Читайте также: |
|
- Ты посмотри, Дашенька, что творится, ты посмотри. Тут землетрясение, там наводнение, тут вулкан, там эпидемия… Ты хоть понимаешь, куда мир катится? А тут смотри, все воюют и воюют. Атомной бомбой уже угрожают. А этот-то все обещает весь мир накормить! Хорошо хоть мы далеко. Там все убивают и убивают. Я вот думаю, если Илия и Енох придут, их по телевизору покажут или Антихрист не даст? Что будет, Дашенька? Ты смотри, что делается…
- А что делать, бабуль? – пожимала плечами Даша.
- Что делать? – задумчиво повторяла бабушка и, словно опомнившись, вспоминала: - Молиться надо, молиться! Пойдем, помолимся.
И они шли в спальню бабушки, где Даша терпеливо ждала, когда бабушка вычитает молитвенное правило. Следом за ней осеняла себя крестным знамением, не без надежды поглядывала на иконы, и опускала взгляд: вдруг накатывало чувство стыда. Она понимала, что у нее нет и десятой доли той веры, с какой бабушка обращалась к Всевышнему, Богородице или святому, которого чтили в этот день. Нет, Даша не была законченной атеисткой, коих прилюдно корчило при любом упоминании о Боге или Церкви, она верила в то, что Христос действительно приходил в этот мир, читала когда-то детскую Библию, а вот на взрослую сил и времени так и не достало. Быстрая современная жизнь выхватила ее и понесла, и хотелось поскорее разделаться с художественной академией, где она пыталась развить свои таланты, чтобы быть рядом с Артемом, хотелось в дальние страны, хотелось жить долго и счастливо… А бабушка причитала, что этому миру осталось совсем немного. Другие верующие отмахивались: уж сколько раз ждали Конца Света, а он все не случался, а один профессор сказал Даше, что Конец Света понятие растяжимое, что Антихрист – имя собирательное, куда и Наполеон, и Гитлер и Нерон, скажем, входят, и надо просто спасать свою душу в то время, когда выпало жить. Но бабушка причитала. А Даша тихонько вздыхала за ее спиной, но терпеливо ждала, когда она пропоет-прошепчет все молитвы. Ведь Тема вот-вот должен был позвонить… А бабушка простит все: грубость, опоздание, отказ помочь по дому, все простит, кроме одного – если Даша не встанет с ней вечером к иконам. Причем ее молчаливая обида взывала к совести Даши куда больше, чем ее выговоры и причитания. И каждый раз бабушка оканчивала молитвенное правило одной просьбой: «Позволь, Господи, мне грешной прожить здесь столько, чтобы внученька моя спаслась»… И Даша опускала голову, стыдясь самой себя, а бабушка целовала ее и крестила.
После, по вечерам же приходилось перемежать чтение современных романов с духовной литературой, которую старательно подбирала да подбрасывала на постель бабушка.
- Вот, внученька, о семье прочитай, о браке, Артему своему прочитай…
- Ну бабушка, - морщилась в ответ Даша.
- А чего тогда спрашиваешь, как мы с дедом шестьдесят лет прожили? Вот так и прожили – с помощью Божией и никак иначе! Поздно, конечно, понимать стали, что с помощью Божией, но уж лучше поздно, чем никогда. А ты-то вот можешь сразу все узнать. От тебя Библию никто не прячет. Комсомольцы за тобой не бегают, партия из-за угла не подглядывает…
- Ты деда с самой юности любила?
- С самой-самой. Я же тебе сто раз рассказывала, что мы в шестнадцать лет познакомились, и сразу поняли, что друг без друга нам не жить.
- Романтика… - сладко вздыхала Даша.
- Ага, первые полгода романтика, а потом жизнь так молотит, что успевай – уворачивайся.
- Ты говорила, вы часто ссорились.
- Ага, по молодости особенно.
- А как мирились?
- Да просто, - не задумываясь, отвечала бабушка, - то он уступит, то я.
- По переменке?
- Ну, почти… Да ты, вон, про Петра и Февронию-то прочитай.
- Да уж читала несколько раз, бабуль.
- А, ну тогда про Ксению Петербургскую, вот уж кто мужа любил, а потом она всю свою любовь Богу и людям отдала.
- Бабуль, ты забыла? Я и про нее и про Матронушку читала.
- Ну да, - озадачивалась бабушка. – Так тебе уж можно Феофана Затворника читать. Очень я его люблю.
- Да я, вроде, понемногу читаю.
- Ага, а у самой вон – любовный роман опять на кровати.
- А ты, бабушка, будто любовных романов не читала?
- Читала, был такой грех. Много читала. Селлинджер, помню, нравился…
- «Над пропастью во ржи»…
- Ага, и Уилки Коллинзом зачитывалась. Там тебе и тайна и любовь. В наше-то время эти книги еще поискать надо было. А потом, вроде как, стала под умную придуривать.
- Ну ты скажешь, бабуль, под умную придуривать…
- А как еще сказать? Джойса читала, Кафку… А вот поняла только Гессе. Потом главное уяснила: чего умствовать? К чему? Дело мое – плита да за детьми присматривать. А не кивать в богемных обществах, что я Босха от Дали отличаю.
- Ну, бабуль, это ж совсем разные!
- Да знаю я, - отмахивалась бабушка, - одинаковые в том, что сумасшедшие оба. Помню анекдот ходил: из музея украли картину Малевича «Черный квадрат», но сторож Петров восстановил ее к утру.
- Хи-хи…
- Все главное, Даша, в Евангелии написано.
- Да знаю, бабушка, знаю, но чего мне теперь – романов не читать?
- Того не знаю, - вздыхала бабушка, - я сама-то многое поздно поняла. А еще больше, когда деда похоронила твоего.
- Ты веришь, что он там тебя ждет?
- Если б не верила, то и жить бы не стала. Зачем? Чего я тут нового увижу? Из-за тебя вот только и живу.
- Живи, бабуль, живи…
Даша открыла окно, высунулась почти наполовину. Странная, давящая тишина втянулась в комнату. Город тонул во мраке и тумане. Что там? Какая опять авария? Каждый день то авария, то катастрофа, то стихийное бедствие, то теракт… Чем дольше она находилась по ту сторону окна, тем тревожнее ей становилось. Повернула голову к небу и не увидела его. Серая взвесь – вот что было на его месте. Ни звезд, ни луны, но и то, что заполняло собой небесную сферу, назвать облаками и тучами было нельзя. За все то время, пока Даша частью висела за окном, по улице не проехала ни одна машина. Звуков вообще не было. Она спрыгнула с подоконника и на цыпочках пошла в спальню бабушки. Почему на цыпочках? Ей вдруг показалось, что звук, производимый в такой гулкой тишине, выдаст ее перед каким-то невидимым врагом.
Бабушка как обычно спала на правом боку. Лицом к дверям. Дышала сбивчиво, иногда смешно причмокивала губами. Спала она обычно чутко, вот и сейчас, еще не открыв глаз, спросила:
- Чего, Даша?
- Не знаю, баб, везде свет погас, даже мобильник вырубился, на улице – как будто вымерли все.
- Да свет не первый раз вырубают. Ложись, спи. Утро вечера мудренее.
- Страшно чего-то. А в Екатеринбурге тоже выключили?
- Почем я знаю. Ты за Артема, что ли, переживаешь?
- Ну а как, переживаю, конечно.
- Не переживай. Мы же за него молимся. Ложись вон на дедово место. Спи рядом, если страшно.
Даша замерла в нерешительности:
- Ты, бабуль, будто вообще ничего не боишься.
- Боюсь. Боюсь, что на Страшном Суде Господь при всех мои грехи покажет. Вот стыда-то будет.
- Да ну тебя, бабуль, - Даша скривилась, перебираясь на другую часть кровати. – Скажешь тоже.
- Спи, давай, а то не сможешь, небось, старухой пахнет в комнате.
- Я привыкла.
В это время в городе явственно ухнуло. Дрогнули оконные стекла. И снова наступила тишина.
- Бомбят что ли, или взрывают чего? – спокойно спросила темноту бабушка.
- Война-то ведь далеко, - успокоила сама себя Даша.
- Нынешние войны далеко не бывают. Но ты спи, чего гадать-то. Господь со всем разберется…
Михаил Давыдович осторожно открыл один глаз. Вроде должно было наступить утро, и он пытался понять – кто он сегодня. Зрачок его описал круг, остановился на окне, где обычно обретался привычный солнечный луч, но луча не было. Вместо него за стеклом висела светло-серая хмарь, которую с натяжкой можно было назвать пасмурной погодой. В действительности, она ни на что до этого виденное не походила. Оттого, что Михаила Давыдовича не охватил из-за этого приступ злобы, он уверенно сделал вывод, что сегодня он добрый. То есть – представлен в этом мире своей светлой частью. Значит, надо было вспоминать, что было вчера. Ибо вчера Михаил Давыдович мог натворить всякого, что не помешало бы исправить, если корректировка поступков вообще была возможна. Но в том-то и дело, что память сегодняшнего Михаила Давыдовича вчерашнего дня не знала. Знала только позавчерашний, когда доктор философских наук пребывал именно в таком, блаженном виде. Вчерашний день, конечно, о себе напомнит сам. Упреками со стороны окружающих, или чем похуже… Удивительно было другое: с темной своей стороны Михаил Давыдович помнил все, и те дни, когда светился добром и блаженством, отчего с утра приходил в жутко раздраженное состояние. Все это началось с ним очень давно. Он даже не помнил когда. На закате преданной советской эпохи он, как и многие его коллеги по несчастью, занимался любомудрием в стране победившего во всех сферах социализма, преподавал единственно верную марксистко-ленинскую философию и научный атеизм. Был, что называется, на передовой идеологического фронта. Крушил экзистенциализм и прочие буржуазные измышления, но к началу девяностых годов ХХ века быстро понял, что скоро может остаться без работы. Потому потихоньку начал читать сначала Бердяева и Соловьева, потом (уже внимательно) Сартра и Хайдеггера, Блаватскую и Рерихов, «накачивался» становящейся модной восточной философией и, в результате, стал обладателем полной псевдонаучной, но весьма интеллектуальной каши в голове, соответственно декларируемым генеральным секретарем плюралистическим веяниям. Михаилу Давыдовичу показалось, что он на базе усвоенного смог генерировать какую-то собственную идею, главная суть которой, в сущности, была не нова: он уравнивал добро и зло, считая их неотъемлемыми движущими силами этого мира. Выступая перед многочисленными аудиториями, где он неожиданно даже для себя, ибо никогда не был амбициозен, стал популярен, Михаил Давыдович плел несуразицы про смены цивилизаций, про наследие Шамбалы, про развитие сверхчеловеческих способностей, вкручивал единство и борьбу противоположностей, инь и янь, приводя социалистическую систему как неудачный опыт доминирования одного начала над другим, и пророчествуя о том, какие возможности открываются человечеству с падением мировой системы социализма. При этом он легко мог долить в восточную эзотерику палеопсихологию Поршнева, а буддистские тексты приправить Энгельсом, коего знал наизусть. Единственной книгой, которую он не смог осилить, являлось Евангелие. Разумеется, все основные события и постулаты он знал из критики Священного Писания, но саму книгу по необъяснимым для себя причинам читать не мог. Его едва хватало на одно-два предложения, откуда бы он не начинал чтение. Так было с Библией. Зато все остальное удавалось ему, почти как доктору Фаусту.
- Человек в равных количествах состоит из добра и зла! – вещал профессор. – Нельзя допустить доминирования одного над другим. Онтологически бытие в равных долях наполнено добром и злом. Добро светится на фоне зла, зло определяет движение, накаляя нужные энергии человечества. И если я сегодня был чрезмерно добр, неоправданно добр, вызывающе добр, то завтра я в той же мере буду злым. Космическое равновесие возьмет свое…
Наверное, с этой фразы или с чего-то подобного, озвученного профессором в масштабах актового зала университета, и началась его странная одержимость. Один день Михаил Давыдович мог претендовать на нимб, другой – предавался страстям и порокам, сквернословил и напивался, а главное – очень логично, научно и весьма убедительно обосновывал свое поведение любому подвернувшемуся под руку оппоненту. Только из рассказов окружающих, он смог узнать, что сущность его, сознание его расколото надвое. Причем добрая часть не помнит зла, а злая, как он убедился сам, все прекрасно усваивает и изо всех сил пытается перечеркнуть все доброе, сделанное за день. Единственное, на чем не сказывалась его «болезнь», а правильнее определить – одержимость, было ораторское искусство, которым он день ото дня владел все лучше, и говорил так искусно, что спорить с ним никто не решался. Никто, кроме кладбищенского Макара.
Их знакомство и дружба на почве взаимного отторжения, а также на почве отторжения обоих обществом завязалась, разумеется, на кладбище. В тот день Михаил Давыдович хоронил менее удачливого коллегу, который так и не смог оценить всех прелестей идейного разнообразия и стать разработчиком методологической базы демократического общества, как Михаил Давыдович. Отчего и умер в нищете и безвестности. Михаил Давыдович в тот день пребывал на темной стороне своего сознания, но это не помешало ему произнести зажигательную речь над могилой усопшего так, будто он находился на митинге. Впрочем, его так понесло, что он не заметил, как его единственным вынужденным слушателем остался Макар, который должен был подравнять холмик и установить деревянный крест в изголовье, где как раз топтался Михаил Давыдович.
- …Можно ли считать смерть злом, является ли она абсолютной? – несло профессора. – Мы априори знаем, что не всякий вред можно назвать злом, и не всякое доброе действие имеет благие последствия. Гетерогония целей, обоснованная Вильгельмом Вундтом, отчетливо определяет, что любое позитивное движение может иметь негативные последствия, так называемые побочные эффекты. Ведь и лекарство, с одной стороны, лечит, а, с другой, простите за просторечие, калечит. Вспомним, что даже Блаженный Августин писал: «Из совокупности добра и зла состоит удивительная красота вселенной. Даже и то, что называется скверным, находится в известном порядке, стоит на своем месте и помогает лучше выделится добру. Добро больше нравится и представляется более похвальным, если его можно сравнить со злом». А как вторит ему уважаемый Бёме! «Без зла все было бы так бесцветно, как бесцветен был бы человек, лишенный страстей: страсть, становясь самобытною, - зло, но она же источник энергии, огненный двигатель. Доброта не имеющая в себе зла, эгоистического начала, - пустая сонная доброта…»
- Вы не заткнете свой «огненный двигатель»? – бесцеремонно перебил его Макар. – Все уже ушли.
Ошарашенный такой наглостью профессор, не преминул указать могильщику его место:
- Я – доктор философских наук, академик многих академий, и не следует всякому быдлу, занимающемуся трупоустройством, перебивать меня…
После этих слов Михаил Давыдович просто-напросто получил в морду, а когда пришел в себя, услышал от работающего над обустройством могилы Макара следующее:
- И не хрен мне тут немецких сапожников цитировать. Еще надо посмотреть, кто быдло. Ишь, придумал, «вещество, из которого был создан Адам, было несколько заражено диавольским недугом». Бред! У этого сапожника мозги были с недугом… С тем же.
- Вы знаете Бёме?! – удивился Михаил Давыдович, и даже будучи на темной стороне испытал уважение к могильщику, легко оперирующему цитатами протестантского мыслителя. – Бёме предварял Гегеля!
- Очнулся, одержимый, - повернулся к нему Макар. – Бёме предварял апокалипсическую эпоху, полноценным и качественным продуктом которой вы являетесь.
- Вы свернули мне челюсть, я подам на вас в суд! – вспомнил вдруг положенный гнев профессор.
- Будешь блеять, зарою рядом, - спокойно ответил Макар, - и никто не узнает, где могилка твоя. Там, - Макар ткнул в небо, - тебя уже ждут с твоими гениальными аргументами. Бёме хоть понимал свободу выбора, а у тебя, похоже, ее уже нет. Ты, братец, свой выбор уже сделал. – Макар присел на корточки и вдруг предложил: - Выпить хочешь? Помянуть ведь надо. – Он кивнул на холмик.
- Не откажусь, - с интересом прищурился Михаил Давыдович, - но помни, плебей, в гневе я страшен. Я должен тебе удар.
- Да нет проблем, бей, - подставил щеку Макар и тут же получил жалкую пощечину. – В расчете, - прокомментировал он с ухмылкой. – Вставай, гений либеральной мысли, пойдем ко мне в каморку, мне тут ваши два флакона оставили для освежения блевотины, которую человечество называет любомудрием.
- Ты так о философии?
- О ней родимой. Меня Макаром звать.
- А по отчеству?
- Меня вообще по-другому звать. Макаром прозвали, потому что я угнал себя туда, куда Макар коров не гонял. Так что ныне я Макар, и никаких отчеств.
- Михаил Давыдович, - пожал плечами профессор.
- Интересный ты экземпляр, Михаил Давыдович, явно по тебе экзорцисты скучают.
- Да и ты, признаться, не с лопатой родился.
- Не с лопатой, - согласился Макар, - но лопата сегодня куда важнее, чем библиотека.
- Мне кажется, Макар, мы с вами сделаны из одного теста… - озадачился Михаил Давыдович.
- Все люди сделаны Господом из одного теста. Закваска, может, разная, приправы человек сам себе выбирает, да и выпечка у каждого своя…
Две бутылки были выпиты глубокой ночью, за ними, подогревая спор, последовал штоф самогона, из личных запасов Макара. Поэтому утром Михаил Давыдович проснулся на рваной раскладушке, имея под головой старый пуховик Макара, а в голове полную неразбериху и страшную боль. Находясь в то время на доброй стороне своего сознания, он мгновенно испытал жуткий стыд, и даже подумал о том, что лучше бы его зарыли здесь, прямо на кладбище.
- Я вам хамил? – поторопился он исправить предполагаемые ошибки вчерашнего дня.
- Попробовал бы, - ухмыльнулся, поднимаясь Макар.
- Вы не должны удивляться переменам в моем поведении. Это такая болезнь…
- Ну, во-первых, мы еще до первой рюмки были «на ты», во-вторых, я уже давно ничему не удивляюсь, в-третьих, диагноз мне твой ясен, в-четвертых, от одной из болезней надо срочно полечиться, - отчитался Макар и достал из облупленной тумбочки чекушку коньяка.
- Что? Пить с утра? – искренне испугался профессор.
- А что, умереть с утра благороднее? – парировал Макар, разливая. – Я тебя, Миша, спаивать не собираюсь, налью ровно столько, чтобы новый яд подтолкнул старый, немного снизилось давление и сердце не выпрыгнуло из грудной клетки. Давай, не морщись. Я этот коньяк именно на такой случай берег.
Михаил Давыдович, исходя из соответствующего состояния добродушия, отказаться не мог, поэтому, преодолевая рвотные позывы, все же выпил. И надо отдать должное Макару: буквально через три минуты по телу разлилось благодатное тепло, жизнь показалась чуточку прекраснее.
- М-да… - оценил новые ощущения Михаил Давыдович.
- А ты точно, сегодня совсем другой. Даже в глазах совсем иная суть. Похоже, сегодня ты не будешь брызгать слюной, доказывая принадлежность к плероме Канта и Шопенгауэра.
- Мы так далеко зашли?
- Нет, я уже давно вышел оттуда. Я давно уже назвал все это усилением заблуждений.
- Все славящие Отца вечно имеют своё Порождение - они порождают в акте помощи друг другу - ведь Эманации беспредельны и неизмеримы, и у Части Отца нет зависти по отношению к изошедшим из Него из-за того, что они порождают нечто равное или подобное ему. Ведь он - тот, кто существует во Всеобщностях, порождая и открывая себя. Кого бы он ни возжелал, он делает его отцом, по отношению к которому он, фактически, сам является Отцом, а также богом, по отношению к которому он, фактически, сам является Богом. И он делает их Всеобщностями, Полнотою которых он и является. В определённом смысле, все Имена, которые велики, содержатся там. Это - те Имена, которые делят между собою Ангелы, начавшие быть в Космосе вместе с Архонтами, хотя они и не напоминают ничем Вечных Сущностей.
- По-моему, ты заучил это из трактата библиотеки Наг Хаммади. Только вот непонятно: ты, блудный сын Дарвина и Гексли, доказываешь агностику с помощью гностиков? Ты заплутал, дядя. Вот уж воистину – горе от ума. Удивительно, что ты просто не сошел с него...
- Гм…- пожал плечами Михаил Давыдович. – А ты, Макар? Ты откуда все это знаешь? Философ с кладбищенской лопатой?
- Брр… Только не это, - поморщился Макар, наливая по второй, - Только не философ. Для меня слово философ сродни слову болтун, а еще круче… - и он выдал матерный эквивалент, отчего Михаил Давыдович заметно вздрогнул. – О, какие мы сегодня щепетильные, - сразу заметил Макар.
- Как ты сюда попал? – спросил Михаил Давыдович.
- Я пришел сюда чуть раньше положенного времени, - улыбнулся Макар, - все ведь тут будем.
- И ты здесь?..
- Жду Страшного Суда. Где ж еще будет четко ясно, что это именно он. По меркам вашего материального мира – я сумасшедший со стойким абстинентным синдромом.
- Ты это, - улыбнулся Михаил Давыдович, пьянея уже во второй раз, - как говорят мои студенты, к о сишь под юродивого?
- Я такой, какой я есть. Просто моя работа там, - Макар ткнул в потолок лачуги, - зачтется. А твоя – нет. Скорее – наоборот.
- Я тоже стремлюсь к горним мирам, - немного обиделся Михаил Давыдович.
- Чтобы подняться наверх, надо копать вглубь, - свою дежурную ухмылку и нехитрую теорию Макар подтвердил лопатой в руках. – На моем участке сегодня три клиента, еще надо огород полить.
- Ты сможешь работать в таком состоянии?
- Я живу в этом состоянии. Уверяю, оно куда лучше твоего. Ну, чего ты сидишь с видом архонта, который узнал, что его идейные ценности больше никому не нужны? Мне надо работать, захочешь побеседовать – приходи вечером. Маршрутка останавливается возле часовни.
- Если ты такой… ну…хороший… понимающий…Евангелие цитируешь… отчего ты не в храме? Не в монастыре?
Макар посмотрел на собеседника совсем другими глазами – печальными и пронзительными.
- Потому что не хватило сил, смелости и… - он не договорил, взял лопату и вышел на улицу.
Когда Михаил Давыдович вышел следом, тот уже бодро шагал по кладбищенской улице, закинув лопату на плечо.
Вот таким было знакомство Михаила Давыдовича с Макаром. Самым удивительным для профессора было то, что он почти помнил сумбурную ночь в горячих спорах с ехидным кладбищенским рабочим, т.е. в его обществе он смог погрузиться на свою темную сторону.
А вот сегодняшнее утро хоть и было другим, но вчерашнего дня не открывало.
- Вчера я опять мог быть Нероном, - с ужасом осознал новый день Михаил Давыдович.
Намедни он проснулся в обществе юной девы, у которой всякий порядочный мужчина при знакомстве должен был спросить паспорт.
- Что ты здесь делаешь, дитя? – содрогаясь от предполагаемого ответа, спросил он.
- Ты дал мне денег, чтобы я делала то, что ты захочешь. Утром обещал еще, - ответило дитя, закуривая прямо в постели. – Повторим?
Родители назвали его Пантелеем, была тогда очередная мода на редкие имена, которые считались русскими. Хотя русским это имя можно назвать условно, правильнее – христианским, от целителя и великомученика Пантелиймона, а в переводе с греческого оно означает «всемилостивый». Назвали, крестили, потому что и такая мода была, и даже иконку святого Пантелиймона купили, у изголовья кроватки детской поставили, и в храм ходили… на всякий случай.
Пантелей рос кротким мальчиком. Настолько кротким, что когда его наказывали несправедливо (а с кроткими такое случается куда чаще), то он искренне переживал, потому как родителям приходится за него волноваться. Сверстники во дворе принимали его природное беззлобие за трусость, отчего Пантелея часто дразнили, обижали, пока самый сильный и самый распоясанный в их поколении Сашка великодушно не взял его под опеку. Именно он прекратил «доение» безотказного Пантелея, ибо тот по первой просьбе «друзей» выносил во двор конфеты, печенье и даже дорогие игрушки, которые весьма редко возвращались обратно. У Сашки было прозвище – Сажень. Дворовая молва наградила его таким именем и от фамилии Сажаев и за комплекцию. Покорный Пантелей стал для него, с одной стороны, спутником и участником всех его выходок, с другой, был словно напоминанием о том, каким должен быть добрый человек. Так или иначе, но отношения их выросли в настоящую дружбу. При этом Сашка, поняв, что самое ценное в Пантелее, сам оберегал его от участия в «особо опасных» проделках. Пантелей не отказался бы с ним пойти хоть в какое пекло, но не стал бы никому причинять зло. Поэтому Саша предпочитал делиться с другом впечатлениями и «геройскими» поступками во дворе, попыхивая сигаретой, смакуя детали и матерные слова. От некоторых подробностей Пантелей опускал глаза, словно стыдился даже за то, что он слушает такие рассказы.
- Осуждаешь? – спрашивал Сашка.
- Нет, нет, что ты, - торопился заверить Пантелей, и друг видел, что он не врал.
- Чудной ты. Надо хоть с девками тебя познакомить. Шестнадцать уже, а ты их стороной обходишь за километр. Боишься, что смеяться будут?
- Не знаю.
- Да не боись, мы тебе самую красивую найдем. И честную. Чтоб такого как ты с пути истинного не сбила, - Сашка благородно улыбался. Он был рад, что и такой, как он, хоть чем-то может помочь хорошему человеку.
Труднее всего пришлось Пантелею, когда Сашку посадили в тюрьму еще по малолетке за ограбление. Во-первых, он был одним из немногих, кто носил Сашке передачки, а, во-вторых, теперь все, кто считал Пантелея «шестеркой» Саженя, мстили ему непонятно за что, точно мстят самому Сашке. Незаслуженное презрение Пантелей воспринимал как должное.
- Вот видишь, - горевал Сашка на свидании, - у меня фамилия Сажаев, вот и посадили-таки меня. Вот если б ты был судья, ты бы меня помиловал.
- Помиловал бы, - соглашался Пантелей, - потому что ты не злой.
- Скажешь, - давил из себя кривую ухмылку Сашка, но было видно, что ему от таких слов хочется плакать. – Ты это, если обижать будут, скажи им, что я тут не навсегда, выйду – бошки поотворачиваю. Мне уж сказали, что тебе за меня достается. Вот ведь - крысы…
- Да ничего…
- Слушай, я тебя столько лет знаю, ты хоть раз на кого-нибудь обозлился?
- Не знаю…
- Да уж… В институт поступать будешь?
- Попробую. Отец говорит, мне на ветеринара надо учиться. Ягнят жалеть.
- Ну… это… он шутит так. Может, лучше на врача? Людей жалеть?
- Может. Я бы, наверное, хотел, но как мама скажет.
- Пантелей, тут самому надо решать. Ты отца с мамой, конечно, слушай, но тут точно самому надо решать. Баллов-то наберешь?
- Наберу.
Учение Пантелею давалось легко. Прочитав вечером параграф, он мог утром выдать его почти дословно. Один раз глянув на формулу, он не только запоминал ее, но и точно знал, где и как ее применять. Плохие оценки он получал лишь за подсказки, в которых никому не мог отказать, или за то, что во время контрольной, выполнял не свою, а чужую работу, а то и две-три. За это Пантелея в классе любили и не чурались его, как других отличников. Учителя же относились к нему осторожно, как особо одаренному, но не совсем нормальному. Правда, ни под одну известную им категорию ненормальности Пантелей не подпадал. Зато они знали другое: когда некому мыть кабинет, дежурные сбежали, достаточно попросить Пантелея, и он вымоет так, что на следующий день надо будет снимать обувь на входе. Результаты ЕГЭ Пантелея перепроверяли раза три, потому как никто не верил, что он абсолютно по всем выбранным предметам наберет высшие баллы. Потом директор вызвала родителей и о чем-то с ними долго беседовала. Пантелея в суть этого разговора не посвятили, а ему было, разумеется, все равно. Правда, отец вдруг впервые посмотрел на него серьезно и с интересом. Отец, который дослужился до высоких чинов в банке, особых надежд на сына, несмотря на его способности в учении, не возлагал, но директор сказала ему что-то такое, отчего он в одночасье поменял к нему свое отношение.
- Эх, теленком тебя надо было назвать, а не Пантелеем, - сказал он во время той домашней беседы. – Кем будем быть, сынок? – с каламбуром спросил он. – Вообще-то я могу заплатить за любой вуз, в отряд космонавтов тебя устроить…
- Не надо на меня тратить такие деньги, - искренне испугался Пантелей, - я врачом хочу быть.
- Точно?
- Сашка сказал…
После этих слов отец взорвался так, что Пантелей потерял дар речи до полуночи, но впоследствии поступил он именно в медакадемию. Был первым в списке на бюджетное обучение. Как и в школе, он без труда впитывал потоки информации, не имел врагов, но не имел и друзей, кроме Сашки, который после недолго пребывания на воле снова сел в тюрьму. На этот раз за мошенничество. Пантелей был единственным, кому Сажень писал письма, на которые Пантелей отвечал обстоятельно и подробно, не забывая отправлять другу посылки: немного одежды, сигареты, чай, кофе, консервы и обязательно чеснок. Наверное, поэтому за спиной у него шептались: «этот тихоня друг Саженя, крутой, а прикидывается». Но тихоня, между тем, без особого труда овладел латынью, а затем осилил и «высшую математику» медицины – анатомию. Физика и биохимия вообще были не в счет. Правда, на экзаменах, Пантелей не мог спокойно готовить свой ответ, если видел, что кто-то «парится» - то бишь не знает билета или вообще не готов. Он с радостью приходил на помощь, для этого достаточно было просящего взгляда. Благодаря ему в группе не было отчисленных за неуспеваемость. Друзей, правда, не появилось, но уважением за свою несовместимую с веком сим покладистость он пользовался повсеместно. Более того, обидеть Пантелея, оскорбить или, хуже того, унизить, считалось дурным тоном, все равно как издеваться над больным.
В академии Пантелей еще раз «встретился» со своим небесным покровителем. Погруженный в учебу с головой, он даже не знал, что в главном корпусе есть часовня, посвященная святому целителю. Оказался там случайно, когда рядом с обозначенной крестом дверью одна из сокурсниц назначила ему свиданье. Не свиданье, конечно, в полном смысле, просто за свою улыбку и совместный поход на концерт рок-группы она ожидала от Пантелея написания центровой главы в своей практической работе. Причем в этот раз была именно ее очередь обращаться за помощью к гению, ибо очередь жестко регламентировалась жеребьевкой, дабы не перегружать Пантелея, безотказность которого на курсе все же оценили по достоинству. Ожидая ее, Пантелей и заглянул в часовню, где замер, столкнувшись глаза в глаза с образом Пантелиймона. Он не смог бы никому и никогда объяснить, что с ним в этот момент происходило, но Пантелей впервые в жизни почувствовал, что он не один в этом странном, летящем по собственной воле в пропасть, мире. В этот момент время остановилось. У многих людей периодически возникает чувство метафизической связи с горним миром, и для этого вовсе не обязательно часами медитировать, важно просто не пройти мимо. Потеряв счет минутам, Пантелей забыл об однокурснице Вале, и когда он вышел обратно в холл, она уже нервно нарезала по коридору круги, так и не догадавшись заглянуть в часовню. Зато с обидой заглянула ему в глаза, но тут же осеклась, и вместо задуманного, заранее заготовленного сказала совсем другое:
Дата добавления: 2015-09-05; просмотров: 55 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
РЕПЕТИЦИЯ АПОКАЛИПСИСА 1 страница | | | РЕПЕТИЦИЯ АПОКАЛИПСИСА 3 страница |