Читайте также: |
|
Мы привели столько торжественных доказательств нашего положения, что теперь может показаться малополезным приводить здесь свидетельства того, что писали по этому вопросу учители Церкви.
Но мы сделаем быстрое обозрение главнейших их положений. Перед вами пройдут слова и мысли величайших гениев и благороднейших сердец, и вы лишний раз почувствуете, какая существует гармония между Богом и человеком, между истинами религии и законными требованиями человеческой души. Мы приводим эти свидетельства в хронологическом порядке [жизни] их авторов.
Тертуллиан [60]
Он был одним из самых глубоких умов христианства, самоуглубленный гений, [имел] аскетическое сердце, малодоступное людским привязанностям. Именно потому, а также по его близости к апостольским временам его слова приобретают двойную цену.
«В вечной жизни Бог точно так же не разлучит тех, кого Он соединил, как Он не допускает их разлучения в этой земной жизни. Жена будет всегда подругой мужа, и муж будет обладать в ней тем, что есть в ней главного и лучшего, – ее сердцем. Отсутствие отношений низшего характера не будет для него потерей. И супружеское единение не является ли более возвышенным, когда оно более чисто?»
Святой Киприан [61]
Вслушайтесь в его прекрасные слова: «Мы проходим через этот печальный мир, как чужестранные путники. Будем же тосковать о том дне, который вернет нас в родной дом, который возвратит нам небо! Изгнанник спешит вернуться в отечество. И тот, кто пускается в путь по морю, чтоб вернуться к своим, жаждет попутного ветра, чтобы поскорее обнять тех, кого он любит. Наше отечество – это небо и наши отцы, которые ушли туда раньше нас. Будем же спешить встретиться с ними! В небе нас ждет великое число лиц, нам дорогих. Нас зовет туда целая семья родных, братьев и детей, которые, уверенные теперь в своем счастье, беспокоятся о нашем спасении. Пойдем к ним, обнимем их. Какая это будет радость для них и для нас!».
Святой Афанасий [62]
У этого великого и глубокого богослова есть одно слово, относящееся к нашему вопросу, ясное, как бриллиант. Один из его трактатов озаглавлен: «Необходимый вопрос, который должен знать всякий христианин». В ответ на тринадцатый вопрос читаем: «Душам праведным на небе Господь дает великое благо – они наслаждаются взаимным общением».
Святитель Амвросий [63]
Его мягкий и трогательный гений не мог оставить без ответа столь важный вопрос. Он изливает свои чувства в великолепной молитве, направленной к только что умершему брату: «Брат мой! Так как ты опередил меня, то приготовь мне место в этой общей всем нам обители, которая теперь для меня желаннее всех. И, как на земле все было между нами общее, так пусть будет и на небе. Да не будет между нами ни в чем раздела. Не заставляй долго ждать того, кто так страстно стремится соединиться с тобою! Подожди того, кто идет к тебе навстречу; помоги тому, кто спешит к тебе; и, если тебе кажется, что я слишком медлю, ускорь мой приход к тебе. О отец, какое утешение остается мне, кроме надежды соединиться с вами двумя? Да. Я утешаюсь надеждою, что разлука наша из-за твоего ухода не будет продолжительна и что ты получишь благодать привлечь к себе скорее того, кто так горько о тебе сожалеет».
Продолжим свидетельства церковных писателей о том, что в загробной жизни мы узнаем друг друга.
Блаженный Августин [64]
Все его творения полны этого учения. Приведем только два отрывка. Вот его слова о друге, который тогда только что был погребен:
«Мой Невридий, мой дорогой друг, живет в счастливой обители, о которой он так много расспрашивал меня – меня, столь мало посвященного в эти вопросы, чтобы ему ответить. Он не склоняет уже слух свой к моим словам; но он приникает устами к Тебе, Господи, к Источнику жизни, и, навсегда счастливый, он всегда насыщается вдоволь сообразно великости своей жажды. И, однако, я не боюсь, что он пресытится до того, что забудет меня, потому что он вкушает, Господи, Тебя – Тебя, Который меня никогда не забывал».
А вот другое место, где он говорит о своей матери:
«Нет, умершие не возвращаются. Ибо если бы эта возможность была им дана, то не было бы той ночи, в которую не являлась бы мне моя праведная мать, которая в течение своей жизни не могла жить в разлуке со мной; которая следовала за мной по суше и по морю в самые отдаленные страны, чтоб только не покидать меня. А разве Богу Самому было бы угодно, чтобы, вступая в более счастливое существование, она стала бы менее любящей и не пришла бы утешить меня в моих страданиях, она, любившая меня более, чем можно выразить?». «Вступая в более счастливое существование, она не могла стать менее любящей!»
Вот несомненная уверенность в утешительной истине, что мы встретимся некогда, чтобы продолжать нашу взаимную любовь.
Святой Иоанн Златоуст [65]
Этот великий проповедник желал утешить молодую вдову, потерявшую своего мужа после пяти лет самого безоблачного, истинного, христианского супружества. Чем же он утешает ее? Он не говорит ей: «Утешьтесь, вы его никогда не увидите. Вы будете жить на том же небе, но столь поглощенные Божественным созерцанием, что вы даже не узнаете друг друга». Нет, нет, нет! Прислушайтесь к его словам: «Если вы хотите увидеть на небе вашего мужа, если вы хотите насладиться взаимным общением, то просияйте сами той чистой жизнью, какая сияла в нем. Тогда вы будете жить с ним не только в течение пяти лет, как на земле, не только в течение двадцати, ста, тысячи, десяти тысяч лет, но в течение бесконечных веков. Вы встретите его не в той телесной красоте, какою он был одарен, живя на земле, но в ином блеске, в красоте, которая сверканием своим затмит солнечные лучи. Сделавшись подражательницей его добродетелей, вы будете приняты в ту же обитель, и вам будет возможно вновь на бесконечные веки быть соединенной с ним не связью земного брака, но другой, лучшей связью. Первая соединяет только тела, между тем как вторая, более чистая, обаятельная и святая, соединяет душу с душой».
Эти слова подтверждают то, что мы говорили выше. Супруги не будут более супругами в земном смысле, но вечно любящими людьми. От брака их останется только духовная связь.
Святой Феодор Студит [66]
Монах-аскет VIII – IX веков, он был современником появления недобросовестного учения ложных мистиков, извращавших истинную религию, и с негодованием ополчился против этого заблуждения.
«Безумное учение, – восклицал он, – богохульное учение! Да, нельзя в этом сомневаться: брат узнает своего брата, отец – своих детей, жена – своего мужа, друг – своего друга. Мы узнаем друг друга, и наша жизнь в Боге будет еще радостнее благодаря этому новому благодеянию, что мы узнаем друг друга».
Он писал одной вдове:
«Бог, Который вас создал и Который в вашу молодость соединил вас с таким выдающимся человеком, сумеет вновь соединить вас с ним в день воскресения. Смотрите на разлуку с ним, на его удаление от вас как на продолжительное его путешествие. Ведь, если бы царь приказал ему ехать вдаль, вы бы преклонились пред этим решением. А Тот, Кто повелел ему идти в этот путь, – истинный Царь, единственный Царь Вселенной. И я умоляю вас именно так принять эту смерть, уверенный, что вы снова будете обладать вашим мужем в день Господень».
Тереза [67]
Однажды Тереза была угнетена печалью, страданием, чувствовала какое-то духовное изнурение, что бывает иногда с самыми сильными душами. Что же делает Спаситель, чтобы ее утешить? Она рассказывает об этом сама: «Едва прошло несколько мгновений, как какое-то видение с непостижимою силою восхитило меня. Я была восхищена духом, и первые лица, которых я увидела, были мои отец и мать». Она видит их в небе, находясь сама на земле; она узнает их, несмотря на то громадное пространство, которое отделяет рай от нашего сердца. Как же не увидит и не узнает их она, когда это расстояние будет уничтожено?
Ксавье [68]
«Вы говорите, – писал он Игнатию, – что пламенно желаете меня видеть еще раз пред смертью. О! Единый Бог, видящий внутренность сердец наших, знает, какое живое и глубокое впечатление произвело на мою душу это доказательство вашей любви ко мне! Всякий раз, когда я вспоминаю об этом, мои глаза невольно наполняются слезами, и, если мне представляется дорогая мысль, что я могу еще раз обнять вас, я проливаю тогда потоки слез, которые ничто не может остановить. Увы, вероятнее всего, что на земле между нами не будет уже другого, иного общения, но в небе, в небе мы встретимся лицом к лицу, и тогда как мы обнимемся!»
Франциск Сальский [69]
Вся книга этого епископа полна утешительного учения о том, что мы встретимся на небе и что там довершатся отношения дружбы, семьи – всех тех связей, которые здесь, на земле, прошли лишь свою зачаточную стадию.
Так, он пишет одной скорбящей вдове, только что потерявшей мужа: «Через короткое время и мы последуем за ним на небо. Там осуществятся и продолжатся навек все те добрые христианские дружественные отношения, которые лишь начались для нас на земле. Это главная мысль, с которою думают о нас усопшие друзья».
[А так он] пишет дочери, потерявшей своего отца: «Не будем скорбеть! Мы скоро соединимся. Мы постоянно и неуклонно направляемся к той стране, где наши усопшие. Будем только стараться добрыми подвигами подвизаться и подражать тому добру, которое мы видели в них».
Матери, потерявшей своего ребенка: «Храните мирный дух и старайтесь жить сердцем в мире, где обитает ваш маленький ребенок. Вы скоро его найдете. Все лица, с которыми мы жили здесь, но которых оторвала от нас смерть, будут возвращены нам на небесах».
Фенелон [70]
Его любящее сердце внушило ему следующие нежные строки: «Как горячо желательно, чтобы все добрые друзья могли умереть в один день!».
И как он умеет утешать тех, кого он любит, когда сердце их поражено утратою! Он не только думает, что настанет день новой встречи и что разлучение, произведенное смертью, будет разрушено, но он не признает за смертью власти даже теперь разлучать лиц, которые любят друг друга. Никогда для него их присутствие не бывает столь ощутительно, как [тогда], когда смерть делает невозможным их реальное присутствие. Он пишет одной вдове: «Только чувства и воображение лишились своего предмета. Тот, кого мы не можем [уже] видеть, с нами более, чем когда-либо прежде. Мы всегда найдем его в нашем круге. Он нас видит, он нам оказывает истинную помощь. Он лучше нас знает наши немощи. А сам освободился и просит у Бога необходимое лекарство для нашего выздоровления. Для меня, который уже столько лет был лишен возможности его видеть, он как бы возвращен мне смертью. Я с ним говорю; я открываю ему сердце; мне кажется, что я встречаюсь с ним пред Богом, и, хотя я горько его оплакал, я не могу думать, что я его потерял. О, сколько реальности в этом тайном единении!».
Другой: «Соединимся сердцем с тем, о ком мы жалеем: он не удалился от нас, став невидимым. Он нас видит, любит, его трогают наши нужды. Благополучно достигнув пристани, он молится за нас, подверженных бурям. Он говорит нам тайным голосом: "Спешите прийти ко мне". Чистые души продолжают видеть, любить своих истинных друзей. Их дружба бессмертна, как ее источник. Неверующие любят лишь самих себя. Они должны бы приходить в отчаяние из-за того, что смерть уносит их друзей навсегда. Но христианская дружба изменяет видимое христианское общество, раздвигает его границы, делает усопших людей [его членами]. И, оплакивая их, христианство обещает встречу с ними лицом к лицу в стране истины и на лоне вечной любви».
Но довольно. Мы могли бы увеличить число свидетельств, между тем как вопрос достаточно освещен. Итак, человеческое сердце не обманулось: то, что составляет его мечту, то находит оно в учении религии. Религия также не ошибается: то, чему она учит, то составляет мечту, надежду, желание, горячую веру человеческого сердца. Оба эти света – свет Откровения религии, идущей от Бога, и свет, истекающий из человеческого сердца, – слились здесь в полной гармонии. Оба они для окончательного утешения человека свидетельствуют, что все на земле есть только начало и что мы на небе довершим все начатое здесь; что наш ум насладится там светом и сердце любовью и что все это будет наслаждением не одиноким, но в кругу наших друзей и семьи. Это будет та же жизнь, которую мы ведем здесь, – кроме греха и в единении с Богом.
Хотите представить себе эту прекрасную небесную жизнь? Вспомните [трогательную] картину, [изображающую] блаженных Августина и Монику[71] у окна в Ости. Они сидят вечером в тихой беседе. Перед ними обширные сады, небо Италии, Тибр, всегда столь печальный и задумчивый. Бесконечное море перед глазами, бесконечное небо в их сердцах. Мало-помалу думой и молитвой они возносятся выше этих обширных пространств, выше звезд, выше своих душ, выше всякого создания, до Самого Бога. Они достигают Его, они касаются Его порывом ума, порывом сердца, и в течение минуты их души забываются в видении вечности. Но они не вступают в нее уединенно. Сын в своем восхищении не забывает мать; мать в своем счастии не забывает сына; они вступают вместе; их руки соединены и сжимают друг друга, и, разделяя святое волнение, они увеличивают свое блаженство.
Прибавьте сюда бесконечность – и пред вами будет небо: очи и сердце, устремленные к Богу, и рука в руке тех, кого мы любим.
III. История одной души [72]
[1. Пролог] [73]
Изложив отвлеченные принципы и показав, как умеет вера в Иисуса Христа и как лишь она одна может утешать великие страдания жизни, я бы хотел дать тому доказательства. В жизни все ищут фактов. Так вот факт, которого я был свидетелем. В настоящем рассказе нет ни одного слова, которое бы не было произнесено в действительности, нет строки, которая не была бы правдива.
Это страница из моих воспоминаний – я чуть не сказал было: страница моего сердца, – вся орошенная моими слезами. Я желал бы, чтобы она могла доказать тому, кто ее прочтет, как доказала она мне самому, насколько силен Бог утешить умирающих и как велико значение религии в тяжелых душевных испытаниях.
Но я спешу предупредить тех, кто станет читать эти страницы, что в них нет ничего особенного. Это одна из тысячи тяжелых драм, какие происходят во всех семьях, какие вы, может быть, видели, каких я не пожелал бы вам видеть никогда. Прелестный шестнадцатилетний ребенок медленно угасает на руках отца и матери; он находит в религии силу улыбаться смерти, а его отец и мать в той же религии находят силу не умереть с горя, видя, как смерть вырывает их дитя из родительских объятий. Вот и все.
Необходимо было, чтобы христианство доставило им это великое утешение. Иначе оно сделало бы разлуку слишком тяжелою. Ведь христианство учит любви. И тем самым оно [обязано] было изобрести лекарство от ран любви.
Может быть, лучшее из всего того, что мною было здесь сказано, – это настоящая история, которая докажет достоинство этого лекарства. В ней вера является живою. В ней чувствуется присутствие Того Духа, Которого благодарное человечество назвало Благим Утешителем. Повторяю еще раз, что в рассказе этом все просто и верно. В нем ничего не придумано. Все произошло, как я расскажу.
29 июля 18... года я прибыл на берег моря.
У океана и у Средиземного моря Франция обладает берегами изумительной красоты. Но из всех морских окраин, какие я видал на своем веку, ни одна не казалась мне столь оригинально красивою – сначала грустной, а потом привлекательной, – как та, на которую я прибыл в тот день.
Представьте себе направо и налево под вашими ногами, пред вашим взором, сколько он может охватить, целое море мягкого белого песка. Это море охвачено амфитеатром дюн, на которых растет морской тростник, развевающийся по ветру своими высокими стеблями. За ним – настоящее море. В этот громадный берег, ширину которого не может объять глаз, океан бесшумно и мягко ударяет своими волнами. Когда небо туманно и густые, черные тучи заволакивают горизонт, когда идешь по этой песчаной пустыне вдоль пустыни водяной, тогда можешь думать, что находишься в печальных степях. Иногда утром, открывая окна, видишь пред глазами те снежные эффекты, какие изобразил один знаменитый художник на большой грустной картине отступления из России армии Наполеона. Но когда [лучи] солнца пронзят тучи, зрелище меняется. Оба моря – море волн и море песка – разом сверкают и ослепляют. Вам кажется, что вас перенесли в Египет, в раскаленную пустыню Сахару. Только здесь, на берегу моря, видишь все величие природы, но не чувствуешь, как в пустыне, ее изнурительного зноя. Из тех защищенных и теплых гнездышек, которые в более холодные дни устраиваешь себе в дюнах, спускаешься к берегу. Садишься под тень рыбачьего челнока, ожидающего для отплытия прилива, и под палящим солнцем находишь неожиданно свежий и восхитительный покой.
Ничто не сравнимо с красотой вечеров на этом побережье. Только что солнце спустилось в море, как громадный шар, покрасневший в огне; только что багряная линия, идущая по горизонту, начала бледнеть; дневной ветер падает, и устанавливается тишина. Чистый и живой воздух, полный запахов моря, свободно движется по этой пустыне. Невольно выходишь из комнаты, привлеченный этим очарованием вечера, пред которым нельзя устоять. Садишься возле своего домика и сидишь целыми часами, погруженный в мечты без конца пред этою бесконечностью песков под ногами, бесконечностью волн пред глазами, бесконечностью звезд над головою. Если случай или, вернее, счастье устроит так, что около вас в эти минуты будет находиться живая душа, способная понять эту красоту, ощутить эту гармонию вместе с вами и, как вы, отозваться на эти веяния бесконечного, слить ваше волнение со своим волнением, то вы переживете тогда одно из самых светлых наслаждений, какие только позволено душе испытать в этом мире.
И я пережил это наслаждение.
Я встретил там семью, в которую незадолго до того я был введен, как это часто бывает у священников, самым неожиданным образом.
Одна девушка, услыхав мою проповедь в один из самых важных моментов моей жизни, пожелала спросить у меня несколько советов. Добро, которое я постарался ей принести, снискало мне благодарность ее отца и матери. Затем я благословил ее брак, окрестил ее первого ребенка. Но я не мог думать тогда, что Бог, давший мне участие во всех их радостях, еще ближе и навсегда свяжет меня с ними через их страдания.
Никогда не забуду слишком кратких часов, которые я проводил в кругу этой милой семьи, казавшейся мне каким-то святилищем мира, единодушия, возвышенности и благородства, где редкая красота девушек была лишь отсветом их душевной красоты. По вечерам, сидя перед дачей (мать около меня, дочери вокруг нас, младший сын, играя на песке и незаметно прислушиваясь к нашему разговору), мы беседовали.
Мы говорили о Боге, о душе, о том, как говорить с Богом; говорили о будущем, о счастье – о счастье земном и о счастье небесном. В пятнадцать, восемнадцать, в двадцать лет (именно [таков] был возраст этих трех молодых девушек, так хорошо понимавших эти вещи) сердце устремляется таким искренним, чистым порывом к Богу! Иногда, начиная с улыбкой и оканчивая со слезой, я говорил девушкам о тщете всех земных вещей, о красоте, которая проходит, о привязанностях сердца, которыми не надо пренебрегать, которых, наоборот, надо просить у Бога, ибо в жизни нет ничего лучшего, но которые лишь через Одного Бога приобретают благоухание красоты и прочность. Как сладко было это излияние наших душ в длинных приятных беседах! Сколько раз старались мы укоротить их, но напрасно. Всякий день вновь постановляли правило, первым пунктом которого назначалось рано лечь, чтобы раньше встать, и всякий вечер мы с изумлением узнавали, что заговорились еще долее, чем накануне.
Я сказал, что эти беседы о тщете всех земных явлений почти всегда вызывали слезу. В недрах этой семьи была недавняя мучительная рана, которую не надо было бередить из страха услышать невольный крик боли. Прежде всех дочерей было четверо, и старшая – нельзя сказать самая красивая (потому что они красотою соперничали друг с другом), но самая совершенная возрастом и образованием – умерла три года назад, во всем цвете юности, при достижении семнадцатилетнего возраста. Она умерла [кроткой], как Ангел, и память о ней повергла в грусть и вместе с тем придала какую-то особую духовность всей семье. Но не о ней я буду говорить. Я знал ее только по словам ее матери; видел ее только один раз, в день возвращения ее с юга, незадолго до смерти. Ее кроткое и прекрасное лицо носило на себе глубокий след болезни, которая вскоре унесла ее [жизнь]. Когда я ее увидел, она в Орлеанском соборе стояла на коленях у подножия Пречистой Девы. Ее черные, большие глаза были неподвижно устремлены на алтарь. Я не говорил с ней. Она мелькнула предо мною, как сон, как видение Ангела, который коснулся земли и, страдая на ней, поспешно улетел на небо...
В то время как я стал сближаться с этой семьей, загадочная болезнь, которая так быстро унесла старшую дочь, направила свои удары на самую младшую.
Ее звали Гаэтана. Ей было пятнадцать лет. Хотя она не достигла еще полного блеска красоты, можно было предвидеть, что она будет настоящая красавица. Никогда я не забуду тот день, когда ее красота впервые меня поразила. Это было в день свадьбы ее второй сестры. Гаэтана вошла в гостиную в розовом платье, которое ей удивительно шло: высокая, стройная, гибкая, с искрящимися глазами, с очаровательной улыбкой. Пока она предо мною вела с двумя подругами тот милый девичий разговор, в котором все так невинно и радостно и который походит на щебетание птиц, кто-то тихо сказал мне на ухо, что она так же, как и ее старшая сестра, обречена на смерть и что она не доживет до семнадцати лет. Я не хотел этому верить. Ее красота, ее чрезвычайная живость, ее юная бойкость, очаровательная улыбка и та радость, которая как будто облегала ее и сияла из нее, – все это составляло такой контраст с тем, о чем мне только что сказали, так что я не мог оторвать от нее глаз. Я сделал это лишь тогда, когда почувствовал, как на мои глаза невольно навернулись слезы.
Ум в этом прелестном создании был еще замечательнее, чем телесная красота. Ее образование было немного запущено, потому что ей не исполнилось четырнадцати лет, когда заболела ее сестра Луиза. Мать их увезла свою умирающую дочь в самые теплые по климату места Франции и Италии, не имея более ни времени, ни сил заниматься Гаэтаной. Когда же потом случилось несчастье, развязавшее руки матери, первые признаки ужасной болезни, проявившейся в девушке, заставили тщательно оберегать ее от всяких волнений и отложить занятия.
Впрочем, она в них и не нуждалась. Она, не учась ничему, все угадывала. В ней было какое-то постижение вещей. Она не изучала музыку, как все, но как только поставила руки на клавиши, все поняла и стала сочинять сама. То же самое было с рисованием. Она не видала ни одного учителя, как уже прекрасно рисовала карандашом, особенно карикатуры. Так как прежде горе ее не касалось, она имела наклонность схватывать смешную сторону предметов или вещей. Быстрым взором проникала она во всякое житейское положение и находила для характеристики его оригинальные выражения, вызывавшие невольную улыбку. Она страстно любила красоту и в искусстве не выносила посредственности. Мы увидим впоследствии, какое было и чем могло стать ее сердце.
Выдающимися чертами его были великодушие и нежность. Но вместе с тем какая-то странная робость, какая-то пугливость стесняли порывы этой нежности. Это было глубокое сердце, которое не смело открыться и ждало, чтобы его полюбили. И тогда оно с жаром возвращало все то, что ему было дано...
В то время, о котором я повествую, веселье Гаэтаны, поразившее меня год назад на свадьбе ее сестры, уменьшилось. Медленность ее походки, скрытый огонь ее глаз, бледная прозрачность ее лица, эта улыбка с оттенком грусти вместо прежней веселости и шаловливости – все свидетельствовало об усилении болезни, хотя еще и не говорило о близости смерти. Но все мое знакомство с ней ограничилось одной встречей; я не знал ее души, и ничто не предрекало мне, что Бог назначил меня, чтобы помочь этому милому ребенку расстаться с землей и вернуться на небо.
Вот первый признак, заставивший меня призадуматься.
Утром того дня, когда я должен был уехать в Орлеан, я гулял по берегу, размышляя и молясь, готовясь к служению литургии. В это время ко мне подошла мать Гаэтаны.
В сердцах матерей бывают какие-то предчувствия. Она тревожилась. Она чувствовала, что ее ребенок ускользает от нее. Она высказала желание, чтобы я не уезжал, не воспользовавшись той привязанностью, которую испытывала ко мне ее дочь, чтобы проникнуть в ее сердце. Ей хотелось, чтобы я сблизился с этой молодой душой, чтобы я заронил в нее слова и мысли, которые по крайней мере приготовили бы ее к событию несомненному и близкому.
Удивительное дело! Я был менее матери убежден в опасности для этой юной жизни. Мне казалось, что смерть старшей дочери заставляет ее смотреть слишком пессимистично на положение этой больной. Но как было мне отказать в такой возвышенной просьбе? Надо было только выбрать предлог, чтобы не поразить воображение юной Гаэтаны.
Накануне вечером дети очень просили меня остаться еще на день. Тогда я был непреклонен. Теперь я отвел больную в сторону и сказал ей:
– Милая Гаэтана, знаете ли, что я надумал? Вместо того чтобы ехать завтра, я уеду только послезавтра.
Она была чрезвычайно обрадована.
– Но я ставлю условие, – прибавил я с улыбкой, – завтра я отслужу обедню для вас, и вы за ней приобщитесь. Будем просить Бога вернуть вам здоровье. Вы, конечно, знаете, милое дитя, что Господь есть наилучший врач души и тела.
Ребенок ничего не ответил. Я понял причину этого смущения.
– Вас, конечно, стесняет исповедь?
– О да, – сказала она, – я никогда не смогу исповедоваться перед священником, которого я не знаю. – И, помолчав немного, она добавила:
– Вот если бы вы могли...
– Если только это вас останавливает, милое дитя, – отвечал я, – не беспокойтесь. Готовьтесь же: завтра мы проведем прекрасный день.
Я немедленно послал депешу епископу, в епархии которого я находился в этом приморском месте. Час спустя я имел нужное мне разрешение на совершение литургии. И в первый раз я вошел в душу этого ребенка. Я все сердце свое вложил в это дело. С любовью созерцая ее, зная, что ей остается жить [не более] трех или четырех месяцев, я силился употребить все свое влияние на то, чтобы сделать эту душу как можно прекраснее: не только невинною – она такой была, – но сильной, мужественной, великодушной, невзирая на ее пятнадцать лет, пред лицом смерти. Но о смерти я ей не говорил. К чему? Зачем было печалить ее? Она была чиста. В каком еще другом приготовлении она нуждалась? Не довольно ли было влить в эту непорочную душу каплю Божией любви? На другой день она приобщилась за обедней и я расстался с нею со слезами на глазах.
Я был глубоко взволнован этим первым знакомством. Но я не догадывался о последствиях, которые оно за собою повлечет. Я думал, что ребенок, вернувшись в свой родной город, найдет там нужную ей духовную поддержку и что я, разделенный с ней большим расстоянием, к тому же в то время сильно занятой, обменявшись с нею лишь несколькими письмами, буду вспоминать ее только постоянными молитвами.
Кроме того, я обещал себе явиться к ней в последние ее дни для совершения предсмертных Таинств и последнего с нею прощания...
[2. Сила церковных Таинств]
Гаэтана вернулась домой в начале сентября, и первое время там прошло довольно хорошо. Она еще не лежала в постели, могла ходить, занималась ручными работами, рисовала, немного играла. Единственной переменой, которую я мог заметить в ней после нашего свидания, было необыкновенно сильное стремление делать добрые дела. Она сама говорила, что хочет во что бы то ни стало быть доброю.
Ей пришлось узнать об одной глубоко несчастной семье. Отец предавался пьянству, бил и терзал жену. Шестеро маленьких детей были без присмотра. Она решила взять [на себя заботу об] этой семье и возродить ее от порока и нечистоты. На возражения своего отца, что едва ли она преуспеет в своей цели, она отвечала: «Не бойтесь, я подойду ко всей семье через старшую из дочерей. Вы увидите – Мария меня полюбит, а через нее я сближусь с остальными». Она своими руками одела всех девочек, поместила старшую в школу и своими уговорами, просьбами, непрестанными заботами сумела дойти до сердца отца и матери и вернула мир, порядок, даже добродетель в эту бедную семью.
Так утешала она свою душу. В то же время она открывала нам свое настроение в набросках карандашом в тетради и несколькими пастелями, которые она любила рисовать, [лежа] на кровати. Особенно она была привязана к одному сюжету, который она воспроизводила раз двадцать, видоизменяя его разными способами. Этот сюжет показывал, какое возвышенное, печальное, покорное настроение приняла в то время ее мысль. Обыкновенно ее рисунок изображал озеро; на берегу его – дерево, и на колеблющихся ветвях его – красивые певчие птицы. Внизу были подписаны стихи Виктора Гюго:
«Будьте, как птица, присевшая на мгновение на слишком слабую ветвь: она чувствует, как гнется ветка, и, однако, поет, зная, что у нее крылья».
Увы! Ветка, на которой держалась эта дорогая молодая жизнь, была в самом деле слишком слаба. Но ребенок пел до конца, гармонично и сладко, зная, что у него [есть] крылья.
Наступила зима. Бурный и холодный декабрь был неблагоприятен для больной. Она видимо ослабевала.
Боялись кризиса. Всякий день я получал известия от матери.
«17 декабря. Наша бедная Гаэтана слабеет с каждым днем. Наша жизнь и ее жизнь – одно мучение. Ради Бога, постарайтесь, чтобы мои письма немедленно доходили до вас, потому что я рассчитываю на вас, хотя иногда нам приходится бояться, что катастрофа может случиться внезапно. Вчера она выходила из своей комнаты. Возможно ли это будет сегодня? Она понимает свое состояние, но не просит исповеди. Ее обычный духовник действует на нее отталкивающе вследствие своего дерзкого поведения при Соборовании, которое он совершил над ней во время ее болезни несколько лет тому назад. Я могла бы пригласить другого. Но я понимаю зов ее души. Она думает о вас. Напишите мне точнее, где могут застать вас наши депеши. Если бы вы знали то добро, которое вы можете нам сделать! Господи, как я слаба пред таким ударом! Подумайте только – видеть, как она страдает, угасает, и сказать себе: я ничего не могу!
Прощайте! Что произойдет между этим письмом и тем, которое я напишу вам завтра? При этой мысли я дрожу».
«24 декабря. Что сказать вам сегодня о положении Гаэтаны? Утром она спокойна, после полудня ее изнуряет лихорадка, которая потом кидает ее в страшное волнение. Если бы она продолжалась дольше, больная не вынесла бы и суток. Я жду доктора. В конце письма я скажу вам его приговор. Мое мнение, что она очень плоха. Ничто не может быть более разорвано, чем наши сердца, более подавлено, чем наши умы. Все внутри нас кричит: спешите к нам! Гаэтана жаждет вас видеть. Несомненно, что исповедь пред вами ее облегчит. Здесь ей более нечего делать. Ее духовник очень болен. Она не знает других священников, а я не смею привести к ней незнакомого из боязни испугать ее и поразить. Пожалуйста, дайте нам хоть слово надежды! Гаэтана так в нем нуждается. Если же вам это решительно невозможно, дайте знать: это лучше неизвестности. Ведь и на Голгофе не было ни одной капли воды, чтобы облегчить жажду страдания... Но если вы можете приехать, – о, как поддержит нас луч утешения! Гаэтана доставляет мне невыразимые страдания своими кроткими жалобами. Мы все поджидаем вас, призывая вас со всей той силой, на которую способны глубоко страдающие люди.
P. S. 6 часов вечера. Доктор только что ушел со словами: "Почва уходит у нас из-под ног". – "Считаете ли вы ее в опасности, немедленной опасности?" – "Нет. Но это может случиться с минуты на минуту".
Судите о том, что мы переживаем...».
Я медлил. Мне надо было выиграть два или три дня. 25 декабря – праздник Рождества. Через два дня, 27-го, меня ожидали в городе Шартре для торжественной проповеди, которую нельзя было отложить. Итак, в ночь на 26-е надо было доехать до них, появиться у постели больной, провести с ней день и в ночь субботы ехать в Шартр, чтобы в воскресенье говорить с кафедры. Но не усталость меня пугала. Меня удручала мысль, что в моем распоряжении только день, который я могу дать бедной больной, и что мне придется поспешить с последними Таинствами, тогда как я этого не хотел бы; что, наконец, мне придется расстаться с больным, умирающим и нуждающимся во мне ребенком. Я был разбит этими мыслями и, несмотря на настоятельные призывы матери, решил ждать 27-го числа, когда получил депешу от 25-го числа следующего содержания: «Гаэтана умирает. Ради Бога, приезжайте скорее!».
Я немедленно уехал в тот же день Рождества, во время вечерни. Проехал через Париж, мимоездом умолил одного священника из моих ближайших друзей заменить меня в Шартре, если он получит от меня депешу. Покинуть умирающего ребенка было выше моих сил. Среди ночи я прибыл к ней. Увы! Она чрезвычайно изменилась с тех пор, как я в последний раз видел ее. Но потому ли, что кризис прошел, или потому, что на ней отразилась радость меня видеть, – к моему приезду она была лучше, чем в другие дни. Я ее с любовью благословил, сказал ей несколько слов веры и надежды и расположился в комнате, прилегавшей к ее комнате, чтобы прийти на помощь при первом знаке. Ночь прошла спокойно, а следующий день – еще спокойнее. Я провел часть утра у ее постели. Она не страдала.
Между нами тут произошла одна из тех долгих, задушевных бесед, в которых раскрывается вся глубина сердца и после которых нечего говорить, потому что все уже сказано. Я преподал ей отпущение грехов, которое она приняла с верою, чрезвычайно меня тронувшею. Мною не было произнесено, однако, ни одного слова о смерти. Ни она не говорила о ней, ни я. Я ясно видел, что она о ней думает. Но для той цели, которую я поставил себе, было достаточно, чтобы ее сердце раскрылось навстречу Божественной любви, исполнилось веры, силы, надежды и великодушия. В этом я не сомневался. Был, однако, один предмет, о котором я бы желал, чтобы она заговорила первая. Это было Святое Причастие. Но она ничего не говорила мне о нем. Я знал, что, как и у многих других больных, у нее было чрезвычайное отвращение к тому, чтобы приобщаться не постясь и в кровати. Я решился тогда первый заговорить об этом.
– О нет, – сказала она, – позже! Когда мне будет можно идти в церковь.
Увы, я слишком хорошо знал, что она никогда больше не пойдет туда! Но как настаивать? Я нисколько не желал пугать ее, и, если бы у меня было еще несколько дней, я бы подождал. Но я должен был уехать вечером. Можно было предвидеть другой кризис. И в мое отсутствие она бы испугалась, увидев пред собою незнакомого священника. Не знаю, какие слова вложил Господь в мои уста, но она, протягивая вперед свои исхудавшие руки, сказала: «О, если так, то я согласна».
Было решено, что я пойду за Святыми Дарами потихоньку от других. Ее мать одна будем присутствовать при совершении Таинства, а маленькая больная должна будет встать и принять Причастие у небольшого алтаря, воздвигнутого в соседней комнате. «Таким образом, – сказала она мне, – мой отец ничего не узнает».
Ее отец был хороший человек, но очень чувствителен и подавлен смертью первой дочери. Гаэтана боялась «добить» его.
Не знаю, что произошло в голове Гаэтаны, пока я ходил в церковь. Но, когда я вернулся, неся на своей груди Тело Того Бога, Которого Церковь зовет благим Утешителем, планы больной изменились. Она сама предупредила своего отца, брата, сестер и слуг. Был устроен красивый алтарь, весь благоухающий цветами. Она хотела, чтобы на него положили вуаль, в которой она в первый раз приобщалась. Она встала [с кровати] и, сидя пред этим престолом, бледная, скромно одетая в белое, сохраняя жизнь и в глазах, и в сердце, ожидала своего Спасителя. Я сказал ей несколько слов, глотая звуки и стараясь улыбнуться ее счастью. Мне представлялось, что я приобщаю Ангела.
Время после полудня прошло необыкновенно спокойно. Воздух был теплый. Могли открыть окна, чтобы проветрить в комнате. Бледный солнечный луч тихой зимы мягко освещал ее. Казалось, она воскресла. Поддерживаемая отцом, она могла выйти в другие комнаты и сесть с нами за стол. Это было последний раз в ее жизни, но мы этого не знали, и в те краткие мгновения в нас вновь возгорелась надежда.
[3. Последние записи дневника]
Я уехал вечером и на другое утро, в воскресенье, в Шартре взошел на кафедру, бледный от волнения и от бессонницы... По дороге я купил книгу «День больных» и послал ее Гаэтане, надеясь, что ей возможно будет прочесть несколько страниц и что этот прекрасный труд, составленный глубоким знатоком скорбей, поможет мне еще более приблизить к Богу эту юную душу. Это второе посещение окончательно склонило меня отдаться всей душой приготовлению этого избранного существа к высоким сферам духовной жизни, и я решил, несмотря на расстояние и препятствия всякого рода, появляться у ее постели как можно чаще. Каково бы ни было улучшение, происшедшее столь чудесным образом, я хорошо чувствовал, что мое служение ей будет недолговременно.
Я покинул ее 26 декабря. Через пять дней Гаэтана, уцелевшая после этого кризиса и испытывавшая, по крайней мере по утрам, немного покоя, написала карандашом на своем маленьком бюваре[74] следующие строки, найденные после ее кончины:
«1 января. Вот прошел еще год, мой 15-й год! Каков будет для меня этот новый год, начатый мною в постели? Будет ли он последним? Или, наоборот, я пересилю болезнь, выздоровею, буду жить? Иногда я думаю, что ведь я могла бы выздороветь! Господи! Бегать, как все другие! Рисовать!.. Мое милое рисование! Читать... У меня столько прекрасных книг! Работать... О, сколько наслаждений в жизни! А потом, я бы ходила к обедне, я бы слушала еще праздничную церковную службу.
Но нет, это кончено! Я не услышу более звона колоколов, я не пойду более в церковь. Зачем создавать себе иллюзии? Лучше подумать о действительности... Я больна, очень больна. Я много страдаю; но с помощью Божией я надеюсь идти далее в тех чувствах, которыми полна сегодня. Да! Я предлагаю все мои страдания как жертву Христу, и пусть это приношение Ему таких жертв даст прощение грехов моей жизни!».
«5 января. Господи, какая ужасная погода! Солнце не светит более. Я в одиночестве печально мечтаю о будущем. Каково оно будет, это будущее? Господи, я временами содрогаюсь. Я так дорожу еще землей... О Господи, сжалься надо мною, поддержи меня, не дай мне видеть больше слез моей матери, но покажи мне в небе мою сестру! Небо... Как оно должно быть прекрасно!»
«11 января. Шестнадцать лет! Зачем этот возраст? Отчего я не старше? Зачем я не жила дольше? Теперь я уже стара. Страдания дали мне утомление жизнью. Теперь уже около двух лет я страдаю, и всякий день кажется мне годом. И теперь, в шестнадцать лет, во цвете жизни, я больше не желаю жить.
А как прекрасно иметь шестнадцать лет от роду! Сколько раз я желала этого возраста! Я была бы так счастлива с моими сестрами... Мы бы вместе работали, вместе бы читали около мамы. Какая бы тогда была радость в нашей бедной семье! Но шестнадцать лет – и в постели! Мои сестры приходят ко мне, но мы больше не работаем вместе».
«12 января. Бог всегда руководил мною совершенно особым образом. У меня был характер слишком независимый. Мне казалось, что моя воля должна быть всегда исполнена. Я бы хотела никому не повиноваться, даже Тебе, Господи. Но Ты сжалился надо мною и послал эту болезнь, чтобы доказать мне мою слабость. Я славлю Тебя за это, Господи! Я благодарю Тебя за то, что Ты довел меня до такого состояния, где нет более иной надежды, как в кресте».
Образ старшей сестры Гаэтаны, умершей семнадцати лет от той же болезни, от которой умирала она, не оставлял ее, хотя по трогательной заботливости она никогда не произносила при матери ее имени. Она набрасывала в своих рассказах такой ее портрет:
«Ей было росту 1 метр 55 сантиметров, кожа белая; блеск щек ее был прелестен; большие, черные, очень выразительные глаза; губы ее были тонкие и розовые; волосы русые. У нее был прямой нос; очень правильный, широкий, возвышенный лоб. Ее лицо выражало благородство и высоту ее чувств. Руки и ноги были очень маленькие. В ее фигуре и в манере держать себя было что-то грациозное и изящное. У нее было много ума и удивительное постижение всех вещей. Она была очень образованна, прекрасно играла на рояле и говорила по-английски так же хорошо, как и по-французски. Ей было семнадцать лет и одиннадцать месяцев, когда Бог взял ее от нас...».
В кончине праведных людей мукам Голгофы всегда предшествует тоска в саду Гефсиманском. Прежде часа, когда губами, спаленными огнем последних дней, говоришь со Христом: «Жажду», есть другой, быть может, еще более тяжелый час, когда падаешь на колени и говоришь: «Моя душа прискорбна до смерти»; когда смотришь на свою прошедшую жизнь, на свои слабости, измены, на все проявления своей неблагодарности, на святыню Бога, когда чувствуешь, что изнемогаешь, и дрожишь.
Как-то после полудня в этом январе месяце, который отмечен столь великими страданиями и столь прекрасными успехами Гаэтаны в добре, она прильнула головой к сердцу своей матери и тихим голосом поверила ей свои печали, свои беспокойства и даже тот ужас, который волновал ее душу. Бедная мать ее была этим совершенно потрясена и поспешила написать мне:
«12 января. Дорогой друг, как мне надо излить пред вами мою душу! Сердце мое переполнено скорбью. Гаэтане с каждым днем все хуже и хуже. Силы ее не позволяют ей более выходить в другие комнаты. Со времени вашего отъезда ее даже не носят. Лихорадка, сопровождаемая замиранием и биением сердца, не оставляет ее от четырех часов вечера до полуночи. Вчера, после того как я продержала ее почти все это время на своих руках, она открыла мне свое сердце с такою полнотою, какой я у нее никогда и не видала. Она испытывает величайшую необходимость довериться, заставить проникнуть в ее душу, но находит лишь одну меня. Бедный ребенок горько оплакивает ваш отъезд и [была] вне себя от радости, когда я сказала ей, что вы позволили напомнить вам, если бы она очень пожелала вас видеть. С тех пор она говорит: "Мама, не дай мне умереть, не увидев его. А так как его здесь нет, пожалуйста, напиши ему, как только ты заметишь, что мне хуже". Так она говорила мне раньше. Но Господи, как я могла выслушать то, что она сказала мне вечером?! А я слушала ее и даже говорила с ней, точно тая от скорби.
– Видишь ли, – говорила она мне, – я чувствую мое состояние. Уже давно я слежу за развитием болезни и знаю, что недолго проживу. Временами я бываю печальна, потому что у меня разные сомнения, которые заставляют меня страдать. Я была так малообразованна! Я ничего не знала, потому что так мало училась. Никогда не было у меня духовника, с которым бы я осмелилась говорить. Я сейчас же закрывала рот, который я раскрывала с таким трудом, потому что ты знаешь, как я робка. Тогда я оставалась с моими тяжелыми мыслями... Ах, как я была нехороша и как еще и теперь нехороша! Как недостает мне доброты ко всем меня окружающим! Господи, как бы я желала быть хорошей!
Через минуту она прибавила:
– Как недолго оставался Бугó у нас! А моя робость помешала мне говорить с ним так откровенно, как я это делаю теперь. Потому что мне нужно вырвать из моего сердца мысли, которые меня тяготят.
Я не могла удержать тогда своих слез.
– Не печалься, – сказала она. – Я покину жизнь без сожаления. Я даже не прошу Бога ни продлить мою жизнь, ни укоротить моих страданий. Но когда я умру, куда я пойду?
– На небо! – воскликнула я.
– Да? – спросила она с сомнением, качая головой, как будто она сомневалась, что она будет принята. Потом она прибавила: – Как же я пойду туда одна, когда я так робка?
В ее сердце зародилась мысль, которую я прочла. Она заговорила о своей дорогой сестре, которая была ее второй матерью и о которой, как я была уверена, она заговорит со мною только в последний момент. Она стала затем говорить о земных предметах, что они содержат в себе только одни разочарования; говорила о небесном счастье и о том, что она хотела бы тщательно приготовиться к переходу.
Я поняла, что длинная, подробная, полная исповедь всей ее жизни принесет ей большое облегчение. Она сознает, как несовершенна была ее прежняя жизнь. Потом, ее сердце в последнее время чрезвычайно развилось и созрело. Господи! Зачем вас там задерживают? Если бы вы могли приехать! А как было бы ужасно и тягостно, если бы вы приехали после того, как ее светлый, ясный ум будет измучен всеми муками одиночества и беспомощности души! Именно сейчас она нуждается в помощи. Среди той тревоги, о которой я вам говорила, она сохраняет присутствие духа.
– Бог все делает хорошо, – говорила она мне. – Он отсрочил мое первое Причастие, которое я, будучи слишком молодой, не приняла бы достойно. Теперь Он берет меня из мира, где я не сумела бы противостоять злу. Да будет надо мною Его благословенная воля!..».
Я слишком знал Гаэтану, имел слишком большую опытность в движений человеческой души, чтобы не почувствовать того, что скрывалось под этим опасением.
Начиналось великое и совершенное очищение ее души. Бог бросал золото в горнило, чтобы отделить всякую примесь. Я поторопился написать ее матери:
«Тщательно сохраняю ваше письмо, где я вижу весь ум и все сердце вашего дорогого ребенка. Что же касается до ее души, до ее совести, то, хотя и наблюдал их недолго, я увидел их до глубины. Не беспокойтесь. Она, как Ангел, тихо отлетает к небесам. Более длинные, откровенные беседы со мною могли бы утешить ее. Но они не открыли бы мне ничего нового: это душа совершенно чистая... И, так как она мужественна, мне остается только научить ее освятить эти страдания. Несколько слов, несколько порывов, от времени до времени взгляд на Распятие... Но лучше я сам напишу ей это. Так будет лучше».
Действительно, в тот же день я написал Гаэтане. Я сделал вид, что не знаю о том, как она мучается. Я не хотел показывать ей, что знаю об этом и какое значение придает этому ее мать. Я постарался только возбудить радость в ее сердце, дать ей покой и доверие к Богу, научить ее великому искусству – страдать с радостью.
Я не удовольствовался только письмом. Помня сказание Евангелия, как Ангел сошел утешать Спасителя, когда Он пал духом в саду Гефсиманском, и тревожась видеть столь молодое существо во власти телесных и душевных страданий, я воспользовался свободным днем и отправился к ней.
Как в такие минуты чувствуешь цену великих изобретений современного гения! Как прекрасны эти железные дороги, которые с быстротою молнии переносят Божиих посланников! Вдали от вас страдает, умирает ребенок. Вы можете посвятить ему лишь несколько часов. Вы уезжаете вечером в тот час, когда вы уснули бы дома, а утром вы стоите у его изголовья. Вы благословите, укрепите, ободрите, возбудите мир и радость в душе, которой так нужна ваша помощь...
Я предупредил мою больную следующим письмом:
«13 января 1869 года. Мое дорогое дитя! Одно дело приводит меня в Париж. Я воспользуюсь этим, чтобы посетить вас. Я был с вами, чтобы вместе отпраздновать радостный день Рождества, – теперь я счастлив, что мы вместе отпразднуем знаменательный день Царей[75].
Волхвы принесли Спасителю в дар золото, ладан и смирну. А мы, дорогое дитя, принесем ему один лишь дар, хотя более высокой цены, – наше сердце с его страданиями; наше сердце, кроткое, покорное, смирившееся, любящее всегда Господа, хотя Его рука и бывает тяжела; сердце, говорящее Богу: "Владыко, верю, что для моего блага и любви ко мне Ты послал мне болезнь. Верую, Господи, но приумножь мою веру!..". Прощайте, милое дитя, до понедельника. Непрестанно молюсь за вас и благословляю вас из глубины моего сердца».
[4. Распятые бриллианты]
Я провел около нее лишь два дня, но и они оставили во мне неизгладимые воспоминания.
Подобно тому как достаточно капли дождя, чтобы прекратить бурю, так и мне потребовалось лишь несколько слов, чтобы водворить спокойствие в робком сердце этого благочестивого ребенка. Все тучи, все напрасные опасения исчезли. Ее чистая душа стала снова безоблачной, и она вся была охвачена желанием приблизиться к Богу. Она пожелала приобщиться. Вот как это происходило.
Церковь находилась в нескольких верстах от дома. Заложили карету. Я поехал один, чтобы никто не мог рассеять меня в столь священную минуту. Я вошел в церковь, вынул Святые Дары из Дарохранительницы, положил их в маленький золотой сосуд, возложил его на грудь и возвратился. Ничто не могло сравниться для меня с [этим] каким-то небесным миром, который я тогда испытывал.
Когда я подумал, что Бог земли и неба тут, у моего сердца, что Он вышел из яслей, чтобы дать маленькой больной то, что ценою моей крови я желал бы дать ей: утешение, силы к страданию, – тогда мои глаза наполнились слезами. Великие тайны религии, как вас не понять?!
Мои глаза в тот день были в слезах, я весь день дрожал от волнения. Гаэтана была сосредоточенна и сияла восторгом, как Ангел. «Благодарю, – сказала она мне с таким выражением, которого я никогда не забуду, – я преисполнена миром». И она могла бы не говорить: этот мир был ясен по ее глазам.
После полудня я сидел у кровати больной, разговаривая с ней. Вошла мать, поцеловала ее в лоб, отведя прекрасные волосы, которые всегда свободно падали на ее плечи, и, обняв ее голову рукою, сказала мне:
– Гаэтана хочет сказать вам одну вещь, но не смеет.
– Неужели вы стесняетесь даже сегодня? Не будьте всегда такой робкой! – Потом я прибавил: – Ну что же? Скажите, чего вы желаете.
Признаюсь, я не ожидал того, что она ответила. Она горячо желала золотое кольцо, украшенное бриллиантами. Она желала, чтобы это было кольцо самой лучшей работы. Она боялась только, что это желание ее не будет угодно Богу; и она меня ждала, чтобы, прежде чем попросить об этом родителей, посоветоваться со мной.
Я вспомнил тогда одно восхитительное выражение Франциска Сальского... На его пасторском кресте были прекрасные бриллианты. Кто-то удивился этому.
– О, – сказал он смеясь, – вы же видите, что это бриллианты распятые.
– Милое дитя, – сказал и я, улыбаясь девушке, – вы на кресте. Значит, и ваши бриллианты будут бриллианты распятые.
Тотчас принесли все лучшие кольца, какие только могли найти в городе. Она выбрала одно. Я его благословил. Ее мать надела его ей на палец. Гаэтана была восхищена.
Было ли то последнее проявление природного влечения к прекрасному, которое живет до конца в сердце молодых девушек? Или она придавала этому высшее значение и, расставаясь с землей, мечтала уже о вечном обручении с небесной жизнью? Она не сказала мне этого, а спросить ее мы не смели. Позже, когда она умерла, мать и сестры собрали бриллианты с ее колец, жемчуга, серьги. Они расположили их в форме креста на нижней части чаши, которую я сохраняю, как святыню. Это действительно бриллианты распятые, и я не могу смотреть на них без волнения.
Через несколько дней по моем возвращении я получил следующие письма:
«16 января 1869 года. Дорогой и истинный друг! Три дня мира и спокойствия... И здоровье ее от этого лучше. Теперь, в четыре часа, приступ лихорадки. Она отдыхает после изнурительных припадков кашля, во время которых она говорила: "Если бы мой дорогой духовник был тут, около меня, я бы не так страдала".
Сейчас вышел доктор и сказал мне: "Улучшения никакого, и другого ожидать нечего".
Эти слова терзают меня, как в первый раз, но наконец у нас тот мир, которого сердце мое жаждало так горячо и мучительно. Вы нам влили этот мир: и в сердце этого ребенка, и в наши сердца. Итак, наша Гаэтана вся предалась Богу без сожалений, без страха. Один лишь Бог знает, что вы представляете для нас, потому что мы умеем идти к Нему только с вами и через вас».
Это кажущееся улучшение было непродолжительным. Вскоре раздался новый, отчаянный вопль матери.
Расставаясь 14 января с Гаэтаной, я сказал ей, что по одному делу должен быть 26-го в Париже. Я должен был совершить Венчание. Но тогда не произнес этого слова, чтобы не увеличить печали больной думами о счастье, подобно тому как молния делает ночь еще темнее. Я лишь обещал, что приеду вечером 26-го.
23-го числа утром я ходил по своей комнате, размышляя о том, что скажу двум молодым людям, брак которых я должен был благословить... как получил одновременно письмо и депешу.
Письмо говорило о внезапном ухудшении и заканчивалось такими словами:
«Мы стоим у подножия Креста. Проживет ли она ночь? Приезжайте, приезжайте, ради Бога, приезжайте! Писать более не могу, теперь всем своим существом я только мать».
В то же время пришла депеша:
«Гаэтана умирает. Ваше отсутствие удручает всех. Ради Бога, приезжайте сегодня вечером!».
Никогда не забуду я тех сложных чувств, которые овладели мною в ту минуту. Ждать, чтобы ехать к больной 26-го числа, то есть три дня, было невозможно. Смерть не ждет. О том, чтобы отложить свадьбу, нельзя было и думать. Все приготовления были сделаны, и свадеб не отменяют накануне назначенного дня.
Итак, мне предстояло ехать и готовить свое свадебное слово у ложа смерти. Эта мысль меня мучила. Я горячо любил молодых людей, которых должен был венчать. Я способствовал их соединению и не мог изменить им в такой день.
С другой стороны, с какою нежной любовью относились ко мне в доме Гаэтаны! И я должен был мечтать о счастье этой дорогой для меня семьи у ее страдальческого одра...
Эта скорбь и эта радость, одновременно уживавшиеся в моей душе, болезненно ее раздирали. Господи, Господи, какую глубину дал Ты сердцам священников! И как не разбиваются они от таких потрясений?
Однако я уехал. И в тот же день вечером, около полуночи, был в доме Гаэтаны. После очень бурного припадка, который чуть было не унес ее [жизнь], она отдыхала.
Я на цыпочках вошел в ее маленькую комнату. Там бодрствовали монахиня и мать Гаэтаны, не отлучавшаяся от нее. При свете ночника в тишине ночи, усиленной еще этим серьезным, почти благоговейным молчанием, которым окружают ложе страдания, я некоторое время созерцал ее молча. Болезнь, увеличив бледность ее лица, придала его правильным, благородным и мягким чертам какую-то прозрачность, еще более возвышавшую их красоту. Ее ангелоподобное лицо, склоненное немного набок, носило печать небесного покоя. Ее длинные, темные, ничем не перевязанные волосы были разбросаны по подушке и окаймляли ее лицо, оттеняя его бледность и красоту. Чувствовалось, что надо только положить на эту прекрасную голову венок из белых цветов, чтобы сделать ее одним из тех Ангелов, какими в средние века художники любили окружать Богоматерь и населять небо. Только те Ангелы не страдают.
А здесь прерывающееся дыхание, исхудалые черты, глаза, обведенные черными кругами, показывали, что приближается тот час, в который должно было разбиться ее человеческое существо для превращения ее в бесплотного Ангела. Я молча благословил страдалицу.
По тому покою, который последовал за припадком, мне казалось ясным, что немедленной опасности нет. По своему обыкновению я расположился в соседней комнате, готовый при первом знаке поспешить на помощь.
[5. Таинство Елеосвящения]
Было замечено, что при всяком ее ухудшении, при самых жестоких страданиях, как только я по телеграфу давал знать о своем приезде, вечером она успокаивалась. Какой-то благодатный мир нисходил на нее и уменьшал ее страдания.
Конечно, не моя личность производила это необыкновенное улучшение здоровья, которому удивлялся и доктор. Это было делом религии, делом той поддержки духовной, которую она находила. Так человек перестает бояться в темном, опасном проходе, когда чувствует, что сильная дружеская рука ведет его.
На этот раз мы были удивлены.
Ночь прошла так хорошо, что около семи часов утра, оставив больную, которая еще спала, на попечение монахини, мы все – отец, мать и дети – отправились в соседнюю церковь, чтобы помолиться.
Как глубоко молятся в подобные минуты! С каким рвением молили мы Бога оставить нам этого дорогого Ангела! И если пришел час, в который должна была спасть смертная оболочка, чтобы эта невинная душа могла вознестись на небо, с какой верою, полной надежд, мы просили Бога укоротить ее страдания, дать ей покорность, волю и мир, чтобы там, где умножилось страдание, преизобиловала Его помощь!
Я вошел к ней в 9 часов утра. Ее лицо просветлело. Она раскрыла глаза мне навстречу, протянула ко мне свои маленькие руки и кротко упрекала меня, что я не разбудил ее накануне вечером, когда приехал.
Осенив ее крестом, я сел рядом; мы немного поговорили. Мир, который царил в ее душе во время моего последнего посещения, не оставлял ее, а смирение ее пред волею Божией возросло. Никому ничего не говоря, ребенок привык смотреть смерти в глаза. Она не боялась ее. Любовь к Богу, которая сильнее смерти, поддерживала ее. И эта любовь в те последние дни, что ей оставалось жить, должна была удивительным образом возрасти еще. После мира, после покорности, после мужества пред лицом смерти, которые наполняли ее душу, любовь Божия входила в сердце этого ребенка, и событие, о котором я скоро расскажу, разожгло любовь эту до высшей степени, и тогда духовная красота ее достигла лучезарного своего расцвета.
Тем не менее, несмотря на силу, которая чувствовалась мне в этом благочестивом и мудром ребенке, я трепетал пред той задачей, которая мне предстояла, пред тем вопросом, который я должен был пред нею поставить. Утром, возвращаясь из церкви, мы согласились с ее родителями, что надо воспользоваться этим случаем и совершить над ней Соборование.
Кто мог сказать, когда я вернусь? Не могла ли она отойти при каком-нибудь внезапном ухудшении? И как было нам не воспользоваться миром этого утра и нравственной силой этой души, чтобы приготовить ее к переходу в лучшую жизнь?
По католическому учению, при Соборовании жизнь посвящается Богу. Гаэтана была слишком прекрасна, слишком возвышенна, чтобы мы не желали для нее всего лучшего в области духовной красоты и лучшего венца, который состоит в том, чтобы преобразить свою смерть, заклать себя в жертву Богу.
Со всяческими предосторожностями я наконец сказал ей о Соборовании. Она встрепенулась.
– Это мама об этом с вами говорила?
– Да, дитя мое, – ответил я, – она будет покойнее, так как я должен уехать. А потом, вы видите бессилие врачей. Один Всемогущий Бог может вас исцелить, и Таинство Елеосвящения было учреждено отчасти с этой целью.
Я взял тогда книгу, содержащую те прекрасные молитвы об умирающих, в которых заключено столько надежд: надежда на телесное здравие, надежда на освящение души, надежда на вечное единение с Богом. Я перевел ей эти молитвы и объяснил ей их, чтобы приготовить ее душу к Таинству, которое я должен был совершить.
Я уже много раз присутствовал при этом трогательном Таинстве, но никогда не видал ничего подобного. Сидя на кровати, полная веры и покорности, она сама протягивала руки к священному помазанию. Ни отец ее, ни сестры, ни я – никто не плакал. Мы были все охвачены силою ее упований. Мать ее, которую так страшило это Таинство, находилась в том состоянии Божественного мира, который переполнял всех нас.
Между тем становилось все несомненнее, что смерть приближается быстрыми шагами. Об этом можно было заключить не только по тому, что уменьшались физические силы больной, – об этом говорили те быстрые и очевидные успехи, которые сделала ее душевная жизнь. А это верный признак для тех, кто знает пути Божии. Бог дает цветам распуститься, прежде чем их сорвать.
Я расстался с нею вечером, уверенный, что более не увижу ее и что два или три дня страдания и любви довершат ее приготовления к смерти.
Как только я приехал в Париж, у меня явилась мысль послать ей в знак последнего прощания прекрасное Распятие, которое она могла бы держать в руках в свой последний час и к которому могла бы во время агонии прильнуть холодеющими устами.
Я искал такое Распятие, которое разом удовлетворило бы и ее верующую душу, и то чувство прекрасного, которое ее никогда не покидало. Я с трудом нашел то, чего желал. Мне пришлось объехать несколько магазинов. Мне предлагали сделать его в несколько дней.
– Нет, нет, – говорил я, – мне нужно сейчас: это для умирающего ребенка.
У меня в глазах были слезы. Купцы смотрели на меня с удивлением. Я послал Распятие в тот же день с небольшим письмом, в которое я влил последние капли своего сердца.
Я всегда думал, что такие мысли внушает непосредственно Бог, не только потому, что я чувствовал тогда какое-то внутреннее озарение, но и по замечательным результатам, какие влекут за собою такие действия.
Получив это Распятие, Гаэтана более с ним не расставалась. Весь день держала она его в руках. Ночью клала его себе под подушку. Когда ей было очень плохо, она беспрестанно целовала его. Я видел, как во время агонии она прижимала его к своему сердцу. И смерть, исторгшая ее душу из тела, не могла вырвать из ее рук Распятие, драгоценное сокровище, которое она обнимала.
[6. На пороге вечности]
Две недели прошло с тех пор, две долгие, томительные недели с кажущимися улучшениями, которые тотчас сменялись упадком сил.
Я всякий день получал по письму и принял все меры, чтобы ехать при первом зове. Этот зов настиг меня в Париже утром в воскресенье, 13 февраля. Этот зов был пронзителен, как крик смерти.
В то воскресенье я проповедовал в церкви Магдалины. Это была первая проповедь из круга поста. Я никак не мог ее пропустить. Но лишь только она была кончена, карета, ожидавшая у дверей церкви, помчала меня на железную дорогу, и в полночь я был у моей больной.
Я не надеялся застать ее в живых, и потому мое сердце билось от робости. Я вошел на цыпочках в ее маленькую комнату и просунул голову за занавес. Она не спала и держала в руке Распятие.
Ее лицо, побледневшее еще больше, озарилось:
– А, батюшка, как я вас жду!
– А я, дитя мое, соскучился по вас... А вы все чувствуете сладость креста?
– Да, это единственная сладость.
Бедная маленькая мученица! Она была тут, на том же месте, где я видел ее [в прошлый раз]. Только с течением времени крест становился все тяжелее для изнуренных плеч.
Около нее, на том же месте, в том же кресле, я нашел ее мать. Она не ложилась уже шесть недель. Шесть недель не выходила, не знала ничего о том, что происходит в мире...
Помню, что в тот вечер, перекрестив больную и сказав ее матери несколько слов утешения, я подумал, возвращаясь к себе:
– Господи, Господи! Что Ты сделаешь для нас, если матери делают такие вещи для своих детей?!
На другое утро, чтобы ободрить и утешить эту семью, я предложил начать хвалебное моление Господу Иисусу и дать обет совершить благочестивое паломничество. Но, давая этот обет, я хорошо чувствовал, что добродетели нашей милой больной будут пред Богом сильнее, чем все наши слезы.
После полудня мы все – ее отец, мать, брат, сестры и я – сидели около ее постели, когда доложили о приходе бедной девочки, которая ждала внизу и спрашивала о ее здоровье. Это была та самая девочка, которой Гаэтана так интересовалась и которую она одела своими руками, чтобы через нее проникнуть в несчастную павшую семью и возродить ее.
Гаэтана пожелала ее видеть. Ее пригласили войти. Мы отступили в нишу окна, чтобы не стеснять ее.
Находят много красоты в смерти Сократа во время беседы с друзьями о бессмертии. Тут предо мною было еще более высокое зрелище.
Гаэтана села на постели, велела ребенку приблизиться и стала предлагать ей вопросы по катехизису: «Кто вас создал и послал в мир? Что такое христианин?». Потом она осмотрела, как та одета: ее платье, фартук, ботинки. Сделала ей выговор за ее неряшество, расспросила о братьях и сестрах, ее отце и матери и стала затем говорить ей о необходимости молиться утром и вечером, крепко любить Бога и верно служить Ему.
Дата добавления: 2015-07-08; просмотров: 222 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
По учению Христа, мы встретимся на небе | | | Цели и задачи. |