Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Искусство Достоевского 4 страница

Искусство Достоевского 1 страница | Искусство Достоевского 2 страница | Quot;Акулькин муж". Рассказ 1 страница | Quot;Акулькин муж". Рассказ 2 страница | Quot;Акулькин муж". Рассказ 3 страница | Quot;Акулькин муж". Рассказ 4 страница | Quot;Акулькин муж". Рассказ 5 страница | Quot;Акулькин муж". Рассказ 6 страница | СВОБОДА В ТЕНИ МЕРТВОГО ДОМА |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Процитированный выше отрывок интересен не только своим выраже­нием сурового и непримиримого отношения Достоевского к каторжни­кам (" 150 врагов"), но и присутствием того элемента, на который обратил внимание польский каторжник Токаржевский: Достоевский постоянно отождествляет себя с дворянством в чувстве нравственного превосход­ства над простыми каторжниками. "Мы выше их". В "Мертвом доме" Достоевский приписывает эти чувства каторжникам-полякам: "Поляки (я говорю об одних политических преступниках) были с ними как-то утон­ченно, обидно вежливы, крайне несообщительны и никак не могли скрыть перед арестантами своего к ним отвращения, а те понимали это очень хо­рошо и платили той же монетою".


Масштаб проблемы "научиться видеть", с которой столкнулся Досто­евский, - это научиться откладывать суждение, избегать искушения смот­реть только на себя, преодолеть всю патологию отвращения - можно уви­деть в его длинном рассказе о жизни в тюрьме в письме к брату, написан­ном после выхода с каторги (1854). Это история мученичества тела и духа:

"С каторжным народом я познакомился еще в Тобольске и здесь в Омске расположился прожить с ними четыре года. Это народ грубый, раздра­женный и озлобленный. Ненависть к дворянам превосходит у них все пре­делы, и потому нас, дворян, встретили они враждебно и с злобною радос-тию о нашем горе. Они бы нас съели, если б им дали. Впрочем, посуди, велика ли была защита, когда приходилось жить, пить-есть и спать с эти­ми людьми несколько лет и когда даже некогда жаловаться, за бесчислен­ностью всевозможных оскорблений. "Вы, дворяне, железные носы, нас заклевали. Прежде господином был, народ мучил, а теперь хуже после­днего, наш брат стал" - вот тема, которая разыгрывалась 4 года. 150 вра­гов не могли устать в преследовании, это было им любо, развлечение, за­нятие, и если только чем спасались от горя, так это равнодушием, нрав­ственным превосходством, которого они не могли не понимать и уважали, и неподклонимостию их воле. Они всегда сознавали, что мы выше их. Понятия об нашем преступлении они не имели. Мы об этом молчали сами, и потому друг друга не понимали, так что нам пришлось выдержать все мщение и преследование, которым они живут и дышат, к дворянскому сословию. Жить нам было очень худо. Военная каторга тяжелее граждан­ской. Все четыре года я прожил безвыходно в остроге,, за стенами, и вы­ходил только на работу. Работа доставалась тяжелая, конечно не всегда, и я, случалось, выбивался из сил, в ненастье, в мокроту, в слякоть или зи­мою в нестерпимую стужу. Раз провел я часа четыре на экстренной рабо­те, когда ртуть замерзла и было, бьпъ может, градусов 40 морозу. Я озно­бил себе ногу. Жили мы в куче, все вместе, в одной казарме. Вообрази себе старое, ветхое, деревянное здание, которое давно уже положено сло­мать и которое уже не может служить. Летом духота нестерпимая, зимою холод невыносимый. Все полы прогнили. Пол грязен на вершок, можно скользить и падать. Маленькие окна заиндевели, так что в целый день почти нельзя читать. На стеклах на вершок льду. С потолков капель - все сквозное. Нас как сельдей в бочонке. Затопят шестью пеленами печку, тепла нет (в комнате лед едва оттаивал), а угар нестерпимый - и вот вся зима. Тут же в казарме арестанты моют белье и всю маленькую казарму заплескают водою. Поворотиться негде. Выйти за нуждой нельзя уже с сумерек до рассвета, ибо казармы запираются и ставится в сенях ушат, и потому духота нестерпимая. Все каторжные воняют как свиньи и гово­рят, что нельзя не делать свинства, дескать, 'живой человек". Спали мы на голых нарах, позволялась одна подушка. Укрывались коротенькими полушубками, и ноги всегда всю ночь голые. Всю ночь дрогнешь. Блох, и вшей, и тараканов четвериками. Зимою одеты мы в полушубках, часто сквернейших, которые почти не греют, а на ногах сапоги с короткими


Достоевский, как мы отметили, в своем мнении о польских каторжни­ках был гораздо более велииодушен, чем Токаржевский в своем мнении о Достоевском. Горянчиков утверждает, что поляки "с глубоким предубеж­дением смотрели на всех окружающих, видели в каторжных одно только зверство и не могли, даже не хотели, разглядеть в них ни одной доброй черты, ничего человеческого". Но он добавляет: "И что тоже очень было понятно: на эту несчастную точку зрения они были поставлены силой об­стоятельств, судьбой". Тем не менее нелестное мнение Токаржевского о Достоевском-каторжнике находит подтверждение в его письме к брату Михаилу в 1854 г.

В том же самом письме есть и другие замечания, указывающие на широко внеличностный и объективный фокус "Мертвого дома". Эти за­мечания говорят о том, что даже тогда, когда Достоевский был в остроге, его отношение к простым русским каторжникам никоим образом нельзя было подытожить одной фразой: "150 врагов". Несколькими абзацами позже своего длинного рассказа об острожной жизни Достоевский гово­рит: "Мне надо жить, брат. Не бесплодно пройдут эти годы". Ему нужны деньги и книги. Его положение, как он надеется, может измениться, "я теперь вздору не напишу". В этот момент своей жизни - теперь ему пред­стоит в виде наказания служить в армии - он боится только "людей и про­извола", тирании командира, который может уничтожить человека. "Там все люди простые", - говорят мне в ободрение, — пишет Достоевский. -Да простого-то человека я боюсь более, чем сложного". Здесь мысль До­стоевского ведет его обратно к тому, что он пережил в остроге: "Впрочем, люди везде люди. И в каторге между разбойниками я, в четыре года, отли­чил наконец людей. Поверишь ли: есть характеры глубокие, сильные, пре­красные, и как весело было под грубой корой отыскать золото. И не один, не два, а нескользко. Иных нельзя не уважать, другие решительно прекрас­ны. Я учил одного молодого черкеса (присланного в каторгу за разбой) русскому языку и грамоте. Какою же благодарностию он окружил меня! Другой каторжный заплакал, расставаясь со мной. Я ему давал денег - да много ли? Но за это благодарность его была беспредельна. А между тем характер мой испортился; я был с ними капризен, нетерпелив. Они уважа­ли состояние моего духа й переносили все безропотно"17.

В этом отрывке Достоевский трезво оценивает факты. Возвращаясь почти случайно к теме своей жизни в остроге, он показывает, что каторж­ники были для него больше, чем просто врагами. Даже''между разбойни­ками, - признает он, - я отличил наконец людей". Этих людей совсем не было в предыдущей части письма. Он упоминает здесь черкеса (Алей в "Мертвом доме") и слугу (Сушилов). Он говорит о своем плохом располо­жении духа и привередливости. Он сознает, что его собственное измучен­ное сознание, горечь и злоба мешали более объективной оценке каторж­ников как людей.

Это осознание еще более очевидно в трогательном письме, которое Достоевский написал Н.Д.Фонвизиной примерно в то же время, когда


писал брату, - в 1854 г. Здесь Достоевский искренне говорит о своем пло­хом расположении духа и о том, как оно повлияло на его суждение о ка­торжниках и на его поведение по отношению к ним:

"Вот уже очень скоро пять лет, как я под конвоем или в толпе людей, и ни одного часу не был один. Быть одному - это потребность нормальная, как пить и есть, иначе в насильственном этом коммунизме сделаешься человеконенавистником. Общество людей сделается ядом и заразой, и вот от этого-то нестерпимого мучения я терпел более всего в эти четыре года. Были у меня и такие минуты, когда я ненавидел всякого встречного, пра­вого и виноватого, и смотрел на них, как на воров, которые крали у меня мою жизнь безнаказанно. Самое несносное несчастье это когда делаешь­ся сам несправедлив, зол, гадок, сознаешь все это, упрекаешь даже себя -и не можешь себя пересилить. Я это испытал. Я уверен, что Бог Вас изба­вил от этого. Я думаю, в Вас, как в женщине, гораздо более было силы переносить и прощать"18;

Это воспоминания человека, который даже в невыносимом личном страдании и падении не потерял способности оценивать свои взгляды и свое поведение в широком нравственном и духовном контексте. Здесь уместно вспомнить некоторые замечания Н.Н.Страхова, некогда друга Достоевского и его биографа:

"В Достоевском с чрезвычайной ясностию обнаруживалось <...> особенного рода раздвоение, состоящее в том, что человек предается очень живо известным мыслям и чувствам, но сохраняет в душе неподдающую­ся и неколеблющуюся точку, с которой смотрит на самого себя, на свои мыс­ли и чувства. Он сам иногда говорил об этом свойстве и называл его рефлек-сиею. Следствием такого душевного строя бывает то, что человек сохраняет всегда возможность судить о том, что наполняет его душу; что различные чувства и настроения могут проходить в душе, не овладевая ею до конца, н что из этого глубокого душевного центра исходит энергия, оживляющая и преобразующая всю деятельность и все содержание ума и творчества"19.

Замечания Страхова многое добавляют к пониманию состояния духа Достоевского в остроге.

То, что Достоевский говорит об острожной жизни и об острожном на­роде в конце своего письма к брату Михаилу в 1854 г., показывает, на­сколько активен был художник в Достоевском во время его заключения и что он имел в виду, говоря: теперь вздору не напишу".

"A propos. Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! Я сжился с ними и потому, кажется, знаю их порядочно. Сколько историй бродяг и разбойников и вообще всего черного, горемычного быта! На це­лые томы достанет. Что за чудный народ. Вообще время для меня не поте­ряно. Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо^ и так хорошо, как, может быть, не многие знают. Но это мое маленькое самолюбие! На­деюсь, простительно"20.

Эти слова примечательны и своей художественной беспристрастнос­тью. Его первые замечания об острожной жизни сосредотачивались ис-


ключительно на том, как эта жизнь повлияла на него самого. Особый акцент делался на классовых противоречиях между каторжниками-дворянами и простыми каторжниками. "Жить нам было очень худо" - то есть дворянам. В последних замечаниях акцент перемещается с классо­вых противоречий - "150 врагов" - на человеческие отношения - "люди везде люди".

Его слова о "золоте под грубой корой" предвосхищают центральный образ коры и зерна в "Мертвом доме". Достоевский больше не сосредота­чивается на самом себе и своих собственных страданиях, теперь его вол­нует то, что находится под грубой корой, - сущностная, неотъемлемая человечность русского народа. "Я узнал <...> народ русский хорошо", -пишет он в конце письма. Он признает в каторжниках русский народ в целом и видит в них не только негодяев и разбойников, но и "народные типы, характеры", он видит в них людей, которые возникли из "черного, горемычного быта", то есть людей с трагической историей. Он узнал Рос­сию и ее народ. Конечно же, именно здесь мы слышим голос автора "Мер­твого дома". В своем рассказе об остроге Достоевский движется от эгоиз­ма страдания с его ограниченной перспективой к альтруизму художествен­ного видения; от суждений, укорененных в годах мучительной боли (''ког­да делаешься сам несправедлив, зол, гадок"), к объективной оценке ост­рожного мира; от реакционной субъективности к управляемому художе­ственному познанию и интуиции.

За годы сибирской ссылки интерес Достоевского к "чудному" русскому народу развился в идеологию. Он писал поэту Аполлону Майкову в январе 1856 г. о том, как близко и дорого его сердцу "все русское": "Даже каторжные не испугали меня, - это был русский народ, мои братья по несчастью, и я имел счастье отыскать не раз даже в душе разбойника великодушие, потому собственно, что мог понять его; ибо был сам русский"21. В письме к Майкову идеолог в Достоевском выходит на первый план; он полностью избегает упоминаний о горечи и ненавис­ти, которые так затемняли его глубокое понимание русского каторжника. И все же даже если мы допускаем здесь некоторое преувеличение с лич­ной стороны, мысль Достоевского здесь показывает его глубокий худо­жественный замысел в "Мертвом доме", замысел, который зародился в остроге. В письме к Майкову он говорит о невыносимой муке невозмож­ности писать в остроге, но добавляет, что "между прочим, внутренняя работа кипела"22.

В том же самом письме Достоевский говорит о драматурге Александ­ре Островском, чьи произведения он начал читать: "Он, может быть, зна­ет известный класс Руси хорошо, но, мне кажется, он не художник. К тому же, мне кажется, он поэт без идеала"23. Являются или нет замечания Дос­тоевского справедливой оценкой искусства Островского, в данном случае не имеет значения, они интересны тем, что написаны в то время, когда сам Достоевский пытался справиться с сырым материалом своего соб­ственного острожного опыта. Несомненно, что основное требование, ко-


торое он предъявлял к самому себе, было подходить к своему предмету не только с безжалостной честностью, но и с позиций идеала.

Выбор художественной формы был, несомненно, решающим для Дос­тоевского. Дадут ли воспоминания, написанные от его собственного лица, возможность изобразить мертвый дом во всей его человеческой и истори­ческой атмосфере? Сколько внимания можно уделить число субъектив­ной стороне его опыта, не подрывая одновременно более широкий худо­жественный замысел восстановления образа этого "чудного" народа? Письма Достоевского дают только редкие указания на то, как он подходил к этим вопросам. Одно замечание в его письме к Майкову в 1856 г. указы­вает на направление, которое принимали его мысли. Он пишет, что в сво­бодное время записывает, "что было полюбопытнее" из своих острожных воспоминаний. "Впрочем, -добавляет он, - тут мало личного"24. Достоев­ский в этом письме ничего не говорит о художественном построении сво­их воспоминаний, но ясно, что фокус его внимания сместился с собствен­ной личности, то есть рассказчика, на окружение.

Тремя годами позже он написал о созревшем замысле "Мертвого дома". Его основное внимание сосредоточится на мире каторжников, пишет он своему брату Михаилу в октябре 1859 г., а что касается художественной формы, у него в голове сложился "план полный и определенный":

"Личность моя исчезнет. Это записки неизвестного; но за интерес я ручаюсь. Интерес будет наикапитальнейший. Там будет и серьезное, и мрачное, и юмористическое, и народный разговор с особенным каторж­ным оттенком (я тебе читал некоторые, из написанных мною на месте выражений), и изображение личностей, никогда не слыханных в литера­туре, и трогательное, и, наконец, главное, - мое имя"25.

Достоевский исполнил своей замысел. Его "личность", конечно же, не исчезла в фундаментальном смысле из "Мертвого дома". Все в этом про­изведении пропущено сквозь фильтр сознания и чувств, принадлежащих самому Достоевскому, и это отчетливо ощущается. Но введение в художе­ственную ткань неизвестного рассказчика дало ему возможность структу­рировать его опыт и впечатления на основе своих глубочайших прозре­ний. Он освободился от придирчивого и отвлекающего требования при­держиваться временного и духовного графика собственного опыта. Убрав себя из центра внимания, Достоевский смог художественно сформиро­ваться. Прежде всего он стремился по возможности убрать противоречие, которое со всей очевидностью разрывало его собственный дух: противо­речие между субъективным предубеждением и объективным прозрением, личной ненавистью и любящим пониманием, все то, что подытожено в словах Зосимы в "Братьях Карамазовых": "Любовь деятельная, есть дело жестокое и устрашающее" Он добился этого, во-первых, сконцентриро­вав основное внимание на вымышленном рассказчике Горянчикове, а не на себе самом, своих воспоминаниях о собственных страданиях, и, во-вторых, изобразив реакцию рассказчика на каторжников в примиряющем свете осмысления прошедшего.


L.


Основной фокус "Мертвого дома" сосредоточен на широкой панора­ме острожной жизни и личностей; его главная тема - открытие русского народа и восстановление его образа. Горянчиюв временами почти исче­зает на фоне его завораживающих описаний каторжников, изображения острожного мира, в его размышлениях о преступлении и наказании, о природе свободы и так далее. И все же иногда читатель может заглянуть во внутренний мир Горянчикова-каторжника. Мгновения интроспекции, о которых вспоминает каторжник Горянчиков, говорят об опустошающем одиночестве, страдании и отчаянии. Так, например, он описывает свои мысли, когда впервые вошел в острог:

"Вот конец моего странствования: я в остроге! - повторял я себе поми­нутно, - вот пристань моя на многие, долгие годы, мой угол, в который я вступаю с таким недоверчивым, с таким болезненным ощущением... А кто знает? Может быть, - когда, через много лет, придется оставить его, -еще пожалею о нем!".... - прибавлял я не без примеси того злорадного ощущения, которое доходит иногда до потребности нарочно бередить свою рану, точно желая полюбоваться своей болью, точно в сознании всей ве­ликости несчастия есть действительно наслаждение". (1;5)

Такие замечания показывают, что Горянчикову знакомо нравственно-психологическое "подполье", которое Достоевский так тщательно иссле­довал вскоре после написания своего острожного произведения в "Запис­ках из подполья* - то состояние духа, в котором человек у 'последней стены" находит злобное наслаждение в растаптывании собственных на­дежд и выражает свой протест, налагая страдания на самого себя. Неслу­чайно глава, которая открывается проникновением в духовное состояние Горянчикова, завершается рассуждением о каторжниках, которые внезап­но ударяются в дикое и разрушительное бешенство лишь затем, чтобы утвердить свою целостность человеческих существ. Горянчиков открыва­ет свое тождество с простыми каторжниками именно на этом глубочай­шем и наиболее обезображенном уровне страдания.

Возможно, наиболее болезненный намек на внутреннее состояние Го­рянчикова в первый период его заключения содержится в том, как он опи­сывает искалеченного орла, которого приносят в острог. Злобный, но ис­тощенный, орел забивается в угол - одинокий, недоверчивый и презри­тельный - глядя на всех "гордо и дико, как раненый король". Через три месяца каторжники решают освободить его. "Пусть хогь околеет, да не в остроге", - говорят некоторые. "Вестимо, птица вольная, суровая, не при­учишь к острогу-то", - соглашаются другие. "Знать, он не так, как мы", -вставляет кто-то. "Вишь, сморозил, - отвечает другойкаторжник, -то пти­ца, а мы, значит, челрвеки". Здесь в "Мертвом доме" присутствует некото­рая амбивалентность. Люди не птицы; они могут приспособиться к не­свободе. И все же, приспосабливаясь, они никогда не теряют потребности в свободе.


Орел бьется и кусается, даже когда его несут к острожной стене. "От-пу щай его, Микитка, - говорит один из каторжников. - Ему, знать, черта в чемодане не строй. Ему волю подавай, заправскую волю-волюшку". Че­ловек двенадцать каторжников смотрят, как орел, не оглядываясь, ковыля­ет в степную траву. Глубоко человечный Горянчиков перед смертью, ко­нечно же, оглядывается назад, и он видит незатемненный образ человека.

Человек, замечает однажды Горянчиков, "потеряв цель и надежду <... > с тоски обращается нередко в чудовище". Но в своем "страстном желании воскресения, обновления, новой жизни", пишет Горянчиков в завершение своих записок, он наконец собрался, взял себя в руки: "Я ждал, я отсчиты­вал каждый день <.. > Помню, что во все это время, несмотря на сотни товарищей, я был в страшном уединении, и я полюбил наконец это уеди­нение". "Одинокий душевно", говорит Горянчиков, он вспоминал всю свою жизнь и сурово судил себя:

"Я думал, я решил, я клялся себе, что уже не будет в моей будущей жизни ни тех ошибок, ни тех падений, которые были прежде. Я начертал себе программу всего будущего и положил себе твердо следовать ей. Во мне возродилась слепая вера, что я все это исполню и могу исполнить:... Я ждал, я звал поскорее свободу; я хотел испробовать себя вновь, на но­вой борьбе. Порой захватывало меня судорожное нетерпение.... Но мне больно вспоминать теперь о тогдашнем настроении души моей. Конечно, все это одного только меня касается.... Но я оттого и записал это, что, мне кажется, всякий это поймет, потому что со всяким то же самое должно случиться, если он попадет в тюрьму на срок, в цвете лет и сил. Но что об этом!.. Лучше расскажу что-нибудь, чтоб уже не кончить слишком резким

отрубом". (2,9)

Воспоминания Горянчикова о своем болезненном духовном состоянии остро выражают собственную глубокую муку Достоевского. Его слова "конечно, все это одного только меня касается...." свидетельствуют о кар­динальном решении Достоевского в 'Мертвом доме" освободить пове­ствование от тирании глубоко измученной, мизантропической субъектив­ности, от злобного взгляда человека, доведенного до крайних пределов ненависти годами униженного, скотского существования.

"Последний раз, как я писал Вам, я был болен и душою и телом, -писал Достоевский НДФонвизиной в 1854 г. - Тоска меня ела, и я ду­маю, что написал пребестолковое письмо. Эта долгая, тяжелая физически и нравственно, бесцветная жизнь сломила меня". По поводу своего перво­го письма Достоевский характерно добавляет: "Мне всегда грустно пи­сать в подобные минуты письма; а навязывать в такое время свою тоску другим, хотя бы очень расположенным к нам, я думаю, малодушие"26. Это отношение явственно превалирует, когда Достоевский пишет "Мертвый дом".

Достоевский провел четыре ужасных года в остроге и шесть в сибирс­кой ссылке, но он приговорил Горянчикова к десяти годам каторги. Он дал ему, так сказать, еще шесть лет на то, чтобы обрести некую перспективу, преодолеть первые годы горечи и отчаяния, прийти к тем выводам, кото-

■ 51


рые Достоевский постиг как художник еще тогда, когда он ходит в остро­ге, по воспоминаниям П.Н.Мартьянова, голову склоняя "наперед и глаза опуская в землю", но которые вызрели в нем только после десяти лет ост­рога и ссылки. "Повторяю, - писал Достоевский в конце "Дневника писа­теля" в 1873 г. о своем перерождении убеждений, которое произошло бла­годаря прямому общению с народом, - это не так скоро произошло, а по­степенно и после очень-очень долгого времени"37.

"Сцены из Мертвого дома" Горянчикова, что важно, - не дневник (иде­альная форма для непосредственного изображения работы сознания), но собрание воспоминаний, относящихся главным образом к первому году, первым месяцам, даже первым дням его заключения. "Дальнейшие годы как-то стерлись в моей памяти". Его воспоминания вначале представлены в хронологическом порядке — прибытие в острог, первые впечатления, первый месяц и так далее, а затем - в широком контексте времен года и праздников первого года - зима (Рождество), весна (Пасха). Горянчиюв выходит из острога зимой своего десятого года.

Эта хронологическая организация не мешает Горянчикову свободно перемещаться вперед и назад по временному пространству его размыш­лений о людях, происшествиях и деталях. И все же хронология есть, и она играет очень важную роль: она дает рассказчику возможность изложить и оценить свой опыт и свои мысли первого года заключения на фоне мыс­лей и прозрений последующих лет. Образ Горянчикова, возникающий в сознании читателя, - это прежде всего образ размышляющего, всевидя­щего мемуариста, который поправляет, так сказать, искаженные первые впечатления Горянчикова-каторжника в тот самый момент, как он вспоми­нает их. Так, Горянчиков-мемуарист пишет в своих записках:

Тоска всего этого первого года каторги была нестерпимая и действо­вала на меня раздражительно, горько. В первый год от этой тоски я много­го не замечал кругом себя. Я закрывал глаза и не хотел всматриваться. Среди злых, ненавистных моих товарищей-каторжников я не замечал хо­роших людей, людей способных мыслить и чувствовать, несмотря на всю отвратительную кору, покрывавшую их снаружи". (2;5) "Но, как я уже упоминал отчасти, я не мог и даже не умел проникнуть во внутреннюю глубину этой жизни в начале моего острога, а потому все внешние прояв­ления ее мучили меня тогда невыразимой тоской. Я иногда просто начи­нал ненавидеть этих таких же страдальцев, как я". (2;7) "Да, очень трудно бывает распознать человека, даже и после долгих лет знакомства! Вот почему с первого взгляда каторга и не могла представиться мне в том на­стоящем виде, как представилась впоследствии". (1;5)

Примечательно, то, что Горянчиков не может сопереживать с просты­ми каторжниками, представлено Достоевским здесь, как и в "Мужике Ма-рее", как неудачная попытка видеть или заглянуть вглубь: "Я не замечал", "Я закрывал глаза и не хотел всматриваться". Действительность здесь -не просто внешнее проявление, жизни, "грубая кора", которая видна в ос­троге повсюду, но внутренний мир других людей, которые тоже страдают.


думают и чувствуют. Смотреть - значит проникать во внутренние глуби­ны этого мира"28.

Горянчиков говорит читателю, что даже в первый период его пребыва­ния в остроге у него было некое интуитивное знание внутренней природы каторжников. В начале своих записок он вспоминает, как думал в самые первые дни своего заключения, что каторжники в остроге были "вовсе не до такой степени хуже тех, остальных, которые остались там, за острогом. Я думал это и сам качал головою на свою мысль, а между тем - Боже мой! если б я только знал тогда, до какой степени и эта мысль была правдой!" Эти слова говорят о том, что он был бы избавлен от многих душевных страданий, будь он способен видеть каторжников в контексте русской жизни и судьбы народа в целом.

Читатель начинает свое путешествие в русский ад с прозрений, кото­рые не были вполне оценены Горянчиковым-каторжником в его первые годы в остроге. Горянчиков-мемуарист намекает однажды на свою "нена­висть" к каторжникам, но относит ее главным образом к первому периоду своего пребывания в остроге. Относительно общего непонимания, подо­зрений и ненависти, которыми встретили его каторжники, он дает понять, что позже все изменилось. Так, в разных местах своих записок он пишет:

"Тоска всего этого первого года каторги была нестерпимая и действо­вала на меня раздражительно, горько. В этот первый год от этой тоски я многого не замечал кругом себя. Я закрывал глаза и не хотел всматривать­ся. Среди злых, ненавистных моих товарищей-каторжников я не замечал хороших людей, людей, способных и мыслить и чувствовать, несмотря на всю грубую юру, покрывавшую их снаружи". (2;5) "Я очень хорошо ви­дел теперь, что они презирают меня за то, что я хотел работать, как они, не нежился и не ломался перед ними; и хоть я наверно знал, что потом они принуждены будут переменить обо мне свое мнение, но все-таки мысль, что теперь они как будто имеют право презирать меня, думая, что я на работе заискивал перед ними, - эта мысль ужасно огорчала меня". (1;6)

"Мне надо было почти два года прожить в остроге, чтобы приобресть расположение некоторых каторжных. Но большая часть из них наконец меня полюбила и признала за "хорошего" человека", (1;2)

"Я уже говорил прежде, что я наконец освоился с моим положением в остроге. Но это "наконец" совершалось очень туго и мучительно, слиш­ком мало-помалу. В сущности мне надо было почти год времени для это­го, и это был самый трудный год моей жизни". (2;7)

Не всегда ясно, что значит для Горянчигова "потом" или "наконец". Но к десятому году, пишет он в конце своих воспоминаний, он стал нахо­дить жизнь легче. "Во-первых, - говорит он,- между арестантами у меня было уже много друзей и приятелей, окончательно решивших, что я хоро­ший человек. Многие из них были мне преданы и искренно любили меня". И все же даже те каторжники, которые привязались к Горянчикову позже, никогда не обращались с ним на равной ноге. И когда Горянчиков вышел из острога, говорит он, только некоторые пожали ему руку дружески.


 


Внимательное чтение записок говорит читателю, что отношения Го-рянчикова с каторжниками из народа имели ограниченный, утилитарный характер. Горянчиков описывает "план действий", который он выработал для общения с каторжниками; он будет вести себя так просто и независи­мо, как только возможно; он не будет искать друзей, но не будет отталки­вать тех, кто захотят быть его друзьями. Каторжники, утверждает он, ожида­ли от него, что он будет ценить и уважать свое дворянское происхождение:

"Я все-таки должен был соблюдать и уважать перед ними даже дво­рянское происхождение мое, то есть нежничать, ломаться, брезгать ими, фыркать на каждом шагу, белоручничать. Так именно они понимали, что такое дворянин. Они, разумеется, ругали бы меня за это, но все-таки ува­жали бы про себя. Такая роль была не по мне; я никогда не бывал дворяни­ном по их понятиям; но зато я дал себе слово никакой уступкой не уни­жать перед ними ни образования моего, ни образа мыслей моих". (1;6)

И все же позже в своих записках Горянчиков подтверждает то, что уже очевидно из его описания отношений с простыми каторжниками: волей-неволей он был вынужден в некоторых случаях изображать белоручку, то есть окружать себя людьми, которые исполняли роли слуг. Хотя он наста­ивает, что всегда хотел делать все сам, все же всегда получалось так, при­знается он; что он не мог избавиться от разнообразных "услужников и прислужников", которые сами ко мне навязывались и под'конец овладева­ли мной совершенно... а по наружности выходило как-то само собой, что я действительно барин, не могу обойтись без прислуги и барствую".


Дата добавления: 2015-10-28; просмотров: 43 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Искусство Достоевского 3 страница| Искусство Достоевского 5 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.014 сек.)