Читайте также: |
|
Назарий посмотрел на меня вопросительно. Я вспомнил, я вспоминал по ходу его речи, и даже наперёд. Назарий будто мысли, зарождающиеся во мне, озвучивал. Он будто диктовал снаружи воспоминаний моих ход. Я вспомнил, – вспомнил как я удивлялся Стэну:
– Как ты можешь быть таким изолированным от этого всего, – говорил я своему другу, руками разводя, вертясь по кругу. – Как можешь ты не замечать, насколько мир жесток?
– Я мир лишь добрым вижу, – Стэн отвечал спокойно и с улыбкой, – ты заблуждаешься друг мой. Ты предо мной развёл руками, предоставляя тем мне виды, и что я вижу? Вижу солнце, травы вижу, вижу город, наполненный людьми; вижу друзей, знакомых, вижу их лица, и радуюсь на них.
– Ты видишь только лишь перед собой, ты близорук, надень очки и ты узришь: дымящийся завод, что затмевает солнце; травы, орошённые химическим дождём, – бледные, и чахлые, и заражённые; город пластиковый, по-новому сооружённый – по-быстрому, тяп-ляп, абы как, на руку скорую; людей безжалостных, перегрызающих друг другу глотки, кровопийц, за металл и за бумажки готовых идти на любой риск, гореть в аду, быть преданными анафеме, – возбуждённо, я почти кричал, оповещая это Стэну.
Стэн возражал, и вновь о дружбе, о добре и о любви мне говорил. Он утверждал, что только радостью питает его сердце мир. Я же не верил.
– Ты притворщик, ты заперся, в чулане ты сидишь; ты правде в глаза не смотришь, не хочешь смотреть, не смеешь душу свою теребить.
- Ты не за что его винил, – Назарий мне, прервав воспоминание, будто мысленный мой монолог услышав. Или я настолько тогда увлёкся, так забылся, что мысли вслух воспроизвёл? Быть может. Вряд ли. Какая разница, факт остаётся фактом, – Назарий тему, начатую мной (начатую вслух, иль про себя) продолжил, и вот, что он имел на этот счёт:
- Стэн не претворялся. Стэн пред тобой был честен. Мир Стэну правда улыбался, – улыбался искренне, как раз в то время, как, всё также искренне, демонстрировал оскал тебе. Мир – это Зеркало, в котором каждый видит собственное отражение.
Что был способен друг твой в Зеркале том рассмотреть? Стэн как Она (Земля); Она как Стэн, но только лишь в период тот, когда была младенцем, когда душой одной жила, пока не "наградил" её Всевышний, за верное служение, никчёмным разумом, – пока не появился человек. Быть может, помнишь, в одной из наших предыдущих встреч я сообщал тебе: Бог соучаствовал лишь один раз, когда создал твою внутреннюю стихию, посмотрел одним глазком на результат и умыл руки – «Живи с Миром». Аналогичное напутствующее он давал Земле, её душе: «Живи в согласии с людьми, направляй их на путь истинный, в себе расти». Душа Земли, также как ты (твоя душа есть истинное ты) на стадии перерождения, – последней стадии. Она – Архангел, если хочешь; Она ваш Бог, – так я хочу определить, и ей за Вас перед Всевышним ответ нести. Ей предназначено в себе вас к совершенству довести, чтоб совершенным Миром слыть в дальнейшем. Справляется ль Она? Как сложно ей? Я как поставлю себя на Её место, мне плакать хочется. Вы неуправляемы. Вы оглушённые собственным Эго; ей невероятно сложно докричаться до Вашей души, а ведь только так Она общаться с вами способна, а вы же серой массой полностью поглощены. Вы все в мозгу своём, а значит, нет в Вас Бога, значит, от Него Вы отреклись, когда зарылись в черепной коробке, когда задумались о мелочном, когда забылись. Она – Земля, Мир, планета третья от солнца; Она, – к Нему, к Всевышнему, – есть проводник. Она к вам – с распростёртыми объятиями, чтобы чрез чувства поделиться знаниями бессмертными; вы же от Неё прячетесь, всячески игнорируете, – вы где угодно: работу свою работаете; игры играете; по ящику наблюдаете, как вами играют – так сказать – бросаете взгляд со стороны; пакостите всячески, ругаете друг друга, на чём свет стоит, затем, идёте в церковь грехи свои замаливать – глупости невиданные! – Назарий прокричал, вставая. Речь, свою возвышенную, не прекращая, он начал взад-вперёд ходить. – Глупости, – Назарий повторил. – Вдумайтесь, – приставил к виску палец, – вы, спрятавшись от Бога в здании, пытаетесь контакт с Ним обрести. – На улицу! К Земле прижавшись, к небу руки возведя; отбросьте мысли все, прислушайтесь. Вы меж собой повязаны, Вы в Ней, Она есть в Вас. Душа Земли есть проводник, Бог в Ней, – вы в Ней, – Бог в Вас. Вы есть Она, Она есть то, что вырастили вы (ваши мозги). Её вид — ваш вид. И что вы видите, когда смотритесь в Зеркало? Когда смотришь на Мир, Евгений, что видишь ты?
Назарий вновь словил мой взгляд. Я не отвечал. Мне сказать было нечего.
– Молчишь? Стесняешься? О себе неловко говорить? Лучше на примере иной личности? Что же, хорошо, тогда ответь мне, что видел Стэн? – как думаешь? Вообще ты думаешь? А думал ли тогда, когда обвинял его в притворстве, так незаслуженно? Когда рубаху собственную на него примерял, – своё нажитое, так сказать; когда его ставил на своё место, думал ли? Невежа. Кто же так судит?.. Кто ещё кроме землян способен совершать такую глупость? Известно всей Вселенной: «Пред тем, как осуждать, на место обвиняемого нужно стать». Как думаешь, коль эта б истина у вас жила, – была б она у вас жива, – случалась ли тогда бы в вашем мире казнь, имелись бы суды? Тебе необходимо было глазами Стэна посмотреться в Зеркало, а ты же пялился своими на себя, его в виду при том имея. Стань же на место друга хоть сейчас, – пусть уже поздно, пусть время не повернуть вспять, – сделай это в память, – сумей его понять, выслушав повторно. Он был бы рад. А как тебе это полезно! и даже более: тебе сейчас просто необходимо примерить чистой души взгляд.
Назарий подошёл ко мне, ладонями закрыл мои глаза.
- Иди на встречу с другом, – сказал он мне, – любуйся в зеркала.
Я даже не успел переосмыслить его слова, как...
Я снова оказался на девятом этаже. Я был в своей квартире, на кухне. Капал кран; ревел, как всегда, холодильник; чайник парил, из него только-только налили. Пепельница дымила; по обнажённым стенам кухни гуляли голоса. Меж Стэном и мною беседа протекала, – беседа протекала оживлённая. Я присел на стул пустующий, спиной расположился к двери, лицом – к окну. Между двух собеседников таким образом очутился. Очутился образом таким нарочно, можно сказать: третьим в лодку поместился, чтобы плыть заодно, не прилагая усилий, наблюдая со стороны, как попутчики мои налегают на вёсла.
- Ты притворщик, ты заперся, в чулане ты сидишь; ты правде в глаза не смотришь, не хочешь смотреть, не смеешь душу свою теребить, – я, от меня по левую руку на стуле ёрзающий, укор нёс своему другу, обвинения выдвигая неаргументированные.
Стэн, сидевший от меня по правую руку, речь мою обвинительную выслушав, улыбнулся немножко, сделал это как обычно: так добродушно и так просто, что обвинитель в тот же миг, что было заметно глазом невооружённым, пожалел о резком своём тоне, – о неуклюжем, незаслуженном, неуместном нападении, – ссутулившись, назад подался, о стену опёрся, стёр с лица своего черты твёрдые, голосом остуженным, виноватым, речь свою продолжил:
- Стэн, ты извини мне резкость мою необоснованную, я просто ошеломлён, – ошеломлён твоей беспечностью, твоею внутреннего комфорта устойчивостью, в то время как мир катится в бездну целенаправленно, не совершая на пути своём остановок. Друг, я удивляюсь тебе. Как можешь оставаться ты столь радужно настроенным, когда вокруг темным-темно?
- А как же звёзды?
- Звёзды?
- Ты посмотри как они ярки. Когда я ими увлечён, не замечаю темноты; от вида их меня отвлечь способно только солнце.
- А как же пасмурные дни? О таковых ты позабыл.
- На то есть дождевые капли. Теря, мир в себе содержит столько увлекательно-прекрасного, что мне на созерцание отягощающе-ненасного просто не хватает времени.
Ты говоришь мне о заводах, об их вреде, и я с тобой согласен. Но разве я имею право их, в чём либо, обвинить? – я, пользующийся их творениями вовсю, всегда, ежеминутно, даже когда сплю на металлической своей кровати. Жека, ты слишком к ним предвзят; без их участия, на данном-то этапе, ты представляешь жизнь свою? Я не готов представить. Выходит, что заводы, пусть выдыхают нам во вред, затягиваются, что бы ты ни говорил, во благо. Выходит, что курение их, хоть как-то, но себя оправдывает. Чего не скажешь о твоей зависимости, что только лишь вредит, и не приносит никакого толку: ни тебе, ни окружающим. Не так ли? – Стэн подмигнул мне, – мне, курящему. Я, не курящий, тяжело вздохнул. Курящий дымом выдохнул и сигарету затушил. Стэн одобрительно кивнул, с улыбкой речь свою продолжил:
- К глубочайшему стыду я, двадцать первого века гражданин, типичный обыватель, без тех благ, что дарят нам заводы, без благ материальных, жизни своей, как в теперешнем, так и в недалеком будущем, как ни присматриваюсь, как ни кручу, всё-таки не вижу. Ну не способен я пока в пещеру забраться, костром обогреваться, на зверя охотиться, чтобы пропитаться, одеваться в листву, чтобы прикрыть наготу. А что я совершить могу, чтобы не иметь того нужды? – чтобы в пещеру не пришлось забраться, спасаясь бегством от лучей, проникших обнажёнными сквозь продырявленные дымом в небе дыры? Могу садить деревья, – и сажу; сажу цветы, – ты посмотри на наши подоконники, что вызывают в тебе смех и именуются тобой субтропиками. Ещё что я могу? Могу надеяться на светлый ум учёных, – что вскорости они усовершенствуют фильтры. Могу гулять по парку и прятать взгляд иль в зелени, иль зарывать его в снегу, чтобы не видеть дыма в воздух извержений и продолжать надеяться: на вундеркиндов, гениев; на то, что саженцы мои иль примутся, или взойдут.
Ещё ты говоришь о городе, как об изделии, сооружённом «лишь бы как» и из всего подряд. На самом деле, с тобой я солидарен в этом мнении, нечего скрывать, – осознаю и подтверждаю: пластику века не простоять, внимание грядущих поколений не привлечь и чувства мастеров не передать. Согласен, нечего смотреть, оно всё есть безжизненное и кратковременное... почти что всё! – ведь, всё-таки, остались же строения от прошлых поколений, те, что на вид куда древнее, но глазу явно привлекательнее. И тем сильнее вид древних привлекает зрячего, что общий фон, духовно обделённый современною стратегией: «дешевле и быстрее», в себе их выделя...
- Он выделя-ется, выпя-чивается, затмевает всё живое, – встрял я, Стэна перебив на полуслове, за что я, внимающий со стороны, собой остался недоволен. – Твой общий фон цветами яркими пестрит со всех сторон. Твой общий фон не общий, – в нём каждое строение свою игру ведёт: разодевается вульгарно, чтоб взгляды похотливые остановить, чтобы затем в себя войти зевак заставить. Все здания – те, что новы, что по-новому "воспитаны" – продажны. Пред ними лишь одна задача – ублажить, – любыми способами, – теми, что, по большей части, аморальны. А с кем из них духовно возможно в связь вступить? Какое из сооружений, поспешно возведённых, способно знаниями вечными обогатить? влюбить в себя по-настоящему? заставить чувствовать?
- Кто чувствовать умеет – полюбит и подвал, тот, что откроет пред ним книгу, зажжёт в себе свечу. На то, друг мой, живёт сейчас на свете андеграунд, чтоб в этот зачерствевший век нуждающимся подарить альтернативу...
Ты говоришь также о людях – в целом, их судишь исключительно лишь с негативной стороны...
Стэн выждал паузу, окинул меня взглядом недопонимающим. Мой взгляд последовал за Стэна взглядом, – нашёл себя, мизинец обгрызающим, – вернулся в положение исходное, где наблюдал: как Стэн пожал плечами, головой чуть покачал по сторонам, сжал губы плотно, затем разжал и без улыбки по-серьёзному продолжил:
- Я выбранный тобой настрой, пожалуй, здесь никак не поддержу. По мне, так нет такого человека на земле, который осуждения какого-либо от подобного себе по праву заслужил. Вся жизнь – сплошные перемены направлений, повороты, – ты завтра можешь оказаться тем, кого ещё вчера судил.
- В том-то и дело, что вчера я был таким. Я – испытавший, и потому, считаю – право голоса имею. Я, если хочешь, обобщая, прежде всего себя корю. А обобщаю потому... потому как, по сторонам смотреть умею, всё вижу, строю выводы. А ты... а ты... ты, ты... – я, взволновавшись, вдруг затараторил как заика.
- А я, – прервал тот несуразный лепет друг, – я ничего не вижу из того о чём ты без умолку речь ведёшь. Люди корыстные, безжалостные, тщеславные, которые повсюду, – как ты твердишь, – от глаз моих сокрыты. Напротив, я встречаю на своём пути людей лишь добрых, честных, щедрых, бескорыстных, приятных, радужных, в своих мыслях – умилительных, – людей таких же как и ты. Ты зря себя терзаешь неугомонно, – на чём свет стоит, бранишь; ты зря в себе нарочно ищешь и выказываешь один лишь только негатив – и всё то лишь с недавних пор. Не знаю, что вдруг тебя внутри так сотрясло, откуда идут корни. Жека, отпусти, смети свой мысленный переполох, предайся чувству и живи счастливо. Ты кем-то был, был таковым, каким остался недоволен? Ты повернул и новую тропу ты выбрал самовольно? Ты думаешь, что не туда шагал, ты чувствуешь – сейчас на правильном пути? Ну, так иди! Иди вперёд своею новой полюбившейся дорогой. Зачем уходишь в сторону? Зачем пытаешься опостылевшее былое с теперешним возлюбленным воссоединить? Как можешь ты межгородскую трассу с просёлочной тропою в одно свести, когда оно такое разное: одно – асфальт, другое – земляное; у одного песок и гравий на обочине, а у другого – травы и цветы; по одному несутся с бешеною скоростью, гуляют по иному; второе безопасно, на первом без конца случаются аварии. Теря, я не знаю, я уже, признаюсь, и не помню, каким ты был. Я вижу тебя сейчас, я вижу тебя здесь, я вижу тебя открытого и прямого, и горячливого и вспыльчивого, но главное: всегда правдивого. Я вижу тебя всеми любимого. Женя, замечал ли ты, как окружающие все тобой восхищены? Ты обладаешь даром: с первого взгляда влюблять в себя всегда и каждого.
- Я мастер заблуждать, и ещё больший – в себе разочаровывать. Я вежлив и тактичен при знакомстве, имею то от матери и тем беру. Тактичность нынче в моде и от того все с радостью проглатывают, мною не нарочно брошенную, первого впечатления пилюлю.
- Моя пилюля, похоже, в организме намертво осела.
- Что же, сейчас я её растворю и напрочь с организма выведу. Лови противодействие, – внимай в себя и впитывай мной приготовленную отраву.
В моих глазах мелькнула злоба, она же на лице гримасу каменную вытесала. Я весь вперед подался, руками в стол вцепился. Стэн чуть насторожился. Ко мне, наблюдающему со стороны, прокралось нехорошее предчувствие.
- Ты видишь меня открытого и прямого? – я, голосом, казалось не своим, заговорил. – Что же, необходимо репутацию поддерживать, лови:
Не знаешь, что внутри меня вдруг сотрясло, и даже не интересуешься? Не помнишь, кем я был? Ты и не знал, и знать не мог; пилюлю проглотил, святоша; полюбил. Меня-то и изводит вся эта всесторонняя ваша любовь. Отсюда ведут корни. Всё не заслужено, всё не по-честному, всё так притворно. Я на распутье. Я на развилке двух дорог и понимаю, что, куда бы ни подался, я буду встречен тупиком. А как я на развилке этой оказался? Я расскажу, а ты послушай. Было так:
Я мчусь по трассе с запредельной скоростью. Музыка в салоне – «на всю» – уши долбит. Чипсы, кока-кола – ну знаешь, там – всякая всячина под рукой. На заднем сидении знакомые какие-то: мужчины в дорогих пальто, нарумяненные напомаженные женщины, я даже не помню их имён. Они что-то кричат, веселятся, и мне дико весело. Мужчины в пальто мне бумаги подсовывают всякие разные, я их подписываю, деньги подсчитываю, и складываю в свой бездонный бардачок. Земля за окнами кружится, вертится: то снег, то дождь. Но я-то в салоне, я не замечаю этого всего, – мне всё нипочём. Пассажиры меняются на заднем сидении: ещё дороже пальто, ещё разрумяненней женщины. Веселье дикое: смех всё сильней и сильней, и рёв и вой тут же, и из моей пасти тоже. Табак, алкоголь, ну и ещё – знаешь, бывает там всякая всячина – всё под рукой, всё в глотку, по венам. Голова кружится, за окнами земля вертится, мне всё нипочём. На заднем сидении расселись какие-то звери: шакалы, напомаженные гиены, – бумаги мне подсовывают, я на них свой след оставляю, деньги даже не считаю, складываю в свой бездонный бардачок. Настроение дикое, – уже далеко не веселье, смеха не слышно, – сплошной рёв и вой со всех сторон, и из моей пасти тоже. Я смотрюсь на себя в зеркало заднего вида, а там кто-то не похожий, – ни то, что на меня, – на человека не похожий, – там волк. И я сам себя испугался, более того, я на себя ужас панический навёл. Я руль бросил, дверь давай открывать, чтоб от собственного отражения скрыться, – заклинило. Музыка орёт, ревут звери на заднем сидении, да так громко, что заглушают даже мой вой. Я вою от безысходности; я не могу выбраться; руль сам по себе крутится; земля за окном вертится, ей до меня нет дела, я ей нипочём. Руль в кювет упорно рулит, мои лапы его ухватить не могут, не могут направление изменить. Помочь мне более некому, все с заднего сидения исчезли звери. Я один одинёшенек и даже музыка перестала долбить, – нечему заглушить мой обречённый одинокий вой. Машина в кювет летит кубарем, крутится, вертится, набивает мне шишки, кости мои дробит, режет тело; я смотрю в окно, а земля стоит.… И меня всё так интересует теперь… когда из под капота огонь лезет. Мне всё почём. Я бардачок свой бездонный открываю, оттуда пламя в салон проникает, – машина вверх дном лежит в кювете, – я в ожидании взрыва замираю.
Вот в таком-то положении пребывал я, когда ты мне повстречался, Стэн.
Я посмотрел на себя со стороны. Впечатление я создавал жалкое. Повесть дикая жуткая смыла все черты твёрдые с лица моего, и подавленность, и обречённость на лице взамен нарисовала. Стэн смотрел на меня с сочувствием. Я не смотрел на него вовсе. Я сидел в стол потупившись и объяснял, как мог, причины и следствия, что привели меня к своей внутренней размолвке:
– Ты повстречал меня, друг мой, когда я стоял на краю пропасти и вот-вот броситься вниз был готов. И ты увлёк меня за собой; ты заговорил со мной, и я забыл, что меня к пропасти той привело. И ты отвёл меня от пропасти той, от машины разбитой пылающей, от трассы с её песком, гравием, и повел по тропе земляной. И я шёл за тобой и смотрел по сторонам, и всё так любо было мне, и всё так нравилось, и всё так радовало меня. Я радовался солнцу и дождю и ветру, радовался травам и цветам и муравью – ну прям как в самом раннем детстве. Я пребывал как будто в эйфории; мой мозг был отключён, я предан целиком был чувству. Я оказался в "совершенном мире", где мне всё пело, танцевало всё вокруг, где радовали глаз картины, где музыка играла – живая, чистая, инструментальная – без примесей. Я провалился в мир искусств, в самый центр его, что скрыт от посторонних глаз. Мне дан был флаер к его сердцу, – к сердцу "мира совершенного". Я растворился в нём, забылся; я понимал, что где-то был, в чём-то прекрасном находился, но где оно – оно прекрасное – расположено и, соответственно, где я, – я в том себе отчёт не отдавал. То был период неосознанного счастья. В нём, в том периоде, как и во всём, своя имелась грань. Блаженное затмение свернуло покрывало. Эйфория мне откланялась, представив своего последователя — чистильщика, что призван был смести следы её присутствия. Чистильщик – он же – взгляд со стороны, тут же за работу принялся. И тут же я себя спросил: А где же это я? Что я здесь делаю? Как здесь очутился? Какое милое место, – говорил я себе, осматривая сердце "мира совершенного", – как здесь здорово, как здесь приятно, какими замечательными делами здесь занимают все себя. Я всё говорил с собою, по сторонам оглядывался; чистильщик, не покладая рук, трудился. В голову мою очередной вопрос проник: А я-то что здесь делаю? второй за ним: Каково моё занятие? и третий: А что я собственно умею из того, что делают они, – собравшиеся в сердце "мира совершенного"? Ответа никакого не последовало. Чистильщик – он же – взгляд со стороны, в том "сердце" всё прибрал; мы с ним наружу вышли и по тропе спиной вперёд пошли. Идём спиной вперёд, – вокруг всё замечательно: и травы и цветы и солнце светит, но только что-то мне от вида общего не радостно, – весь вид перепоганила метла перед лицом моим размахивающаяся. Как будто краски смыла все метла чистильщика, как в детстве я смывал цвета на мониторе лампового телевизора, на минус устанавливая яркость, на зло любимому дедуле, балуясь. И мне, как моему дедуле в моём детстве, смотреть на тусклый монитор не нравилось, и я ругал чистильщика, как мой дедуля в моём детстве ругал меня. Чистильщик же меня не слушался, так точно как своего дедулю в своём детстве я. Я отвернулся от чистильщика, пошёл лицом вперёд и, тут же, травы и цветы и муравьи, – как в детстве самом раннем, – всё меня порадовало. И ветер приласкал меня, – как в детстве, – по голове погладил; и солнце осветило мне лицо, – заставило зажмуриться и улыбнуться. И я шагал по тропе передом и радовался и улыбался. Чистильщик задом шёл, спиной к моей спине прижавшись, – добросовестно свою работу выполнял – счищал все эйфорией развеянные краски. Так, мы с "чистильщиком", спиной к спине, кто в трудах, кто в радостях, до места нашей с тобой встречи дошли, – до места моего крушения, – я уточнил, наконец, голову приподняв, навстречу с взглядом Стэна, свой взгляд отправляя. – Я, улыбающийся, остановился пред каким-то курганом, на котором росли душистые цветы и травы, – продолжал я, уже Стэну в глаза глядя. – Как же этот курган посреди тропы-то возник? Кто его здесь возвёл? – спросил себя я, удивляясь. Чистильщик – он же – взгляд со стороны, окончив свои дела позади, спереди меня эйфорией развеянный пыл принялся сметать. И мне волей неволей за тем процессом пришлось наблюдать. Прежде всего, чистильщик горизонт обтёр, – удалил облака, скрывавшие за собой трассу. Какая широкая дорога, – диву дался я, – как она транспортом различным переполнена. Как по ней гоняют, идут на обгон, как рискованно, – какие бешеные скорости. Как же я не слышал шум моторов и не видел ту дорогу всё это время, пока по радужной тропе шагал? – я сам у себя спрашивал. И нёс утверждение тут же, – такое не может не броситься в глаза. Чистильщик, пока я с собой разговаривал, не дремал, трудился усердно: взял в руки косу, принялся травы высокие, густые, эйфорией посаженные, той косой скашивать. Я взгляд свой от трассы отвёл, смотрю: в кювете стою, и на песке и на гравии травы скошенные, смотрю, сохнут. Чистильщик – он же – взгляд со стороны, смотрю, перчатки одел и давай из кургана травы и цветы душистые выдёргивать. Выдернул всё, лопату в руки взял, и давай чернозём откидывать. Откидал, руками развёл по сторонам, ехидно улыбнулся, откланялся, оставил меня одного-одинёшенька, у транспорта дымящегося раскопанного, виды лицезреть от следов эйфории обтёртые.
И вот он я, теперешний, стою на развилке. И вот они, оба, открываются моему взору – обтёртые, настоящие, как они есть – два пути моих. И как ты думаешь, Стэн, что я вижу? Я вижу трассу по которой мчался, пока не разбился; вижу тропу, по которой ты меня вёл одурманенного, – тропу очищенную от эйфории трезвым взглядом со стороны. И что открывают мне эти виды? Открывают, что невозможен для меня теперь ни один путь из представленных. Я не могу вернуться на трассу, так как путь этот опостылел мне, противен, обжигает совесть мою о себе напоминаниями. Я не способен более по трассе этой мчаться со скоростью бешеною, с завязанными глазами, – завязанными всякой там всячиной, – ты понимаешь; в компании зверей я более продолжать свой путь не хочу. С открытыми же глазами, пусть даже сбавив скорость, пусть в одиночестве, пусть к обочине прижавшись, всем уступая, я не способен по тому пути передвигаться тоже; не способен даже ещё более, потому как теперь мне всё почём, теперь я буду отвлечён пейзажем за окном, буду от дороги отвлечён и рано или поздно встречен всё же буду кюветом, со всем его гравием и песком. Но все причины мною представленные, разрушающие передо мной какие-либо возможности возвращения на опостылевшую трассу, меркнут пред лучами причины главной, озарившей моё лицо. Я "миром совершенным" ослеплён. Вид тропы земляной со всеми её цветами, травами, ласкающими ветрами, мне покоя не даёт, – отвлекает меня от трассы, влечёт погрузиться в "мир совершенный", влечёт забраться в самое сердце его, – в сердце, которого...
- Оно примет тебя, оно тебе обрадуется, оно тебя ждёт! – Стэн произнёс громко, в улыбке расплывшись, озарив улыбкой всю кухню, в ней всё: по столовым приборам блики пустил; солнце, в окно глазеющее, затмил; меня, наблюдающего со стороны, ослепил косыми лучами улыбки той, – прямые же, так до адресата и не добрались, не смогли пробиться сквозь мрачный вид, бронёй нависший на лице моём.
- Я не могу, – тихим, обречённым голосом сказал я. И я видел лицо своё в тот момент. Вероятно, так говорил бы свежий труп на «Лысой горе» ведьмам, пригласившим его на пир в Вальгургиеву ночь, в ответ на просьбу задержаться на чуть... «Я не могу». И я видел взгляд свой пустой, отправленный в пустоту сквозь меня в коридор.
- Я не могу, – я повторил; достал свой взгляд с коридора, сквозь меня протащил, направил в Стэна.
- Я не могу, – сказал я в третий раз. – Невозможно это теперь, друг мой. Теперь, когда эйфория ушла, когда следы её "чистильщиком" стёрты, когда вид на трассу открыт, когда я её вижу, я не могу спокойно вдоль трассы той, по тропе земляной, по тропе эйфорией выведенной, идти; не могу идти даже к сердцу "совершенного мира", – тем более не могу, – не могу на нечто эфемерное держать ориентир. Я не могу, не могу, не могу шум моторов более слышать. Этот запах... газов выхлопных; эти голоса напомаженных гиен, в дорогих пальто мужчин; их вой, рёв, заглушающий даже шум моторов, даже музыку, что долбит с приоткрытых окон; шелест купюр, по ушам прохаживающий раскатами грома, прорывающийся даже сквозь рёв, вой, даже сквозь музыку; хлопки бардачков бездонных – это всё разнесло предо мной все ограждения, эйфорией возведённые. Провалился под землю на глазах моих "мир совершенный", и "сердце" его раскололось на мелкие частицы. И что я вижу теперь, когда нет и следа эйфории, когда стёрты облака? Я вижу серое небо над трассой нависшее, льющее воду щелочную из себя; вижу транспорт различный, по трассе передвигающийся; вижу, что, как тем, кто за рулём, так и их пассажирам всё нипочём: им плевать на дождь щелочной, они в укрытии; им плевать на жалких нищих, что толпятся на обочинах, руки протягивают, мокнут под дождём, чихают, кашляют. Я оторвать пытаюсь, свой взгляд от трассы, да не могу. Мне некуда его, свой взгляд, послать. Он окружён, мой взгляд, затерян в толпе нищих, которых у трассы собралось неисчислимое количество, которые прут напролом, лезут по головам друг друга, дабы ближе к трассе оказаться, дабы вытянуть свою руку, дабы подобрал их кто-то, дабы взял попутчиком. Я стою среди толпы несметной; давка ужасная. Я на самой обочине; пытаюсь развернуться, хочу в поле податься, в поле, которого за толпой бескрайней и не видно вовсе, в поле, в существование которого уже и не верится; уже кажется, что весь мир – это море, – море бушующее, – море волной единою, – единой волной разрозненных капель накатывающееся на трассу. Не удаётся против течения бурного пробираться, – меня живой волной вновь и вновь относит обратно. Я стою среди толпы несметной; толпа напирает; руки тянутся; транспорт носится; под колёса особи отчаянные кидаются. Особи отчаянные давятся, калечатся, своего всё-таки добиваются – в багажник складываются; пусть покалеченными, в неудобствах пусть, пусть скрюченные, зато попутчиками особи отчаянные, на всё готовые, становятся. Стэн, у меня голова кружится, мне тошнит, я не могу терпеть, не могу так жить более. Размытый силуэт "мира совершенного", эйфорией нарисованного, всё глубже и глубже в грязь втаптывается неисчислимою толпою. Я глазами тебя ищу, Стэн, продираюсь сквозь толпу, – как могу, – "прошлой жизнью" научен, умею; только двигаюсь теперь в обратном направлении, – по чуть-чуть, с усердием гребу против течения. Я глазами тебя нахожу Стэн, – ты средь толпы бродишь, под руку со своими приятелями: танцорами, актёрами, музыкантами. Вы – осколки сердца, – сердца "мира совершенного", на моих глазах под землю канувшего. Вы тропу натоптали уже, вы поперёк плаваете. Вы в наушниках все, вы свою музыку слушаете; вам не слышна та музыка, что из транспорта вовсю долбит, та, которую шелест купюр заглушает, шелест, который даже вы слышите. На вас очки розовые, – вы происходящего вокруг не замечаете, своё кино смотрите, в котором вам мир совершенным представляется. Вы так долго в этих очках ходите, что уже и позабыли, как они снимаются, позабыли, как мир в настоящем выглядит, вы и вспоминать его не пытаетесь, вам свой киношный вариант нравится. И мне он нравился ваш "совершенный мир" радужный, пока не снёс с меня очки "чистильщик", пока волной единой, волной разрозненных капель, на трассу их не выкинуло, пока очки мои розовые, тобою, друг мой, выданные, под колёсами зверей, по трассе мчащихся, пока не раздавились.
Стэн, ты притворщик, ты заперся, в чулане ты сидишь; ты правде в глаза не смотришь, не хочешь смотреть, не смеешь душу свою теребить.
Я сидел рядышком, – рядышком со Стэном, сидел вблизи себя. Я слушал, был внимателен и, ровно, так как я, тот, что сидел напротив Стэна и удивлялся на него, я удивлялся на себя. Я удивлялся собственному удивлению. Необъяснима для меня, наблюдающего со стороны, для меня теперешнего, была моя тогдашняя слепота… и глухота. Я видел Стэна, я знал его, я слышал то, которое несли его уста. И всё то явно было, всё открыто; я же закрылся от той явности. Я отказался принимать её, ту явь, в исконном виде. Я перевёл её, ту явь, на свой манер, по своему её воспринял, я от себя сказал ей: нет, и лишь как невозможность принял. Я обманулся, – я отказался в чистом виде виды Стэна принимать. Я замарал их, его виды: на жизнь, на мир. Я, как свинья, обляпал соловья и лишь затем пустил его в сарай, чтобы послушать песнь, и сделал того хуже – начал подпевать, – похрюкивать не в такт, визжать, мотив калеча. И в результате: поросячьим визгом заглушенною оказалась трель, и соловей притих, смирившись, и сольно партию чужую наглый свин допел.
Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 48 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
И наступила тишина 3 страница | | | И наступила тишина 5 страница |