Читайте также: |
|
- Я вижу, ты вспомнил? – Назарий спросил, зубы свои белые крепкие обнажив, улыбаясь.
- Я вспомнил… Я не забывал... Я.. Я вспомнил помимо.. Я не забывал, мне нужно идти, мне некогда с вами.
- Сынок, рано, потерпи, главное ещё впереди.
Я попытался встать, Саша меня придержала, Назарий мой взгляд словил, и вновь сковал, – вновь сковал своим каким-то волшебным образом; и вновь заговорил, и я вновь слушать его стал, слушать только его, и больше никого. И мысль о Маше, вышла. Что за дела? – мысль о Маше не возвращалась ко мне в тот день более.
- Конечно, ты вспомнил. Конечно же, ты не мог забыть; никто не забывает свою первую любовь. Тебя охватило тогда, тебя унесло, ты в себе новую часть тогда открыл, новый материк. Ты как Она, и в тебе как в ней есть своя Латинская Америка.
Любовь чистая, любовь яркая, любовь открытая, любовь взаимная тобою управляла тогда, когда ты за ту часть играл форвардом. Любовь поглотила тебя, любовь повела тебя тогда за собою. И ты ходил за нею, и с радостью, и танцевал с нею ночи напролёт, и пел ей, и учился играть на гитаре, чтобы слышать голос её, чтобы она петь могла под твой неумелый звон. И ты жил ею, а она жила в тебе, и ты был преображён. И ты привлёк всеобщее внимание, и ты чувствовал себя королём, – королём некоего царства, некоего государства, над которым нависла звезда, собою заслонившая весь небосвод, именуемая – собственное удовольствие. Вся жизнь переменилась. Всё с ног на голову стало. «С головы на ноги, наконец, переместилось», – говорил ты тогда, когда окружающие просто таки революционные перемены в тебе наблюдали. Все рамки, собою возведённые некогда, тобою же разрушены были, все принципы стёрты тогда. Все библейские каноны незыблемые в твоём сердце забвению предались. Ты увлёкся. Ты истинный славянин, ты яркий представитель своей расы, ты сам не заметил, как над обрывом повис, но отчётливо слышал, как рукав надорвался. Вот тут-то бы и нужно было пар спустить, остыть, отступить, но … ты славянин, – до конца, через край всегда.
Любовь, некогда светлая, омрачнялась в тебе. Танцы становились грязными, песни пошлыми, чёрствыми, а ты всё также восседал на троне некоего царства, где светила иная звезда уже, «попробуй, сделай ещё болезненнее собственное удовольствие», – звали её теперь. Ты катился вниз, ты и не заметил, как рукав полностью оторвался. Твоя любовь страстная, твоя любовь первая, осталась на верху, вам с ней не по пути оказалось. И сколько бы ты катился и куда прикатился бы, в конце концов, даже и не представляю, – если бы не столкнулся случайно лоб в лоб с новой страстью, именуемой – тщеславие.
Открылась в тебе новая часть тогда, заселён был материк соседний. Ты как Она заражённым оказался. Ты как Она (Земля) её власти (власти новой части) полностью отдался. Ты не был форвардом тогда, защитником не был, ты не играл, тобой играли, ты был – футбольный мяч, летел туда куда пинали; ты был марионеткой. Честолюбие проявившееся, управляло тобой тогда, указывало направление, строило твои речи; помнишь ведь? Конечно, ты должен помнить период тот, – тайм полугодовой, когда тобой игрался материк твой внутренний северный. Стоит ли долго о нём говорить, – о том времени? Не думаю, что будет уместно, ведь ты всё уже и сам высказал в «Приумноженной были» своей и сделал то искренне – по-честному.
Назарий притих, я перевёл взгляд на Женю. Женя посмотрел мне в глаза, пожал плечами, мол: «Да, он слышал; да, от меня. Я не мог поступить иначе, не имел права скрыть», – читал я по выражению его лица.
«Они все против тебя ополчились, – не преминул воспользоваться сложившейся паузой голос внутренний, голос назойливый, голос мучительный, – они все за одно, они только к тому и стремятся, чтобы тебе боль причинить, – шептал он мне, и, как от звука пенопласта трущегося по стеклу, от шёпота того импульсы по спине моей расхаживали, – беги от них, беги, беги...»
- Нет, нет, нет, постойте! – выпалил я, голосом внутренним возбуждённый, обращаясь большею частью к Назарию, хотя взгляд мой был в тот момент в никуда определённый. – Всё к чему вы клоните...
- Мы клоним к истине, мы возрождаем в памяти, – не дал мне «допалить» Алексей. – Чего ты подскочил?
Я действительно уже стоял в тот момент.
- Собираешься убежать вновь? Сколько ты будешь от самого себя бегать? Я устал! – закричал Алексей, да так неожиданно и так громко, что всегда бесстрашный Аксель, спрятав шею, пригнул голову, – уже второй раз за сегодня так реагируя на вспышки эмоциональные своего нового знакомого; за позавчерашнее «сегодня» Аксель так реагировал, – Вы же, надеюсь, поняли?
- Сколько можно стучаться в закрытую дверь! – продолжал громко говорить парень в фуражке нелепой. – Назарий, друг мой, зачем Вы его держите? Пусть бежит, пусть делает что хочет, пусть идёт и опять ве-ша-ет-ся!
Меня это слово страшное, по слогам произнесённое, аж подкосило, голова закружилась аж, вновь затошнило.
- Тише, тише, тише, держись — говорил мне Назарий, придерживая моё размякшее тело.
- Осталось чуть, потерпи мальчик, – ласкала слух Сашенька голоском своим приятно-звонким, – выпей воды, скоро всё кончится, всё пройдет, вот увидишь.
Я выпил всё той же воды, – всё так же подействовало. Назарий тут же мой взгляд просветлевший словил; напоминанием о «Приумноженной были» моей, свой монолог возобновил, – спокойно, как «обновлял» обычно, – размерено.
- Всё-то ты написал верно, приумножил правильно, чем фантастичности придал, скрыл остриё достоверности одновременно, чтобы самому не пораниться при написании, при перечитывании последующем. Говоря другими словами: взгромоздив преувеличения поверх неприглядной истины, ты свою быль тем облегчил, – по краске ещё свежей ты прошёлся влажной кисточкой, размыв тем фон, припрятав на картине те черты, что значились отталкивающими. Женя, ты уж прости, но нам сейчас необходимо чёткость навести на том фрагменте, – фрагменте отталкивающем, – фрагменте «приумноженной» были твоей, где ты у двери в отчий дом стоишь и смотришь в замочную скважину; помнишь, где ты ещё волну словил, – охлаждающую, укоряющую? Что помешало тебе тогда дверь открыть, «чтоб вернуть звон бокалов в период празднества»? Вспоминай...
Назарий сделал короткую паузу.
- Про что ты в своей «были» не упомянул, чтоб лишний раз себя не насиловать? Проникновения какого паразита, к глубочайшему сожалению, тебе не удалось избежать? Чьё лассо придушило такое спасительное закравшееся сомнение в неиспытанном юном сердце твоём тогда? Это гордость, конечно же, конечна же она — сволочь, гадюка подколодная, не позволила тебе руку занести над дверью, не дала раздастся стуку в отчий дом; ведь так? Это она, паразитка, придушила сомнение, и не дала совершить спасительный разворот. Это из-за неё, гадины, ты соскочил с порога в дом родной и вновь в игру вступил, и вновь позволил ты себя пинать, и вновь ты стал мячом. Это она в самый решающий момент, когда ты вот-вот был готов ступить чрез порог, нашептала тебе твои же слова: «Прощайте, я не могу таскаться по миру с влекущим на дно багажом. Ноги моей более в этом доме не будет! Теперь я свободен. Твой дом там где ты», – цитировал ты своих мотиваторов, с тем и ушёл. Ты помнишь? Ты помнишь, что послужило причиной тому, что спровоцировало тебя в тот злосчастный день на роковой уход?
Я вспомнил. Дрожь пробежала по телу, выступил холодный пот. Я вспомнил тот день. Я вспомнил вечер:
Я, после очередной «деловой» встречи с «нужным» человеком, домой поужинать зашёл; поздоровался с родителями, как всегда в последнее время, сухо; присел за стол. Мать накрыла ужин: драники со сметаной – на закуску, основное — плов. Мы сидим за столом кухонным втроём: я у окна, по правую руку отец, мама – напротив, с взволнованным лицом. Господи, как давно я её не видел. Почему я так редко вспоминал о ней, а если и вспоминал, то вскользь? Её глаза... они помокрели. Её любящий взгляд... заботливый, встревоженный, раздосадованный, несущий в себе укор, – только мамы умеют смотреть так по-разному одновременно. Её вьющиеся волосы, которые она поправляет рукой. Какая грация в этом движении, – умеренная, – как ей это идёт. Её голос звонкий, – звонкий умеренно, всегда приятный слуху. Её: «Женя, милый, сынок, всё, о чем ты говоришь, все эти слова... они так черствы, так ненатуральны, они как песчинки: их много, и все одинаковые, и чтобы найти отличие нужно рассматривать под лупой; они крохотные, просачиваются сквозь пальцы, падают наземь, по ним ходишь и их не жалко, они не живые, в них нет дыхания, их не чуешь под каблуком. Родной, мы так переживаем за тебя. Всё, что тобою движет сейчас такое вязкое, такое холодное, такое тесное, такое скупое, такое строгое и меркантильное, всё так не идет тебе, всё так тебе нехорошо. Ты так далеко от нас, хоть и находишься рядом. Ты так неузнаваем. Где мой Женя? Где мой ласковый тёплый мальчик: добрый, весёлый, воздушный, романтичный, непредсказуемый, ветреный, живой? Где он? Кто его отобрал у меня? Кто заменил? Что за фигура восковая передо мной? Где моё драгоценное чадо? Где мой сынок?»
«Как так произошло? Как звёзды могли совпасть так? – вопросы в моей голове тогда в беспорядке рождались сами собой. – Мои ли родители передо мной? – недоумевал я. – Те ли это, до мозга костей, либералы, что на протяжении всей жизни, всех моих девятнадцати годов, позволяли мне, неоперённому, безрассудно, с головой, отдаваться: ветру попутному, направления неопределенного; течению бурному, перерастающему в водоворот? Те ли это люди, имеющие на меня виды, а главное: права полные на то, и не пользовавшиеся совершенно этими правами, чтобы настроить эти виды, по вкусу, на лад свой? Мои ли это единомышленники всегда и во всём? – всегда поддерживающие и закрывающие глаза даже на мои мелкие шалости, на шалости покрупнее, странности и вольнодумства крайних степеней развитости. Почему прикрытые глаза их, – понять я не мог, – прикрытые даже слишком плотно, как казалось, ранее: когда я чуть было в монашескую рясу не облачился, чуть было не отказался от жизни Земной, и затем, когда я наглядно рушил все критерии моральности, все её принципы, влекомый лишь одной звездой – «собственное удовольствие» именуемой; почему эти глаза вдруг открылись сейчас, когда я, наконец, прозрел, взглянул на мир, в коем-то веке, трезво, и всё мне стало логично и понятно, когда я просветлел, когда я нацелен и к цели устремлён, когда я упорядочен в мыслях своих стал, наконец, когда я на великие подвиги готов, – готов вскорости их, родителей своих, заставить гордится мной и гордиться собой за то, что у них такой успешный сын; почему именно тогда, именно сейчас, они, родители мои, в бытность всегда союзники во всём, глаза свои, в коем-то веке, открыв, взглянув на зарождение «жизни новой» моей, уговаривают меня на «аборт»?
Моё негодование внутренне нарастало тогда, его раскачивало постоянно повторяющееся в голове «почему?». «Почему? – я говорил себе, – ну почему, ну почему же именно тогда, когда я более всего нуждался в дополнительной мотивации, и искал её, и ожидал её ото всюду, но более всего с ближайшей стороны, – со стороны мне самых близких, со стороны родных; почему я именно тогда, именно сейчас, являюсь ошарашенным внезапным недовольством их, – их недовольством мной, – впервые в жизни. Почему? Почему? – я спрашивал себя; глазами задавал тот же вопрос родителям, когда их слушал; озвучивал устами, – Почему? Почему вы палите мне крылья, – я обращался к ним, – почему на плечи Вы мои такой баул взвалили? – баул напичканный сомнениями до краев. Почему Вы заставляете меня тащить его? Неужто Вы хотите, чтоб я, такой же перегруженный как Вы, – перегруженный как Вы рутиной, когда-нибудь в будущем своём, соединив себя навек с периферией, окрасившись в её любимый серый тон, сидел в компании с раздробленной мечтой, что с дальнего отсека памяти на чай без сахара ко мне бы заскочила, и, проклиная сам себя за собственные мысли, за не сложившуюся жизнь Вам про себя бы нёс укор? Уж лучше Вы меня корите! – я прокричал. – Прощайте, я не могу таскаться по миру с влекущим на дно багажом. Ноги моей более в этом доме не будет! Теперь я свободен. Твой дом там где ты», – цитировал я своих мотиваторов, с тем и ушёл.
Я вспомнил всё. Так больно стало.
- Виной тому они, – опять проснулся голос внутренний, ужасный, – я предупреждал, что они причинят тебе боль.
Ах, почему я произнёс тогда все эти почему? Ах, почему я был настолько глуп, невежественен... так жесток? Ах, почему же я тогда ушёл? – Я про себя себе дрожа, чуть-чуть не плача.
- Посмотри по сторонам, посмотри перед собой, это из-за них ты теперь себя мучаешь.
Я закрыл руками уши, будто бы этим движением наружным мог заглушить то, что изнутри мне досаждало, то, чей испытывал я гнёт.
- Беги, беги, беги от них...
- Женя, что с тобой? – спросила Саша, снаружи обнаружив переживаемое внутреннее, что в тот момент, наверняка, отобразилось на лице моём.
- Они замучают тебя, беги...
Я сжал ещё сильнее уши. Ещё отчётливее от того стал слышен шёпот тот, ещё быстрее под кожей на спине забегал импульс. Меня бросило в дрожь.
- Беги, беги, беги…
- Женя, Женя, мальчик.
- Прошу отстань, прошу, прошу! – я заорал.
- Женя, мы лишь хотим тебе помочь.
- И ты отстань! – на этот раз действительно адресовалось мною Саше.
- Все, все, все, прочь! – орал я, поднимаясь на ноги, руками размахивая.
- Беги от них, – шепталось.
- Женя, тихо, тихо, – успокаивал меня Назарий.
- Вырывайся, беги прочь, – ужасный голос внутренний.
- Подсудимый, призываю вас быть внимательным. Публика, вы можете смотреть и слушать, но обязаны молчать... – тем временем цитировалось.
- Когда в 1907 г. начала грозить опасность существованию смертной казни во Франции, духовник парижских тюрем пастор Абру выступил на её защиту. В наш век безверия почтённый пастор видел в смертной казни могущественное средство заставить слушать себя "с волнением и со вниманием", – не преминул воспользоваться всеобщей голословностью и иной представитель компании всегда горячо что-то обсуждающих.
- Карусель, карусель – это радость для нас,
Прокатись на нашей карусе-е-е-ли! – весело и громко распевал детскую песенку попугай-оборотень.
- Женя, ты должен взять себя в руки, посмотри на меня, – настаивал Назарий.
- Не поддавайся ему, он сделает ещё хуже, будет ещё больнее..., – не прекращалось ужасное нашёптывание.
- Оставь меня, оставь меня, прошу! – кричал я.
- Безнадёжен, – мрачно произнёс Алексей.
- Посмотри, на меня, сынок. Всё, всё, всё будет хорошо.
- Не смотри, не смотри, не поддавайся, – голос.
- Нет, нет, нет, не трогай меня, – я, махая головой.
- Мне просто не верится, чтобы это творилось наяву; я ничего не понимаю… – цитировалось.
- Карусель-карусель начинает рассказ!
- Да закрой же свой рот, уродина! – заверещал Аксель.
- Посмотри, посмотри на меня...
- Зажмурь, зажмурь глаза, зажмурь сильнее...
- А-га-га-га! – засмеялся попугай, когда обнаружил, что очередной предмет, брошенный в него, не достиг цели и угодил в проходившего мимо в тот момент дедину в фуражке пограничника.
- Эге, ты это чаго?
- Извини, братишка, я не хотел, – улыбаясь дедине, виновато вымолвил Аксель.
- Беги, беги, вырывайся...
- Оставь, оставь меня!
- Женечка, мальчик, доверься нам, прошу, – слышался жалостливый умоляющий голос Александры.
- Я не хочу больше, не буду! – я, неосознанно отрывая всё же ладони от лица своего.
- Слабак, ничтожество, – мне голос изнутри.
- Ну вот, ведь видишь, всё же хорошо. Саша дай воды.
****
Прошло не более минуты, всё успокоилось вокруг, Назарий вновь возобновил свой монолог. Только на этот раз он в объяснениях заметно торопился, будто предчувствовал, что следующий такой "антракт" к окончательному срыву "представления" приведёт, и, следовательно, могло и не успеться высказаться всё ими запланированное.
- И так, что мы имеем? – начал свою речь Назарий, – что нами вспомнилось, к чему свелось?
Начнём с того, что мы – насильники во благо, и мы пришли тебе помочь. И мы несём в своих речах напоминание, и наблюдаем результат, что, не смотря на все твои страдания, не может нас не радовать. Остановились мы в своих напоминаниях на месте том, где ты стоишь на пороге в дом родительский и смотришь в замочную скважину. Ты в "приумноженной были" своей делаешь то, а значит, смотришь сквозь расстояние четырёхгодовалое, раскаиваешься и удручаешь себя, и понимаешь, что невозможен назад уже разворот; что тебе двадцать три, что опоздал, понимаешь ты; понимаешь, что шанс упустил свой спасительный, не ступив тогда за порог. Но почему? Что помешало тебе тогда этот шаг совершить спасительный? тебе – девятнадцатилетнему, отфутболенному на перерыв, после полугодичного тайма, северным материком. Это ты опускаешь. От этого ты отрекаешься. Делаешь вид, будто бы и не было того. Мы же тебя не щадим, твердим: было то, и вновь и вновь представляем: величают твою помеху – гордостью. Гордость напомнила тебе твои прощальные слова, гордость развернула тебя, гордость заставила тебя вновь играть за часть свою внутреннюю, не так давно собою открытую, за часть северную. Ты как Она, ты как Земля, ты помнишь? В тебе как в ней свои материки. Ты, как Она теперь, тогда той частью своей северною, материком честолюбивым, был поглощённый. Все остальные внутренние части в тебе тогда, как в Ней сейчас, пред частью той, тщеславной, багровели, смущались перед ней, препятствовать нашествию её не смели, обижено под нос себе бубнели, обвиняли всех и вся, но в основном тебя, за не заслуженную холодность к себе. Отрешены тобою были они тогда (все остальные твои части), в тени сидели.
В тени сидел тогда твой внутренний индеец, твой первобытный человек, тот, кто когда-то улыбался солнцу, играл когда-то с ветром, ходил по травам летом, который заводил беседу с муравьем на языке своём – немом, который управлял тобой всецело, когда ты был дитём. Не восходило солнце по утрам в тебе и над востоком. Не восходило там светило с тех самых пор, как настроение новое твоё тебе обойму перезарядило, и повело тебя в атаку на тот восток. И ты пошёл в атаку на восток, на тот восток, который сам в себе любил, – когда с собою строг был, слишком строг, порядочен и честен, и слишком много ждал от окружающих, – когда к себе ты был уж слишком требователен, когда дошёл до крайности, когда насильно придавался вере, молился не от всей души, а по обязанности. То есть, с края восточного на запад ты тогда перескочил и принял западное настроение, если брать с Землёй в соотношении. Ты как Она, Она как ты и в Ней, как и в тебе, имеется своя Латинская Америка. Ты помнишь тот период? – тебя тогда одна только звезда манила, " Собственное удовольствие " носила она имя. Ты поклонялся той звезде. Ты восхищался Терпсихорой. С Хмелём в обнимку ты встречал рассвет, хвалил его, превозносил, и признавался, что не будь его, не восхищался бы ты так и Терпсихорой. Ты честен был тогда, до не приличия был прям порою. И ты любил тогда, любил как славянин, в любви " дошёл " по-своему. Дошёл ты до обрыва тогда, помнишь? Ты покатился вниз, а там лбом в лоб... и ты отправился на север в игре участвовать мячом. Ты помнишь тайм тот полугодовой? Понравилась игра тебе? Мешало, может что?
«Каждый всё может, нужно только захотеть!» – твержу я вам, – я – материк северный, вам – всем, кто способен, кто сумеет идти по головам к мечте своей напрямик, к осуществлению желаний». К личному успеху способен ли ты был таким путём идти? – меняя интонацию и голос и даже мимику лица, озвучивая будто материк, затем себя, задал вопрос свой мне Назарий. Я не ответил. Ответа моего опять не ждали, продолжали:
– Нет, не способен был, тебе мешали, мешали отголоски прошлого. Ты слышал кроткий гомон тот. Ты слышал как они под нос себе бубнели, как обвиняли всех и вся, но в основном тебя за незаслуженную холодность к себе. Ты слышал их, собою отрешённых. И знали они, что ты слышишь их. Знали части с юга и с востока, что не прочна для славянина никакая изоляция, знали, что слишком чуткая его душа. Знали прекрасно и бубонеть не прекращали: «Постой, остановись хотя бы на секунду; развернись, мы здесь, – внимание привлекали. – Дай нам взглянуть на твой беспечный вид, на лик, тот, что из камня. Ты ли пред нами? Евгений? Терников? Или его двойник? – покинувший друзей, родителей, – предатель. Остались ли в тебе ещё былые чувства? Эмоции? Когда в последний раз ты без притворства улыбался? Когда грустил по-честному? Способно ли к любви теперь твоё искусственное сердце?» – они мешали. Они, как зуб больной, как "любимейший" мозоль, тебя всё время отвлекали, на целях и задачах сосредотачиваться не давали. Они — это отголоски прошлого. Они – для тебя того – клеймо. Они развернуться тебя все же заставили. Они усомниться в верности пути выбранного принудили. Они тоску за матерью и за отцом нагнали. Они дали свисток, – о завершении первого тайма просигналили. Они привели тебя к двери, что отворяла отчий кров. Что было далее, мы уже знаем, – с грустью произнёс Назарий. – Гордость есть страшнейший порок.
Ну а далее, – оживленнее продолжал Назарий, – далее второй тайм… и всё заново. Снова бубонели в тебе: юг, восток. Снова ты включал игнор, изоляцию латал, – не получалось. За север снова продолжал играть мячом. Снова тебя пинали, и ты опять летал куда попало. То в штангу попадал ты, то в сетку с внешней стороны, то высоко, то в бок, – одно и то: летел ты мимо, от цели пролетал ты далеко. Ты чистый славянин ты своей расы яркий представитель: играть в успех, не чувствуя вины, бесстыдно, тебе природой не дано. А играть с запачканною совестью, ты, как ни стремился, всё-таки не научился, – отголоски прошлого тому виной и... врождённое непостоянство. Ты чистый славянин: любой толчок иль дуновение ветра способны обратить твоё внимание в иную сторону, той стороной привлечь, увлечь, судьбу твою переменив тем кардинально. Север в тебе разнёс себе висок, – он самоизолировался, когда ты с другом старым повстречался.
Стэн, затмив собой все существовавшие для тебя тогда маяки, став новой, – истинно сияющей для тебя, – путеводной звездой, оттолкнул горячее юное сердце от безрассудства в действиях, открыл врата, ведущие к манящей свободе, танцующей мазурку всегда под руку с законом Божьим. Оторвав твой взгляд от личности собственной, он превратил слепого в зрячего, заставил рот открыть от красоты всю жизнь со всех сторон маячившей, не замечаемой невежей, которому лишь стоило замедлить торопливый ход, чтоб, наконец, почувствовать приход: блаженства, счастья, радости и восхищения от жизни той, что раньше звалась ненавистной и вызывала только боль и отвращение.
Мне вспомнилось, я слышал подобное уже от Назария. Он в повести своей жизненной о Томе упоминая, – о своём друге из-за океана, – говорил всё в том же роде. Всё слово в слово повторялось, только Том его, на этот раз, был прозван Стэном для меня. Что это – сходство случайное? – спросил себя я, – или же старик заврался и, не помня речей своих в прошедшем, не осознавая того, повторялся?
– Он играл всего лишь роль. Он для тебя игрался. Ну, сколько можно об одном и том, – будто мысли мои прочёл Алексей, ответы наружные на вопросы мои внутренние предоставляя. Или и впрямь прочёл? Я, как тогда был удивлён, так и сейчас, описывая, вспоминаю (мне вправду иногда кажется, что я вперёд мысли пишу), вспоминаю эту ситуацию, с открытым ртом, недоумевая.
- Твой старый школьный друг открыл весь мир твой внутренний перед тобой, все части, – опять заговорил Назарий. – Ты как Она, в тебе, как в ней, не оставалось более частей непознанных. Все меж собою перезнакомились (все части) и, удивительно, не ссорились, поладили. Тебе твой друг чувство свободы подарил, избавил от внутренних удавок. Он научил тебя всего себя любить, разного любить себя одинаково. Ох, если бы и в Ней (в Земле), как и в тебе тогда произошла та перемена. Что мы бы наблюдать могли сейчас в том случае, что б мы имели?:
Материк северный разнёс бы в себе все свои мании, все свои наклонности честолюбивые и полюбил бы себя таким, какой есть; перестал бы в дела других лесть, и чтоб себя любить ещё сильней решил бы причесаться. Счесал бы материк с себя тогда всю перхоть, волоса помыл, прическу уложил, как новенький сиял бы, и сам же на себя бы улыбался. Улыбка эта бы правдивая сердечная другим передалась. Брат северного материка, брат его южный, подивился бы на брата своего, ему бы улыбнулся, сказал бы: «Здравствуй, брат», ему в ответ пошло бы: «Здравствуй, брат», слились бы они в братском поцелуе. И северный спросил бы:
- Как живёшь ты, брат?
- Да вот, не завтракал, живот бурлит, – ответил бы, весь исхудавший, южный.
- Так заходи ко мне на чай с лепёшками, – от сердца всего пригласил бы брат.
- Спасибо, брат, – отпотчивав, поблагодарил бы брата северного южный. – А что, пойдём ко мне сегодня танцевать? – пригласил бы брата брат.
- А что, пойдём, пожалуй, потанцуем; да созовём друзей, чтоб веселей.
И в тот же день весь мир на южном бы материке вальсировал. А после бы все вместе переехали на север, и там за ужином беседовали:
- А что Вы там, в углу теснитесь? – централ степной бы обратился на восток. – Подсаживайтесь к нам если хотите, у нас здесь столько места.
- Хочу, – ответил бы стеснительный восток. – А я Вам расскажу немного о себе, хотите?
- Хочу, – ответил бы централ, – давно хочу у Вас порядку научиться.
- Так я Вас научу, – с улыбкой кроткою бы произнёс восток....
А на другой стороне стола такого рода мог бы завязаться разговор:
- А Вы-то почему с ружьем пришли, голубчик? – спросил бы, добродушно так, как между прочим, брат северный своего радужно встреченного гостя, прибывшего с центральной Азии, – с нагорья.
- Пришёл с ружьём, чтоб потопить его у ваших берегов, – ответил азиат бы добродушно.
- Прекрасная идея, так топите! И я своё на дно отправлю с радостью.
- И я своё, и тоже с радостью, – поддержал бы брата северного его брат южный.
- И я своё туда же можно? – южный славянин.
- Конечно можно, почему нельзя.
- И я, и я, и я, – со всех краёв длиннющего стола.
- Слава Аллаху, – прокричал бы гость с нагорья.
- Слава! – воедино сплелись бы голоса.
- Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! – православный великан хвалу отдал бы радостно во всеуслышание.
- Слава, Слава, Слава! – все как один бы поддержали заново.
- Слава Будде!
- Слава, Слава! Слава Богу!
- И Солнцу, Ветру и Дождю, – не своим голосом, одновременно братья бы произнесли. И сами подивились бы, и своим голосом уже:
- Прости.
- И Вы меня простите, – снова не своим.
- Прости нас, Мир, – уста не отворяя, все трое возгласом единым. И поддержали бы другие:
- Прости нас, Мир.
И все безмолвно друг у друга бы прощение просили, и признавались бы в любви. И заглушили бы всё страшное былое воедино сплетающиеся голоса каждой души.
Ах, если бы, кабы, – на выдохе, печально, произнёс Назарий,… вздохнул и вновь заговорил:
– Увы, тогда того не получилось, Мир оставался прежним. Ты был таким же, как и Мир, но только одарённый блаженной амнезией, – на время ею одарённый был.
Ты занят был другим, – другими. Открытые тобою внутренние части тобой владели. Ты увлёкся ими, – их чистотой, невинностью; от них так равномерно исходили лучи. Они всего тебя осветили изнутри, согрели. И было так тепло и так приятно, так гармонично было всё в тебе. И даже север, юг, восток, что ранее тобой манипулировали, сами себя тогда на время позабыли, слились и пели. В тебе всё пело одну песнь, песнь радостную: о любви, о дружбе, о добре. И радовался ты и видел только лишь добро, и ты любил. Ты полюбил со всей душой то окружение, в котором находился Стэн. Ты полюбил все эти тёплые приветливые лица: художников, поэтов, танцоров, музыкантов, театралов; места, в которых был: арт-подъезды, галереи, кино арт-хаус, кофейни, фестивали, выставочные залы, театры и залы концертные, литературные музеи, квартиры и квартирники, – ты окунулся в мир искусства, – ты обнаружил совершенный мир. Ты открыл мир в Мире, – мир совершенный в Мире том, который, как сейчас, так и тогда, увы, был прежним, был таким же, как и ты. Ты был таким же, как и Мир, но только одарённый блаженной амнезией, повторяю: на время ею одарённый был.
То время кончилось в тебе; ты, ненадолго ослеплённый радугой, вдруг вновь прозрел. И что увидел ты: всё то же, – пред тобой предстал всё тот же Мир, во всей своей «красе»: Мир алчный, Мир порочный, Мир в себе раздробленный. Ты поражён был этим видом, ты обгорел. Нарушилась твоя гармония, "мир совершенный" для тебя вмиг потускнел. Ты вылез с ракушки, назад вернуться не сумел. Ты одиноким вновь себя почувствовал, и это не смотря на то, что рядом оставался Стэн. Вы были рядом, но меж вами вдруг образовалась пропасть; тебя от Стэна отделили всё те же, что всегда с тобою, отголоски прошлого. Север, юг, восток в тебе – все старожилы, вновь вспомнили, кем они были, и удивились, и сами себе говорили: «Да что такое с нами-то происходило? – вели себя будто юродивые. Колдовство. Сжечь ведьмака!», и принялись твой "совершенный мир" в тебе травить, и все открытые, невинные, девственные части в тебе принялись захватывать, чтоб мир тот совершенный окружить, чтоб задушить. В тебе проснулись все черты, все прошлые повадки, все пороки проявились, – со всем этим богатством в "совершенном мире" не прожить. Ты понимал то. Ты Мир винил, за то, что тот видом своим всё естество твоё наружу вывел, разбудил. «О, Мир, ну почему ты так ужасен», – ты говорил. Стэн слышал твои речи, тебе противоречил: «Теря, Мир прекрасен», ты помнишь?
Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 39 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
И наступила тишина 2 страница | | | И наступила тишина 4 страница |