Читайте также:
|
|
Двадцать восемь лет жизни Алексея Максимовича Пешкова — писателя Максима Горького в Нижнем Новгороде оставили яркий и глубокий след на многих сторонах прошлой нижегородской жизни — бытовой, общественной, революционной.
В нашем городе более сорока «Горьковских мест» — немых свидетелей жизни и деятельности великого писателя, как бы отмечающих путь его нижегородской жизни, начиная со дня его рождения и кончая отъездом из родного города в 1904 году. На многих домах, в которых когда-то жил Алексей Максимович, установлены мемориальные доски, в городе созданы два музея его имени, многие колхозы, предприятия, культурные учреждения носят имя замечательного писателя. Горьковчане свято чтят память своего великого земляка и бережно хранят всё сколько-нибудь связанное с его славным именем.
И писатель всегда помнил и действительно горячо любил свой родной Нижний, красавицу Волгу, кипучую, трудовую жизнь великой русской реки, земляков своих — волгарей-нижегородцев.
«Люблю нижегородцев, хороший народ!» — писал Алексей Максимович в родной город, уже носивший его имя. Само слово «нижегородцы» он произносил как-то особенно.
Волгу Горький любил нежной, радостной любовью.
В письмах к близким, в своих произведениях он присваивал реке душевно-нежные названия и эпитеты, именовал Волгу «солнечно-просторной, серебряной тропой», ведущей «в те чудесные царства, где живут чародеи и богатыри сказок»…
«Разымчивая река… Взглянешь бывало на берег, вспыхнет сердце, загогочешь во всю силу: — Эх, вы, жители! Здорово ли живёте-о-о!! Обнимет Волга сердце доброй лаской, будто говорит тебе: живи-де, браток, не тужи! Чего там!..»
В годы советской власти Волга перекинула свои могучие воды в нашу славную столицу. Великая русская река отыскала путь, ведущий в великую Москву, к древнему московскому Кремлю, у стен которого покоится прах и Максима Горького — великого русского писателя, гениального художника слова, борца за победу коммунизма, о котором Владимир Ильич Ленин сказал:
«Горький — громадный художественный талант, который принёс и принесёт много пользы всемирному пролетарскому движению».
Горький любил и горячо ценил труд: «Русский народ может и должен работать артистически, вкладывая всю душу в работу свою, — как это и следует делать каждому человеку во всякой работе» («Коновалов»).
В «Фоме Гордееве», изображая разгрузку затонувшей баржи, Алексей Максимович отмечает, как молодой Фома, постигнув во время работы «невыразимую радость» труда, первый раз в жизни испытал «одухотворяющее чувство и всей силой голодной души глотал его, пьянел от него, и изливал свою радость в громких ликующих криках в лад с рабочими».
Творчество Горького — художественный гимн труду.
Март 1928 года. Заволжская артель инвалидов, валяносапожников избрала Алексея Максимовича Горького своим почетным шефом. Писатель, поблагодарив за избрание, прислал на Родину из Сорренто, где он лечился, привет новой организации, приложив к письму свой портрет с сердечной надписью.
«Разумеется, я очень тронут, что артель взяла моё имя и что именно те люди, чья жизнь прошла в тяжелом труде, все-таки не утратили любви к нему и продолжают работать, понимая всю глубочайшую важность дружной работы именно теперь, когда страна смело строит фундамент новой жизни…»
Письмо заканчивалось фразой:
«Сердечный привет Вам, земляки!».
И после подписи приписка:
«Нижегородский цеховой малярного цеха и уже «инвалид». Будьте здоровы».
В октябре 1932 года Нижний Новгород был переименован в город Горький.
Автору настоящих воспоминаний 19 февраля 1933 года в письме из Сорренто писатель, между прочим, сообщал:
«Сегодня первый раз писал на конверте вместо Н. Новгород — Горький. Это очень неловко и неприятно».
Из множества «Горьковских мест» в нашем городе одним из самых ярких памятников далекого прошлого жизни Алексея Максимовича является дом главы каширинского рода — деда писателя со стороны матери — нижегородского мещанина Василия Васильевича Каширина, на бывшем Успенском — ныне Почтовом съезде, у Ильинского взгорья.
Около ста лет стоит здесь, «как бы прислонившись к правому откосу съезда и начиная собой улицу… приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязно-розовой краской, с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами». На этом взгорье у исторического маленького домика медленно текла старая обывательская жизнь «неумного племени» мещан с её мышиными интересами, «взаимной враждой всех со всеми», невзгодами и случайными, редкими, какими-то даже неестественными радостями.
В своей повести «Детство» Алексей Максимович посвящает описанию дома и жизни в нём много красочных, художественных страниц. Да это и понятно.
С этим домиком на съезде связаны первые, наиболее яркие детские воспоминания Алёши Пешкова. Здесь Алёша впервые увидел и не по-детски глубоко осознал «свинцовые мерзости» скудного и душного мещанского быта. Здесь, под горой Успенского съезда, впервые пленила его широким раздольем красавица Волга. Здесь же, в этом домике, он услышал и чудесные выдумки, сказки, рассказанные ему бабушкой, которая в ту пору была для мальчика едва ли не единственным светлым лучом «в тёмном царстве» Кашириных.
На взгорье, в приземистых домиках с резными наличниками на окнах, текла неторопливая обывательская жизнь ремесленников, кустарей, мелких чиновников и приказчиков; и лишь на самой Ильинке красовались особняки «именитых» нижегородских купцов. Здесь, в этих особняках за золочеными оградами, обитали хозяева города — волжские купцы Марковы, Рябинины, Яргомские, Блиновы, Чесноковы, а по мостовой звонко цокали копыта выхоленных купеческих лошадей, впряжённых в разнообразные экипажи.
А налево, по выходе из домика, спускался Успенский съезд. Он вёл к Волге, к пароходам, к оживлённой пристанской суетне, к шумной Рождественской улице с бесчисленными конторами пароходных компаний, торговых фирм, с гостиницами, ресторанами и знаменитой «Миллионкой».
От домика открывался прекрасный вид на Заволжье, в бескрайнюю ширь его лугов, в дремотную чащу лесов, где в скитах доживали свой век ревнители «древлего благочестия» — старообрядцы.
В этот-то домик на съезде и приехал из Астрахани вместе с матерью Варварой Васильевной и бабушкой, после смерти отца, в конце лета 1871 года трёхлетний Алёша Пешков — будущий великий писатель Максим Горький, знамя и гордость русской советской литературы.
Сейчас в этом доме находится бытовой музей детства А. М. Горького, организованный в 1937 году и широко известный в народе под именем «Домик Каширина».
Несколько ранее, в 1928 году, в связи с 60-летием со дня рождения Алексея Максимовича, по инициативе Нижегородского научного общества по изучению местного края был создан в нашем городе литературный музей имени М. Горького, который, по мнению устроителей и организаторов музея, должен был явиться центром, где будут собираться материалы о писателях-нижегородцах. Здесь должна быть сосредоточена вся их литература, их рукописи, их портреты, снимки, предметы и вещи, связанные с их личностью… И в центре этого материала будет экспозиция из материалов, отражающих жизнь и творчество А. М. Горького, писателя, который вырос в Н. Новгороде, отразил Нижегородский край в своих произведениях[16].
Вещи, материальные памятники прошлого, часто переживают людей. Ушли из жизни представители каширинского рода: и дед, и его дети Михаил и Яков, и дети Михаила — все, кто 80 лет тому назад встречали возвращавшегося из Астрахани вместе с бабушкой и матерью маленького Алёшу Пешкова. Ушёл из жизни и он сам, тот, который с детства мечтал о другом времени, — когда человек человеку станет не волком, а другом. Презренные убийцы, враги света, пресекли прекрасную жизнь великого писателя.
А домик всё стоит, как стоял, у «пяти углов» на съезде, ведущем к раздолью широкой Волги. Много он претерпел, прежде чем стать тем, чем стал теперь — историческим памятником-музеем, где во всей её обнаженности предстаёт перед посетителями старая затхлая мещанская жизнь семьи Каширина и множества подобных ей семей дореволюционной России.
И как бы ни было сильно воображение человечка, незнакомого с прежней жизнью, оно не идёт ни в какое сравнение с теми впечатлениями, которое производит домик на впервые посетивших его людей, особенно молодежь. Об этом говорят многочисленные отзывы посетителей домика.
И только, может быть, вот здесь, в стенах домика, посетитель, вжившись во всю обстановку детства Алексея Максимовича Горького, со всей глубиной начинает, наконец, понимать, какую великую душевную силу и чистоту должен был иметь ребёнок, а затем и подросток Алёша Пешков, чтобы не завязнуть в окружающем его жизнь болоте однообразно-тусклой или пьяно-скандальной жизни, наполненной враждой, недоверием, стяжательством и побоями.
Но прежде чем рассказать о том, как реставрировался домик, как он превратился в поистине уникальный музей, мы коротко расскажем о «судьбе» домика с момента отъезда из него деда Каширина в 1873 году и до открытия в нём в 1937 году музея.
С отъездом деда весной 1873 года в напольные кварталы, и Михаила — в Канавино, домик перешёл в полное единоличное владение младшего сына Каширина — Якова Васильевича. Последний владел домиком недолго. Вначале он предполагал перебраться в Касимов, где хотел вновь открыть красильную мастерскую. В Нижнем красильное дело было «сбито»: явились новые, более сильные конкуренты. В Касимове таковых ещё не было. Переезд в Касимов, однако, не состоялся, и спустя три года, в 1876 году, закрыв красильню, Яков продал и самый дом.
Новый владелец — Иванов открыл в деревянном пристрое домика ренсковой погреб для торговли вином «на вынос»; втихомолку он торговал и «распивочно».
Ренсковой погреб, открытый здесь после отъезда Кашириных, носил специфическое название «Зайдём — отдохнём», применительное к топографии местности — крутому съезду, одолев который, пешеход должен был, по правилу, «отдохнуть»… в ренсковом погребе Иванова.
Вторым владельцем дома был некто Косарев, мелкий маклер по продаже домов. В 1914 — 1915 годах Косарев, незадолго до своей смерти, продал дом городской управе. Последняя решила сломать историческое здание. Война и революция помешали осуществить это предположение. Дом был без надзора, не ремонтировался. Около него разобрали забор, сняли ворота с калиткой, разломали надворные постройки.
Так обстояло дело до июля 1933 года, когда исполком Горьковского городского Совета вынес решение о реставрации б. каширинского дома и о создании в нём бытового музея детства великого писателя. В 1936 году было приступлено к реставрации «домика».
На основании старых документов, литературных данных и опросов свидетелей старожилов, постепенно определилась схема реставрации. Выяснилось, что наружный вид основного жилого дома, обшивка и окраска сохранились. У дома, в дни жизни здесь Алексея Максимовича, на улице был палисадник, огороженный брусковой решёткой в метр высоты. Решётка установлена на «днище» — толстые доски, нарезанные из баржевого дна. В палисаднике — вяз (ныне сохранившийся), яблоня и три куста вишни. У входа во двор под деревянным желобом лежал камень-дикарь в метр, приблизительно, длиною. На этом камне Алёша играл «в камешки». Крыша на доме была деревянная, тесовая. Окраска дома, ворот и надворных построек буро-красная. При входе во двор, с правой стороны, был забор около трёх аршин высотой. В дальнем углу, направо, где была сгоревшая красильня, — груды камня.
Расположение комнат в самом доме к моменту его реставрации осталось без изменений со времени жизни в нём семьи Кашириных, только стены в комнатах деда и бабушки оказались оштукатуренными, да в кухне были сняты деревянные полати.
Как же удалось выполнить план реставрации? Кто в ней принимал участие?
Участвовал ли в этом деле сам Алексей Максимович?
Вот те вопросы, которые обычно задают многочисленные посетители «домика»-музея. Постараемся вкратце ответить на них.
Реставрация «домика Каширина»
Приступая к работам по реставрации «домика», решено было уточнить факты прошлого… В «домик» на бытовую консультацию приглашена была группа стариков, жителей окружающей музей местности.
Знатоков нижегородского прошлого пришло семь человек. Семь древних нижегородок… В очках, с падогами-палками в огрубевших от работы морщинистых руках. Они принесли с собой пятьсот лет старой нижегородской жизни.
В «домике», в комнате деда гости сели полукругом… Слушали пытливо, настороженно.
— Расскажите про старину!
Сидя чинно на старинных каширинских деревянных стульях, рассказывали. Не торопясь, спокойно. В речах-рассказах и большое и малое, но всё ценное, полезное.
— У занавесок, в комнате у дедушки, кружевцо красненькое пропустить следует по нижней кромке, старинный подарок скитской, заволжской…
— А вот таких чашек в наше время, пожалуй, не было, не помню я что-то…
Так помогали реставраторам люди старой нижегородской жизни, обычаев и порядков прошлого — времён Горьковского детства.
В октябре 1937 года реставрационные работы, производившиеся под руководством архитектора-художника Дмитрия Павловича Селиванова, были закончены. «Домик» окончательно поступил в распоряжение музейного руководства.
Начался сбор недостающих экспонатов.
Пути в прошлое — древний Пурех… старожил-Городец… щепной Семёнов… Исторические места. Предметы старины — подлинного мещанского обихода, которые можно было найти здесь и в старинных книгах, и в мебели, в иконах и в домашней утвари…
Отыскивая для музея старинные вещи, пришлось действовать через стариков-городчан, охотно отзывавшихся на просьбы о помощи в этом деле. На пути к розыскам попали в старинную Городецкую кладовую. Каменные «кладовушки» — кладовые провинциальных обывателей почти всегда устраивались в глубине крытых дворов или же перед домом, на улице.
В городецкой «кладовушке», среди разных вещей обнаружена была на столе старинная солонка хохломской художественной окраски[17].
Прикрыв солонку фартуком, хозяйка направляется с ней к выходу.
— Куда вы солонку несете?
— Да выкинуть хочу: старьё. В печку брошу.
— Да вы уступите ее нам?
— Возьмите, батюшка, с полным моим удовольствием.
На другой день в газете «Городецкая правда» появилась заметка с выражением благодарности городецкой хозяйке за пожертвование музею ценной вещи. А спустя день при встрече с жертвовательницей, первым словом ее было:
— Киот-то вам надобно?
— Да, как же… Ищем.
— Пойдёмте.
Через огороды, пройдя к выселкам песчаным полем, попадаем в усадьбу, где как бы специально для музея «домик Каширина» сохранился старинный киот.
В правлении «Пуреховской артели строчки» был обнаружен старинный «каширинского» типа диван с жесткой пунцовой настилкой.
В Семёнове, при содействии комсомольцев, принявших живое участие в деле реставрации «домика», при помощи директора Семёновского кустарного музея — популярного в Заволжье художника Г. П. Матвеева, удалось приобрести ряд ценных исторических вещей для экспозиционной выставки музея-домика.
Экспозиция «домика»
В музее-домике, в комнате деда и бабушки восстановлены исторические «каширинские» обои прошлого — начала семидесятых годов XIX столетия.
Деревянные полати в кухне были восстановлены на прежнем месте по «гнездам», сохранившимся в стенах от времени жизни в «домике» семьи Кашириных.
Были восстановлены и надворные постройки: сарай-конюшня с сеновалом и сгоревшая в своё время красильня.
…Весна 1936 года.
Возвращаясь из Крыма (Тессели) в Горки, Алексей Максимович задержался в Москве.
В доме № 6, на Малой Никитской, его застало письмо из г. Горького с просьбой о помощи в деле реставрации «колыбели детства писателя»— «домика Каширина» на бывшем Успенском съезде.
Из родного города его просили выслать материалы о расположении комнат, обстановке в «каширинском домике».
Ознакомившись с письмом, Алексей Максимович тут же, в московской квартире, набросал схематический чертёж расположения помещений «домика».
Придавая делу восстановления точных подробностей прошлого большое значение, писатель распорядился затребовать из Горького соответствующие материалы. Старый друг Алексея Максимовича, его личный секретарь Иван Павлович Ладыжников прислал в Горький, в адрес автора, настоящей книги письмо:
«Алексей Максимович просит прислать ему план «домика» на съезде, после получения которого он ответит на ваше письмо от 27-V по вопросу о реставрации «домика». Жму вашу руку. Ваш И. Ладыжников. 29/V-36 г. Москва, М. Никитская, 6».
План домика был изготовлен и послан в Москву, но посылка опоздала: она застала писателя на смертном одре. О выполнении намеченной самим писателем работы, конечно, нечего было и думать.
* * *
Приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязно-розовой краской, и сейчас стоит здесь у старинных нижегородских «пяти углов»… И всё в нём выглядит так, как выглядело много лет назад.
На воротах домика снаружи, над врезанной в них калиткой, две надписи на металлических дощечках: «Коммерческое страховое общество» — значится на одной и на другой — «Дом нижегородского мещанина Василия Васильевича Каширина, 3-й Рождественской части, 2-го квартала. Свободен от постоя…» Надпись о свободе от постоя означает, что за некоторую плату, не дороже двух рублей в год, дед Каширин освобождался от обязанности предоставлять свой дом для временного вселения проходивших через город отставных солдат, идущих домой «по этапу» после двадцати пяти лет «царской службы», переселенцев, больных, прогоняемых «политических».
Чтобы не пускать этих людей в свой дом на ночлег, мещанин Каширин давал откуп...
По вечерам, когда у «пяти углов» смолкал шум летнего дня, на смену ему приходил тихий, плавный звон «от Успенья», золочёные главы которого над крутой горой съезда ещё блестели в лучах заходящего солнца. Об этих картинах прошлой нижегородской жизни говорит и Алексей Максимович, вспоминая, как «в красном вечернем небе, вокруг золотистых луковиц Успенского храма, мечутся чёрные галки, взмывают высоко вверх, падают вниз и вдруг, покрыв угасающее небо чёрной сетью, исчезают куда-то, оставив за собой пустоту».
У изгороди палисадника перед домом уличный фонарь. Остатки испорченного масла в маленькой лампе. Вдоль палисадника — тротуар из уложенных «в ёлочку» камней; такая же узорная дорожка во дворе. У входа в ворота, в углублении на улице камень, гладкий, как бы полированный.
«Хорошо на нём будет играть в камушки», — подумал Алёша, переступая порог дедова дома.
Высокий забор направо от входа во двор усеян по верхушке острыми гвоздями… Необходимая охрана хозяйского добра.
На дороге, у ворот, прислонён к забору большой дубовый крест, с незачищенным толстым комлем. Такой крест раздавил приёмыша Кашириных — Цыганка (подкинутого в их семью ещё во время жизни на Ковалихе), когда Цыганок с сыновьями Каширина — Михаилом и Яковом понёс его на кладбище, на могилу жены Якова.
Прямо перед воротами, в дальнем углу двора — красильня, где в день приезда Алёши жарко горели дрова в печи, что-то кипело, булькало, и невидимый человек громко говорил странные слова: «Сандал — фуксин — купорос»…
В красильне самое примитивное оборудование: три вмазанных в печь чугунных котла, куда спускали ткань, предназначенную для крашения; почерневшие мешалки и старые ковши… У окна длинный стол, сколоченный из простых досок, на нём тяжёлые утюги, рабочие рукавицы. На стене выпачканные краской фартуки, на полу бутыль с купоросом…
Влево от красильни — сарай-каретник с сеновалом наверху, в каретнике стоял Шарап — рабочая лошадь Кашириных.
* * *
Со двора, через небольшие сени, входим в кухню…
Кухня в многолюдной ремесленной мещанской семье Кашириных являлась центральным местом, куда сходились и хозяева, и рабочие, и прислуга. Здесь спали, обедали, ужинали. В кухне же собирались повеселиться: выпить, попеть, поплясать. Часто всё это оканчивалось скандалом и дракой. В кухне дед собственноручно порол провинившихся ребят, и здесь же работали «от вечернего чая до ужина», сшивая куски окрашенной ткани в одну штуку и пристёгивая к ней картонные ярлыки со своеобразной условной отметкой — «биркой».
Потолок нештукатуренный, тёмный, закоптелый, стены не оклеены — деревянные, пол некрашенный. У окон вдоль стены скамья и стол, направо у стены широкая деревянная скамья, на которой пороли ребят. В переднем правом углу иконы с тёмными ликами, в левом — «горка» с посудой; у печки, в лохани под рукомойником пучок замоченных розог, в углу за печкой ухваты, кочерги… На стене полки с кухонной посудой.
С полатей свесился край старого одеяла «в лоскутках-угольниках», но на полатях не спали; иногда только на них отдыхал или спасался от злых выходок ребят мастер Григорий Иванович, болезненный, полуслепой старик. На стене — кастрюли живших здесь членов семьи и других обитателей каширинской кухни.
Входишь в кухню, и в памяти невольно воскресают сцены из «Детства».
Вот на этих самых, добела выскобленных, половицах в февральское погожее утро лежал, умирая, Ванюша Цыганок — ловкий, легкий при жизни, и ручейки крови пересекали яркие полосы света, тянувшиеся от окон к порогу кухни.
«…В кухню тяжко ввалился дед в енотовой шубе.
Сбросив её на пол, дед закричал:
— Сволочи! Какого вы парня зря извели!..
А бабушка, распластавшись на полу, щупала руками лицо, голову, грудь Ивана, дышала в глаза ему, хватала за руки… Потом она тяжело поднялась на ноги, чёрная вся, в чёрном блестящем платье, страшно вытаращила глаза и сказала негромко:
— Вон, окаянные!
Все, кроме деда, высыпались из кухни.
Цыганка похоронили незаметно, непамятно».
Хмурый субботний вечер… Глава «дикого племени» — дед засекает розгами внука Алёшу до потери сознания за то, что мальчик выкрасил белую скатерть.
«Бабушка кинулась ко мне и схватила меня на руки, закричав: — Лексея не дам! Не дам, изверг!
Она стала бить ногою в дверь, призывая:
— Варя, Варвара!...
Дед бросился к ней, сшиб её с ног, выхватил меня и понёс к лавке. Я бился в руках у него, дергал рыжую бороду, укусил ему палец. Он орал, тискал меня и, наконец, бросил на лавку, разбив мне лицо. Помню дикий его крик:
— Привязывай! Убью!..
Помню белое лицо матери и её огромные глаза. Она бегала вдоль лавки и хрипела:
— Папаша, не надо!.. Отдайте!..»
Так описывает Алексей Максимович, сорок лет спустя, дикую расправу над ним деда.
После этой порки Алёша несколько дней был болен и отлёживался в бабушкиной комнате.
* * *
Рядом с кухней — парадная комната деда Каширина. В нее обычно ребят не пускали, здесь «господствовал» Василий Васильевич. Осматривая эту комнату, невольно воображаешь, что из неё только что вышел маленький сухой старик с острой рыжей бородкой, птичьим носом и умным взглядом зелёных глаз, оставив на небольшом круглом столике раскрытую книгу-псалтырь, старинную славянскую азбуку, гусиное перо и баночку с чернилами.
Своеобразный колорит в обстановке этой комнаты ярко подчеркивает вкусы и характер её бывшего хозяина. Василий Васильевич жаден, подозрителен, недоверчив.
«Кругом воры, свои и чужие!» — говорит дед. Вот почему у него на вешалке, рядом с расшитым золотым позументом кафтаном — форменной парадной одеждой старшины красильного цеха, висит большая связка ключей от тяжелых замков. Деньги, документы, бумаги хранятся в кованых железом деревянных сундуках-укладках; чай, сахар — на запоре в штукатулочке «с секретом». Небольшая стопка священных книг в переднем углу под образами, портреты городского головы Нестерова, нижегородского архиерея и купцов на стенах, цветы на окнах, колючие и строгие, стеклянная горка с посудой «напоказ» — всё это дополняет убранство каширинского помещения.
* * *
Бабушка Акулина Ивановна — светлый луч в тёмном Алёшином детстве… Балахнинская кружевница-коклюшница, неграмотная, одарённая редкой памятью, она умела образно, в художественной форме передать мальчику бесчисленное множество старинных сказок, былин, песен. Добрая, нежная, мудрая, она как бы «истекала любовью к людям», сумев на ярких жизненных примерах передать любимому внуку ненависть ко всякой неправде, жестокости, злу, насилию над слабым.
«До неё как будто спал я, спрятанный в темноте, но явилась она, разбудила, вывела на свет»,— писал впоследствии Алексей Максимович.
Бабушка была и осталась для него другом самым близким сердцу, самым приятным и дорогим человеком. Это её бескорыстная любовь к миру обогатила внука, «насытила крепкой силой для трудной жизни», наградив неистощимым запасом энергии, помогшей ему пройти сложный и ответственный путь писателя-революционера. В задушевных, проникновенных рассказах своих она передавала любимому внуку, как «Богородица ходила по мукам земным», как Она увещевала разбойницу «князь-барыню» Енгалычеву не бить и не грабить русских людей; сказки о премудрой Василисе, о попе-козле и Божьем крестнике, о Марфе-посаднице, о бабе Усте — атамане разбойников, о Марии — грешнице египетской, о печалях матери разбойника… Сказок, былей и стихов она знала множество.
* * *
В комнате бабушки уютно и тихо. В углу, перед иконами в старинном киоте, горит лампада. Глядя на эти иконы, бабушка запросто, житейски просто и как с живыми людьми и людьми близко знакомыми разговаривала с иконами во время молитвы. На комоде затейливой работы шкатулочки, копилка, маленькая табакерка с нюхательным табаком, различные бурачки-игольники, недовязанный чулок.
Рядом с комодом, у окна на деревянных козлах подушка с коклюшками для плетенья кружев, с начатой работой. На окне занавеска на две стороны, на подоконнике три-четыре банки цветов, среди них — розанель. Нижние стекла в окне, как и в комнате деда, разноцветные. Вдоль стены — деревянная двуспальная кровать, на которой спала бабушка вместе с любимым внуком. На кровати перина, покрытая простыней и стеганым сатиновым одеялом темномалинового цвета, в головах большие взбитые подушки в белых наволочках с прошивками, на стене «шитая стеклярусом» черная шелковая тальма. За кроватью, в углу у двери в кухню,— большой сундук, кованый, с жестяными полосами. Сундук покрыт сверху половиком деревенской ручной работы в три полосы, сшитые вместе. На стене над сундуком хрипят и шипят большие старинные часы с выцветшей розой на циферблате, большими медными гирями и длинным медленно качающимся маятником, которого так боялся Алёша, проводя долгие зимние вечера у бабушки на сундуке и слушая её сказки. Мальчику казалось, что маятник разрежет ему спину.
* * *
В комнате бабушки, как живая, встаёт в воображении читателя добрая, ласковая старушка — Акулина Ивановна.
Вот бабушка на молитве… Она крестится, кланяется в землю, стукаясь большим лбом о половицу, и, снова выпрямившись, говорит своему Богу внушительно:
«Варваре-то улыбнулся бы радостью какой! Чем она Тебя прогневала, чем грешней других? Что это: женщина молодая, здоровая, а в печали живёт. И вспомяни, Господи, Григория, глаза-то у него всё хуже. Ослепнет, по миру пойдёт, нехорошо. Всю свою силу он на дедушку истратил, а дедушка разве поможет…»
Однажды — это было в феврале, — когда она стояла на молитве, дед, распахнув двери в комнату, сиплым голосом крикнул:
«— Ну, мать, посетил нас Господь, — горим!» Освещённая огнём бабушка металась по двору, всюду поспевала, всем распоряжалась.
Вытащив бутыль с купоросом из огня, бабушка бросается к обезумевшему от страха Шарапу: «А ты не бойся! — басом сказала бабушка, похлопывая его по шее и взяв повод.— Али я тебя оставлю в страхе этом? Ох, ты, мышонок»…
«Мышонок», втрое больше её, покорно шёл за нею к воротам и фыркал, оглядывая красное её лицо». Дед потом с гордостью говорил внуку:
«Бабушка-то как, а? Старуха ведь… Бита, ломана»…
Горит красильня… На кухне у окна, сохранившегося до наших дней, стоит пятилетний Алёша… Он в больших, с чужих ног валенках, на худенькие детские плечи накинуто ватное одеяло, покрытое цветными ситцевыми угольниками. Смотря на огонь, мальчик как бы любуется его пламенем.
«Весело и торопливо звенели колокольчики, всё было празднично-красиво»,— вспоминает всю эту пожарную обстановку писатель Горький сорок лет спустя. Художественно описывает он и пожар самой красильни:
«Тихий треск, шёлковый шелест бился в стекла окон, огонь всё разрастался; мастерская, изукрашенная им, становилась похожа на иконостас в церкви и непобедимо выманивала ближе к себе».
Пожар кончился… «Было хорошо, что снова воротилась тихая ночь, темнота, но и огня было жалко»,— говорит писатель. А вот другая картина… Алёша больной, после порки за скатерть, лежит на кровати у бабушки в комнате…
«Я тебя тогда перетово, брат. Разгорячился очень; укусил ты меня, царапал, ну и я тоже рассердился! Однако, не беда, что ты лишнее перетерпел, — в зачёт пойдёт!» — говорил дед, придя с подарками к внуку на «мировую».
«…Ты знай: когда свой, родной бьёт — это не обида, а наука! Чужому не давайся, а свой ничего!..» Рассказывая о годах бурлачества, о тяжелом бурлацком труде, об отдыхе в Жигулях, дед, воодушевлённый воспоминаниями, передаёт внуку старинную бурлацкую песню:
Ой-ой… Ой-ой-ой…
Идёт ветер верховой.
Мы идём
Босы, голодны,
Каменьём
Ноги порваны...
Ты подай, Микола, помочи
Добрести до места до ночи…
Рассказ о Жигулях, песня бурлаков открыли Алёше многое. Он начинает по-другому смотреть и на жизнь вообще и на своего деда, как бы постигая ужасы старой русской действительности.
«Дни нездоровья были для меня большими днями жизни»,— вспоминал впоследствии Алексей Максимович.
Так было в далеком прошлом…
Канула в вечность «невыразимо-странная жизнь» «сердитых людей». И всё-таки, попав в «домик», по всей обстановке его чувствуешь этих людей «дикого племени», людей мелких, хищных, недалёких, но жестоких, скупых и расчётливых.
Чувствуешь… и невольно дивишься: как из этой страшной мещанской жизни вышел великий писатель-революционер, сильный, с открытой и смелой душой, с острой и ясной мыслью, с твердой верой в прекрасное будущее для всех людей — Горький, для которого слово Человек звучало гордо.
Первые посетители музея-«домика»
Тысяча девятьсот тридцать восьмой год. Музей-«домик» открыт для посетителей.
Первым пришёл в музей А. И. Грачев — конструктор-консультант центрального конструкторского бюро завода «Красное Сормово», лично знавший А. М. Горького во время его жизни в родном городе. Осмотрев музей, он записал в книге отзывов:
«1 января 1938 года. С большим восхищением осматривал помещение моего дорогого знакомого и учителя А. М. Горького, с которым связано много воспоминаний в период 1901—4 гг. Обстановка помещения переносит в далёкое прошлое и напоминает и мои детские годы, т. к. я его почти ровесник по годам».
В «домик» пошли рабочие, школьники, студенты, учителя, ученые, писатели, артисты. Пошли старожилы-нижегородцы…
Среди последних и Анна Кирилловна Заломова — героическая Ниловна из повести Горького «Мать». Она уже старушка, ей 89 лет, она плохо слышит, но мысли её ясны и полны многолетнего опыта и мудрости.
Теплый весенний вечер… На старомодном диване в комнате деда сидит эта старушка с ясным лицом и светлым взглядом добрых, ласковых глаз; перебирая пальцами «коклюшки», она рассказывает о прошлом виденном и пережитом. Её рассказы текут спокойно, в них и нижегородское прошлое и её собственное далёкое — молодость…
— Домовые и черти в образе живых людей,— говорит Анна Кирилловна, — всегда сохранялись в памяти обитателей каширинского домика и других мещанских домов старого Нижнего. Суеверием были заражены и взрослые и дети. О «страшном» пространно рассказывали на каширинской кухне в долгие зимние вечера. Суеверные рассказы часто сопровождались дополнительными измышлениями самого рассказчика. Особенно ярки и занимательны были передачи бабушки Алёши — Акулины Ивановны. Свою встречу с чертями в бане она снабжала красочными описаниями маленьких чертенят.
«Мохнатенькие, мягкие, горячие, — говорила Акулина Ивановна, — вроде котят… Только на задних лапках все… кружатся, озоруют…»
Видела она их и в другой обстановке, в повозках: на нескольких тройках они застигли её на Дюковом пруду.
«В старом городе легенды о событиях с участием чертей, — рассказывает Анна Кирилловна, — были самыми распространенными, ходовыми…» Присутствие чертей отмечалось в ряде не только мещанских районов, но и купеческих.
«Дюков пруд» в старину находился за дамбой Полевой улицы, на выходе к ней старинной Акулининой слободы (ныне Решетниковская слобода). Пруда уже нет, остались неглубокие очертания его и поросшее травой дно, рядом с домом № 77 по улице М. Горького. В зиму 1869-1870 гг. в этом пруду сыновья Каширина пытались утопить в проруби отца Алёши Пешкова — Максима Савватиевича.
В девяностых годах, например, после нижегородской Всероссийской выставки «черти» около недели «жили» в одной из квартир дома в Плотничном переулке. После неудач с молебнами и водосвятием, нечистую силу из этой квартиры принялись выгонять с помощью полиции. Но «черти» продолжали бесчинствовать: швырять тарелки, ножи, вилки, срывать скатерти со столов, портреты со стен.
Толпы народа запружали двор и тротуар у дома, занятого «чертями». Долго спустя всё-таки удалось обнаружить подлинного виновника «бесовского наваждения». Им оказалась простая деревенская девушка-горничная, которая дурачила и хозяев, и публику, и полицию.
Медленно течёт беседа о старом нижегородском и сормовском быте, о людях прошлого, об их нужде и бесправии, о тягостях их существования и о борьбе за лучшую долю.
Анна Кирилловна вспоминает и сормовскую первомайскую демонстрацию 1902 года, связанную, как известно, с геройским подвигом её сына Петра Андреевича Заломова, выведенного Горьким в повести «Мать» под именем Павла Власова.
«Первое мая 1902 года… Мучаюсь, волнуюсь,— говорит Анна Кирилловна.— Наверное, знаю, что Петр не отстанет, не такой у него характер, чтобы пятиться. А в городе, в слободе нашей[18] уже толки идут да ширятся: в Сормове рабочие бунтуют, войска высланы, стрельба идёт. Ну, думаю, не увижу сына, убьют в первую очередь. Что перенесла я, перечувствовала в этот день,— не расскажешь. Наутро не вытерпела, в Сормово сама пошла. Всё равно — узнать бы только, жив ли. По дороге знакомую встречаю: из Сормова идёт.
— И-и-и, матушка, что делов там наделали, самого-то нáбольшого бунтаря, который со знаменем шёл, солдаты убили, на штыки подняли.
— Сына, Петрушу?..
Шарахнулась от меня баба в сторону:
— Царица небесная, матушка! С каким человеком судьба столкнула!..
В Сормове узнаю, что Петра жестоко избили и в тюрьму увезли, в Нижний.
Потом слух пошёл, что голодовку политические объявили. А Пётр и в голодовке впереди всех: не только не ел, но и воду пить отказался, ослабел так, что в больницу пришлось отправить. Пошла к прокурору свиданье просить. Прокурор, Утин по фамилии,— суровый, злой.
— Ваш сын — государственный преступник, нельзя с таким видеться…
— Да, поймите вы, что умирает он, — говорю, — неужто у вас и к больному нет жалости, да заболей у вас собачка, вы и то врача позовете!
— С чем сравнила, — говорит прокурор, — с собачкой! Собачка моя никому зла не сделала, а ваш сын — преступник государственный.
Не помню, как вышла от прокурора. На тротуаре около суда плохо мне сделалось. Упала я. Стал народ копиться. Городовой поднимать принялся. — «Иди, иди, — говорит, — нечего народ грудить». Очнулась. Пить прошу. Два студента подошли. «В чём дело?» — спрашивают. «Сын у меня в тюрьме умирает, а прокурор не разрешает видеться», — говорю. Возмутились студенты. Воды мне достали, а потом проводили по Большой Покровке до самых Арестантских рот. Отыскали там фельдшера из больницы.
«Ну, старуха, не горюй больно-то, отходили сына. Не привези его к нам ещё два часа — не выжил бы».
Осенью суд состоялся. В Сибирь решено было Петра выслать. Повезли сначала в Москву, в Бутырки. А в марте и высылка состоялась в село Маклаково, Енисейской губернии. Нам, родным, разрешили в Москву приехать проститься. К сормовичу Ляпину, помню, сына привезли… Мальчик лет семи, бойкий такой.
— Погоди, папа, — говорит он отцу на прощанье, — вот вырасту большой, все тюрьмы разнесу и всех освобожу и тебя выпущу.
Рядом жандармы стоят, усмехаются… А то ещё я в ведре с капустой прокламации в Сормово возила. На вокзале спрашивают:
— Что, бабушка, капусту в Сормово везёшь?
— Капусту, говорю.
— А разве в Сормове нет капусты?
— Есть, говорю, да не такая!!!».
* * *
Тёплые весенние сумерки как бы вбирают в себя отдалённые, идущие от земли шорохи жизни большого города. Гулкие звуки радости и молодости возродившейся новой молодой весенней жизни широкой волной проникают иногда в комнату, где сидит маленькая, сгорбленная, в кружевном чепце «Ниловна».
«Мать», охваченная воспоминаниями о прошлом, пережитом, передуманном, чутко-радостно прислушивается к этим новым звукам, рожденным бурей революции.
* * *
Посетила музей-«домик» и Мария Ивановна Медведева-Орехова, прислуга у Пешковых в период нижегородской жизни писателя. Она поделилась своими воспоминаниями о последней встрече с Горьким летом 1933 года, на даче в Горках, близ Москвы.
«Алексей Максимович был тогда болен, — рассказывает Мария Ивановна, — мы приехали к нему на дачу днём с Екатериной Павловной, у которой я гостила в то время в Москве. Она привезла ему горячих баранок. — «На кой чёрт, Катерина, возишь, знаешь ведь — мне нельзя!»
«Алексей Максимович сидел в столовой за столом, с ним были две внучки — дочери сына: Марфа и Дарья, семи и пяти лет. Принял меня он радушно, расспрашивал о моей жизни, а потом и говорит Екатерине Павловне:
— Вот, смотри, Катерина, как человека ценить надо, через тридцать лет нашла нас, вспомнила, повидаться захотела.
Обращаясь ко мне, Алексей Максимович сказал:
— Вот, Маша, смотрите — хулиганки мои: Марфа и Дарья. Мальчика бы ещё надо, — сказал он, смотря на Надежду Алексеевну[19], — да вот, фигура, не хочет».
«На столе около Алексея Максимовича стояла пепельница с окурками, — продолжает свой рассказ Мария Ивановна. — Он спичкой поджег окурки, показался огонь.
Алексей Максимович будто сурово обращается к Марфе:
— Опять, Марфа, чуть пожар не сделала…
— Это не я, дедушка, не я! — кричала девочка. — Ты сам зажёг, я видела, как ты зажигал… И все вместе смеются».
Этот маленький эпизод как бы подтверждает мысль, что память о впечатлениях, которые испытывал в детстве Алёша Пешков от созерцания огня, сохранилась у писателя на всю жизнь.
На память приходит его великолепный рассказ «Огонь».
«Велико очарование волшебной силы огня, я много наблюдал, как самозабвенно поддаются люди красоте злой игры этой силы, и сам не свободен от влияния её. Разжечь костёр — для меня всегда наслаждение, и я готов целые сутки так же ненасытно смотреть на огонь, как могу сутки, не уставая, слушать музыку».
«— Вскоре, — продолжает рассказчица, — пришла за Алексеем Максимовичем медицинская сестра Олимпиада Дмитриевна: ему время было идти на прогулку. Прощаясь со мной, он сказал:
— Мы, вероятно, Маша, ещё увидимся... Через некоторое время видела я Алексея Максимовича в парке, он сидел на диванчике.
— Я тебя! — он погрозил пальцем на внучку.
— Вот, всё в воду лезет, — произнёс он, оглянувшись на меня.
Это была моя последняя встреча с Алексеем Максимовичем…»
Дата добавления: 2015-07-16; просмотров: 78 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Проводы писателя в ссылку | | | Домик» в дни Великой Отечественной войны |