Читайте также: |
|
1 Sutton F.X. Representation and the Nature of Political Sistems // Comparative Studies in Society and History. 1959. No 2. P. 1—10.
2 Wittfogel K. Oriental Despotism. New Haven, 1957.
3 Характерный пример этого направления см.: Southhall A. Alur Society. Cambridge, 1954
4 Полезный обзор таких исследований представлен в: Feudalism in History. Coulburn R., ed. Princeton, 1956. Концепцию Марка Блока см.: Bloch M. Feudal Society. Chicago, 1961.
5 Eisenstadt S.M. The Political System of Empires. New York, 1963; Trade and Market in Early Empires. Polanyi K., Arensbcrg C. and Pearson H., eds. Glencoe (111.), 1957.
6 Обзор и анализ таких работ см.: Braidwood R. and Willey G. Courses towards Urban Life. New York, 1962. См. также: Adams R.M. The Evolution of Urban Society. New York, Chicago, 1966.
7 Heine-Geldern R. Conceptions of State and Kingship in Southeast Asia // Far Eastern Quarterly. 1942, Vol. 2. P. 15-30.
8 SwellengrebelJ.L. Introduction // Swellcngrebel J.L. et al. Bali: Life, Thought and Ritual. The Hague, Bandung, 1960.
9 Кот V.E. Het Adatrecht van Bali. The Hague, 1932. P. 440.
10 О Шиллуке см.: Evans-Prichard E.E. The Divine Kingship of the Shilluk of the Nilotic Sudan. Oxford, 1948. Дискуссия о майя разбросана в разных работах и все еще продолжается, но полезное обобщение см.: Willey G. Mesoamerica // Braidwood R. and Willey G. Courses toward Urban Life... P. 84-101.
Комментарии
1* до бесконечности (лат.).
2* [живые] картины {франц.).
Глава 13 Мыслящий дикарь: о работе Клода Леви-Строса
Сегодня я иногда спрашиваю себя, не тем ли привлекла меня антропология, пусть нечаянно, что существует структурное родство между теми цивилизациями, которые она изучает, и моими собственными мыслительными процессами. У меня ведь неолитическое мышление.
Клод Лееи-Строс. Печальные тропики
I
Как нам, в конце концов, понять дикарей? Даже теперь, после трехсот лет споров на эту тему — благородны ли они, подобны ли они животным, или они такие же, как мы с вами; мыслят ли они так же, как мы, погружены ли в бездумный мистицизм или же обладают знанием некоторой высшей истины, которую мы в своей ненасытности утеряли; являются ли их обычаи, от каннибализма до матрилинейности, простой, не худшей и не лучшей, альтернативой нашим, или же в них следует видеть грубые и устаревшие формы, предшествующие нашим, либо просто уходящую, чуждую и недоступную нашему пониманию экзотику, которую интересно собирать; ограничены ли они некими рамками, в то время как мы свободны, или же, наоборот, мы ограничены, в то время как они свободны — в конце концов мы не знаем этого до сих пор. Антрополога, чья профессия — изучать другие культуры, эти загадки сопровождают всегда. Его личное отношение к своему объекту изучения — возможно, в большей степени, чем у любого другого ученого — неизбежно проблематично. Узнайте, что он думает о дикаре, и вы получите ключ к его трудам. Если вы знаете, что он думает о самом себе, то вы в целом знаете, что он скажет о любом племени, которое возьмется изучать. Часть этнографии — это всегда философия, а добрая половина другой ее части — исповедь. В случае Клода Леви-Строса, профессора социальной антропологии в Коллеж де Франс, оказавшегося сегодня в цен-
тре столь пристального всеобщего внимания, какого редко удостаиваются люди, проводящие свою жизнь в изучении отдаленных народов, особенно трудно отделить духовные элементы от дескриптивных. С одной стороны, ни один антрополог еще не утверждал более настойчиво, что практика его профессии состоит в личном поиске, ведомым личным видением и направленным на личное спасение:
«Человечеству я обязан столь же, сколь и знанию. История, политика, социальная и экономическая вселенная, физический мир, даже небеса — все окружает меня концентрическими кругами, и вырваться из них я могу только мысленно, если оставлю в каждом из них часть своего существа. Я как галька, которая, прыгая по поверхности волны, оставляет на ней расходящиеся крути; чтобы измерить глубину, я должен броситься в воду».
С другой стороны, ни один антрополог не делал более далекоидущих заявлений об этнологии как о позитивной науке:
«Конечная цель гуманитарных наук не в том, чтобы составить человека из кусочков, а в том, чтобы разложить его на части. Этнология принципиально важна как раз потому, что представляет собой первую ступень процесса, который включает в себя и другие. Этнографический анализ стремится докопаться до того неизменного, что скрыто под эмпирическим многообразием обществ... Эта смелая инициатива открывает путь для других... которые возложены на естественные науки: новая реинтеграция культуры в природу и в жизнь в целом — во всю совокупность физико-химических условий... Так что можно понять, почему я вижу в этнологии основу всех исследований».
В работе Леви-Строса оба лица антропологии - как способа подхода к миру и как метода открытия закономерных отношений между эмпирическими фактами - намеренно повернуты друг к другу, так что между ними возникает конфронтация; а не обращены в разные стороны (как это чаще бывает у антропологов) в целях избежания такой конфронтации и сопутствующих ей внутренних стрессов. Этим объясняются и сила его работы, и ее общая привлекательность. Она звучит смело и с некоторого рода безрассудной искренностью. Но этим объясняется и внутридисциплинар-ное подозрение, что то, что представлено как Высокая Наука, на самом деле есть искусная и отчасти завуалированная попытка защитить метафизическую позицию и выдвинуть идеологическую аргументацию в неких моралистических целях.
Возможно, это в значительной степени не так уж и неверно, но, как и в случае с Марксом, эту точку зрения следует иметь в виду, если только мы не согласны принять отношение к жизни за простое ее описание. Всякий имеет право создавать своего собственного дикаря в своих собственных целях. Возможно, так и происходит. Однако доказать, что такой сконструированный в уме дикарь имеет отношение к австралийским аборигенам, африканским племенным жителям или бразильским индейцам, — это совсем другое дело.
Что значит для Леви-Строса в духовном отношении встреча с объектами его исследований, какое значение имело для него лично общение с дикарями, чрезвычайно легко понять, поскольку он весьма красноречиво описал их в книге, которая, хотя и далека от того, чтобы быть великой или даже просто очень хорошей антропологической работой, является, конечно, одной из прекраснейших книг, когда-либо написанных антропологом, - «Tristes Tropiques»1. Изложение строится в ней по образцу легенды героического эпоса: поспешный отъезд из родного края, немного смешной, но в каком-то смысле и тревожный (автор работал преподавателем философии в провинциальном лицее в Лебреновской Франции2*); путешествие в другой, менее знакомый мир, в волшебное царство, полное неожиданностей, испытаний и открытий (джунгли Бразилии, где живут кадиувео, бороро, намбиквара и тупи-кавахиб); затем возвращение смирившегося и измученного героя в обычную жизнь (итак, «прощайте, дикари, прощайте, странствия»), героя, который обрел более глубокое знание реальности и чувствует себя обязанным поделиться этим знанием с теми, у кого не хватило духу отправиться вслед за ним. Книга представляет собой сочетание автобиографии, записок путешественника, философского трактата, этнографического отчета, колониальной истории и пророческого мифа.
«Чему в конце концов я научился у учителей, которых слушал, у философов, которых читал, у обществ, которые изучал, у той самой науки, которой гордится Запад? Я получил лишь фрагментарные, один или два урока, в которых, вместе взятых, реконструировались, вероятно, медитации Будды у подножья его дерева».
Путешествие по морю было не богато событиями - это прелюдия. Размышляя о нем двадцать лет спустя, Леви-Строс сравнивает свое положение с положением мореплавателей классической эпохи. Они плыли навстречу неведомому миру, едва тронутому человечеством, - к саду Эдема, который «был избавлен от волнений "истории" в течение десяти или двадцати ты-
сячелетий». Он же плыл навстречу миру испорченному, который эти мореплаватели (и последовавшие за ними колонисты) разрушили из-за своей жадности, культурного высокомерия и страсти к прогрессу. От земного рая остались одни руины. Сама природа его изменилась и стала «исторической в том, в чем раньше была вечной, и социальной в том, в чем раньше была метафизической». Когда-то путешественник встречал здесь цивилизацию, совершенно отличную от его собственной, к которой он возвращался в конце путешествия. Теперь же его встречает раскрашенная копия его собственной цивилизации, местами оттененная остатками отброшенного прошлого. Нет ничего удивительного, что Рио его разочаровал. Пропорции нарушены. Гора Сахарная голова слишком мала, гавань расположена неправильно, тропическая луна кажется чрезмерно великой и освещает только хижины да лачуги. Он приезжает как запоздавший Колумб и делает невеселое открытие: «Тропики не столько экзотичны, сколько отсталы».
Сойдя на берег, он начинает продвижение в глубь материка. Сюжет становится насыщенным, фантасмагорически развивается и приходит к совершенно непредсказуемой развязке. Индейцев в пригородах Сан-Паулу не оказывается, хотя в Париже все, и среди них директор Ecole Normale 3*, сулили ему это. Если в 1918 г. две трети Бразилии были обозначены на карте как «неисследованная территория, населенная исключительно индейцами», то к 1935 г., когда в поисках «общества людей, приближенных к первоначальному существованию», Леви-Строс занял пост преподавателя социологии в новом университете в Сан-Паулу, там не осталось ни одного индейца. Ближайшие их поселения располагались в нескольких сотнях миль оттуда, в резервации; но они его не удовлетворили. Не настоящие индейцы и не настоящие дикари, «они являли совершенный пример той социальной категории людей, которая становится все более распространенной во второй половине XX в.: они были "бывшими дикарями", т. е. [теми], на кого внезапно обрушилась цивилизация». Тем не менее эта первая встреча оказалась поучительной, как и все обряды инициации, - поскольку она освободила его «от обычых для всякого начинающего антрополога наивных и поэтических представлений относительно будущих исследований», - и, таким образом, подготовила его к объективному восприятию менее «испорченных» индейцев, с которыми пришлось встретиться позднее.
Их было четыре группы, каждая последующая — все дальше в джунглях, все меньше затронута цивилизацией и все больше обещает наступление окончательного озарения. Кадиувео в
среднем течении реки Парагвай заинтересовали его татуировками, в замысловатых узорах которых, ему казалось, он мог видеть графическое изображение социальной организации аборигенов, к тому времени в значительной степени пришедшей в упадок. Бороро, расположенные дальше в лесу, были затронуты в гораздо меньшей степени. Число их существенно сократилось из-за болезней и эксплуатации — однако они до сих пор жили в соответствии с древними устоями поселения и боролись за сохранение своей клановой системы и религии. Обитавшие еще глубже, наивные как дети, намбиквара были настолько просты, что в их политической организации - совокупности небольших, постоянно меняющихся кочевых групп под руководством временных вождей — он увидел подтверждение руссоистской теории общественного договора. И в конце концов, у границы с Боливией, в «стране Кру-зо», истина наконец явилась в виде тупи-кавахиб, которые были не только неиспорченными, но и — мечта ученого — неизученными:
«Ничто не может воодушевить этнографа больше, чем перспектива попасть первым из белых в какое-нибудь удаленное общество... Во время моей поездки я мог испытать ощущение путешественников прошлого; в то же время мне пришлось оказаться перед лицом того момента — столь критического для современной мысли, — когда общество, которое думало о себе как о цельном, совершенном и самодостаточном, было вынуждено осознать, что оно совсем не таково... Короче говоря, это переоценка ценностей: истина такова, что данное общество не является единственным в мире, что оно составляет лишь часть обширного человеческого сообщества, и, дабы познать себя, должно сначала рассмотреть свой неузнаваемый образ в том зеркале, давно забытый осколок которого вскоре бросит — для меня одного — свой первый и последний отблеск».
Однако столь большие ожидания обернулись затем особенным разочарованием, поскольку эти абсолютные дикари не только не проясняли представления о первобытности, но оказались интеллектуально непостижимы, недоступны пониманию. С ними буквально невозможно было общаться.
«Я хотел добраться до самой сути "первобытного человека". Было ли действительно мое желание удовлетворено этими очаровательными людьми, которых до меня не видел ни один белый человек, и, возможно, никто больше не увидит? Мое путешествие явилось увлекательным, и в конце концов я натолкнулся на "моих" дикарей. Но, увы — они были слишком дикими —...они были рядом, готовые научить меня своим
обычаям и верованиям, а я совершенно не знал их языка. Они были так близко от меня, как мое собственное отражение в зеркале. Я мог их коснуться, но не мог понять. Это было одновременно и наградой, и наказанием, ведь разве не заключается моя ошибка — и ошибка моей профессии — в убеждении, что люди не всегда бывают людьми? Что некоторые люди в большей степени заслуживают нашего интереса и внимания, поскольку в их нравах есть что-то для нас удивительное... Но как только мы их узнаём или нам кажется, что мы их узнали, вся их необыкновенность улетучивается, и выясняется, что можно было и не уезжать из дома. Или если, как в данном случае, их необыкновенность оставалась нетронутой, то это было для меня плохо, поскольку я не мог даже начать их анализировать. Какие же между этими двумя крайностями возможны промежуточные варианты, дающие оправдание нашему [антропологов] существованию? Кого, в конце концов, мы больше всех обманываем, возбуждая интерес читателя? Мы должны делать наши описания выразительными, если хотим быть понятыми, и в то же время мы должны урезать их наполовину, поскольку люди, которые им будут удивляться, похожи на тех, для кого описанные обычаи в порядке вещей. Так не читателя ли, который нам верит, мы вводим в заблуждение? Или себя самих, не имеющих права успокоиться до тех пор, пока не растворим окончательно весь осадок, который дает основание нашему тщеславию?»
Итак, в конце путешествия его ждет не открытие, а загадка. Антрополог кажется приговоренным путешествовать либо среди людей, которых он может прекрасно понять, поскольку его собственная культура их уже испортила, покрыла «грязью, нашей грязью, которую мы бросили в лицо человечеству», либо же среди тех, которые, не будучи испорченными, по этой причине в значительной степени недоступны его пониманию. Он либо путник среди настоящих дикарей (которых в любом случае осталось совсем немного), чья сильная непохожесть на него изолирует его жизнь от их жизни, либо ностальгический турист, «спешащий в поисках исчезающей реальности... археолог пространства, тщетно пытающийся составить образ экзотики, собирая здесь и там кусочки и фрагменты». Столкнувшись с людьми из зеркала, которых он может коснуться, но которых не может понять, наполовину погибших и «рассеянных развитием западной цивилизации», Леви-Строс сравнивает себя с индейцем из легенды, который, оказавшись на самом краю земли, стал там задавать вопросы о народах и прочих вещах и был весьма разочарован тем, что услышал в ответ. «Я жертва вдвойне: то, что я вижу, меня печалит, то, чего не вижу, — укоряет».
Так должен ли антрополог отчаиваться? Должен ли полагать, что так никогда и не узнает дикарей? Нет, не должен, потому что существует другой подход к их миру, нежели личное погружение в него, — а именно воссоздание из кусочков и фрагментов, которые еще возможно собрать (или которые уже собраны), теоретической модели общества, которая, хотя и не соответствует ни одной в реальном мире, тем не менее поможет нам понять базовые основания человеческого существования. А это возможно, поскольку, несмотря на внешнюю непохожесть на нас первобытных людей и их обществ, на более глубоком, психологическом, уровне они нам совсем не чужды. Сознание человека в основе своей везде одинаково: то, чего нельзя постичь, подходя ближе, пытаясь лично проникнуть в мир конкретных племен дикарей, можно постичь, наоборот, отдалясь, развивая общую, закрытую, абстрактную, формализованную науку о мышлении, универсальную грамматику интеллекта. Настоящая антропологическая работа не может быть написана в результате прямого штурма цитадели жизни дикарей, стремления феноменологически проникнуть в их умственную жизнь (абсолютная невозможность). Она создается посредством мысленной реконструкции контуров этой жизни по покрытым грязью «археологическим» останкам, реконструкции концептуальных систем, которые на глубинном уровне одухотворяли ее и придавали ей форму.
Что не может дать путешествие в самую глубь неизвестности, то может дать погружение в структурную лингвистику, теорию информации, кибернетику и математическую логику. Из романтического разочарования «Tristes Tropiques» вырос ликующий сциентизм другой важнейшей книги Леви-Строса — «La Pensée Sauvage»4* (1962)2.
II
«La Pensée Sauvage» фактически начинается с идеи, впервые выдвинутой в «Tristes Tropiques» в отношении кадиувеу и их «социологических» татуировок, а именно, что совокупность обычаев народа всегда представляет собой упорядоченное целое, систему. Число таких систем ограничено. В человеческих обществах, как и у отдельных индивидов, созидательный процесс начинается не с чистого листа, а просто с отбора тех или иных комбинаций из уже имеющегося в наличии репертуара идей. Отобранные темы бесконечно распределяются и перераспределяются в различные модели — модели, представляющие собой варианты внешнего выражения более глубоко
лежащей мыслительной структуры, которая при известной изобретательности может быть реконструирована. Работа этнолога состоит в том, чтобы описать как можно лучше лежащие на поверхности модели, реконструировать глубинные структуры, на основе которых они созданы, и классифицировать эти реконструированные структуры в согласии с некой аналитической схемой — чем-то подобным периодической системе элементов Менделеева. После чего «все, что нам останется делать, — это распознавать те [структуры], которые сформировались в [определенных] обществах». Антропология — лишь на первый взгляд изучение обычаев, верований или институтов. На самом деле — это изучение мысли.
В «La Pensée Sauvage» эта основополагающая идея — что мир концептуальных средств, имеющихся в распоряжении дикаря, замкнут и что последний должен обходиться им, какие бы культурные формы он ни пытался создать, — появляется в обличий того, что Леви-Строс называет «наукой конкретного». Дикари создают модели реальности — естественного мира, самих себя, общества. Но делают это они совсем не так, как современные ученые, которые встраивают абстрактные утверждения в рамки формальной теории, жертвуя живостью наблюдаемых частностей ради возможности объяснения, которую дают обобщающие концептуальные системы, — они делают это, упорядочивая наблюдаемые частности в доступное непосредственному объяснению целое. Наука конкретного организует непосредственно воспринимаемую реальность — очевидные различия между кенгуру и страусом, сезонные разливы и обмеления рек, движение Солнца и фазы Луны. Эти явления становятся структурными моделями, по аналогии отображающими скрытый от глаз порядок вещей. «Мышление дикаря расширяет его способности восприятия с помощью imagines mundi 5*. Оно формирует умственные конструкции, которые делают мир доступным пониманию в той степени, в какой они этот мир изображают».
Эта неканоническая наука («которую мы предпочитаем называть «первичной», а не "примитивной"») проводит в жизнь философскую идею конечности. Элементы концептуального мира даны уже готовыми, сформированными заранее, и мышление состоит лишь в «игре» с ними. Логика дикаря работает как калейдоскоп, в котором кусочки стекла могут слагаться в разнообразные узоры, оставаясь неизменными по числу, форме или цвету. Число получаемых таким способом узоров может быть велико, если кусочков много и они достаточно разнообразны, но оно не бесконечно. Узоры зависят от расположения кусочков по отношению друг к другу (то есть, они определяются
отношениями между кусочками, а не их индивидуальными свойствами, рассмотренными по отдельности). А предел возможных трансформаций строго определен конструкцией калейдоскопа, внутренним законом, управляющим его действием. То же самое и в отношении мышления дикаря. Одновременно анекдотическое и геометрическое, оно выстраивает связную структуру из «всяких мелочей, оставшихся от психологического и исторического процесса».
Эти мелочи, кусочки калейдоскопической картинки, представляют собой образы, почерпнутые из мифов, ритуалов, магии и эмпирического знания. (Каким именно образом они возникли изначально - один из вопросов, на котором Леви-Строс подробно не останавливается, неопределенно говоря о них как об «осадке событий... окаменелостях истории индивида или общества».) Эти образы неизбежно воплощаются в более крупных структурах - мифах, церемониях, фольклорных таксономиях и т. д., - поскольку, как в калейдоскопе, эти отдельные кусочки всегда видятся расположенными в некотором узоре, каким-бы беспорядочным и плохо сформированным он ни казался. Однако, как и в калейдоскопе, их можно отделить от этих структур и составить из них другие такого же типа. Цитируя слова Франца Боаса, что «может показаться, будто мифологические миры были созданы лишь для того, чтобы быть снова разрушенными и чтобы из их обломков были построены новые миры», Леви-Строс распространяет данный пермутационный взгляд на мышление дикаря вообще. Здесь все сводится к перемешиванию дискретных (и конкретных) образов — тотемных животных, священных цветовых оттенков, направлений ветра, солнечных божеств и т. п. — с целью создать символические структуры, которые могут выражать и сообщать объективный (но не обязательно точный) анализ социального и физического миров.
Возьмем тотемизм. Его долгое время рассматривали как автономный самостоятельный институт, род первобытного поклонения природе, которое следует объяснять, исходя из тех или иных механистических теорий - эволюционистских, функционалистских, психоаналитических, утилитаристских; для Леви-Строса это лишь конкретный случай общей тенденции строить концептуальные схемы из отдельных образов.
В тотемизме постулируется (совершенно подсознательно) логическая параллель между двумя системами: системой природы и системой культуры. Порядок различий между элементами по одну сторону параллели изоморфен порядку различий между элементами по другую сторону. В простейшем случае очевидные физические различия между видами животных —
медведем, орлом, черепахой и т. д. — ставятся в соответствие с социологическими различиями между социальными группами — кланами А, В, С и т. д. Важны не характерные особенности медведя, орла и черепахи как таковых (лиса, кролик и ворон сослужили бы точно такую же службу), но ощущаемый контраст между любыми из этих животных. С помощью этого дикарю удается интеллектуально представить себе и другим структуру своей клановой системы. Когда он говорит, что члены его клана происходят от медведя, а члены соседнего — от орла, это вовсе не рассуждение из области ненаучной биологии. Он говорит конкретно и метафорически, что отношения между его собственным и соседним кланами аналогичны осознаваемым отношениям между видами животных. При детальном рассмотрении тотемические верования оказываются совершенно произвольными. «История» вызвала их к жизни, и «история» же может в конце концов разрушить, когда их роль окажется исчерпанной, или же заменить их другими. Но если взглянуть на них как на упорядоченный комплекс, они оказываются согласованы друг с другом, поскольку способны символически представлять другой комплекс, упорядоченный аналогичным образом: связанные друг с другом экзогамные патрилинейные кланы. Это положение универсально. Отношение между символической структурой и ее референтом, основой ее значения, носит главным образом «логический» характер, характер совпадения форм, а не является ни эмоциональным, ни историческим, ни функциональным. Мышление дикаря представляет собой застывший разум, и антропология, подобно музыке и математике, — «одно из немногих истинных призваний».
Или подобно лингвистике. Ведь и в языке составляющие его элементы - фонемы, морфемы, слова - с точки зрения семантики произвольны. Почему французы называют определенный вид животных «chien», а англичане «dog», или почему форма множественного числа в английском языке образуется путем добавления «s», а в малайском путем удвоения корня — эти вопросы лингвистика, по крайней мере, структурная лингвистика, не считает больше целесообразным ставить вне исторического аспекта. Только когда правилами грамматики и синтаксиса язык упорядочивается в выражения - нити речи, воплощающие конкретные высказывания, — возникает значение и становится возможной коммуникация. И в языке этот направляющий порядок, эта пред-система форм, с помощью которых дискретные элементы организуются таким образом, чтобы превратить звук в речь, подсознателен. Это глубинная структура, которую лингвист воссоздает, исходя из ее внешних
проявлений. Можно осознать грамматические категории, читая лингвистические труды, как можно осознать категории культуры, читая труды по этнологии. Но как и поступки, речь и поведение — спонтанные действия, вызванные глубоко запрятанными пружинами. Наконец, что самое главное, лингвистическое исследование (и наряду с ним теория информации и логика классов) тоже определяет свои базовые единицы, свои составляющие элементы, исходя не из их общих черт, а из их различий, т. е. сравнивая их пары. Бинарная оппозиция — диалектическое расхождение между плюсом и минусом, которое компьютерная технология сделала lingua franca 6 * современной науки, — лежит в основе мышления дикаря, как и в основе языка. И действительно, именно это делает их по существу различными формами одного и того же: систем коммуникации.
Но если эта дверь открыта, то возможно все. Не только логика тотемической классификации, но и логика любой классификационной схемы - таксономии растений, личных имен, священных географий, космологии, причесок у индейцев омаха, стилей росписи трещоток у австралийских аборигенов — может быть, en principe, выявлена. Ведь любая из таких схем может быть сведена к базовой оппозиции парных терминов — высокое и низкое, правое и левое, мир и война и т. д., — оппозиции, выраженной в конкретных образах, осязаемых понятиях, «за пределы которых по внутренним причинам выходить и бесполезно, и невозможно». Далее, как только пара таких схем, или структур, выявлены, они могут быть соотнесены друг с другом, т. е. сведены к более общей, «более глубинной» структуре, которая охватывает их обе. Демонстрируется, что они взаимно выводимы одна из другой при помощи логических операций — инверсии, транспозиции, субституции или любого другого вида систематических пермутаций -точно так же, как английское предложение трансформируется в точки и тире азбуки Морзе или математическое выражение меняется на противоположное, если соответственно меняются все его знаки. Можно даже сравнивать разные уровни социальной реальности — обмен женщинами в браке, обмен подарками в торговле, обмен символами в ритуале, — путем демонстрации того, что логические структуры этих разных институтов, если рассматривать их как коммуникационные схемы, изоморфны.
Некоторые из этих упражнений в «социо-логике», как например анализ тотемизма, убедительны и проливают некоторый свет на проблемы. (Правда, свет не такой уж яркий, поскольку любое метафизическое содержание или аффективное
воздействие представлений людей решительно не принимаются во внимание.) Другие, например попытка показать, что тотемизм и касты могут быть («при помощи очень простого трансформирования») сведены к разным выражениям одной и той же общей базовой структуры, если и не убедительны, то по крайней мере заинтриговывают. А третьи, как, например, попытка показать, что различные способы именования лошади, собаки, птицы и крупного рогатого скота создают связную трехмерную систему дополняющих друг друга образов, пересекающихся отношениями обратной симметрии, есть триумф самопародии. Эти упражнения в «глубинной интерпретации» настолько искусственны, что могут заставить покраснеть даже психоаналитика. Все это блестяще придумано. Если на основании мертвых и умирающих обществ можно и впрямь создать «вечную и универсальную» модель общества - модель, которая не отражает ни времени, ни места, ни обстоятельств, но (цитирую из «Тотемизма» Леви-Строса) «является прямым выражением структуры сознания (а вслед за сознанием, возможно, структуры мозга)» — то уж, наверное, ее придется строить именно тем способом, который придумал Леви-Строс.
III
Ибо то, что придумал Леви-Строс, — это адская культурная машина. Она отменяет историю, сводит чувства к слабым проблескам интеллекта и подменяет конкретное мышление конкретных дикарей в конкретных джунглях Мышлением Дикаря, присущим всем нам. Это дало ему возможность избежать тупика, к которому вела его бразильская экспедиция, — физического контакта и интеллектуальной отстраненности, — и прийти к тому, к чему он, по всей вероятности, всегда по-настоящему стремился, — интеллектуальному контакту и физической отстраненности. «Я не вписывался в новые тенденции метафизического мышления, которые начали тогда (т. е. в 1934 г.) формироваться», - писал он в «Tristes Tropiques», объясняя свое неудовлетворение академической философией и свой поворот к антропологии.
«Феноменология меня не устраивала, поскольку она утверждала неразрывность между опытом и реальностью. Я готов был согласиться с тем, что одно охватывает и объясняет другое, но я убедился... что нет никакой неразрывности в переходе от одного к другому, и что для того, чтобы добраться до реальности, мы должны сначала отвергнуть
опыт, даже если позже мы сумеем реинтегрировать его в объективный синтез, в котором чувственность не играет никакой роли.
Что же касается направления мысли, нашедшего свое выражение в экзистенциализме, то оно казалось мне совершенной противоположностью истинному мышлению по причине потворствующего отношения к иллюзии субъективности. Опасно переводить частные задачи в разряд философских проблем... это простительно в ходе учебного процесса, но чрезвычайно рискованно, если заставляет философа отвернуться от своего предназначения. А предназначение это (оно сохраняется до тех пор, пока наука не станет достаточно сильной, чтобы перенять его у философии) состоит в том, чтобы понять Бытие в его отношении к нему самому, а не в его отношении к объясняющему».
Высокая Наука «La Pensée Sauvage» и Героический Эпос «Tristes Tropiques» в своей основе — «очень простые трансформации» друг друга. Это различные выражения одной и той же глубинной структуры: всеобщего рационализма французского Просвещения. Несмотря на все обращения Леви-Строса к структурной лингвистике, теории информации, логике классов, кибернетике, теории игр и другим передовым доктринам, вовсе не де Соссюр, Шэннон, Буль, Винер или Нейман - истинные его гуру (и не Маркс или Будда, несмотря на ритуальное обращение к ним ради драматического эффекта), а Руссо.
«Руссо - наш учитель и наш брат... Ведь существует лишь один способ избежать противоречия, присущего представлению о положении антрополога: переформулировать на свой страх и риск интеллектуальные процедуры, которые позволили Руссо, оставив позади руины «Discours sur l'Origine de l'Inégalité»7*, двинуться дальше к широкой композиции «Общественного договора», секрет которого раскрывается в «Эмиле». Именно Руссо показал нам, каким образом, разрушив всякий существующий порядок, мы все еще можем открывать принципы, позволяющие создать взамен новый порядок».
В конечном итоге Леви-Строс, подобно Руссо, изучает не людей, которые мало его заботят, а того Человека, которым он очарован. Как и в «Tristes Tropiques», в «La Pensée Sauvage» он ищет драгоценный камень в цветке лотоса. «Непоколебимый фундамент человеческого общества» оказывается вовсе не социальным, а психологическим - это рациональный, универсальный, вечный и потому (в великих традициях французского морализма) добродетельный разум.
Руссо («из всех философов ближе всех к тому, чтобы быть антропологом») наглядно показывает метод, посредством которого, наконец, может быть разрешен парадокс путешест-
венника-антрополога, который приезжает либо слишком поздно и не находит дикаря, либо слишком рано и не может дикаря понять. Мы должны, как и Руссо, развить в себе умение проникать в сознание дикаря, используя то, что (дадим Леви-Стросу то, в чем он менее всего нуждается, — еще одно выражение) можно назвать эпистемологической эмпатией. Мостик от нашего мира к миру тех, кого мы изучаем (вымерших, ушедших в безвестность или просто рассеявшихся), лежит не через личное столкновение, которое, когда происходит, разрушает обоих, и их, и нас. Он — в своего рода экспериментальном чтении ума. И Руссо, «примеряя [на себя] разные способы мышления, заимствованные у других или просто выдуманные» (чтобы показать, «что разум каждого человека есть место действительного опыта, и все, что происходит в сознании людей, сколь бы сильно они от нас ни отличались, может быть исследовано»), был первым, кто этим занялся. Понять мышление дикарей нельзя ни простым самоанализом, ни простым наблюдением, но только если пытаться думать так, как думают они, и пользуясь их данными. Что для этого требуется помимо чрезвычайно детализированной этнографии, так это неолитический интеллект.
Философский вывод, который следует из этого постулата для Леви-Строса, — что дикарей можно понять, лишь воспроизведя их процесс мышления на основании остатков их культуры, — дополняет в свою очередь технически обновленную версию руссоистского морализма.
Примитивные («дикие», «не одомашненные») способы мышления первичны в человеческом интеллекте. Это то, что присуще нам всем. Цивилизованные («прирученные», «одомашненные») способы мышления, характерные для современной науки и гуманитарных исследований, - специфические продукты нашего собственного общества. Они вторичны, производны и хотя не бесполезны, но искусственны. Хотя первичные способы мышления (и, следовательно, основания социальной жизни людей) «не одомашнены» как «дикие анютины глазки» - непереводимый каламбур, давший заголовок книге «La Pensée Sauvage», - они поразительно интеллектуальны, рациональны, логичны, а не эмоциональны, не инстинктивны или мистичны. Самым лучшим — но ни в коем случае не самым совершенным — временем для человека была эпоха неолита (т. е. постземледельческая, преурбанис-тическая), которую Руссо (вопреки тому, что о нем принято думать, вовсе не бывший примитивистом) назвал société naissante 8*. Ведь именно тогда расцвела эта ментальность, создавая из «науки конкретного» искусства цивилизации:
земледелие, скотоводство, гончарное ремесло, ткачество, умение готовить и на долгий срок сохранять пищу и т. п., — которые и по сей день обеспечивают основу нашего существования.
Для человека было бы лучше, если бы он придерживался этой «середины между пассивностью первобытного состояния и пытливой деятельностью, к которой нас побуждает наше amour propre 9* », — вместо того чтобы по какой-то несчастливой случайности отказаться от нее ради ненасытного честолюбия, гордости и эгоизма машинной цивилизации. Но все же он ее покинул. Задача социального реформирования состоит в том, чтобы вернуть нас в это срединное состояние, но не отбрасывая назад в неолит, а наделяя нас неотразимыми приметами его человеческих достижений, его социологическим изяществом, чтобы таким образом вывести нас к рациональному будущему, где идеалы этого срединного состояния — балансирование между самосозерцанием и общим сопереживанием — будут реализованы даже еще более полно. И самый подходящий исполнитель такого преобразования — научно обогащенная антропология («узаконивающая принципы мышления дикаря и вновь ставящая их на подобающее им место»). Продвижение в сторону человечности — то постепенное раскрытие высших способностей разума, которое Руссо назвал perfectibilité 10*', — было сведено к нулю узостью культуры вкупе с недоразвитостью науки. Культурный универсализм, вооруженный зрелой наукой, однажды вновь запустит это движение.
«Если род [человеческий] сконцентрировал свои усилия пока на одной, и единственной, задаче — построении общества, в котором может жить человек, — значит источники силы, на которые опирались наши далекие предки, присутствуют и в нас. Окончательные ставки еще не сделаны, и мы можем поднять их в любое время. То, что было совершено, и совершено плохо, может быть начато снова: «Золотой век, [писал Руссо], который по слепому предрассудку помешают либо позади, либо впереди нас, на самом деле внутри нас». Братство людей приобретает осязаемое значение, когда мы находим наш образ этого братства утвердившимся в самом бедном племени и когда это племя предлагает нам опыт, который в совокупности с сотнями других может нас чему-нибудь научить».
IV
Но, пожалуй, еще интереснее, чем эта модернизированная проповедь классической веры в тоне (если использовать выра-
жение Хукера) «вечного и всеобщего гласа людей», — попытка в современном мире под видом Мыслящего Дикаря снова возвести на трон Его Величество Разум. Однако как бы это ни было обставлено символической логикой, алгеброй матриц и структурной лингвистикой, можем ли мы — после всего, что произошло после 1762 г., — все еще верить в верховную власть интеллекта?
После полутора веков исследований глубин человеческого сознания, в ходе которых там обнаружились корыстные интересы, инфантильные эмоции и хаос животных аппетитов, у нас теперь есть исследование, которое нашло чистый свет естественной мудрости, сияющий одинаково во всех людях. Оно, без сомнения, будет кое-где встречено не без радушия, если не сказать, с облегчением. И все же кажется весьма удивительным, что такое исследование должно было начаться на основе антропологии. Ведь антропологи всегда испытывали искушение (так произошло и с самим Леви-Стросом) вырваться из библиотек и учебных аудиторий, где трудно помнить, что разум человека не холодный свет, «в поле», где об этом забыть невозможно. Даже если там осталось не так уж много «настоящих дикарей», то вокруг слишком много ярких своеобразных личностей, чтобы любая доктрина о человеке как носителе неизменной истины разума — «изначальной логики», исходящей из «структуры сознания», — могла показаться просто причудой, академическим курьезом.
Поражает, безусловно, то, как Леви-Строс сумел преобразовать романтическую страсть «Tristes Tropiques» в гипермодернистский интеллектуализм «La Pensée Sauvage». Но остаются вопросы, которыми невозможно не задаваться. Представляет ли собой данное преобразование науку или это алхимия? Действительно ли имела место «очень простая трансформация», которая произвела общую теорию из личного разочарования, или это просто ловкость рук? Ведет ли демонстрация того, что стены, кажущиеся разделяющими умы друг от друга, есть лишь внешние сооружения, к настоящему разрушению этих стен или это тщательно замаскированное вынужденное бегство после неудачной попытки проломить эти стены, когда на них неожиданно натолкнулись? Является ли сочинение Леви-Строса, как он, кажется, сам утверждает на доверительных страницах «La Pensée Sauvage», введением ко всей будущей антропологии? Или же он, как некий лишенный корней неолитический интеллект, заброшенный в резервацию, перемешивает осколки старых традиций в тшетной попытке восстановить первобытную веру, моральная красота которой все еще очевидна, но ко-
торая уже давным-давно неуместна и не вызывает более доверия.
Дата добавления: 2015-07-15; просмотров: 74 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Комментарии | | | Изучение культуры |