Читайте также:
|
|
В эпопее происходит встреча, соединение судьбы человека, истории личности с большой историей. В русской литературе в этом смысле встреча истории и романа как эпоса частной жизни произошла в творчестве Л.Толстого. Современниками Толстого это явление в литературе было осознано как новое и при этом не всегда приветствовалось. Как говорил по этому поводу князь П.А.Вяземский, “перепутывание истории и романа вредит и тому, и другому”[273]. Сам Толстой осознавал эту “встречу” как нечто необычное и считал ее главной и самой трудной, самой сложной в художественном плане проблемой. Во время работы над “Войной и миром” он писал А.Фету: “Кроме замысла характеров и движения их, кроме замысла столкновения характеров, есть у меня еще замысел исторический, который чрезвычайно усложняет мою работу и с которым я не справлюсь, как кажется. И от этого в первой части я занялся исторической стороной, а характер стоит и не движется”[274].
Как видим, динамика характеров и исторический процесс мыслятся, сосуществуют в сознании художника отдельно, как нечто самостоятельное и трудно соединимое. Главная задача и основная трудность состояла в том, чтобы соединить их. Толстому именно это и удалось сделать.
Авторы романов-эпопей и монументальных романов ХХ века всегда оказываются перед той же сложной задачей и ищут свои пути ее решения. А.Фадеев, например, в романе "Последний из удэге" нашел такую "формулу" соединения человеческого и исторического, пытаясь связать судьбу своего героя с большой историей: "В том самом году, когда Аахенский конгресс скрепил "Священный союз" царя России и королей Англии, Австрии, Пруссии, Франции против своих народов… и в воздухе пахло манчестерской бойней и хиосской резней, и правительство Англии готовило свои "шесть актов о зажимании рта", а Шелли – "Песнь к защитникам свободы", в году, когда родился Карл Маркс, а Дарвин начал ходить в школу, а Виктор Гюго получил почетный отзыв Французской академии за юношеские стихи, когда самыми большими рабовладельцами в мире были графы Шереметьевы, в эти самые времена и в том самом году, холодной осенью, среди людей, не знавших, что всякое такое происходит на свете, родился на берегу горной реки Колумбе, в юрте из кедровой коры мальчик Масенда, сын женщины Сале и воина Актана из рода Гялондика". Судьба удэгейского мальчика соотносится с самыми разными мировыми событиями. Это авторское «обозрение» должно включить рассказ о ней в перспективу событий мировой истории. Однако соединение это чисто внешнее, умозрительное, потому что характер героя не укрупняется до такой степени, чтобы стать равновеликим историческим событиям, с которыми соотносит его художник.
Горький в "Жизни Клима Самгина" находит свою, чрезвычайно своеобразную и оригинальную форму соединения человеческого и исторического[275].
Шолохов как автор “Тихого Дона” следует за Толстым в самом главном, что определяет успех эпопеи как жанра. Историческое и человеческое сливаются. "Формула" эпопеи в этом смысле – не “человек + история”, а “человек = истории”.
Шолохов не просто сочетал частную человеческую жизнь с изображением исторических событий, но наполнил частную жизнь историческим содержанием, а историю – психологией. Так что частная жизнь Григория Мелехова – и есть сама история. Л.Ф.Киселева считает главным средством и в то же время наиболее важным результатом шолоховского эпического стиля "процесс художественного укрупнения характера героя", который "идет фронтально, по всем направлениям, и в самых, казалось бы, скрытых, внутренних долях характера – в психологическом анализе, и в самых заметных и явственных – поведении героя. Отдельные поступки героя глубоко проецируются на всю линию действий и отношений с другими персонажами, столь же широко соотносясь с авторскими оценками, оценками других героев и собственными о себе суждениями. Они преломляются в многогранной интроспекции и прежней судьбы героя, и народного жизненного опыта (социального, нравственного, природного), выступая одновременно в перспективе логики развития характера и логики исторического движения"[276].
По широте охвата событий “Тихий Дон” уступает “Войне и миру”. Кстати, “Хождению по мукам” – тоже. Но не уступает ни тому, ни тем более другому произведению по внутренней масштабности, емкости и глубине изображения жизни. Не следует впадать в иллюзию, что эпопея непременно требует внешне “вселенских” масштабов. Об этом и классические образцы говорят: вспомним “Илиаду”. Ведь Трою от Аттики отделяли какие-нибудь триста километров, пустяк по нынешним временам, хотя для древнего грека это было расстояние столь же громадное, как для нынешнего человека расстояния космического масштаба. Никакое географическое, временное, тематическое расширение предмета изображения не обеспечит художественного эффекта, если история дается сама по себе, а не сливается с характером, не просвечивает в характерах.
Во всех современных попытках создания монументального эпического романа (от “Бури” И. Эренбурга, “Живых и мертвых” К. Симонова до “Жизни и судьбы” В.Гроссмана) именно этот художественный недостаток становится “ахиллесовой пятой” подобного рода произведений. В них нет того, что Гегель называл “стягивающим единством эпопеи” – судьбы человека, по своему внутреннему содержанию равновеликой историческому событию, в которое она включена.
Гегель справедливо указывал, что “эпическое событие только тогда находит свое высшее художественное выражение, когда оно развертывается целиком и всесторонне в связи с судьбой главного героя, который должен выражать своей личностью всю полноту сил народа” [3, 447]. Вслед за ним эту мысль повторил и В.Г.Белинский.
Всё в частной жизни Григория Мелехова теснейшим образом сплетено с революцией.
История трагической любви Григория и Аксиньи многообразными нитями связана с историей революции. В ломке устоев жизни, в разрушении семейного уклада Мелеховых эта любовь сыграла не меньшую роль, чем сама революция.
Ведь в художественном мире “Тихого Дона” семья Мелеховых – центр, средоточие всего: она так или иначе связана с любой другой сферой изображения и со всеми другими нитями сюжета (скажем, один из главных антиподов Григория Мелехова, большевик Кошевой, женится на его сестре Дуняшке, а другой – белогвардеец Листницкий – соблазняет Аксинью). Аксинья, казалось бы, ничего общего не имеющая с революцией и ее героями, вдруг неожиданной параллелью оживает в облике и судьбе профессиональной революционерки Анны Погудко, подруги Бунчука. Это наблюдение сделано В.Кожиновым[277]. Григорий на миг во время боя сталкивается глазами с взглядом Анны: “Черные глаза ее, горевшие под пуховым платком, напомнили Григорию Аксинью, и он секунду, затосковав глазами, смотрел на нее не моргая, удерживая дыхание” (ср.: “Аксинья … жгла его полымем черных глаз”).
Эти, казалось бы, ни имеющие ничего общего между собою, женские судьбы соотнесены и в сценах гибели обеих героинь. Гибель Анны: “Бунчук увидел кровяной подтек в левом боку и клочья синей кофты, хлюпко болтавшейся вокруг раны… овладев собой, Бунчук расстегнул на Анне ворот кофточки, порвал на себе исподнюю рубашку и, прижимая комья полотна к ране, видел, как пузырилась кровь, пропуская в отверстие воздух… Губы хватали воздух, а легкие задыхались: воздух шел через рот и рану…” Гибель Аксиньи: “Окровавленными, трясущимися руками Григорий достал из переметных сум чистую исподнюю рубашку… Пуля вошла Аксинье в левую лопатку. Клочья рубашки и бинт быстро чернели, промокали насквозь. Кровь текла также из полуоткрытого рта Аксиньи, клокотала и булькала в горле…”
Все в “Тихом Доне” слито и связано с судьбой героя, с судьбами близких ему людей, и каждая такая судьба отражает в себе событие революции. Григорий как бы покрывает собой все события, а события развертываются в неразрывной связи с личной историей героя; налицо неразрывное их единство. Все композиционные узлы, все повороты сюжетных ситуаций неизменно связаны с существенными моментами “частной” жизни Григория Мелехова, и в этом заключено великое мастерство эпического письма Шолохова. Благодаря этому эпопея обрела внутреннее единство, “ стягивающий центр ”. Характер Григория Мелехова фокусирует всю панораму романа на главном в эпохе (и это резко отделяет эпопею Шолохова от исторической хроники и от псевдоэпопеи).
Эту концентрацию всего романного события вокруг главного героя и возрастающую "плотность" его по направлению от периферии к центру верно отметил В.Шкловский, предложивший своего рода схему "пространственной" его организации: "Книга Шолохова построена на многих кругах анализа; общим планом дана русская революция, её перипетии. Стиль этих частей, говорящих о борьбе с белыми, похож на военные сводки. Ближе и более детально дано само Войско Донское в его противоречии. Еще ближе дается хутор Татарский; в нем развернуты истории семейства Мелеховых и Астаховых и еще немногих. Их этого всего выделяется крупным планом история Григория и Аксиньи. Рассказ идет все время на укрупняющихся метонимиях"[278].
Так или иначе, Шолохову, как и Толстому, удалось добиться слияния исторического и человеческого. Наполнить психологию историей, а историю – психологией. Правда, здесь (во всяком случае, по отношению к толстовской "исторической психологии") есть проблема, которую в свое время остро почувствовали, прочитав "Войну и мир", современники Толстого, особенно старшие – те, кто участвовал в войне 1812 года, например, П.В. Анненков или князь П.А.Вяземский, "бывший,– по словам С.Бочарова, – на Бородинском поле своего рода прототипом Пьера Безухова"[279]. Они заметили "анахронизмы" в рассуждениях главных героев (например, по мнению П.Анненкова, человеку эпохи Александра I не могли прийти в голову исторические суждения, высказываемые князем Андреем), множество ненужных и "придуманных" подробностей, и особенно модернизацию психологии людей 1812 года. Позднее эту проблему чрезвычайно остро поставил Константин Леонтьев (в статьях под названием "Анализ, стиль и веяние", опубликованных в 6-8 книгах "Русского вестника" в 1890 г.). Под "веянием" (термин, ранее употреблявшийся в том же значении Аполлоном Григорьевым) подразумеваются приметы изображаемой эпохи, её атмосфера, её психологическая наполненность ("общая психическая музыка"). К.Леонтьев, специально исследовавший "веяния" двух эпох в "Войне и мире" (эпохи создания романа и отстоявшей от нее на полвека эпохи Отечественной войны 1812 г.), нашел в романе Толстого и "анахронизмы", и – особенно – "излишества психического анализа"[280]. Под "излишествами" К.Леонтьев имел в виду как содержание духовного мира главных толстовских героев, так и форму его выявления в их внутренней речи и в авторской передаче: "Не умели русские люди того времени ни так отчетливо мыслить, ни так картинно воображать, ни так внимательно наблюдать, как умеем мы. Силой воли, силой страсти, силой веры, – всем этим они, вероятно, превосходили нас, но где же им было бы равняться и бороться с нами в области мысли и наблюдения!"[281] Если такие герои, как Денисов, Долохов, Николай Ростов, по мнению К.Леонтьева, безусловно исторически и психологически достоверны, то в отношении Андрея Болконского и особенно Пьера Безухова у него возникали сомнения, подтвержденные немалым числом примеров.
Вот одно из таких наблюдений К.Леонтьева над "веянием" эпохи 60-х годов XIX века в "Войне и мире" (речь идет о размышлениях Пьера Безухова после Бородина): "Для меня в высшей степени сомнительно, например, мог ли гр. Безухий [так в тексте – С.С.] в 12-м году поклоняться Каратаеву и вообще солдатам именно так, как он поклоняется им". Далее следуют цитаты из внутреннего монолога Пьера ("Солдатом быть, просто солдатом…" и т.д.) и вывод: "Да это вовсе не гр. Безухий 12 года; это сам Л.Н.Толстой 50-х и 60-х годов… Не верю я, чтоб гр. Безухий думал о народе в этом именно стиле. Жалеть народ, принимать живое участие сердца в его нуждах и горестях, разумеется, могли добрые и образованные люди того времени; особенно, если у них были при этом и либеральные, в западном духе, наклонности. Но восхищаться именно так, с таким явно славянофильским оттенком, с каким восхищается Пьер "простыми людьми", едва ли он мог в то время… Мелькнуть могло и тогда, конечно, что-нибудь подобное будущему славянофильскому оттенку в народолюбии, – но только мелькнуть. У Пьера же в уме все это до того ясно, определенно, отчетливо, что гораздо больше похоже на речи самого автора или на речи Достоевского о "народе-богоносце", чем на мысли либерала времени Александра I. Сам гр. Толстой только к концу 60-х годов и после славянофилов додумался до этого отчетливого и прекрасного выражения своих "народнических" чувств и дорос до возможности создать почти святой характер Каратаева"[282].
А общая формулировка претензий к исторической и психологической достоверности изображения эпохи 1812 года у К.Леонтьева выглядит так: "Гр. Толстой слишком ярким солнцем своего современного развития осветил жизнь гораздо менее развитую, чем наша теперешняя – во всех почти отношениях: в отношении умственной тонкости, придирчивости анализа и своей и чужой души, в отношении… философской сознательности; в отношении грубостей, излишеств и ненужностей внешнего, плотского, так сказать, наблюдения; наконец, в отношении самого ясного и сознательного понимания таких народных типов, как Платон Каратаев"[283].
Замечательно остро поставив проблему "веяний" двух исторических эпох в "Войне и мире", сам К.Леонтьев не брался ее "окончательно решить" и предлагал другим опровергнуть его наблюдения, разрешить возникшие вопросы. "Я люблю, я обожаю даже "Войну и мир" за гигантское творчество, за смелую вставку в роман целых кусков философии и стратегии, вопреки господствовавшим у нас… правилам художественной сдержанности и аккуратности; за патриотический жар, который горит по временам на ее страницах так пламенно; за потрясающие картины битв; за равносильную прелесть в изображениях как "искушений" света, так и радостей семейной жизни; за подавляющее ум читателя разнообразие характеров и общепсихическую их выдержку; за всеоживляющий образ Наташи, столь правдивый и столь привлекательный; за удивительную поэзию всех этих снов, бредов и предсмертных состояний… Я поклоняюсь гр. Толстому даже за то насилие, которое он произвел надо мной самим тем, что заставил меня знать как живых и любить как близких друзей таких людей, которые мне кажутся почти современными и лишь по воле автора переодетыми в одежды Бородина, лишь силой гения его перенесенными на полвека назад в историю". И, несмотря на все это, К.Леонтьев считал себя вправе высказать свои сомнения, еще раз повторив: "Это не уверенность, это только сомнение, вопрос"[284].
Как справедливо написал в связи с публикацией этой книги Леонтьева С.Г.Бочаров, "для нас уже выравнены различия отдаленных эпох, и два "веяния" неразличимо слились в эпической правде "Войны и мира"[285]. Тем не менее проблема существует, и в общетеоретическом плане, и применительно к любому художественному изображению прошлого. По отношению к шолоховскому "Тихому Дону", как уже говорилось раньше, подобную проблему поставили авторы концепции "сочувствия", в особенности А.Хватов, утверждавший, что Шолохов не мог не выразить в изображении событий революции и гражданской войны "давления времени", в которое создавался роман (имеется в виду, конечно, эпоха 30-х годов). Другие шолоховеды резко отвергли эту идею, сочтя неправомерной "ретроспекцию трагических событий 1937 года в исторически иные условия гражданской войны на Дону"[286]. Но это претензия не к роману, а к его интерпретации сторонниками теории "сочувствия". Вообще к "Тихому Дону" современники Шолохова и участники описанных им событий на Дону каких-либо упреков, подобных тем, которые предъявляли современники Л.Толстого автору "Войны и мира" относительно исторической и психологической достоверности изображения событий и людей 1812 года, никогда не высказывали. Как раз наоборот, практически все свидетельствовали о точности в передаче событий и воспроизведении психологии, содержания внутреннего мира людей изображаемой эпохи и форм его выражения (достаточно вспомнить, например, воспоминания Павла Кудинова, руководителя Вешенского восстания[287]). И хотя постановка вопроса о "веянии" эпохи 30-х годов в "Тихом Доне" вполне правомерна, такой остроты, как по отношению к "Войне и миру", проблема двух исторических "веяний" в шолоховской эпопее не имеет – по крайней мере по двум причинам. Во-первых, "историческая дистанция" здесь значительно короче. Во-вторых, автор романа, Шолохов, сам был свидетелем и участником многих запечатленных в "Тихом Доне" событий и знал множество их реальных участников. И во многих сценах "Тихого Дона", воссоздающих атмосферу времени, отразились эти личные впечатления, острота которых была только сильнее оттого, что испытал их тогда очень молодой человек – подросток и юноша. Можно привести один из таких примеров. Третий том. Начало Вешенского восстания. Убитого Петра Мелехова привезли домой.
"Стояла на кухне выморочная тишина. Петро лежал на полу странно маленький, будто ссохшийся весь. У него заострился нос, пшеничные усы потемнели, а все лицо строго вытянулось, похорошело. Из-под завязок шаровар высовывались босые волосатые ноги. Он медленно оттаивал, под ним стояла лужица розоватой воды… Григорий сидел на лавке против брата, крутил цигарку, смотрел на желтое по краям лицо Петра, на руки его с посинелыми круглыми ногтями. Великий холод отчуждения уже делил его с братом. Был Петро теперь не своим, а недолгим гостем, с которым пришла пора расстаться. Лежит сейчас он, равнодушно привалившись щекой к земляному полу, словно ожидая чего-то, с успокоенной таинственной полуулыбкой, замерзшей под пшеничными усами. А завтра в последнюю путину соберут его жена и мать.
"Лучше б погиб ты где-нибудь в Пруссии, чем тут, на материных глазах!" – мысленно с укором говорил брату Григорий и, взглянув на труп, вдруг побелел: по щеке Петра к пониклой усине ползла слеза. Григорий даже вскочил, но, всмотревшись внимательней, вздохнул облегченно: не мертвая слеза, а капелька с оттаявшего курчавого чуба упала Петру на лоб, медленно скатилась по щеке".
Шолохов рассказал К.Прийме о реальном событии, послужившем источником этой сцены. Тогда, в 1919 году, Шолохов с родителями жил в хуторе Плешакове в доме казаков Дроздовых, у которых они снимали половину куреня. Братья Дроздовы были простые труженики, ставшие на фронте офицерами. "А тут грянула революция и гражданская война, и Павла убивают. В глубоком яру их зажали и потребовали: "Сдавайтесь миром! А иначе – перебьем!" Они сдались, и Павла, как офицера, вопреки обещанию, тут же и убили. Вот это мне крепко запомнилось. А потом его тело привезли домой. В морозный день. Я катался на коньках, прибегаю в дом – тишина. Открыл на кухню дверь и вижу: лежит Павел на соломе возле пылающей печи. Плечами подперев стену, согнув в колене ногу. А брат его Алексей, поникший, сидит напротив…"[288] Из детского впечатления выросла потрясающе эмоциональная и достоверная трагическая картина. Но она написана рукой художника, соединившего описание увиденного когда-то им самим трагического жизненного эпизода с воссозданием внутреннего состояния вымышленного героя – Григория Мелехова, в котором есть и авторской "анализ", и внутренняя речь героя, и несобственно-прямая речь, соединяющая "точки зрения", впечатления, чувства и мысли героя и автора.
Вообще важнейшей задачей автора и одной из самых сложных проблем для него как раз и было психологическое раскрытие характера Григория Мелехова и сопутствующих ему характеров других героев эпопеи.
Дата добавления: 2015-08-18; просмотров: 218 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Quot;ТИХИЙ ДОН" И ПРОБЛЕМА НАРОДНОСТИ | | | Народного сознания |