулила как-то: всю свою еду бабушка Женьке скармливает. Подошла тогда она к самой постели бабушкиной, смотрит старой прямо в глаза и тихо так спрашивает:
– А ну, говори, сколько дней уж ничего не ешь? Да не ври – он все видит! – и на икону в углу показывает.
У бабули, какие еще остались кровинки – все от лица отхлынули, совсем она белая сделалась.
– Шостый день, – отвечает еле слышно.
– Так, понятно, – говорит Ирина. – Вот, значит, с чего это ты вечеринки задумала закатывать. Прощание, выходит, удумала. Ясно!
– Ты, Ирочка, не ругайся! – просит бабушка, – и не мешай мне, ради бога! Мне уж немного осталось. Жиру на мне нету, я быстро отойду – ни себя, ни вас не замаю. Только ты уж не мешай мне ради бога!
- «Ради бога», говоришь? – не сдержалась, закричала на бабушку Ирина. – Бога, значит, вспомнила? Что же ты забыла-то о нем, когда свое черное дело задумала? Или, может, это он тебя научил, а?
- Господи, прости! – спешно крестится бабушка. – Да что ты такое говоришь, как можно?! Больно уж устала я, Ирочка. Хватит – я свое пожила. Витенька уж не придет, ждать мне некого. Бориска стал большенький. И Женятка, слава богу, теперь на своих ножках – ее в сад сдать можно. Без меня уж обойдетесь. Теперича я вам в обузу – токо рот лишний.
- Ах, она, видите ли, устала! Отдыхать решила. Давай отдыхай, давай! Я вот не устала, я останусь. Давай помирай скорей! Что тебе ребятишки – у тебя об них сердце не болит, пускай остаются, как придется. Борька большенький, говоришь? А кто ему, болышенькому-то, сготовит да накормит его кто? Я ведь днями и ночами все на гулянках – отдыхаю все, развлекаюсь. Никита и без того уж замотался – и школа, и хозяйство, поучить некогда. А у него же экзамены скоро. Значит, Женьку в садик сдать? Давай сдадим. Бабке родной она в тягость, пусть тетка чужая за ней ходит – у нее там их сорок – таких-то. «На ножки встала»! А то, что она сама еще на горшок не садится, – про это ты и не вспомнила! Будет там целыми днями мокрая ходить. Да чего я тут перед тобой распинаюсь? Тебе ведь все равно. Ты же у нас устала, отдыхать надумала. Ну и отдыхай. Давай отдыхай! А на нас тебе наплевать. Так что, не задерживаю – с богом! Только интересно, что ты ему, богу-то своему, скажешь?
Никита слушает мать с ужасом. Их ли бабушку упрекать? Ведь она же все, что только было у нее, им отдала. И себя – тоже. Вовсе про себя забыла – все только для них, только для них. Зачем же ее так обижать?!
И что это вдруг с матерью стало? Ведь после похоронки она переменилась очень, кричать да ругаться перестала. Тихая ходит. Отца ни разу худым словом не помянула. Портрет его из сундука достала, на старое место, над столом, повесила. Иногда даже и говорит о нем: все вспоминает свой первый год с ним – наверное, единственный счастливый в ее жизни. И вот вдруг как с цепи сорвалась.
Матери пора идти на работу. Она выходит, сильно хлопнув дверью. Но тут же возвращается и кричит на Никиту:
– Хоть бы веник взял да от крылечка отмел! Ну, чего стоишь-то пнем?
Никита берет за печкой ободранный березовый голик и выходит на улицу. В сенях стоит заплаканная мать. Она растерянно смотрит на сына:
– Как же это, сынок, а? Что же делать-то? Неужто допустим, что помрет у нас бабушка? Нельзя это, никак нельзя! Нет, надо что-то делать! Она же вся на нас извелась. Нам бы поберечь ее, пусть бы старая еще пожила. Ты уж, сынок, последи, чтобы она поела. Не отходи, пока не поест. Ведь и правда, помрет она у нас. Ой, не дай бог! Пусть бы уж совсем ничего не делала – только бы не помирала!
Никита возвращается в избу, решительно наливает в миску похлебку, оставленную матерью на вечер, подносит к бабушкиной постели, ставит рядом на табуретку. Бабушка еще недолго плачет, а потом, взяв ложку, начинает потихоньку хлебать.
Поев немного и отдохнув, она просит внука поднять ее с постели. Однако у нее сразу «сделалось темно в глазах, полетели метельки», и она снова ложится.
Но через неделю бабуля встает и снова начинает шебутиться по дому, придумывая, как из ничего что-нибудь сготовить. Снова жалуется, что схватило спину и крутит ноги, парит какие-то травки и пьет отвар. Однако помирать пока раздумала. Но Никита видит, что живет бабуля из последних сил, что трудно ей и вставать по утрам с постели, и ходить по комнате, и тем более – что-то делать.
И, старательно завернув взятый у Сурена вещмешок в свой пиджак, Никита несет его хозяину.
- Убежишь тут, пожалуй! – еле сдерживая слезы, жалуется он. – Бабуля еле ноги передвигает. Мать тоже совсем дошла. Как их бросишь? Да эти малые еще... Придется, видно, остаться.
- Вот, Никита, теперь я вижу, что ты стал взрослым, – говорит старый Сурен. – Вчера еще я слышал слова мальчика. А сегодня ты говоришь как мужчина. Убежать ведь проще. А то, что ты решил, – гораздо труднее. Это мог решить только взрослый. Ведь тот немец, Никита, может, целится-то как раз в бабулю твою или в маленькую Женьку. Это неважно, что он где-то там, а они – здесь. Сейчас ведь часто пуля оттуда, с фронта, попадает в цель здесь, в тылу. Ты им здесь один – защита и поддержка.
Дата добавления: 2015-10-24; просмотров: 37 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ДЕРЖИСЬ, ПЕТРОВИЧ! | | | РЕКА НАШЕГО ДЕТСТВА |