|
Сапожник Степан, обрадовавшись, что есть теперь на кого бросить избу, уехал к дочери в деревню. А Петрович остался в доме квартировать один. Его совсем не было видно и слышно, словно и не жил он вовсе.
Но однажды Митяй невольно убедился в его существовании. Вечером, потемну уже, бежал он с речки домой, напрямки, по дворам. Как поравнялся со Степановой избой, – послышался ему какой-то странный звук. Остановился, прислушался – звук шел из самой избы. Осторожно пробрался Митяй к оконцу и прирос к нему. Света в избе не было, и он не сразу разглядел, что там. Их бывший постоялец сидел у стола, на котором кроме бутылки ничего не было. Сидел и... выл. По-собачьи. Негромко, но дико, жутко. Отпрянул от оконца Митяй, дальше побежал.
А ночью спать не мог. Впервые в жизни. Все слышался в ушах его тот вой, монотонный и зловещий. Хотел было Митяй порадоваться: мол, так тебе и надо, черт одноногий, да радость в сердце не идет. Вместо радости – тяжесть камнем легла, не скинуть ее никак. Маячит непрестанно перед глазами спина согбенная да бутылка на столе. Что пьет Петрович снова – это факт. А вот ест ли что?.. Тьфу ты, в самом деле, – ему-то какое дело? Митяй даже сплюнул в сердцах, крепче зажмурил глаза, на голову одеяло натянул: это, поди, луна спать мешает – ишь, какая высветилась. Но из темноты смотрит на Митяя их бывший постоялец. В одну точку уставился. А в глазах боль, будто ударили его. И только вроде начнет Митяй засыпать – снова ему вой тот слышится. И опять он, вытаращив глаза, в окно на луну пялится. Чего это он давеча сдрейфил-то? Надо бы ему войти в избу да тряхануть одноногого, в чувство привести. Ты, мол, чего это – с ума, что ли, спятил? А ну, замолчать! Да бутылку бы убрать, а то ведь допьется тот до чертиков. А, может, допился уже...
На следующее утро перед школой Митяй специально прокрался к Степановой избе и снова глянул в оконце. Петрович сидел все там и все так же. Может, за ночь ни разу и не шевельнулся. Бутылка перед ним была уже пустой. А вечером Митяй видел, как их бывший постоялец, изрядно шатаясь, брел по улице, прижимая к груди полную. Он посерел, оброс и очень сейчас стал похож на пыльный колючий кактус, что растет у них на подоконнике.
Утром, убегая в школу, Митяй застал мать во дворе. Она не мигая смотрела куда-то поверх забора. Он глянул туда и уперся взглядом в трубу Степановой избы. Та была безжизненна. И Митяй вдруг ясно вспомнил, что она не дымила и вчера, и позавчера, и еще неизвестно сколько дней подряд.
Кое-как отсидев два урока, он сбежал из школы и с неожиданной робостью отворил дверь соседского дома. Петрович сидел у стола все в той же позе. У Митяя даже мелькнула нелепая мысль, что тот давно уже замерз, а по улице вчера шел не сам он, а привидение. Однако Петрович на скрип двери повернул голову, отмахнулся от Митяя, как от наваждения, и снова принял свою позу. Митяй, не скидывая фуфайки, выгреб золу, принес из сеней дров, затопил печь, и скоро по стенам поползли тонкие грязные ручейки. Потом он слазил в подпол, нагреб чашку картошки, видать, уже подмороженной. Была она совсем мелкой, и Митяй поставил ее варить «в мундирах». Когда картошка сварилась, он высыпал ее на стол перед Петровичем, и тот стал есть картофелины прямо с кожурой, не очищая.
– Чего дома-то? – спросил Митяй. – Бросил работу, что ли?
Петрович кивнул.
- С чего это вдруг бросил?
Молчание.
- Почему, говорю, не работаешь?
- А зачем?
- Как это – зачем? Чтобы зарплату получать.
- А зачем?
- Тебе, что, деньги не нужны, что ли?
- Не-а. Зачем?
– Что ты зарядил: «зачем», «зачем»? Затем, чтобы есть, чтобы одежу покупать. В общем – чтобы жить.
Петрович поднял на Митяя покорные, с застывшей в них тоскою глаза и неожиданно совсем трезвым голосом сказал:
– И жить незачем. Ничего теперь незачем!
Митяй растерянно смотрит на Петровича и даже не находит, что ему на это ответить.
И только вечером в Суреновой баньке он дает волю своим чувствам:
– Ишь ты, жить ему, видите ли, незачем! А водку трескать есть зачем, да? Ведь так и замерзнет как-нибудь перед бутылкой...
Старый Сурен горестно вздыхает.
– Жить не хочет... Значит, ничего больше в жизни не держит. Все человек потерял, все... Главное – не нужен никому. Ни единого человека рядом...
– Как это – ни человека? Что он в пустыне, что ли, живет? – не понимает Митяй.
– Человеку и в толпе бывает одиноко, иногда еще страшнее, чем в пустыне. Если никому человек не нужен. Ни его согреть, ни он кого-то. Вот, как этот самый ваш бывший квартирант. Он же сейчас будто камень-голыш на ледяном склоне. Катится вниз и остановиться не может. Потому что зацепиться ему не за что. Так и скатится в пропасть...
И снова Митяй никак не может уснуть и ругает почем зря их бывшего постояльца. И себя вместе – тоже. И чего тот навязался на его голову?! Да что он, в самом деле, маленький, что ли? Не пойдет Митяй больше к нему, не обязан с ним нянчиться!
Однако и на следующий день пошел Митяй в Степанову избу, и еще на следующий, и еще... И вообще стал он каждый день после школы заходить туда. Петрович, как бы ни был пьян, при виде его вроде просыпается, поднимается из-за стола, идет в сарай за углем и начинает растапливать печь. Когда очень его шатает и он не может попасть совком в конфорку, Митяй помогает ему.
Они почти не разговаривают. Однако Митяй чувствует, что Петрович ждет его. На столе рядом с бутылкой всегда теперь лежит кусок жмыха, к которому Митяй питает неодолимую слабость.
Митяй теперь не может не ходить к Петровичу. Он сам дивится на себя: на что сдался ему этот одноногий? Часто вечером говорит себе, что больше ни за что не пойдет к нему. Однако утром, еще до школы, бежит к Степановой избенке, заглядывает в оконце – жив ли их бывший постоялец. И после уроков, не заходя домой, сразу бежит к нему...
В тот день Митяй зашел сюда, как обычно, после школы, и сразу почуял: что-то сегодня не так, как всегда. Только глянул на Петровича и сразу понял, что именно: тот трезвый! Митяю сразу стало не по себе. Постоянное опьянение Петровича всегда помогало Митяю – вроде оправдывало его появление здесь. А сегодня... И Петровичу тоже явно не по себе. Он усиленно прячет глаза и все порывается что-то делать. Но печь уже затоплена, а варить нечего – последнюю картошку он съел вчера. Бутылки на столе нет. Жмыха – тоже. И Митяй понимает, что у Петровича кончились деньги.
Постоял Митяй у порога, потоптался и ушел. Но скоро вернулся с миской квашеной капусты и несколькими вареными картохами. Или вошел он совсем неслышно, или уж так был уверен Петрович, что никто к нему больше не придет, только не заметил он Митяева прихода. А Митяй, войдя, вжался в дверь, напоровшись на зловещий, беспросветно-черный его взгляд. Чего это такого страшного увидел одноногий на стене? Глянул – а там на гвозде веревка смотанная. Обыкновенная серая веревка, на которой покойная Лизавета белье постиранное сушила. Серый шершавый моток похож на затаившуюся змею, готовую вот-вот ужалить.
Дверь за Митяем стукнула. Петрович вздрогнул, отпустил взглядом веревку и так смешался, будто за стыдным делом его застали.
Митяй молча поставил на стол миску, достал еще из кармана горсть тыквенных семечек и вышел. Дошел до своего крыльца и уже руку к двери протянул. Но вдруг повернул назад. Влетел в Степанову избу, снял со стены веревку и унес с собой.
Ночью Митяй плачет. Плачет от собственного бессилия. Теперь он ясно понимает, что Петрович гибнет. Но не умеет, не знает, как ему помочь.
На другой день, зайдя по обыкновению после уроков в соседскую избу, Митяй Петровича там не застал. Дома он садится за уроки, но скоро понимает, что все равно ничего делать не сможет, и идет искать Петровича.
Идет сразу на базар – где же еще может Петрович добывать бутылку? Хотя на что ему покупать? Денег у него ведь сегодня нет.
Митяй проходит между двух столбов, на которых когда-то держались базарные ворота, бесследно исчезнувшие однажды ночью в первую военную зиму, – и сразу окунается в толчею и гвалт.
Почему-то на базаре люди меняются. Даже тихий и смирный здесь вдруг становится горластым и несговорчивым. Тут принято обязательно расхваливать свой товар, торговаться, спорить. Причем – как можно громче.
- Семечки каленые! Семечки каленые! Крупные да чистые, отборные да вкусные! Семечки!..
- Ты где это, баба, сгноила свои семечки-то? Они же у тебя плесенью покрылись!
- Повылазило у тебя, что ли! Это же у тебя кое-что плесенью покрылось. Да тебе, видать, баба твоя зубья-то повышибала. Ошшербател навовсе, шшелкать нечем, вот от зависти-то и болтаешь чо попало! Проходи, черт шшербатый! Я те – просить будешь – не продам! Семечки каленые!..
- Молочко, молочко! Корова у меня – прям сливками доится. Простокваша не выходит – сразу сметана получается. Налетай, покупай! Молочко...
- Слушай, красавица, что-то у твоей коровенки вчерась молочко вроде как пожирней было. С чего бы это, а?
- Дак это ж ты, милок, мимо нас вчерась проходил. Как она тебя увидела, так с перепугу молоко и испортилось. Молочко!..
– Лепешки, лепешки! Ровно подушки пуховые. Хоть садись на них – не сминаются. Лепешки...
– Сера, сера! Ароматная да тягучая! Золотистая да сладкая! А щелкает – аж за протокой слыхать. Жуй целый день – и есть не захочется. Сера...
– Картошка – культурна! На песочке выращена, песочная да рассыпчатая. А вкусна-то вкусна – никакого жиру не надо. Щепоть соли – и ешь себе, наслаждайся. Картошка...
Шуму на базаре много, однако торговля идет мелкая, незначительная. Митяй мало верит маминым рассказам, будто до войны таскали все с базара продукты полными сумками. Сейчас же все покупают скупо, по малости. Молоко – пол-литрами да четушками, лепешки – штуками и даже половинками. Картошку – кучками. Пожалуй, самая бойкая торговля – серой да семечками: самый дешевый товар.
Зимой по той же причине хорошо идет еще замороженная в камень брусника да клюква...
Ну вот, пожалуйста, и Петрович. Стоит тихонько, продает свое зеленое ведро. Да ведро ведь старое, оббитое, кто ж его купит?
Постоял Митяй, постоял в сторонке, а подойти к Петровичу не решился. «Ладно, – думает, сбегаю пока в магазин, узнаю, когда карточки отоваривать будут. На обратном пути еще сюда зайду».
На обратном пути, еще у базарных ворот, услышал он какие-то странные, нелепые слова:
– Купите ногу! Купите ногу! Новенькая совсем. Сносу ей не будет!
Слова эти выкрикивал Петрович. Когда Митяй пробрался к нему сквозь базарную толпу, тот уже заталкивал бутылку фиолетового денатурата в карман. А его отстегнутый, сверкающий добротной кожей протез уносил мужик в черной собачьей дохе. Митяй сразу узнал его – тот безвылазно на базаре, продает семечки и серу. У него обе ноги целы, и вначале Митяй просто удивился: к чему ему третья, запасная, что ли? Но сразу пришла догадка – да на продажу ведь, на продажу! Мужик шел ходко и стал уже теряться в толпе. Митяй ринулся за ним. Догнал, бросился наперерез, рванул из его цепких лап протез.
– Отдай, гад! Отдай!
Мужик от неожиданности ослабил было свою паучью цепкость. Но тут же пришел в себя и сжал Митяя ручищами, как клешнями.
– А ну, катись, собачье отродье! За нее уплочено!
Злость – еще ни разу в жизни не испытанная жгучая злость – подкатила к Митькиному горлу, остановила дыхание, ожгла глаза. Руки стали непослушными и тяжелыми, как случается во сне, когда надо убежать от кого-то страшного, а ты не можешь двинуться. Все силы свои израсходовал Митяй на то, чтобы заставить правую руку подняться, а потом опуститься прямо промеж выпученных на него, переполненных ненавистью глаз. Под кулаком упруго хрястнуло, и в тот же миг к жирным, разверзнутым в крике губам поползла красная струйка. Мужик ощерился, сжался, как пружина, чтобы тут же разжаться. «Все»! – мелькнуло где-то на самом дне Митькиного сознания, и он зажмурил глаза. Но тотчас же услышал голос, нет – рев, рык Петровича:
– Только тронь парня! Только пальцем коснись! Убью, падла!
Скачущий на одной ноге Петрович был страшен. Митяй еще не знал, что человек может быть таким. Державшие Митяя клешни ослабли и упали, как обручи с рассохшейся бочки. Петрович сунул бутылку в мужичьи загребущие цепкие лапы, выхватил у него свой протез и стал его пристегивать, опираясь на дрожащего Митяя.
Домой они шли, держась друг за друга, и было непонятно, кто из них кого ведет. Митяй шел с Петровичем по Партизанской мимо своего дома. Его, наверное, видели из окна и мать, и отец, но почему-то Митяю было все равно, как они отнесутся к этому и что потом скажут.
В избе он усадил Петровича рядом, уверенный, что срочно надо что-то делать, но не мог придумать, что именно. Петрович сидел молча, не поднимая глаз. По его бледному заросшему лицу бродили зловещие тени. Митяй просто физически чувствовал, как невыносимо тяжко тому сейчас. «Уж лучше бы он напился – хоть бы не маялся так!» – думает Митяй.
По щеке Петровича в густую сивую щетину скользнула первая слеза. Ей вдогонку метнулась другая, за ней – еще... Петрович попытался справиться с собой, проглотить слезы, но они прорывались на волю, корежа и сотрясая его.
Митяй впервые видел, как плачет взрослый трезвый мужик. И он не выдержал – притянул к себе эту большую кудлатую голову. Петрович ткнулся лицом в грудь Митяя, и тот неумело гладил спутанные грязные патлы и по-взрослому, вроде даже сердито успокаивал плачущего:
– Ну, ладно тебе! Хватит! Слышь – будет тебе! Хватит, говорю, уже!
Петрович успокоился нескоро. Потом поднял голову, внимательно, будто в первый раз, посмотрел на Митяя.
– У меня, однако, такие же были бы сейчас ребятишки. Девчонки: Машутка и Лизуха. Лизуха – та, верно, помладше. А Машутка – в точь как ты. Даже маленько обличьем вроде схожа. И добрая тоже...
После они долго сидели молча. Наконец Петрович говорит:
- Ну ладно, Дмитрий, поздно уже. Иди – ждут тебя дома-то.
- Ладно. Пойду. Поесть принести?
- Не, не надо. Не хочется.
- Завтра приду.
– Ага, приходи... Пораньше приходи, завтра – пенсия.
Дома в кухне на столе Митяй увидел миску с картошкой и капустой, прикрытую тонким ломтиком хлеба. Он сидел за столом, копался в миске и думал, что не все еще может человек. Вот и помочь другому не всегда умеет. Даже если очень хочет. Накормить, сработать что-нибудь, от себя оторвать и отдать – это дело нехитрое. А вот как помочь Петровичу? Его кормить не надо – ему завтра пенсию принесут. И делать ему ничего не требуется – он сам со всякой работой справится. А вот, гляди, пропадает же человек, пропадает! Неужто ничего сделать нельзя?!
Когда, совсем уж потемну, Митяй выскочил во двор, отец, куривший в сенях, остановил его:
– Ты вот что, Дмитрий, учти: дело ему надо стоящее, работу. Без дела настоящего все одно загибнет.
Отец впервые назвал его по-взрослому Дмитрием. И хотя не пояснил, кто это – «он», Митяй, конечно, отлично понял, о ком разговор, и согласно кивнул.
- У тебя как на работе? – спросил отца.
- Да ничего, вроде, помаленьку.
- Скоро за баранку?
- Да что ты, сынок! Там ведь – начать и кончить. Не машина, а развалюха-развалюхой. Уж и не знаю, как и соберу.
- Соберешь! – уверенно говорит Митяй.
- Конечно, соберу! – соглашается отец.
Неделю назад он устроился на работу в заводской гараж. Но взяли туда с условием, что сам же он свою машину и отремонтирует. А машину дали – одно только название, что машина. И возраста пенсионного. А уж битая-перебитая! Всю войну терзали ее горе-шоферы, зелень-пацаны. За неделю отец пропах насквозь солидолом и металлической окалиной, залоснил ладони черными мозолями. Все он делает сам: точит, паяет, клепает, подгоняет. Костерит на чем свет стоит тех, кто угробил машину. Но Митяй-то видит: довольный ходит – дорвался до настоящего дела. И не для кого-нибудь машину ладит – для себя.
– Тебе там помочь что-нибудь? – спрашивает отца Митяй.
- Да хорошо бы, сынок, конечно. Но ведь школа у тебя, ты уж учись.
- Так в воскресенье!
- А, в воскресенье, что же – в воскресенье, конечно, можно. Мы там с тобою вдвоем знатно работнем!
- Папа, а ты меня машину водить научишь? – голос Митяя даже осип от волнения.
- А что, хочешь? – вспыхнувший огонек папиросы высвечивает радость в глазах отца. – Тоже, значит, за баранку решил? Научу! А чего же не научить! Будем мы с тобой шоферить на пару!
От уверенных слов отца в Митькином сердце поселяется радостная надежда.
На следующий день, как ни спешил, все же опоздал: Мария-почтарь пенсию Петровичу уже принесла. Митяй и не надеялся застать того дома. Но когда он влетел в Степанову избу, Петрович сидел на лавке у стола, на середине которого лежала стопка денег. На его лице была мука, и Митяй понял: опоздай он еще немного – не застал бы тут ни самого Петровича, ни его пенсии.
Петрович поспешно сгреб деньги и сунул Митяю:
– Ты, Дмитрий, не давай их мне... Покудова не давай... Ежели что там купить – сообрази сам.
– А что тут соображать? Пойдем сейчас вместе да и купим. Поглядим, что там надо. Вдвоем как-то сподручней.
Петрович обрадованно поднялся.
– А и то сказать. Счас же и пойдем!
Они купили на базаре картошки, капусты, свеклы. В магазине отоварили кое-какие карточки. Возвратились нагруженные. Пока Петрович растапливал печь, Митяй начистил картошки, нарезал капусты. Они быстро заварили немудреную похлебку и вместе поели.
И когда они ели, и когда убирали со стола, Митяй все думал, как он вот сейчас уйдет, как останется Петрович совсем один и что он станет тут делать. Сидеть опять недвижно у пустого стола или же пойдет добывать бутылку? Из головы не шли отцовы слова про работу. И решил Митяй придумать Петровичу какое-нибудь занятие.
- Слушай, Петрович, у нас петух на калитке поломался. Прям скучно без него. Хоть бы нового сделал, что ли?
- Петуха-то? А что там делать? Там дела-то... К завтрему и готов будет, – обрадованно засуетился Петрович. – Счас и начну. Только вот пойду плашку хорошую поищу.
Окошко в Степановой избе светилось допоздна. И на другой день Петрович вручил Митяю нового петуха. Сдается Митяю, что это отец прежнему-то петуху специально голову открутил. Но он сделал вид, будто не понял этого, и приколотил на калитку нового. Пусть Петрович видит, что работал не зря.
- Петрович, я думаю, работать тебе надо. Обязательно! – как можно тверже говорит Митяй. – Не будешь же сиднем век сидеть!
- Петушков больше делать не стану! – отрубил Петрович. – Все, этот – последний!
- Ну, так попросись на другую работу. Найдут что-нибудь. А хочешь, я скажу Анке, чтобы поговорила с дядей Митей. Пусть подыщет тебе что-нибудь в артели.
- Не, не надо. Я сам.
- Ну сам – так сам. Только не тяни. Завтра и сходи в артель.
- Не, завтра не могу. Завтра в баню пойду. Да постригусь малость.
С понедельника Петрович снова вышел на работу в артель инвалидов. Его взяли в столярку.
ВЕСНА
Анку будит солнце. Мартовский луч пробился сквозь густые ветки старого тополя, через двойное, пропыленное за зиму оконное стекло, через насборенную марлевую занавеску. Анка щекой ощутила его тепло. Не успев проснуться, она пугается: «Ой, проспала!» Но тут же вспоминает, что сегодня воскресенье, в школу идти не надо, и, значит, можно еще немножко полежать. Она не спешит раскрыть глаза, чтобы удержать в себе этот солнечный лучик как добрую примету на весь день.
Да, кажется, она уже сбывается – мама встала! Вот она у стола, чистит картошку. И лицо у нее сегодня непривычно тихое, покойное, без всегдашней затаенной боли. Видать, полегчало ей. Хоть бы на подольше! Боясь ненароком спугнуть нечаянную радость, Анка снова закрывает глаза, и, оборотясь к окну, через сомкнутые веки чувствует ласку солнца.
«Ну ладно, хватит валяться! – приказывает она себе.– Мама уже картошку почистила, надо скорее печь топить, еду готовить. Да и Зорька, поди, заждалась там. Она ведь выходных не понимает – ее кормить-поить надо».
И Анка так прытко соскакивает с кушетки, что мать удивленно смотрит на нее: обычно дочь поднимается по утрам очень трудно. А та и сама на себя удивляется – как хорошо, солнечно на душе, будто праздник сегодня. А ведь день как день. Только что выходной...
Все ладится у Анки сегодня. Зорька поутру на молочко не поскупилась. В землянушке отыскалась потеря – три яйца, которых Анка еще на прошлой неделе не досчиталась. Это вредная пеструха в таких местах несется, что после днем с огнем не сыщешь.
На что Анка на базар ходить не любит, а сегодня и оттуда пришла в настроении – покупки сторговала недорого, еще и на полкруга жмыха выгадала. Себе кусок отломила, остальное сестренкам отдала. А те – довольнешенькие, грызут, оторваться не могут.
Хороший сегодня день! Ноги послушно бегут, куда надо. Руки легкие, проворные, делают все ловко, быстро.
Вот Анка подхватывает ведро с золой, бежит с ним за сарай, где у них свалка. С разбегу опрокидывает ведро и скорее отскакивает от пыхнувшего вверх пыльного облачка. Повернулась бежать назад, да глаз вроде за что-то зацепился. Что это? Среди черного и серого – узкая синяя полоска. Вот это удача! Из кучи мусора Анка вытаскивает стеклышко – осколок чайной чашки. На темно-фиолетовом фоне – золотой цветок, почти целый, только краешек одного лепестка отколот. Анка осторожно обтирает находку подолом платья, и цветок начинает сиять еще ярче.
Дома она сначала заходит в кладовку, достает из дальнего потайного угла дырявую кастрюлю и осторожно высыпает ее содержимое на полку. Это – Анкины богатства, сокровища. Сегодняшнее стеклышко – сто пятьдесят седьмое. Совсем неплохо! Хотя у некоторых девчонок есть по триста стеклышек и даже больше. Тут, в округе, каждая такая коллекция хорошо известна.
Иногда, сговорившись, девчонки демонстрируют свои сокровища друг другу. Тогда пыльный, серый пустырь за Суреновой банькой неожиданно расцветает яркой радугой. И чего только не рисуют на посуде! Листики-цветочки, фрукты-овощи, квадраты-треугольники, хитроумные завитушки-лабиринты. Рисуют зверей, птиц, бабочек-стрекозок, дома, людей... Порою такое намалевано, что не только на посуде, а и в любом другом месте рисовать бы не стоило. Ну как, спрашивается, можно есть из тарелки, на дне которой красуется... лягушка?! Или, к примеру, целый хоровод женщин, которые ну абсолютно голые! Но больше всего ценятся стеклышки с различными надписями. Например, поздравления с праздником или днем рождения.
А самая большая ценность в Анкиной коллекции – неприметный осколок белой чайной чашки. Стеклышко это с секретом. Чтобы его оценить, надо поглядеть через него на свет. Тонкий фарфор просвечивает насквозь, и тогда становится виден крошечный домик и мудреные китайские буковки-иероглифы. Это уже – настоящая редкость.
Конечно, сокровища эти Анке, как и другим девчонкам, не свалились с неба. Свою коллекцию она собирала несколько лет. На сколько раз за это время обшарена каждая свалка в округе! Сколько выдержано из-за этого ругани и даже трепок от матерей, сколько пролито горьких слез! Но и сколько пережито настоящей радости от каждой удачной находки!
Анка уже в стеклышки не играет – большая стала, стесняется. Когда другие девчонки, помладше, раскладывают свои на пустыре, она прибегает туда ненадолго, придирчиво осматривает каждую коллекцию, но уже не ахает, как раньше, не вскрикивает восхищенно, а если и завидует, то молча, про себя.
Стеклышки свои она таит ото всех. Иногда только показывает сестренкам. Те восторженно хлопают в ладошки и тянут ручонки, просят. Анка обязательно отдаст им свои сокровища. Но пока они слишком малы и глупы – растеряют сразу, да и все. А ей жаль: сколько лет собирала. Вот подрастут они, поумнеют – и получат Анкины богатства! Она мечтает о том, как будут радоваться они, как сами потом начнут поиски сокровищ, как будут завидовать им девчонки со всей округи. Не знает только Анка, что к тому времени закончится уже война, появятся в их доме настоящие игрушки, и на ее стекляшки сестренки и не посмотрят...
– Та де ж вона згинула? Нюта, доча!
Анка быстро ссыпает стеклышки в кастрюлю, задвигает ее в самый дальний угол и бежит на мамин голос.
Перешагнув порог кухни, она бессильно прислоняется к дверному косяку и даже прикрывает глаза. Ее сладко дурманит густой дразнящий аромат, которым щедро наполняет квартиру кипящий на плите чугун. «Да ведь у нас же сегодня обед будет с мясом!» – вспоминает Анка. Впрочем, она и не забывала об этом ни на минуту. Может, потому и настроение с утра отменное?
И, кажется, не только у нее. Маленькие сестренки, непривычно притихшие, с любопытством бродят вокруг плиты, в ожидании чего-то удивительного. Дядя Митя сегодня рано пришел с работы и теперь сидит на кухне, читает газеты. Даже мама здесь же, на кухне. Штопает стоя, привалившись спиной к стене: так ей легче, чем сидя.
Словом, вся семья вместе и не выпускает из внимания чугун, исходящий редким здесь, манящим мясным ароматом. Дядя Митя ездил на днях в тайгу выбирать лес для артельной столярки и привез домой кусочек сушеной лосятины. И вот теперь, подумать только – у них будет обед с мясом!
Анка тяжелой оловянной поварежкой вылавливает из чугуна в миску серо-коричневые кусочки мяса, в чугун высыпает загодя нарезанную картошку, готовит луковую заправку– и суп готов. Суп на мясном бульоне! Едят его хоть и с явным удовольствием, однако излишне торопливо, не стараясь это удовольствие растянуть. Все ждут второго. Ведь сегодня у них обед из трех блюд – прямо как в сказке!
И вот Анка ставит на стол две миски – с вареной картошкой и с лосятиной. Сначала она накладывает себе, по привычке выбирая, что похуже: картофелины – потемневшие, а кусочек поменьше, жилистый. А после начинает накладывать всем по очереди, начиная с сестренок – им что получше.
Сегодня после такой еды даже всегдашний кисель не кажется противным. Кисель этот они придумали варить из морса с сахарином. Получается он ядовито-розовым, приторно-сладким и одуряюще разит эссенцией, которой заправляют морс. Иногда кисель заменяют чаем – морковным или смородинным. Но чаще все же Анка варит кисель – он сытнее.
Когда после обеда Анка моет посуду, а потом ладит поросячью мешанину, – все мечтает, как их поросенок вырастет, станет огромным и жирным, и тогда они будут с мясом. И такие вот обеды, как сегодня, станут готовить часто, может быть, даже всегда. Однако, как только она входит с ведром в стайку и видит их хилого, похожего на поджарую охотничью собаку поросенка, мечта эта кажется совсем несбыточной.
Анка выскочила на улицу налегке, без фуфайки. И когда закрывает стайку, возится с непослушной задвижкой, все чует спиной сквозь старенькую мамину жакетку тепло. Это значит солнышко в силу входит, весна скоро! А это что тут зелененькое виднеется у самой стены? Неужто еще одно стеклышко? Ой, да это же травка! Самая настоящая! Тонюсенький бледно-зеленый стебелек с крошечными, еще почти прозрачными листочками. Как же так – ведь совсем недалеко снег еще лежит! А этот смельчак уже выскочил, ишь как не терпится ему!
Да, весна! Конец зиме! Конец морозам! Никто уж нынче больше не обморозится в очереди за хлебом. Скоро всякая полезная трава пойдет – черемша, крапива, щавель. С едой сразу станет легче. Может, и у Быстровых перестанет с голоду пухнуть малышня.
А у самого крылечка – еще один сюрприз. На старом корявом тополе почки так набухли – того и гляди сережки выскочат, а за ними и листики покажут свои зеленые язычки...
Ну что за славный, что за щедрый сегодня день! Солнечный, теплый, добрый.
Но даже сегодня, в этот на удивление удачный день, Анка все же ждет не дождется ночи. И не только потому, что лишь ночью, в постели, отдыхает. Главное – в другом. Когда все укладываются и дом затихает, у Анки начинается своя, тайная, удивительная жизнь. Она ждет этого момента с самого утра, когда еще полусонная с трудом отрывает голову от подушки и идет доить корову. И потом весь день – когда мерзнет в очереди, отчаянно торгуется на базаре, когда стирает белье, готовит обед, выкидывает навоз из стайки, когда не решается на контрольной задача – все время она помнит, что будут еще сегодня у нее счастливые минуты. И сразу не такими тяжелыми кажутся ведра с водой, не так натирает плечи коромысло, не так саднят сбитые о стиральную доску пальцы.
Анка домыла посуду – вечно ее к вечеру накапливается гора! Подбросила в печь угля, подмела на кухне, проверила крючок на двери, прикрыла получше одеялом сестренок. Ну, кажется, все. Она достает из шкафчика «коптюшку» – флакончик с фитильком, зажигает ее, задувает лампу – керосину та пьет прямо жуть сколько – и открывает книгу.
Анка не прочитала еще ни слова, только книгу в руки взяла, а уже так хорошо ей сделалось – легко, покойно. И вот уже нет ее здесь, в этой душной темной кухне. И в городке этом маленьком захолустном – тоже ее нет. Далеко сейчас Анка, очень далеко. Там, в том таинственном, манящем далеке, где все совсем не так, как в каждодневной ее жизни.
...Жидкий свет фитилька вначале высвечивает только белую страницу да Анкины пальцы на ней. Но она изо всех сил напрягает глаза, утыкается в книгу носом. И мало-помалу из темноты начинают проявляться буквы, выстраиваются в ровные строчки, заполняют всю страницу. И окончательно уводят Анку в другой, загадочный, неодолимо влекущий к себе мир.
Все у книжных героев необыкновенно и возвышенно. Даже их повседневные заботы нисколечко не похожи, к примеру, на Анкины. Разве тратят они отпущенные им дни на вечно орущего ненасытного поросенка, на корыто с грязным бельем, на чадящую печь? Разве торгуются на базаре из-за каждой копейки? Нет, вся эта ерунда их нимало не занимает. Если и случаются у них переживания, то совсем-совсем иные – значительные, красивые.
Анка так благодарна книгам, что уводят ее хоть на время в большую и красивую жизнь. Обычно у Анки слезу выжать трудно. А вот над книгами она часто плачет. И не только над несчастиями героев, но и от жгучей зависти к ним. Завидует она их настоящей, на большое дело потраченной жизни, их умению идти к цели и добиваться своего. Даже их страданиям и тому, как они необыкновенно красиво умирают...
Ей всегда кажется, что как только она закрывает книгу и задувает коптюшку, в ту же секунду раздается голос мамы:
– Нюта! Пидыймайся, доча!
Анка сильнее зажмуривает глаза в надежде, что мамин голос ей только снится. Но он повторяется снова и снова, и спрятаться от него нельзя. Самое трудное – оторвать голову от подушки. Бывает, Анка и ноги спустит на пол, и сама вся сползет на половичок у кушетки, а голова все никак не отрывается от подушки, будто приклеили ее.
Конечно, сегодня Анка, впрочем, как и всегда, не выспалась. И, как обычно, начинает день с мечты, что когда-нибудь, когда станет взрослой, – она обязательно проспит, не вставая, целую неделю.
Полусонная, она накидывает платье, засаленную старую фуфайку, сует ноги в большие валенки с самодельными галошами, снимает в сенях с гвоздя подойник и бредет в стайку. Зорька уже ждет ее, вздыхает укоризненно и сама, без понукания, идет в угол, где нет подстилки. Анка привычно ногой подвигает к себе скамеечку, садится, и начинает разговор с Зорькой.
– Ну что, полуночница? Чего поднялась ни свет ни заря? Думала, забыли про тебя? Да разве ж можно такую красавицу забыть? Да и кто же тогда молочка Динке с Алькой даст? Они – махонькие да слабенькие, им без молочка никак нельзя.
Она говорит, а руки знай делают свое. Молочные струйки звенят все глуше, теплый пахучий парок поднимается от подойника, окончательно пробуждая Анку. Вообще-то она любит и раннее утро, и свои разговоры с Зорькой, и этот запах парного молока. Только вот встает трудно. Оттого и настроение с утра бывает у нее не особенно хорошее. Но сегодня оно очень даже ничего. И она догадывается: а, это же вчерашний удачный день еще живет в ней.
Вспомнив его, Анка робко загадывает: а вдруг и сегодняшний будет таким же? Но надежда эта тут же гаснет – нет, сегодня все будет иначе. И на обед – пустая похлебка да тошнотворная тыквенная каша. И мама сегодня опять встать не смогла. И маленькая Динка всю ночь кашляла, еще, не дай бог, расхворается. Да и самой Анке сегодня грозят большие неприятности – почти по всем предметам спросить должны. А она опять уроки подзапустила порядком – последнее время снова в школу редко ходила: мама-то лежала.
Да, ничего не сходится сегодня со вчерашним днем, все выходит по-другому. Разве вот погода та же – весна, видать, пришла окончательно. Ну и на том спасибо!
Весна нынче ленивая, будто сонная. Кажется, серый, спаявшийся с землею снег решил не стаивать вовсе, а лед на реке так и останется на все лето. Солнце все норовит спрятаться в глинисто-вязких серых облаках. А если иной раз и проглянет, то какое-то заспанное, светит вприщур и греет вполнакала.
Но вот серое рванье облаков слилось в одну бесконечную, угрюмую, грузную тучу, которая быстро темнела, опускалась все ниже да и рухнула на землю дождем. Он лил почти трое суток. Земля закипела талой водой. Снег, даже не успевший как следует просесть и потемнеть, обращался в белые пенные потоки. Они ошалело неслись вскачь, ворочали на дорогах гальку и с разбегу падали грудью на речной лед.
Река почернела, насупилась. А средь ночи город пробудился от громовых раскатов: лед трескался с оглушающим грохотом, а эхо усиливало его и многократно повторяло.
Ждут нынче большую воду. С Набережной все и вещички свои к знакомым перетаскали, и скотину увели.
Ледоход возвещает начало важного промысла – добычу дров. Протока в это время дурит, выплескиваясь из берегов, а, отступая, жадно слизывает с них все подряд, постепенно насыщаясь и мало-помалу успокаиваясь.
А город уже поджидает ее, норовя добычу эту отнять. Берег сплошь ощетинивается баграми. Старики, бабы, peбятишки, что постарше, да редкие, в большинстве своем увечные, мужики – все высыпают на берег, часами стоят у самой воды, стараясь не упустить ни одной коряжины, ни одного проплывающего полешка. Иногда кто-нибудь в азарте со сдавленным вскриком вскочит в ледяную воду и тут же с занявшимся, застрявшим в горле дыханием пулей выскочит назад. Самые отчаянные запрыгивают на ближайшие льдины, чтобы ухватить с них недоступное с берега.
С началом ледохода школа опустела – на уроки ходит одна мелкота, от которой на реке проку мало. Остальные – здесь, на добыче дров. Еще свежа в памяти недавняя злющая зима, когда великой драгоценностью было даже плохонькое полешко. Учителя, конечно, ругаются, однако, не сердито, не всерьез. Их собственные ребятишки тоже сейчас здесь, на реке.
Митяй и Никита пропадают на протоке с восхода до кромешной тьмы. Михе тетка строжайше запретила этот опасный промысел – у нее-то дров всегда полно! Но он, выбрав любой удобный момент, бежит на реку помогать друзьям. С утра до ночи торчат на берегу и маленькие цыганята, как муравьишки, волокут в дом каждую выловленную щепочку. Прямо со смены, уставшие, полусонные спешат на подмогу малышне и Леонид с Серегой. Знают: покупать дрова им не на что, а хозяйка отапливать своих бесплатных квартирантов отказалась напрочь.
Одна только Анка в этом предприятии участия не принимает – студеное дыхание реки вызывает у нее жесточайшие приступы малярии. Но и она, когда приходит по воду, не в силах удержаться от соблазна, пытается достать коромыслом хоть какую-нибудь деревяшку.
Мальчишки стараются на берегу быть рядом. На всякий случай. Река неохотно делится с людьми своей добычей, от нее всякую минуту можно ждать любой каверзы. Ведь ни один еще ледоход не обошелся без того, чтобы обычно тихая и покладистая протока, рассвирепев, не уволокла бы кого-нибудь из горожан. Будто в откуп за все, что они у нее отняли.
У Никиты багор на зависть друзьям – длинный, легкий, с острым крюком на конце. Им ловко орудовать. Ишь, так и мелькает: полешко, еще полешко, доска обломанная. Что-то все мелочь попадается, ничего ценного. А, вот и бревешко! Прямиком сюда плывет. Давай, давай ближе! Т-так! Нет, не достать! Еще поближе. Ну, куда, куда тебя, холера такая, понесло? К берегу давай, а не к середине! Все – уплыло бревешко!
– Эй, сдурел, что ли? Не выдумывай! Куда?!
Но Никита уже на льдине и, отталкиваясь багром, гонится следом за уплывающим бревешком. Отчаянная голова этот Ника! Ой! Льдины сталкиваются. Митяй вскрикивает, глаза его сами собой закрываются от страха. А когда он через мгновение снова раскрывает их, то видит, что Никита уже гонит свою льдину назад, к берегу, подталкивая впереди себя добытое бревно.
- Ч-черт д-дурной! – ругается Митяй, переведя дух. – К-куда тебя понесло? Вечно лезешь, куда п-попало!
- Да, ежели все на бережке-то стоять, – шишь наловишь! – оправдывается Никита.
- А если бы льдина раскололась?
- «Если бы»! Волков бояться – в лес не ходить! Хватит тебе гундеть. Лучше не зевай-ка, вишь, какую коряжину прет. Лови давай!
...Всего несколько дней длится ледоход. Но сколько успевает принести и радости, и горя! Как показывает человека самому себе, как проверяет характеры! Тихоня да трус так и простоит весь день на бережке и уйдет домой вечером с какой-нибудь пустяковиной. Да, река неохотно делится с людьми своей добычей. И ежели хочешь добыть что-нибудь путное, то надо действовать, надо драться с рекой.
Леонид с Серегой выпросили себе на заводе давно обещанный им выходной. Специально, чтобы дров добыть. Кликнули с собою соседских мальчишек и отправились поутру пораньше. Порешили не толкаться в толпе, где на каждое полешко по десятку багров нацелено. Надумали пройти повыше по течению, где народу поменьше и добыча потому должна быть побогаче. Однако, сколько ни идут, а берег все полон. Видно, далеко придется им топать. Ничего, дотопают. За разговором – и незаметно.
- Серега, ну как там, на заводе?
- Да ничего, работаем.
- Совсем зазнался, как работать начал. На улицу сроду не выйдешь поговорить да зоску с нами попинать.
- «Попинать»! За смену так там напинаешься – только до зоски тут! Во, видали! – и Серега показывает свои руки. Серегины пальцы изранены, отбиты, с посиневшими ногтями.
- Ой, кто это тебя так изнахратил?
- «Кто, кто»! Сам, конечно, кто же еще?
- Дак ты чего это, с ума сошел, что ли?
- Это не я – это у меня молоток сумасшедший. Все, паразит, не по крышке, а по пальцам метит.
- Нет, Серега, правда, ты чего это? Поосторожней нельзя, что ли?
- «Поосторожней»! Знаете, сколько ящиков заколотить надо за смену? Будешь осторожничать – много не наработаешь! Шибко нужен я буду, осторожный-то, на заводе! Рабочую карточку задаром не дают! Ну ладно, хватит про это! Ну-ка, гляньте – кажись, пришли, а?
– Ага, дотопали!
– Точно – местечко что надо!
В воду вклинивается небольшая крутая коса. Река, выныривая из-за недальнего поворота, вроде не сразу примечает нежданную преграду и не успевает вовремя уволочь к середине свои богатства. Да, отсюда и ловить удобно, и улов должен быть щедрым. Далековато, правда. Да их не испугать – у них же тележка, Минеиха ради такого случая раздобрилась – одолжила. Было бы что, а уж добытое добро домой как-нибудь доставят...
Да, не ошиблись они с местечком. Тут – совсем другое дело, не то, что в городе. Здесь только успевай вылавливать! Мальчишек азарт захватил. Даже остановиться не могут, чтобы хоть перекусить. Если так и дальше пойдет,– это сколько же до вечера наловить можно!
И чего только не тащит эта жадная неразборчивая река! Вот на льдине – кусок наезженной дороги. Совсем свежий, может, даже сегодняшний, санный след резко повернул с накатанной колеи и обрывается прямо в воду. Ой, успели хоть люди-то из саней выскочить или же... Нет, про это думать не надо!
На другой льдине – затухший костерок, а рядом – приспособленный для сидения чурбак. Может быть, совсем недавно сидел на нем и грелся у костерка озябший рыбак. Что это за человек? Где он сейчас?
Черными мертвыми ветками топорщится из воды вывороченное с корнями дерево. Ага, давай его сюда! Еще... еще чуток! Т-так! Готово. Хо-орошая пожива! Из ствола – дрова, из веток – растопка будет.
- Гляньте-ка, это что за чертовщина? Ну и коряжина– точно черт или еще какая нечисть. Ишь, и рога, и глазищи вон какие. Точно – дьявол!
- Зато вот бревешко какое аккуратненькое. Видать, с лесозаготовок. Давай-ка к нам сюда! Вот так!
- Ой, а это что? Вроде... Ну точно – крест! Где-то вода до кладбища, видать, дошла. Может, и могилы размыла. Бр-р! А большой крест-то. Взять, что ли?
- Да ну его, в самом деле! Без него как-нибудь обойдемся!
А вот это – настоящий подарочек! Крошечный, всего в три бревешка, плотик. Ну, уж его упустить – просто грех. Так, приготовились! Ну, давай-– ближе, еще ближе. Та-ак! Тьфу ты, черт, ну чуть бы еще поближе. Ну, самую бы малость. Нет, не достать – багор короткий. Ну-ка еще разок. Так! Эх, опять мимо! Неужто упустил? Все – уж относит. Упустил, раззява! Чего там Серега своим багром машет? Зря старается! А жаль-то, жаль-то как! Ой, чего это он там? Льдина же – маленькая, верткая...
– Нельзя, Серега, нельзя! Серега! А-а-а!!!
Мальчишки обернулись на Ленькин вопль – и замерли. Льдина под Серегой раскололась, и две ее половины расходились в разные стороны. Вместе с ним расползались и Серегины ноги, а он стоял, как замороженный, и даже не пытался что-нибудь предпринять. Когда же стоять нараскоряку стало совсем невмоготу, он сделал судорожную попытку укрепиться на одной из льдин. Но обе они заколыхались под ним, разошлись – и Серега, быстро махая руками, будто пытаясь взлететь, упал в воду.
Мальчишки стояли, окаменев, не в силах ни двинуться, ни закричать. Сереги нигде не было. Там, куда он только что упал, плыла льдина. Не Серегина – уже другая.
– А-а-а!!!
Леонид кричал и бежал туда, где только что был Серега. Бежал, не выпуская из рук багра, прямо по плывущим льдинам, кажется, и не глядя под ноги, будто бежит по твердой ровной дороге. Да что же это?! Куда он?
Леонид на мгновение всего остановился – и прыгнул. На плотик, на тот самый, распроклятый! На колени стал, багром в воде шарит. Лег. К самой воде свесился. Ухватил что-то, пытается вытащить. Тянет, тянет изо всех сил... Да это же Серега! Чего же тот сам-то не выкарабкивается? Неужели?... Хватит ли у Леонида сил? Ну, Ленечка! Ну, постарайся! Н-ну!!! Слава богу!
А Леонид опять схватил свой багор и, отталкиваясь от льдин, направляет уже плотик к берегу...
И только тогда они снова смогли двигаться и кинулись бежать следом за плотиком – его уже здорово снесло и все еще сносит течением. Вот уже Ленькин багор коснулся дна, и плотик пошел быстрее. А вот и мальчишки зацепили его своими баграми и подтянули к берегу.
Леонид поднял Серегу на руки, рванулся было бежать с ним. Но скоро остановился, затравленно озираясь, судорожно соображая что-то.
– Тележку! – выдохнул он, и все бросились выполнять его приказ.
Никита скинул с себя фуфайку, бросил на тележку, прежде чем Леонид уложил туда брата. Остальные следом тоже поскидывали с себя верхнюю одежонку, накрыли ею Серегу.
Тот беспрерывно кричал, хотя было непонятно, от
куда этот крик исходит. Вместо Серегиного лица теперь было что-то нестерпимо красное, бесформенное, жуткое. Леонид с Никитой тянули тележку впереди, Митяй подталкивал ее сзади, а Михась поддерживал Серегу, чтобы не очень трясло на ухабах – дорогу они не выбирали.
Мальчишки бежали так быстро, как еще ни разу в своей жизни. Казалось, быстрее бежать уже невозможно, но они все ускоряли свой бег. Потому что Серегин крик становился все тише, тише. А потом и вовсе умолк...
Они сидят на длинной лавке в больничном коридоре, неотрывно глядя на белую дверь, за которой сейчас Серега. Из-за этой двери выходят порою люди в белых халатах, остро пахнущие чем-то тревожным, холодящим. Иные озабоченно проходят мимо, даже не глянув на мальчишек. Другие, встретив их моляще-вопрошающие взгляды, пожимают плечами. Новостей про Серегу все нет. И они сидят и сидят, вжавшись в лавку, не зная, что делать, боясь пошевелиться, не в силах произнести хоть слово.
Мальчишки разом вздрагивают и сжимаются еще сильнее, когда в коридор влетает Юванна. Кто ей сказал? Как она узнала? Увидев их, останавливается, словно споткнувшись. Быстро-быстро оглядела по очереди, заметалась взглядом, даже на цыпочки привстала, заглянула им за спины и, нигде не обнаружив Сереги, закричала. Она кричит так, словно это ее, вот сейчас, в эту минуту, кромсают и мнут тяжелые острые льдины.
В коридор выскакивает испуганная сестра.
– Прекратите сию минуту! Вы что, с ума сошли? Это же – больница!
Окрик подействовал. Юванна зажимает себе рот ладонью и бросается следом за сестрой. Но крашеная дверь захлопывается перед самым ее носом.
– Мама!
Леонид подходит к матери, берет за руку, пытается увести от двери, посадить на лавку. Но Юванна, глянув на старшего сына и будто вспомнив что-то, вырывает руку, размахивается и бьет его по лицу. Раз! Потом – еще, еще, еще... Леонид не останавливает ее, даже не отклоняется – он только пытается заслонить ладонью лицо...
Снова выходит сестра и говорит:
– Ему срочно нужна кровь. Подходит любая группа. Кто из вас может сдать?
Они все разом подскакивают к ней, каждый стараясь оказаться поближе. Сестра оглядывает их внимательно, почему-то вздыхает, отставляет Миху, отстраняет рукой Юванну. А Леонида, Никиту и Митяя ведет за собой. Путь ей загораживает Юванна:
– Возьмите меня! Ради бога! Я же – мать!
Сестра еще раз оценивающе оглядывает стоящую перед ней тощую желтолицую Юванну и снова вздыхает:
– Да нельзя вам, гражданка! У вас же вес не соответствует. Потом еще с вами отваживайся!
Юванна совсем сникает, отступает от двери, опускается на лавку рядом с плачущим Михой и тоже начинает плакать. Тихо и горько. Так и сидят они вдвоем, как кажется им, нескончаемо долго. Когда же крашеная дверь наконец-то распахивается, Михась бросается навстречу друзьям:
– Ну?!
У Юванны же руки-ноги разом отнялись – она дернулась, но встать не смогла. Только глазами в мальчишек впилась:
– Н-ну?!
Но они ничего не могут сказать. До Сереги их не допустили.
Следом за ними выходит сестра, выносит им по куску хлеба и по кружке горячего ячменного кофе.
– К вам сейчас выйдет врач, – говорит она Юванне.
Мальчишки, обжигаясь, принимаются уничтожать свой донорский паек, поделившись и с Михой. Когда выходит врач – пожилой низенький мужчина с усталым лицом и красными глазами, – их кружки уже пусты.
– Не стану от вас скрывать – ваш сын в тяжелом состоянии, – говорит он Юванне. – Надеюсь, самого страшного уже не случится. Хотя на том свете он сегодня уже побывал. Это вот они его оттуда вызволили, – кивает он на мальчишек. – А вы, ребятки, идите-ка домой. Вам сейчас надо поесть как следует и уснуть.
От горячего их и в самом деле потянуло в сон. Они встают, застегиваются плотней и выходят на улицу. Но, увидев у больничного крылечка свою тележку, сникают.
– Холера! – вырывается у Никиты его всегдашнее словечко. – Поспишь тут! Дрова возить надо.
– Я не могу! – говорит Леонид. – Мать домой поведу. Да там и останусь – от нее сегодня проку-то...
– А, может, завтра увезем, а? – с надеждой спрашивает Митяй. – У меня что-то ноги тяжеленные, не поднять прямо.
– Вы давайте – по домам и ложитесь! – решительно говорит Михась. – А я – на реку, за дровами. Я – ничего, у меня ведь кровь не брали.
– Ладно тебе! – отмахивается от него Никита. – Пойдет он за дровами! Да ты пустую-то тележку довезешь туда или нет? Ладно, сегодня уж – баста! Оставим до завтра!
– Да, а если упрут наши дровишки? И багры ведь там остались! – пугается, вспомнив, Митяй.
– А, холера! Про багры-то я забыл. Да и дровишки, ежели псу под хвост, – жалко... Да ладно, коль взять, – то уж взяли. А сейчас кой дурак туда пойдет – темнеет ведь. Завтра пойдем. Только надо пораньше.
– Я утром не могу, – говорит Леонид, – нам же... мне же завтра – в первую смену.
ГОСПИТАЛЬ
Госпиталь притягивает и страшит. Как все, что тесно связано с фронтом.
Госпиталь в городке очень большой. И особый. Отсюда никого не выписывают на фронт, здесь нет «легких» раненых – только «тяжелые». Тех, кто начинает поправляться, развозят по другим госпиталям – долечиваться. А на их место снова поступают «тяжелые», с фронта. Три операционные вечно заняты. И выносят оттуда на носилках кого без руки, кого без ноги, кого и вовсе без обеих сразу...
Проникнуть в госпиталь можно только по особому пропуску. Даже приехавшему издалека родственнику кого-нибудь из раненых попасть сюда непросто.
Изредка местные школьники приходят в госпиталь с концертом. До самых «тяжелых» их не допускают. Остальные раненые тщательно укрываются простынями, чтобы не пугать ребятишек. Почему-то даже веселые песни вызывают у них слезы, и они тогда спешно закрывают простынями и лица.
С Партизанской в концертах никто почти не участвует. Мог бы, конечно, сыграть Михась, да пианино ведь не будешь таскать из палаты в палату. Анка стихи очень душевно читает. Но она такая худющая, нескладная, с вечно обметанными малярией губами, что ее обычно в последнюю минуту отставляют в сторону.
Однако «партизаны» в госпиталь приходят. И частенько. Правда, не через проходную. У них здесь – свой вход.
Под высоким и прочным госпитальным забором прокопали они лаз и усиленно теперь его оберегают, каждый раз тщательно маскируя замшелым черным горбылем с налипшей на него землею...
- Эй, Митяй!
- Ну!
- Чего молчишь? Пропал, что ли? Чего там?
- Давайте потихоньку. Вроде никого!
Никита вначале просовывает в дыру свой пиджак с завернутой в него зеленью, потом протискивается сам. Следом лезет Михась.
Здесь – самое безлюдное место во всем огромном госпитальном дворе. И понятно – не больно-то сыщешь желающих прохлаждаться тут. Весь этот угол занимает свалка, так щедро поливаемая хлоркой, что и на расстоянии спирает дыхание и слезятся глаза. Зато здесь безопасно – почти никого не бывает. Разве только нянечка принесет и перевернет очередное ведро с рыжей от засохшей крови ватой да склянками из-под лекарств. Но от нее спрятаться за этой кучей ничего не стоит.
По субботам госпитальный возчик Лукич – тщедушный, вечно кашляющий, сам отбывший здесь положенный срок, вилами скидывает накопившийся за неделю мусор в плетеный рыдван и на дряхлой госпитальной лошаденке Лысухе вывозит его на городскую свалку. А там его всегда поджидают ребятишки. Они помогают опорожнить рыдван и почти все сразу же разносят по домам. Вату их матери отмывают от крови и пускают в дело, на стеганые вещи. А разные склянки да пузырьки идут малышам в игру. Случается отыскать и более занятные вещицы: вилку с отломанным зубом, блюдце с отколотым краем, дырявую кастрюлю, которую можно еще запаять. Мальчишки с Партизанской тоже частенько подкарауливают Лукича с Лысухой у городской свалки и ищут поживу. Но сюда, в госпиталь, пробираются они тайно вовсе не за тем...
Отряхнув налипшую на штаны землю и оглядевшись, прикрывают они свой лаз и осторожно идут в глубь двора. К самому госпитальному зданию подходить не рискуют. Там то и дело мелькают белые халаты, засекут – греха не оберешься. Мальчишки направляются в противоположный от свалки угол. Там под навесом стоит Лысуха – та самая госпитальная лошаденка, что вывозит мусор. Возле нее толпятся ходячие раненые. Каждый из них норовит погладить, приласкать отощавшую печальную животину. У каждого в кармане для нее какое-нибудь угощение. У кого – кусок плотной перловой каши, у кого – корочка хлеба или даже крохотный кусочек сахара.
Лошадь осторожно берет влажными губами подношение и благодарно вздыхает. Трудная все же у Лысухи жизнь! По прожитым на свете годам ей давно пора на отдых. Но по военному времени мобилизовали и ее. И она старается, вытягивает из себя последние жилы. Лукич запрягает ее осторожно – того и гляди завалится на бок. Но она дюжит из последних силенок и покорно тянет воз. Возит и госпитальный вонючий мусор, и мешки с картошкой, да ящики с продуктами, и белье в прачечную и назад, и вновь прибывающих в госпиталь раненых с фронта. Она же увозит на кладбище тех, кому уготовила судьба вечный покой в этом, случайном для них, городке. Эта обязанность, видать, для нее самая тяжкая...
А раненые словно опьянели от солнышка и тепла. Это ли не счастье: с койки встал, из палаты наконец-то вырвался, вольным воздухом дышишь, солнышку себя подставляешь. Да еще эта животина – такая домашняя, какая-то довоенная. Все это дурманит голову, полнит грудь давно забытой радостью.
– Ох-хо-хо! Погодь, не смеши, дай хоть дыхнуть! – одноногий раненый для устойчивости прислонен к заплоту, а с боков его поддерживают хохол дядя Гнат и еще кто-то, пока незнакомый мальчишкам – видать, вышедший на прогулку в первый раз. Ни про возраст этого другого, ни про его обличье они представления не имеют, поскольку голова его сплошь запелената бинтами, кое-где побуревшими от проступившей крови. Свободны лишь глаза да узкая щель рта.
– Ну, чего расквохтався, як квочка? – сердито говорит хохол. – А я кажу – жеребая коняга. Жеребчик у ней будэ. Махонький такой.
Одноногий весь колышется от смеха, слегка заваливаясь на Гната. И тот бережно поддерживает его неустойчивое тело. Однако голос дяди Гната по-прежнему сердит:
– Мовчав бы уж, колы не разумиешь!
Привлеченные смехом, подходят другие раненые. Они плотнее обступают конягу, оглядывают ее впалые бока, выпирающие наружу ребра и хребтину, редкую седую гриву и тоже начинают хохотать:
- Ну, Гнат, ну, хохол!
- Во сказанул!
- Ну и загнул!
- А чем не молодка? Прямо заглядение!
- Огонь – не лошадь!
– Не, братцы, она с жеребчиком-то погодит до победы. А счас она еще повоюет. На ней бы – в атаку, с саблей наголо. Э-эх!
Молодой белобрысый солдатик, забывшись, вскидывает вверх коротенький обрубок правой руки, но тут же, спохватившись, конфузливо прячется за спины.
– Та повылазило вам, чи що! Жеребая вона, жеребая! – почти плача, доказывает свое Гнат, и слова его тонут в общем дружном хохоте. – Ну и бис с вами! – неожиданно смиряется хохол и ласково гладит кобылу, покорно сносящую незлые насмешки раненых.
– Эге, братцы, а к нам гости пожаловали! – наконец замечает кто-то мальчишек. – Давай, пацаны, поближе!
Раненые обступают их плотным кольцом.
– Та не злякайтесь, хлопчики, в случае чего – сховаемо! – успокаивает дядя Гнат и зорко глядит по сторонам: нет ли поблизости белых халатов.
Никита, стесняясь, разворачивает свой пиджак, предлагая собравшимся нехитрое угощение: несколько бледных ранних морковок, десятка два редисок, пышный пучок лука-батуна да целый сноп сочной свежей черемши. Отовсюду к пиджаку, как к скатерти-самобранке, тянутся руки. Морковную ботву тут же скармливают коняге. Морковку с редиской рассовывают по карманам – это для тех, кто лежит в палатах недвижно и еще неизвестно, встанет ли. А сами дружно начинают лакомиться черемшой. Мальчишки и соль с собою принесли.
Одноногий берет одну черемшину, мнет в пальцах, нюхает и недоуменно смотрит на товарищей:
- Это что же такое будет?
- Черемшу не знаешь?
- Во темнота! Это надо же!
- Не, у нас такой травы не водится, – виновато оправдывается одноногий и покорно следом за другими тоже начинает жевать хрусткие, резко шибающие в нос стебли.
- «Трава»! – передразнивают одноногого. – Да это же всем травам трава.
- В ней сплошь одни только пользительные вещества да витамины. Ешь – и никаких тебе лекарств не надо!
- Дюже гарна трава! – подтверждает Гнат, спроваживая в рот черемшину вместе с листьями. – А ты чего? – спрашивает он сплошь запеленатого в бинты.
Тот берет стебелек, отщипывает от него малость и осторожно просовывает в узкую щель между бинтами в том месте, где должен быть рот. С трудом втиснув туда былинку, он пытается ее то ли потихоньку разжевать, то ли просто растереть языком. Его враз потемневшие глаза выдают, какая это для него мука.
Все с аппетитом хрумкают сочные стебли черемши. На ее запах спешат другие раненые, что были до того поодаль.
- А ну потеснись, братва!
- Ты гляди, какая поздняя черемша! Нашли же где-то. Аё да молодцы, пацаны!
- Во красота! Во вкуснотища-то!
- Сейчас всех микробов поубиваем к чертям собачьим!
- Э, «микробов»! Ты после гляди – как бы кого другого не убить. Я в тот-то раз только наугощался, значит, черемшой, а меня – р-раз и в кабинет к Юрию Соломоновичу. Он меня про то, да про это выспрашивает. А я рот зажал и разжать боюсь, чтобы, значит, не уморить нашего дорогого доктора. Он уж и так, и эдак со мной, а я все молчу. Гляжу – у него уж и беспокойство: «Что-то вы, – говорит, – все молчите, товарищ? Может, с вами что неладно? Может помощь требуется?» Ну, я отворотился в угол, рот рукою прикрыл да и отвечаю: «Так точно, товарищ полковник, неладно! Хорошую закуску без выпивки принял. Так что помочь полстаканчиком вполне даже можете!»
Последние слова тонут в общем хохоте.
– Дак ведь и у меня в тот раз тоже история вышла. Лежу, значит, я на койке, а сам чую – черемшиный дух от меня такой густющий, что палку надо мною кинь – удержит. Аж самому рот открыть страшно. А тут как раз сестричка ко мне во-от с таким шприцем, и иголка – в палец толщиной. И сразу – в претензии: «Почему, мол, раненый, не готовы к уколу? Освобождайте, значит, срочно нужное место!» А мне уж уколы эти – вот где. Тогда я поворачиваюсь к ней и грозно так говорю: «Не подходь близко! Не подходь! А то – дыхну!» И слегка только, значит, дунул в ее сторону – ее прямо вмиг из палаты вынесло. Ровно и не было вовсе. Так в тот день и отдохнул от уколов.
И снова все громко и радостно хохочут.
Мальчишки радешеньки, что угощение их пришлось по вкусу, и настроение сегодня у всех отменное. Не всегда здесь так. Другой раз такие пасмурные все, сумрачные. Не то, что улыбки – слова трудно идут. Все больше молчат да вздыхают украдкой. Да глаза от мальчишек прячут. А те и так понимают – значит, проводили сегодня своего товарища туда, откуда никто никогда не возвращается. Хоть обычно бредет коняга на погост рано поутру, пока еще все спят, да раненых не обманешь – они всегда все знают.
А сегодня – ишь как тут славно! День, видать, без худых вестей прошел. Вот бы всегда так! Пусть бы почаще смеялись – за смехом, гляди, и боль не так жжет.
– Ховайте хлопчиков, ховайте! – вдруг свистящим шепотом велит Гнат.
Вмиг раненые уже сгрудились вокруг мальчишек, и все, как по команде, начинают почему-то разглядывать небо.
Но сквозь плотную толпу протискивается старая санитарка тетя Феня и сразу начинает по обыкновению кричать:
– Ага, опять в госпитале посторонние! Счас, счас же скажу Юрию Соломоновичу!
Юрий Соломонович, главный врач госпиталя, – маленький тщедушный старикан, но гроза и бог для всех. Наверное, потому, что самые сложные операции всегда делает сам и, как ходит молва, часто вершит чудеса.
Тетя Феня, хоть и не злая, но всегда ужасно шумная, крикливая особа. Кто знает, не выполнит ли свою угрозу. Вот ведь даже забыла, зачем и шла сюда, – назад, в госпиталь побежала. И мальчишки стремглав кидаются к своему лазу под прощальные напутствия раненых:
- Тикайте, хлопчики, тикайте!
- Приходите еще!
- Вы уж нас не забывайте!
- Спасибо, сыночки!
С приходом лета жизнь сразу полегчала. Наконец-то можно скинуть с себя осточертевшее тяжелое тряпье и отогреться как следует. Вроде в тепле-то и не так голодно.
С наступлением тепла ожили маленькие цыганята в Минеихиной избенке – высыпали на улицу, целыми днями греются на солнышке да промышляют подножный корм. Они, ровно саранча, объедают в округе всю зелень, не переставая жуют и жуют. Случается, травятся – на белену и другую дурман-траву нарываются. Теперь Леонид в выходные дни ведет свою мелкоту за город – на травке попастись да поискать, что можно домой принести. Ведь сколько дармовой еды принесло с собой лето! Черемша, крапива, щавель, саранка, «свечки» – молодые сосновые побеги. И тащат цыганята в дом все подряд. Даже из заячьей капусты Юванна приспособилась салат делать. Особо же ценится солодка – она голод заглушает, аппетит отшибает. Теперь цыганята жуют солодочный корень – и довольнешеньки.
Наконец-то Нинка Быстрова поднялась со своего сундучка – тоже все больше на улице. Еще тоньше и длиннее стали у нее ноги, еще острее торчат ее ребрышки. Да прибавилось в кожице синевы, которая проступает даже сквозь густую смуглоту.
...Летнее солнышко мало-помалу отогрело и старого Сурена. Он повеселел, взбодрился да и удивил всех – устроился работать. Сторожем, поле картофельное караулить. Участок ему дали небольшой, совсем рядом с городом – сразу за птичником. Конечно, какой из него работник? Но где же их, настоящих-то, сейчас сыщешь? А, гляди, старик когда скотину с поля щуганет, а когда – и пакостника какого. Все-таки какой-никакой, а сторож. В наследство от недавно умершего сторожа Сурену перешло старое ружье, ветхий шалаш с заскорузлой кошмой вместо постели, закопченный котел над кострищем у входа, жбан для воды да удивительно бестолковая, громкоголосая собака Жулька.
Сам Сурен к своей работе относится чрезвычайно серьезно. Сделал себе длиннохвостый бич, который на зависть окрестным пастухам щелкает оглушающе громко. Попытался даже наладить ружье, но оно оказалось не только намертво заржавевшим, но и без половины нужных деталей. Он быстро нашел общий язык со скандальной Жулькой и, в противовес общему мнению, считает ее собакой умной и даже талантливой. Старый Сурен скоро научился по ее лаю определять – брешет она просто так, от скуки и своего дурного характера, или же на то есть причина.
И еще – открылся вдруг у Сурена бесценный для сторожа талант. Время от времени он встает, широко расставив свои тяжелые, малоподвижные ноги, откидывает голову назад, рупором прикладывает к губам ладони и... Нет, это нельзя назвать криком человека. Рожденный звук мог быть победным клекотом неведомой огромной птицы или предсмертным воплем раненого зверя. Или же – соединением того и другого. Гортанный необузданный звук заполняет пространство, стремительно катится к самому горизонту и, будто оттолкнувшись от него, возвращается назад.
– И-у-охэ-э-э!!!
Если неподалеку оказывается стадо, коровы в ужасе бросаются прочь и в другой раз ни за что не хотят приблизиться к границам Суреновых владений. Людям от этого крика становится неуютно и холодно. Даже Жулька, которая сразу признала Сурена хозяином и принялась ему верно служить, как только он прикладывает ладони ко рту, припадает к земле, закрывает глаза, а после укоризненно смотрит на старого.
Раз в неделю к Сурену приезжает на полуслепой кобыле однорукий бородатый мужик, чтобы привезти бочку воды да поглядеть, жив ли еще этот больно уж ветхий сторож. Мальчишки с Партизанской наведываются чаще, всякий раз принося в карманах какую-нибудь малость с огорода. Они же отоваривают Суреновы карточки.
Дедушка Сурен, как всегда, в должниках не остается. Чуть только устроился на новом месте, велел всем приходить к нему на обед да малышню с собой обязательно приводить. Особенно наказывал маленьких цыганят не забыть.
И вот в назначенный день все они у Суренова шалаша. Еще издали почуяли дразнящий полузабытый запах вареного мяса. Подходят ближе – и глазам своим не верят: над костром доваривается самое настоящее мясо! Целый котел! От пряного жирного запаха, от вмиг охватившего их нетерпения даже головы слегка закружились. А дедушка Сурен хитро улыбается:
– От курятинки, наверное, не откажетесь?
Дата добавления: 2015-10-24; просмотров: 55 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ИЩИ ОТВЕТ В СВОЕМ СЕРДЦЕ | | | ТАК ТЫ ВЗРОСЛЫЙ, СЫНОК?! |