Читайте также: |
|
Процитированный выше отрывок интересен не только своим выражением сурового и непримиримого отношения Достоевского к каторжникам (" 150 врагов"), но и присутствием того элемента, на который обратил внимание польский каторжник Токаржевский: Достоевский постоянно отождествляет себя с дворянством в чувстве нравственного превосходства над простыми каторжниками. "Мы выше их". В "Мертвом доме" Достоевский приписывает эти чувства каторжникам-полякам: "Поляки (я говорю об одних политических преступниках) были с ними как-то утонченно, обидно вежливы, крайне несообщительны и никак не могли скрыть перед арестантами своего к ним отвращения, а те понимали это очень хорошо и платили той же монетою".
Масштаб проблемы "научиться видеть", с которой столкнулся Достоевский, - это научиться откладывать суждение, избегать искушения смотреть только на себя, преодолеть всю патологию отвращения - можно увидеть в его длинном рассказе о жизни в тюрьме в письме к брату, написанном после выхода с каторги (1854). Это история мученичества тела и духа:
"С каторжным народом я познакомился еще в Тобольске и здесь в Омске расположился прожить с ними четыре года. Это народ грубый, раздраженный и озлобленный. Ненависть к дворянам превосходит у них все пределы, и потому нас, дворян, встретили они враждебно и с злобною радос-тию о нашем горе. Они бы нас съели, если б им дали. Впрочем, посуди, велика ли была защита, когда приходилось жить, пить-есть и спать с этими людьми несколько лет и когда даже некогда жаловаться, за бесчисленностью всевозможных оскорблений. "Вы, дворяне, железные носы, нас заклевали. Прежде господином был, народ мучил, а теперь хуже последнего, наш брат стал" - вот тема, которая разыгрывалась 4 года. 150 врагов не могли устать в преследовании, это было им любо, развлечение, занятие, и если только чем спасались от горя, так это равнодушием, нравственным превосходством, которого они не могли не понимать и уважали, и неподклонимостию их воле. Они всегда сознавали, что мы выше их. Понятия об нашем преступлении они не имели. Мы об этом молчали сами, и потому друг друга не понимали, так что нам пришлось выдержать все мщение и преследование, которым они живут и дышат, к дворянскому сословию. Жить нам было очень худо. Военная каторга тяжелее гражданской. Все четыре года я прожил безвыходно в остроге,, за стенами, и выходил только на работу. Работа доставалась тяжелая, конечно не всегда, и я, случалось, выбивался из сил, в ненастье, в мокроту, в слякоть или зимою в нестерпимую стужу. Раз провел я часа четыре на экстренной работе, когда ртуть замерзла и было, бьпъ может, градусов 40 морозу. Я ознобил себе ногу. Жили мы в куче, все вместе, в одной казарме. Вообрази себе старое, ветхое, деревянное здание, которое давно уже положено сломать и которое уже не может служить. Летом духота нестерпимая, зимою холод невыносимый. Все полы прогнили. Пол грязен на вершок, можно скользить и падать. Маленькие окна заиндевели, так что в целый день почти нельзя читать. На стеклах на вершок льду. С потолков капель - все сквозное. Нас как сельдей в бочонке. Затопят шестью пеленами печку, тепла нет (в комнате лед едва оттаивал), а угар нестерпимый - и вот вся зима. Тут же в казарме арестанты моют белье и всю маленькую казарму заплескают водою. Поворотиться негде. Выйти за нуждой нельзя уже с сумерек до рассвета, ибо казармы запираются и ставится в сенях ушат, и потому духота нестерпимая. Все каторжные воняют как свиньи и говорят, что нельзя не делать свинства, дескать, 'живой человек". Спали мы на голых нарах, позволялась одна подушка. Укрывались коротенькими полушубками, и ноги всегда всю ночь голые. Всю ночь дрогнешь. Блох, и вшей, и тараканов четвериками. Зимою одеты мы в полушубках, часто сквернейших, которые почти не греют, а на ногах сапоги с короткими
Достоевский, как мы отметили, в своем мнении о польских каторжниках был гораздо более велииодушен, чем Токаржевский в своем мнении о Достоевском. Горянчиков утверждает, что поляки "с глубоким предубеждением смотрели на всех окружающих, видели в каторжных одно только зверство и не могли, даже не хотели, разглядеть в них ни одной доброй черты, ничего человеческого". Но он добавляет: "И что тоже очень было понятно: на эту несчастную точку зрения они были поставлены силой обстоятельств, судьбой". Тем не менее нелестное мнение Токаржевского о Достоевском-каторжнике находит подтверждение в его письме к брату Михаилу в 1854 г.
В том же самом письме есть и другие замечания, указывающие на широко внеличностный и объективный фокус "Мертвого дома". Эти замечания говорят о том, что даже тогда, когда Достоевский был в остроге, его отношение к простым русским каторжникам никоим образом нельзя было подытожить одной фразой: "150 врагов". Несколькими абзацами позже своего длинного рассказа об острожной жизни Достоевский говорит: "Мне надо жить, брат. Не бесплодно пройдут эти годы". Ему нужны деньги и книги. Его положение, как он надеется, может измениться, "я теперь вздору не напишу". В этот момент своей жизни - теперь ему предстоит в виде наказания служить в армии - он боится только "людей и произвола", тирании командира, который может уничтожить человека. "Там все люди простые", - говорят мне в ободрение, — пишет Достоевский. -Да простого-то человека я боюсь более, чем сложного". Здесь мысль Достоевского ведет его обратно к тому, что он пережил в остроге: "Впрочем, люди везде люди. И в каторге между разбойниками я, в четыре года, отличил наконец людей. Поверишь ли: есть характеры глубокие, сильные, прекрасные, и как весело было под грубой корой отыскать золото. И не один, не два, а нескользко. Иных нельзя не уважать, другие решительно прекрасны. Я учил одного молодого черкеса (присланного в каторгу за разбой) русскому языку и грамоте. Какою же благодарностию он окружил меня! Другой каторжный заплакал, расставаясь со мной. Я ему давал денег - да много ли? Но за это благодарность его была беспредельна. А между тем характер мой испортился; я был с ними капризен, нетерпелив. Они уважали состояние моего духа й переносили все безропотно"17.
В этом отрывке Достоевский трезво оценивает факты. Возвращаясь почти случайно к теме своей жизни в остроге, он показывает, что каторжники были для него больше, чем просто врагами. Даже''между разбойниками, - признает он, - я отличил наконец людей". Этих людей совсем не было в предыдущей части письма. Он упоминает здесь черкеса (Алей в "Мертвом доме") и слугу (Сушилов). Он говорит о своем плохом расположении духа и привередливости. Он сознает, что его собственное измученное сознание, горечь и злоба мешали более объективной оценке каторжников как людей.
Это осознание еще более очевидно в трогательном письме, которое Достоевский написал Н.Д.Фонвизиной примерно в то же время, когда
писал брату, - в 1854 г. Здесь Достоевский искренне говорит о своем плохом расположении духа и о том, как оно повлияло на его суждение о каторжниках и на его поведение по отношению к ним:
"Вот уже очень скоро пять лет, как я под конвоем или в толпе людей, и ни одного часу не был один. Быть одному - это потребность нормальная, как пить и есть, иначе в насильственном этом коммунизме сделаешься человеконенавистником. Общество людей сделается ядом и заразой, и вот от этого-то нестерпимого мучения я терпел более всего в эти четыре года. Были у меня и такие минуты, когда я ненавидел всякого встречного, правого и виноватого, и смотрел на них, как на воров, которые крали у меня мою жизнь безнаказанно. Самое несносное несчастье это когда делаешься сам несправедлив, зол, гадок, сознаешь все это, упрекаешь даже себя -и не можешь себя пересилить. Я это испытал. Я уверен, что Бог Вас избавил от этого. Я думаю, в Вас, как в женщине, гораздо более было силы переносить и прощать"18;
Это воспоминания человека, который даже в невыносимом личном страдании и падении не потерял способности оценивать свои взгляды и свое поведение в широком нравственном и духовном контексте. Здесь уместно вспомнить некоторые замечания Н.Н.Страхова, некогда друга Достоевского и его биографа:
"В Достоевском с чрезвычайной ясностию обнаруживалось <...> особенного рода раздвоение, состоящее в том, что человек предается очень живо известным мыслям и чувствам, но сохраняет в душе неподдающуюся и неколеблющуюся точку, с которой смотрит на самого себя, на свои мысли и чувства. Он сам иногда говорил об этом свойстве и называл его рефлек-сиею. Следствием такого душевного строя бывает то, что человек сохраняет всегда возможность судить о том, что наполняет его душу; что различные чувства и настроения могут проходить в душе, не овладевая ею до конца, н что из этого глубокого душевного центра исходит энергия, оживляющая и преобразующая всю деятельность и все содержание ума и творчества"19.
Замечания Страхова многое добавляют к пониманию состояния духа Достоевского в остроге.
То, что Достоевский говорит об острожной жизни и об острожном народе в конце своего письма к брату Михаилу в 1854 г., показывает, насколько активен был художник в Достоевском во время его заключения и что он имел в виду, говоря: "Я теперь вздору не напишу".
"A propos. Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! Я сжился с ними и потому, кажется, знаю их порядочно. Сколько историй бродяг и разбойников и вообще всего черного, горемычного быта! На целые томы достанет. Что за чудный народ. Вообще время для меня не потеряно. Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо^ и так хорошо, как, может быть, не многие знают. Но это мое маленькое самолюбие! Надеюсь, простительно"20.
Эти слова примечательны и своей художественной беспристрастностью. Его первые замечания об острожной жизни сосредотачивались ис-
ключительно на том, как эта жизнь повлияла на него самого. Особый акцент делался на классовых противоречиях между каторжниками-дворянами и простыми каторжниками. "Жить нам было очень худо" - то есть дворянам. В последних замечаниях акцент перемещается с классовых противоречий - "150 врагов" - на человеческие отношения - "люди везде люди".
Его слова о "золоте под грубой корой" предвосхищают центральный образ коры и зерна в "Мертвом доме". Достоевский больше не сосредотачивается на самом себе и своих собственных страданиях, теперь его волнует то, что находится под грубой корой, - сущностная, неотъемлемая человечность русского народа. "Я узнал <...> народ русский хорошо", -пишет он в конце письма. Он признает в каторжниках русский народ в целом и видит в них не только негодяев и разбойников, но и "народные типы, характеры", он видит в них людей, которые возникли из "черного, горемычного быта", то есть людей с трагической историей. Он узнал Россию и ее народ. Конечно же, именно здесь мы слышим голос автора "Мертвого дома". В своем рассказе об остроге Достоевский движется от эгоизма страдания с его ограниченной перспективой к альтруизму художественного видения; от суждений, укорененных в годах мучительной боли (''когда делаешься сам несправедлив, зол, гадок"), к объективной оценке острожного мира; от реакционной субъективности к управляемому художественному познанию и интуиции.
За годы сибирской ссылки интерес Достоевского к "чудному" русскому народу развился в идеологию. Он писал поэту Аполлону Майкову в январе 1856 г. о том, как близко и дорого его сердцу "все русское": "Даже каторжные не испугали меня, - это был русский народ, мои братья по несчастью, и я имел счастье отыскать не раз даже в душе разбойника великодушие, потому собственно, что мог понять его; ибо был сам русский"21. В письме к Майкову идеолог в Достоевском выходит на первый план; он полностью избегает упоминаний о горечи и ненависти, которые так затемняли его глубокое понимание русского каторжника. И все же даже если мы допускаем здесь некоторое преувеличение с личной стороны, мысль Достоевского здесь показывает его глубокий художественный замысел в "Мертвом доме", замысел, который зародился в остроге. В письме к Майкову он говорит о невыносимой муке невозможности писать в остроге, но добавляет, что "между прочим, внутренняя работа кипела"22.
В том же самом письме Достоевский говорит о драматурге Александре Островском, чьи произведения он начал читать: "Он, может быть, знает известный класс Руси хорошо, но, мне кажется, он не художник. К тому же, мне кажется, он поэт без идеала"23. Являются или нет замечания Достоевского справедливой оценкой искусства Островского, в данном случае не имеет значения, они интересны тем, что написаны в то время, когда сам Достоевский пытался справиться с сырым материалом своего собственного острожного опыта. Несомненно, что основное требование, ко-
торое он предъявлял к самому себе, было подходить к своему предмету не только с безжалостной честностью, но и с позиций идеала.
Выбор художественной формы был, несомненно, решающим для Достоевского. Дадут ли воспоминания, написанные от его собственного лица, возможность изобразить мертвый дом во всей его человеческой и исторической атмосфере? Сколько внимания можно уделить число субъективной стороне его опыта, не подрывая одновременно более широкий художественный замысел восстановления образа этого "чудного" народа? Письма Достоевского дают только редкие указания на то, как он подходил к этим вопросам. Одно замечание в его письме к Майкову в 1856 г. указывает на направление, которое принимали его мысли. Он пишет, что в свободное время записывает, "что было полюбопытнее" из своих острожных воспоминаний. "Впрочем, -добавляет он, - тут мало личного"24. Достоевский в этом письме ничего не говорит о художественном построении своих воспоминаний, но ясно, что фокус его внимания сместился с собственной личности, то есть рассказчика, на окружение.
Тремя годами позже он написал о созревшем замысле "Мертвого дома". Его основное внимание сосредоточится на мире каторжников, пишет он своему брату Михаилу в октябре 1859 г., а что касается художественной формы, у него в голове сложился "план полный и определенный":
"Личность моя исчезнет. Это записки неизвестного; но за интерес я ручаюсь. Интерес будет наикапитальнейший. Там будет и серьезное, и мрачное, и юмористическое, и народный разговор с особенным каторжным оттенком (я тебе читал некоторые, из написанных мною на месте выражений), и изображение личностей, никогда не слыханных в литературе, и трогательное, и, наконец, главное, - мое имя"25.
Достоевский исполнил своей замысел. Его "личность", конечно же, не исчезла в фундаментальном смысле из "Мертвого дома". Все в этом произведении пропущено сквозь фильтр сознания и чувств, принадлежащих самому Достоевскому, и это отчетливо ощущается. Но введение в художественную ткань неизвестного рассказчика дало ему возможность структурировать его опыт и впечатления на основе своих глубочайших прозрений. Он освободился от придирчивого и отвлекающего требования придерживаться временного и духовного графика собственного опыта. Убрав себя из центра внимания, Достоевский смог художественно сформироваться. Прежде всего он стремился по возможности убрать противоречие, которое со всей очевидностью разрывало его собственный дух: противоречие между субъективным предубеждением и объективным прозрением, личной ненавистью и любящим пониманием, все то, что подытожено в словах Зосимы в "Братьях Карамазовых": "Любовь деятельная, есть дело жестокое и устрашающее" Он добился этого, во-первых, сконцентрировав основное внимание на вымышленном рассказчике Горянчикове, а не на себе самом, своих воспоминаниях о собственных страданиях, и, во-вторых, изобразив реакцию рассказчика на каторжников в примиряющем свете осмысления прошедшего.
L.
Основной фокус "Мертвого дома" сосредоточен на широкой панораме острожной жизни и личностей; его главная тема - открытие русского народа и восстановление его образа. Горянчиюв временами почти исчезает на фоне его завораживающих описаний каторжников, изображения острожного мира, в его размышлениях о преступлении и наказании, о природе свободы и так далее. И все же иногда читатель может заглянуть во внутренний мир Горянчикова-каторжника. Мгновения интроспекции, о которых вспоминает каторжник Горянчиков, говорят об опустошающем одиночестве, страдании и отчаянии. Так, например, он описывает свои мысли, когда впервые вошел в острог:
"Вот конец моего странствования: я в остроге! - повторял я себе поминутно, - вот пристань моя на многие, долгие годы, мой угол, в который я вступаю с таким недоверчивым, с таким болезненным ощущением... А кто знает? Может быть, - когда, через много лет, придется оставить его, -еще пожалею о нем!".... - прибавлял я не без примеси того злорадного ощущения, которое доходит иногда до потребности нарочно бередить свою рану, точно желая полюбоваться своей болью, точно в сознании всей великости несчастия есть действительно наслаждение". (1;5)
Такие замечания показывают, что Горянчикову знакомо нравственно-психологическое "подполье", которое Достоевский так тщательно исследовал вскоре после написания своего острожного произведения в "Записках из подполья* - то состояние духа, в котором человек у 'последней стены" находит злобное наслаждение в растаптывании собственных надежд и выражает свой протест, налагая страдания на самого себя. Неслучайно глава, которая открывается проникновением в духовное состояние Горянчикова, завершается рассуждением о каторжниках, которые внезапно ударяются в дикое и разрушительное бешенство лишь затем, чтобы утвердить свою целостность человеческих существ. Горянчиков открывает свое тождество с простыми каторжниками именно на этом глубочайшем и наиболее обезображенном уровне страдания.
Возможно, наиболее болезненный намек на внутреннее состояние Горянчикова в первый период его заключения содержится в том, как он описывает искалеченного орла, которого приносят в острог. Злобный, но истощенный, орел забивается в угол - одинокий, недоверчивый и презрительный - глядя на всех "гордо и дико, как раненый король". Через три месяца каторжники решают освободить его. "Пусть хогь околеет, да не в остроге", - говорят некоторые. "Вестимо, птица вольная, суровая, не приучишь к острогу-то", - соглашаются другие. "Знать, он не так, как мы", -вставляет кто-то. "Вишь, сморозил, - отвечает другойкаторжник, -то птица, а мы, значит, челрвеки". Здесь в "Мертвом доме" присутствует некоторая амбивалентность. Люди не птицы; они могут приспособиться к несвободе. И все же, приспосабливаясь, они никогда не теряют потребности в свободе.
Орел бьется и кусается, даже когда его несут к острожной стене. "От-пу щай его, Микитка, - говорит один из каторжников. - Ему, знать, черта в чемодане не строй. Ему волю подавай, заправскую волю-волюшку". Человек двенадцать каторжников смотрят, как орел, не оглядываясь, ковыляет в степную траву. Глубоко человечный Горянчиков перед смертью, конечно же, оглядывается назад, и он видит незатемненный образ человека.
Человек, замечает однажды Горянчиков, "потеряв цель и надежду <... > с тоски обращается нередко в чудовище". Но в своем "страстном желании воскресения, обновления, новой жизни", пишет Горянчиков в завершение своих записок, он наконец собрался, взял себя в руки: "Я ждал, я отсчитывал каждый день <.. > Помню, что во все это время, несмотря на сотни товарищей, я был в страшном уединении, и я полюбил наконец это уединение". "Одинокий душевно", говорит Горянчиков, он вспоминал всю свою жизнь и сурово судил себя:
"Я думал, я решил, я клялся себе, что уже не будет в моей будущей жизни ни тех ошибок, ни тех падений, которые были прежде. Я начертал себе программу всего будущего и положил себе твердо следовать ей. Во мне возродилась слепая вера, что я все это исполню и могу исполнить:... Я ждал, я звал поскорее свободу; я хотел испробовать себя вновь, на новой борьбе. Порой захватывало меня судорожное нетерпение.... Но мне больно вспоминать теперь о тогдашнем настроении души моей. Конечно, все это одного только меня касается.... Но я оттого и записал это, что, мне кажется, всякий это поймет, потому что со всяким то же самое должно случиться, если он попадет в тюрьму на срок, в цвете лет и сил. Но что об этом!.. Лучше расскажу что-нибудь, чтоб уже не кончить слишком резким
отрубом". (2,9)
Воспоминания Горянчикова о своем болезненном духовном состоянии остро выражают собственную глубокую муку Достоевского. Его слова "конечно, все это одного только меня касается...." свидетельствуют о кардинальном решении Достоевского в 'Мертвом доме" освободить повествование от тирании глубоко измученной, мизантропической субъективности, от злобного взгляда человека, доведенного до крайних пределов ненависти годами униженного, скотского существования.
"Последний раз, как я писал Вам, я был болен и душою и телом, -писал Достоевский НДФонвизиной в 1854 г. - Тоска меня ела, и я думаю, что написал пребестолковое письмо. Эта долгая, тяжелая физически и нравственно, бесцветная жизнь сломила меня". По поводу своего первого письма Достоевский характерно добавляет: "Мне всегда грустно писать в подобные минуты письма; а навязывать в такое время свою тоску другим, хотя бы очень расположенным к нам, я думаю, малодушие"26. Это отношение явственно превалирует, когда Достоевский пишет "Мертвый дом".
Достоевский провел четыре ужасных года в остроге и шесть в сибирской ссылке, но он приговорил Горянчикова к десяти годам каторги. Он дал ему, так сказать, еще шесть лет на то, чтобы обрести некую перспективу, преодолеть первые годы горечи и отчаяния, прийти к тем выводам, кото-
■ 51
рые Достоевский постиг как художник еще тогда, когда он ходит в остроге, по воспоминаниям П.Н.Мартьянова, голову склоняя "наперед и глаза опуская в землю", но которые вызрели в нем только после десяти лет острога и ссылки. "Повторяю, - писал Достоевский в конце "Дневника писателя" в 1873 г. о своем перерождении убеждений, которое произошло благодаря прямому общению с народом, - это не так скоро произошло, а постепенно и после очень-очень долгого времени"37.
"Сцены из Мертвого дома" Горянчикова, что важно, - не дневник (идеальная форма для непосредственного изображения работы сознания), но собрание воспоминаний, относящихся главным образом к первому году, первым месяцам, даже первым дням его заключения. "Дальнейшие годы как-то стерлись в моей памяти". Его воспоминания вначале представлены в хронологическом порядке — прибытие в острог, первые впечатления, первый месяц и так далее, а затем - в широком контексте времен года и праздников первого года - зима (Рождество), весна (Пасха). Горянчиюв выходит из острога зимой своего десятого года.
Эта хронологическая организация не мешает Горянчикову свободно перемещаться вперед и назад по временному пространству его размышлений о людях, происшествиях и деталях. И все же хронология есть, и она играет очень важную роль: она дает рассказчику возможность изложить и оценить свой опыт и свои мысли первого года заключения на фоне мыслей и прозрений последующих лет. Образ Горянчикова, возникающий в сознании читателя, - это прежде всего образ размышляющего, всевидящего мемуариста, который поправляет, так сказать, искаженные первые впечатления Горянчикова-каторжника в тот самый момент, как он вспоминает их. Так, Горянчиков-мемуарист пишет в своих записках:
Тоска всего этого первого года каторги была нестерпимая и действовала на меня раздражительно, горько. В первый год от этой тоски я многого не замечал кругом себя. Я закрывал глаза и не хотел всматриваться. Среди злых, ненавистных моих товарищей-каторжников я не замечал хороших людей, людей способных мыслить и чувствовать, несмотря на всю отвратительную кору, покрывавшую их снаружи". (2;5) "Но, как я уже упоминал отчасти, я не мог и даже не умел проникнуть во внутреннюю глубину этой жизни в начале моего острога, а потому все внешние проявления ее мучили меня тогда невыразимой тоской. Я иногда просто начинал ненавидеть этих таких же страдальцев, как я". (2;7) "Да, очень трудно бывает распознать человека, даже и после долгих лет знакомства! Вот почему с первого взгляда каторга и не могла представиться мне в том настоящем виде, как представилась впоследствии". (1;5)
Примечательно, то, что Горянчиков не может сопереживать с простыми каторжниками, представлено Достоевским здесь, как и в "Мужике Ма-рее", как неудачная попытка видеть или заглянуть вглубь: "Я не замечал", "Я закрывал глаза и не хотел всматриваться". Действительность здесь -не просто внешнее проявление, жизни, "грубая кора", которая видна в остроге повсюду, но внутренний мир других людей, которые тоже страдают.
думают и чувствуют. Смотреть - значит проникать во внутренние глубины этого мира"28.
Горянчиков говорит читателю, что даже в первый период его пребывания в остроге у него было некое интуитивное знание внутренней природы каторжников. В начале своих записок он вспоминает, как думал в самые первые дни своего заключения, что каторжники в остроге были "вовсе не до такой степени хуже тех, остальных, которые остались там, за острогом. Я думал это и сам качал головою на свою мысль, а между тем - Боже мой! если б я только знал тогда, до какой степени и эта мысль была правдой!" Эти слова говорят о том, что он был бы избавлен от многих душевных страданий, будь он способен видеть каторжников в контексте русской жизни и судьбы народа в целом.
Читатель начинает свое путешествие в русский ад с прозрений, которые не были вполне оценены Горянчиковым-каторжником в его первые годы в остроге. Горянчиков-мемуарист намекает однажды на свою "ненависть" к каторжникам, но относит ее главным образом к первому периоду своего пребывания в остроге. Относительно общего непонимания, подозрений и ненависти, которыми встретили его каторжники, он дает понять, что позже все изменилось. Так, в разных местах своих записок он пишет:
"Тоска всего этого первого года каторги была нестерпимая и действовала на меня раздражительно, горько. В этот первый год от этой тоски я многого не замечал кругом себя. Я закрывал глаза и не хотел всматриваться. Среди злых, ненавистных моих товарищей-каторжников я не замечал хороших людей, людей, способных и мыслить и чувствовать, несмотря на всю грубую юру, покрывавшую их снаружи". (2;5) "Я очень хорошо видел теперь, что они презирают меня за то, что я хотел работать, как они, не нежился и не ломался перед ними; и хоть я наверно знал, что потом они принуждены будут переменить обо мне свое мнение, но все-таки мысль, что теперь они как будто имеют право презирать меня, думая, что я на работе заискивал перед ними, - эта мысль ужасно огорчала меня". (1;6)
"Мне надо было почти два года прожить в остроге, чтобы приобресть расположение некоторых каторжных. Но большая часть из них наконец меня полюбила и признала за "хорошего" человека", (1;2)
"Я уже говорил прежде, что я наконец освоился с моим положением в остроге. Но это "наконец" совершалось очень туго и мучительно, слишком мало-помалу. В сущности мне надо было почти год времени для этого, и это был самый трудный год моей жизни". (2;7)
Не всегда ясно, что значит для Горянчигова "потом" или "наконец". Но к десятому году, пишет он в конце своих воспоминаний, он стал находить жизнь легче. "Во-первых, - говорит он,- между арестантами у меня было уже много друзей и приятелей, окончательно решивших, что я хороший человек. Многие из них были мне преданы и искренно любили меня". И все же даже те каторжники, которые привязались к Горянчикову позже, никогда не обращались с ним на равной ноге. И когда Горянчиков вышел из острога, говорит он, только некоторые пожали ему руку дружески.
Внимательное чтение записок говорит читателю, что отношения Го-рянчикова с каторжниками из народа имели ограниченный, утилитарный характер. Горянчиков описывает "план действий", который он выработал для общения с каторжниками; он будет вести себя так просто и независимо, как только возможно; он не будет искать друзей, но не будет отталкивать тех, кто захотят быть его друзьями. Каторжники, утверждает он, ожидали от него, что он будет ценить и уважать свое дворянское происхождение:
"Я все-таки должен был соблюдать и уважать перед ними даже дворянское происхождение мое, то есть нежничать, ломаться, брезгать ими, фыркать на каждом шагу, белоручничать. Так именно они понимали, что такое дворянин. Они, разумеется, ругали бы меня за это, но все-таки уважали бы про себя. Такая роль была не по мне; я никогда не бывал дворянином по их понятиям; но зато я дал себе слово никакой уступкой не унижать перед ними ни образования моего, ни образа мыслей моих". (1;6)
И все же позже в своих записках Горянчиков подтверждает то, что уже очевидно из его описания отношений с простыми каторжниками: волей-неволей он был вынужден в некоторых случаях изображать белоручку, то есть окружать себя людьми, которые исполняли роли слуг. Хотя он настаивает, что всегда хотел делать все сам, все же всегда получалось так, признается он; что он не мог избавиться от разнообразных "услужников и прислужников", которые сами ко мне навязывались и под'конец овладевали мной совершенно... а по наружности выходило как-то само собой, что я действительно барин, не могу обойтись без прислуги и барствую".
Дата добавления: 2015-10-28; просмотров: 43 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Искусство Достоевского 3 страница | | | Искусство Достоевского 5 страница |