|
ИСХОД
(продолжение)
На удивительные вещи подчас способна человеческая память. Садясь за эту рукопись, я никак не ожидал, что сумею вспомнить все так ясно и так подробно. То, о чем я пишу, отстоит от меня в невообразимой дали, скрытое дымкой времени. Много, очень много лет прошло с тех пор – больше, чем вмещается в иную человеческую жизнь. Многие из событий, случившихся гораздо позже, помнятся мне гораздо менее отчетливо. Однако вот нынче память неожиданно для меня начинает раскрывать одну свою завесу за другой, и перо в руке словно обретает собственную волю, спеша запечатлеть картины прошлого, обгоняя подчас самое память, и я вспоминаю такие подробности деяний и слов, какие, думал я, уже окончательно позабыты. И труд мой полон удивленной радости – как будто сама рукопись взялась помогать мне.
И вместе с тем, труд мой полон неизбывной скорби. Я понял, что на самом деле ничего не прошло. И ум мой не столько вспоминает теперь, сколько слышит диктовку сердца. А сердцу нет труда диктовать: все произошедшее тогда отпечаталось на нем рубцами и отметинами, и я, собственно, только тем и занят сейчас, что перевожу вязь этих отметин на немецкий язык, вчитываясь в свое сердце, как в Вульгату.
И это мучительный труд. Мне приходится бередить старые раны, уже почти зажившие, и они открываются и опять начинают кровоточить, и уже несколько листов из моей рукописи испорчено каплями слез, растворивших чернила. Все чаще приходится мне подолгу отдыхать, отложив перо в сторону, ибо старческая душа начинает требовать пощады: ей невыносимо вновь вызывать к жизни образы близких, слышать их живые голоса, чувствовать их дыхание – и сознавать, что прошлое невозвратимо, и всколыхнувшаяся памятью моя любовь к ним уже не получит разрешения в веке сем.
И тогда я начинаю молиться. Перед Христом нет живых и мертвых, и нет времени. Существует, очевидно, некое таинственное пространство, в котором совершается молитвенное общение – и когда я молюсь, бездна времени словно закрывается перед внутренним взором, и имена обретают лицо: поминаемые мною приходят и становятся живыми собеседниками, как бы давая свидетельство, что, несмотря на прошедшие годы, мы не расставались, и придет час, когда увидимся воочию снова.
И моя молитва устремляется еще выше, теряя словесность, и, словно когда-то с голгофской площади деревни Рундшау, я созерцаю бескрайний круг мира, и бездны моей души, и слышу отеческое молчание вечных небес. Их безмолвно взирающее милосердное око возвращает мне силы; и как в молодые годы оно было тем щитом, что ограждал меня от беды и греха, так теперь становится источником благодатной росы, наполняющей новою жизнью старые жилы. И я встаю с колен, чтобы продолжить мой труд, мою благодарственную песнь, горькую и сладостную одновременно.
И мне уже не допеть этой песни без помощи свыше, ибо то, о чем предстоит написать, воскрешает застарелую печаль. Поистине, не в чернила, а в слезы стану я опускать теперь свое перо.
Однажды пасмурным утром, вскоре после дня Всех святых, когда осенние холода уже сменились почти зимним морозцем, а беспокойный северо-западный ветер сдувал со склонов гор тонкий покров ноябрьского снега, по дороге из Линдена в Рундшау прибыла кавалькада: несколько всадников и повозка. Кавалькада проследовала к главной площади и остановилась перед ратушей. Один из всадников, в черном плаще и белом воротнике епархиальной канцелярии, спешился и быстрым шагом направился к храму, другой, соскочив с коня, исчез за дверями ратуши. Через мгновение из ратуши показался судья Хольгерт, поспешно оправляющий свою мантию. Епархиальный чиновник открыл дверцу кареты, и на землю ступил высокий, тонкий прелат в дорожной одежде. Лицо прелата, чуть тронутое болезненной желтизной, было украшено небольшой бородкой, слегка раскосые черные глаза внимательно смотрели из-под густых бровей. Судья с поклоном принял его руку, прелат беглым движением благословил его, и они прошли в ратушу. Вскоре туда же прошел и первый чиновник – видимо, он сообщил о госте патеру Рихману.
Так в Рундшау появился преподобный Грегориус Дельпармо, апостольский институтор Святого Престола.
Весть о нашей Мистерии, надо сказать, в ту пору разнеслась уже далеко за пределы округа, и достигла даже соседних кантонов. Когда прошла чума, к нам стали прибывать паломники и гонцы из разных городов, в том числе и из канцелярии епископа в Линдене. Епископский курьер привез патеру какой-то запрос, и примерно две недели между отцом Теодором и Линденом шла оживленная переписка – курьер на своем черном коне носился туда-сюда между Рундшау и городом. Пару раз он даже подвергся нападению бродячих собак, после чего из деревни снарядили карательную экспедицию в составе нескольких молодцов с копьями и луками, и собачьему засилью был положен конец.
Очевидно, епархия испытывала какие-то сомнения относительно «рундшауского чуда». К слову сказать, в самом Рундшау особенных разговоров о «чуде» никто с чужаками не вел, - не такой у нас народ, чтобы трезвонить о наших делах по всему белу свету, - за исключением некоторых особо активных кумушек и, как ни странно, Конрада Айзенштайна, который с готовностью рассказывал о Мистерии всем интересующимся. Уж какими подробностями он уснащал свои рассказы, никто из наших не слышал, и, наверное, зря. Коли бы слышали, может, и сумели бы как-нибудь вовремя отвести беду.
Но только не сумели, и беда в конце концов пожаловала в Рундшау, приняв обличье преподобного Грегориуса.
Апостольский институтор прибыл с ведома епископа, однако был он представителем не самого епископа, а непосредственно Святого Престола. Судья Хольгерт потом объяснил, что отчет его преподобия должен был направиться прямо в Авиньон, где решили попристальнее разобраться, какое такое чудо произошло в Рундшау, и почему на него не было своевременно получено благословение линденской кафедры.
Мы, простые рундшауцы, поначалу отнеслись к его визиту без всяких опасений. Естественно, внимание самой Курии к нашему захолустному приходу было делом волнительным, да и апостольский институтор был важной чиновной птицей, из тех, что редко залетают в наши края. Все ожидали чего-то особенного. «Смотри-ка – прославилась Рундшау до самого Святого Престола! - говорили друг другу сельчане. – Может быть, нам позволят установить приходской праздник в честь Мистерии, или Папа упомянет о нашем чуде в своей булле, как о свидетельстве благости Господней».
Этим ожиданиям нашим, однако, не суждено было сбыться. Сбылось же то, чего никто из нас даже ожидать не мог.
Вот здесь я должен покаяться в одном неблаговидном деле, за которое, наверно, строго с меня взыщется на Страшном Суде (хоть я и принес за него покаяние в таинстве исповеди). Я подсмотрел беседу, состоявшуюся в ратуше в день приезда преподобного Грегориуса. Сам не знаю, как у меня хватило дерзости проникнуть на верхний этаж – в маленькую каморку под стропилами, где хранилась всякая строительная рухлядь, и откуда можно было видеть сквозь щелки в полу все, что происходит в зале окружного суда – а именно там вместе со своей свитой расположился его преподобие.
Просто с момента его приезда меня охватили недобрые предчувствия. Не в силах избавиться от них, я и решился на свой предосудительный поступок. Неясность томила меня столь сильно, что отказало терпение – так я и стал свидетелем событий, что состоялись в тот день в ратуше.
Вскоре в ратушу явился отец Теодор в сопровождении дьякона Андреаса. Двери за ним тут же закрылись, а на площади начали помаленьку собираться досужие сельчане, заинтересованные неожиданными событиями. У дверей ратуши встал крепкий монах из свиты апостольского институтора, но черный ход никто не додумался перекрыть. Им-то я и воспользовался.
Преподобный Грегориус встретил патера со всем радушием: он поднялся ему навстречу и после благословения обнял и облобызал. Затем все расселись (гость занял кресло судьи Хольгерта, его секретари расположились по обе стороны за судейским столом). На месте писаря оказался представитель епархии. Судья и патер сидели на тех местах, где обычно сидят свидетели, а писарь Шумахер, лишенный привычного места, разместился на скамье подсудимых, к которой подтащили стол.
После положенных взаимных приветствий преподобный Грегориус приступил к делу.
- Мы весьма обеспокоены, брат мой, - сказал он отцу Теодору (голос у него был негромкий, даже приятный, с едва заметным итальянским акцентом), - слухами о том, что происходит в вашем приходе. Я направлен сюда с целью расследовать события и поставить в известность Святой Престол. До нас доходят вести весьма противоречивые. Не соблаговолите ли вы сами рассказать, что за чудо случилось в Рундшау во время эпидемии?
Патер, в очень осторожных выражениях, принялся рассказывать, как он, желая поднять дух прихожан и укрепить их веру, решил, согласно простонародной традиции, организовать прославление Честного Креста Господня в действе, именуемом мистерия. Преподобный Грегориус слушал, время от времени кивая головой.
- Его преосвященству епископу Бертольду, несомненно, будет интересно узнать, что в его епархии служит такой... гм... инициативный прелат, - заметил он, когда патер прервался, чтобы перевести дыхание.
- Не хотите ли ваше преподобие сказать, что мы совершили нечто предосудительное, представив в нашей деревне мистерию о Страстях Господних? – удивился отец Теодор.
- Что вы, что вы, брат мой, отнюдь. В мои полномочия не входит выносить суд. Я всего лишь разбираюсь. Решать будет, конечно же, епископ Линдена в совете с Апостольским Престолом.
- Но из слов вашего преподобия следует, - уточнил патер, - что наше дело, тем не менее, требует некоего специального решения со стороны церковных властей.
- А как вы полагаете, брат мой? – теперь уже искреннее удивление послышалось в голосе епископского посланника. – Как вы полагаете? Неужели вы думаете, что известие о чуде, совершенном, обратите внимание, не по молитве, не вследствие каких-то благочестивых усилий, а вследствие действа, в повседневной церковной жизни не принятого, действа, по чертам своим едва ли не языческого, на которое притом не было получено дозволение церковных властей, - неужели вы думаете, что известие о таком чуде не требует официального определения? Представляете ли вы всю полноту следствий, которые может иметь ваше дерзновенное предприятие? Представляете ли вы смуту, которую оно может внести в церковные умы?
Патер, казалось, не ожидал такого поворота дел, и не удержался от резкого ответа.
- Не хотите ли вы сказать, ваше преподобие, что любовь наша ко Господу должна быть лишена дерзновения? И что всякий раз, желая воздать моему Господу славу, я должен испрашивать благословения епископа?
- Так-так, - сказал его преподобие. – Так-так...
- За два десятка лет службы в этом приходе, - говорил патер, - я ни разу не имел нареканий от апостольской администрации. Напротив, каждый мой шаг вызывал горячее одобрение его преосвященства, и ни разу до сей поры я не нарушал установленных канонических правил. Но обстановка этой осени не позволяла действовать в соответствии с правилами! Была чума! Линден был недосягаем! Мне, ваше преподобие, вверено три сотни христианских душ, за которые я несу ответ не только перед кафедрой Линдена и Святым Престолом, но и пред Господом Богом! И у меня не было времени на соблюдение формальных правил – от меня ждали помощи и защиты перед лицом гнева Господня. И я, по скудному разумению моему, но сообразуясь с голосом совести и единодушно с моей паствой, уповая на милосердие Божие, дерзнул исповедать веру небывалым образом, дерзнул воззвать к небу так, как не взывал еще никогда! И неужели то, что бедствие в итоге миновало наш приход (кстати, не единственный ли во всем кантоне?) – это не знак того, что наш призыв был услышан? Неужели же это не ответ на нашу мольбу? И неужели же этот ответ не есть подтверждение угодности нашего прошения? Что же еще вам надо? Ведь вера, по словам апостола, это не только «уверенность в невидимом» – это еще и «исполнение ожидаемого»!
Со своей позиции я заметил, с каким посеревшим лицом сидит судья Хольгерт. Кажется, он уже чувствовал, к какой развязке направится сейчас дело. Патер, решившись защищать себя, тем самым становился под еще больший удар.
Апостольский институтор выдержал паузу.
- Вера, господин прелат, - медленно и веско заговорил он, - вера в наши дни – это послушание Христу и подчинение апостолу Петру, наместник коего на земле – его святейшество Папа, а для вас, господин приходской священник, - викарий его святейшества, епископ города Линдена! И сие должен сознавать каждый верный пастырь Католической церкви, в противном случае ему прямая дорога в стан еретиков и схизматиков, с которыми Святой Престол вот уже несколько столетий ведет неравную борьбу!
- Вам угодно вступить со мной в спор, - продолжал преподобный Грегориус, внимательно следя за тем, какое впечатление производят на патера его слова. – Что ж, давайте поспорим – хотя, кажется мне, вы не вполне даете себе отчет, с кем вступаете в пререкания. Впрочем, извольте! Вы пошли на рискованный шаг, решившись действовать без согласования своей воли с епархиальными властями. Мне ли вам напоминать, что первым из семи смертных грехов является грех гордыни и своеволия? Вы говорите, произошло чудо: деревня и округ практически не пострадали от чумы. Да, это удивительный факт, несомненная милость Господня! Но почему вы столь поспешно привязываете это чудо к своему деянию, которое, как я уже отметил, началось с того, что вы отступили от церковного послушания? Не лучше ли вам смиренно принести Господу благодарение за то, что Он – по Своему неисповедимому милосердию! – соизволил закрыть глаза на ваше преслушание и не нанес сугубых кар и вам, и вашему приходу? Но нет, вы, как я вижу, далеки от такого смирения. И вот посмотрите, к каким плодам теперь приводит ваша неразумная поспешность. Вы внесли смущение в умы по всей епархии. Мне уже доводилось слышать разговоры о том, что вот даже епископ Линдена не сумел отвести бедствие от своей области, а приходской священник Рундшау, видите ли, сумел! Вы понимаете, что происходит? Поколебался авторитет духовной власти. Поколебался один из столпов, на котором стоит здание Церкви, - незыблемость и святость ее иерархии! Не достаточно ли страдала Матерь-Церковь от суетного мудрования иных прелатов и светских владык? Не достаточно ли разделений пережил христианский мир? Или вы забыли смуту Людовика Баварского?[22] Но мало того! Если мы признаем ваше толкование произошедшего в Рундшау – не создадим ли мы тем самым прецедент для развития своеволия и суемудрия не только в вашем приходе, но и в епархии, и за ее пределами? Еще бы – как прекрасно, как просто! Не нужны ни служба в храме, ни подвиги благочестия, ни епископ, ни клир! Достаточно лишь представить на улицах действо из разряда тех, что показываются в ярмарочных балаганах, и тут же снизойдет благословение Божие! Но я задаю себе вопрос: а действительно ли благословение Божие сошло сейчас на Рундшау?
Патер Рихман был, кажется, совершенно сражен таким оборотом. Я лежал на своем чердаке ни жив ни мертв, с головы до ног в холодном поту. Слова апостольского институтора повергли меня в состояние темного ужаса. Все, что происходило в Рундшау до сих пор, что наполняло нас такой радостью, верой, любовью и благодарностью к Господу, - все это на глазах превращалось в чудовищное обольщение, в козни врага рода человеческого, как видно, беспредельно овладевшего нами.
И еще ужаснее было то, что слова легата, несмотря на всю свою убийственную логику, основывались на вопиющей лжи. Он совершенно превратно истолковал все, что мы делали! Мне так и хотелось закричать: «Неправда, клевета, вы не поняли, все было совсем не так!» Но я не смел разомкнуть губ. А тем временем преподобный Грегориус наносил патеру удар за ударом.
- Дьявол, как мы с вами знаем, тоже способен творить чудеса. Особенно если это сообразуется с его замыслами, первый из которых – совратить и погубить Церковь Христову, завлечь ее на опасные, обольстительные пути. Он может предстать и в облике благочестия, он может даровать и богатство, и долголетие, и власть, и избавить от любой напасти! Но нам заповедано судить по плодам. Не может дурное дерево приносить добрые плоды. А в вашем деле, брат мой, я, увы, при всем желании не вижу ничего доброго – напротив, я ясно вижу корень соблазна, который грозит принести немалое зло, если его вовремя не выкорчевать.
Речь его преподобия текла плавным монологом – никто из слушавших не смел ему перечить. Все наши сидели глубоко подавленные, и слова гостя звучали в ненарушимой тишине.
- Вы сохранили жизни своих прихожан. Но что дает мне уверенность, что вы сохранили их души? Не в этом ли ваша главная задача, как пастыря? Не есть ли бессмертие души ценность более значимая, чем бренное существование тела? Церковь и мир подверглись тяжелейшему испытанию, множество добрых христианских душ обрели последнее пристанище, напутствуемые своими верными пастырями. Но никто не дерзнул противопоставить себя Всеблагому Промыслу и выйти из повиновения Матери-Церкви.
«То есть что же он хочет сказать, - мелькнуло у меня в голове, - пусть бы мы себе умирали, а патер только смотрел бы и отпевал по мере необходимости?!»
- Несомненно, вами двигали добрые намерения, - великодушно продолжал преподобный, обращаясь к патеру, который от его слов, казалось, старел на десять лет в минуту. – Вы известны как безупречный священник, долгие годы честно и непорочно исполнявший свое служение. Но искушения случаются у всех. Находящемуся в обольщении бывает трудно отдать себе отчет в своем истинном состоянии, и тогда ему нужно обратиться к церковному мнению, дабы оно вынесло нелицеприятный суд. Увы, бедный брат мой, говоря сегодня с вами, я к величайшему прискорбию вижу сети обольщения, опутавшие ваш разум. Вы дерзаете прекословить ни много ни мало – апостольскому институтору, занимающему особое положение даже при епархиальной канцелярии и представляющему лично его святейшество. Вы рассуждаете о свободе прославлять какого-то «моего Господа». Что это за «ваш Господь», позвольте спросить, и в чем его отличие от Того Господа, Которого славит совокупно кафолическая Церковь Христова? Чьим именем вы творите здесь чудеса и смущаете умы? А умы уже смущены, и немало, и в том нет никакого сомнения. И не только умы. Что стало с тем юношей, который кощунственно представлял в вашем действе нашего Спасителя? Как мне сообщили верные люди из вашего прихода, он впал в тяжелое помешательство.
«Это же он о Лотаре! – изумился я. – Господи Боже!..»
- Душевные болезни обычно сопутствуют сатанинским козням, - сообщил преподобный. – Это их характерный признак. Я лично даже удивлен, что его не постигло нечто более ужасное. Но достаточно о нем. Я получил известия, что глубокое неблагополучие коснулось всего вашего прихода. И нынешняя моя встреча вполне подтверждает их. Моя миссия, как надзирающего за целостностью церковных устоев, заключается в том, чтобы иссекать корни неповиновения и соблазна, дабы не давать им распуститься отравленными цветами раскола и ереси. Впрочем, брат мой, до сих пор зная вас с самой лучшей стороны, я не склонен к тому, чтобы требовать жестоких мер. Я, как уже было сказано, приехал не творить суд и расправу, а всего лишь посмотреть на истинное положение дел в приходе. И хотя я глубоко удручен увиденной картиной, тем не менее сохраняю надежду на то, что приходская жизнь еще может быть возвращена в церковное русло. Полагаю, святость и безупречность вашей жизни не позволили дьяволу окончательно помрачить ваш разум, и вы в состоянии понять основательность моих опасений и моих ожиданий. Я надеюсь на вашу помощь, брат мой. Что вы хотите мне сказать?
Патер медленно поднялся со своего места.
«Давай, отец Теодор! – думал я. – Давай, ответь ему! Что же он клевещет на всех – на вас, на нас, на Рундшау, на Лотара, на нашу Мистерию? Ну же, скажите ему!»
Но патер сказал нечто совсем иное.
- Прошу ваше преподобие великодушно простить меня, - каким-то потускневшим голосом произнес он. – Мне действительно тяжело было принять те обличения, которые я сегодня от вас услышал. Признаю, что, испытав ужас перед постигшим нас бедствием, я впал в несчастное обольщение, и ввел в соблазн всю мою паству. Я раскаиваюсь в этом от всей души. Вместе с тем (патер словно выдавливал из себя слова), прошу ваше преподобие обратить внимание на то, что прихожане Рундшау сохраняют полную верность святой Матери-Церкви, как подобает добрым христианам, исполняют положенные предписания, усердно молятся, посещают исповедь и святую мессу. Безусловно, они были смущены моим примером, но последовали мне в простоте, безо всякого злого умысла, повинуясь мне, как своему пастырю. На них нет никакой вины. Поэтому, если наши дела и подлежат церковному суду, прошу ваше преподобие ограничиться мною одним, и мне, как виновнику и зачинщику всего, определить положенное воздаяние, а к прихожанам Рундшау проявить милость, даровав им полное прощение.
Он брал всю вину на себя! У меня закружилась голова. Я не знал, что и подумать. Так грех или не грех – наша Мистерия? От кого – от Бога или от дьявола – то, что случилось во время ее и последовало за ней?
Преподобный Грегориус удовлетворенно кивнул.
- Я знал, что не напрасно обращаюсь к вашему разуму и совести, - сказал он. – Безусловно, вы послужили источником сильного соблазна, и последствия его будут еще долго сказываться, так что немало придется приложить усилий, чтобы их искоренить. Но ваше раскаяние радует меня. Я донесу об этом до его преосвященства, и буду просить о составлении комиссии для подробного расследования так называемого «рундшауского чуда». До тех пор – уж простите меня, брат мой! – я вынужден рекомендовать епископу Бертольду временно запретить вас в служении и прислать кого-нибудь вам на замену – надеюсь, это будет достойный преемник. Что же касается прихожан вашего храма... полное прощение, как вы прекрасно знаете сами, возможно лишь при условии полного покаяния. Мы подумаем, какую меру покаяния следует избрать.
Дальше я не мог уже слушать. Не помню как я ссыпался со своего чердака, и что есть духу окольными тропами припустил к дому. Но и дома, ничего не сказав никому, поскорее забился на чердак, и остаток дня и всю ночь провел словно бы в больном забытьи, то в жару, то в ознобе. Сквозь забытье я слышал, как чьи-то голоса зовут меня, но не имел ни сил, ни желания откликаться. Сознаюсь в малодушии: я не просто боялся возможного наказания за подслушивание речей, для моего слуха не предназначенных. Ум мой, пораженный услышанным, изо всех сил старался исторгнуть из памяти этот разговор, поскорее напрочь его забыть – словно, забывшись, он исчез бы и из жизни, рассеялся, как сонное видение. Но чем усерднее были эти старания, тем крепче он впечатывался в память, и по сей день помнится мне почти дословно – слишком страшно и горестно оказалось услышанное для моей души.
Очнувшись в предрассветных сумерках, совершенно окоченевший, разбитый, с больным горлом и тяжестью в голове, я обнаружил себя укрытым старой медвежьей шкурой, хранившейся тут же на чердаке. В углу, прямо напротив меня, замерла черная призрачная тень, имевшая облик человеческой фигуры. Заметив мое шевеление, тень придвинулась. Я дернулся и захрипел от ужаса – голос отказывался мне повиноваться.
- Тише ты, - сказала тень голосом Лотара Ланге. – Это я.
- А я думал, это мне дьявол явился, - серьезно ответил я, когда прокашлялся. – Это ты шкуру положил?
- Кто же еще, - сказал Лотар, зажигая сальный светильник. Чердак озарился тусклым желтоватым светом. Я несколько раз перекрестился, прочитал «Pater Noster» и «Ave Maria», и устроился поудобнее под своей шкурой. Затекшие суставы и мышцы начали отходить, боль в горле понемногу отступала.
- Ты как здесь оказался? – спросил я Лотара, и не дожидаясь ответа, сообщил: - Скоро мы все будем под интердиктом.
- А ты откуда знаешь? – удивился он. Потом добавил, отвечая на мой вопрос: - Тебя вчера искали весь вечер. Ханс-Генрих искал, мать искала, брат искал. И я искал. Патер хотел тебя видеть. Мы с Томасом тебя нашли, но я Томасу сказал, чтобы он не говорил, где ты. Короче, мы тут тебя прикрыли и пошли к патеру. Вчера вечером серьезный разговор был.
- Этот... преподобный уехал?
- Еще в полдень. В жуткой ярости был. Он отца Рихмана хотел к церковному суду привлечь, а отец Рихман ему так ответил, что тот из ратуши вылетел, как ошпаренный. Теперь, наверно, нового священника пришлют на приход. А все из-за Мистерии. Епископ, говорят, недоволен, что Господь нас миловал. Он...
- Подожди, подожди, - перебил я. – Как это – «вылетел как ошпаренный»? Он же из патера покаяние выбил.
- Да ты-то откуда знаешь?
- А я в ратуше сидел, когда они разговаривали! На чердаке спрятался и подслушивал. А когда отец Рихман каяться начал, я не выдержал и сбежал.
Лотар с уважением посмотрел на меня, как бы говоря: «Ну, удал, братец». Потом оживился.
- Так ты, получается, самого главного-то и не знаешь! Преподобный отца Теодора сперва отчитал, как мальчишку – говорил, что он чуть ли не с дьяволом в сговоре, и мы все вместе с ним. Тогда отец Теодор стал просить, чтобы, если наказывать, то наказали его одного, а нас не трогали.
- Ну, - сказал я. – Я это все слышал.
- А преподобный ответил, что нас помилуют, только если мы все покаяние принесем.
- Ну, - опять сказал я.
- Вот тебе и ну. И тут патер как взвился! Он сказал, что кается только в одном: в минутной слабости, которая исторгла у него ложное признание. И что не видит нужды каяться в том, что Христа любит больше, чем апостольскую институ-ту-ру... в общем, канцелярию, откуда преподобный приехал. А потом как начал кричать на преподобного! И что он лучше лишится сана, прихода и головы, но не потерпит, чтобы его чад заставляли отрекаться от Господа, явившего Свою любовь и милость в ответ на их зов. И что, может, он и плохой пастырь, но знает, сколь хорош Господь Бог, и что если его попрекают Мистерией, то он готов не то что еще одну Мистерию поставить, а снявши рясу скакать на улице, чтобы прославить Господа нашего, ибо что было прилично царю Давиду, то прилично и ученику Христову, а Христос ради нас вообще разоблачился всех одежд и стал посмешищем в глазах иудеев, но тем был мир спасен. И что ни один епископ или апостольский институ-ту-тор... ему не запретит. И хотел тут же на месте рясу снять – насилу его судья с писарем удержали. Тут преподобный испугался, что патер – буйнопомешанный. Подхватил своих секретарей, и деру из Рундшау, а у самого от злости только что пар из ушей не идет. А патер выскочил за ним на порог, да еще вслед кричал разные вещи – что Христу подобает поклоняться и в храмах, и на высотах, и в чистом поле, и на дне морском, и на дне адском, и что славят Его птицы небесные и рыбы морские, и что святой Франциск своей рваной ризой всю Церковь обогатил, и не имея сана, священствовал по небесному чину, и Христа прославил и плачем, и песней, и даже скоморошеством, а кто считает иначе, тот пусть спросит у Папы Иннокентия III[23]. Преподобный в карету нырнул, заткнул уши и кричит: «Гони!» А народ на площади смотрит и со смеху давится.
- Короче, - с воодушевлением подытожил Лотар, - не то быть нам теперь под отлучением, не то новый священник будет на приходе. Только община его на приход не пустит.
- Как это – «не пустит»?
- Ну, не пустит, да и все. Патер вечером собрал всех прихожан в храме (вот и тебя искали, не могли доискаться), и все рассказал, как было. И говорит: так, мол, и так, теперь, наверное, недолго мне на приходе находиться, а вы, говорит, повинуйтесь церковным властям, молитесь Богу и не забывайте ничего из того, что я вам говорил. Ну, тут, конечно, некоторые струхнули. Маргрета с Альбиной и еще кое-кто из матрон наших плач подняли. А кузнец – он же староста у нас – сказал, что тут и думать нечего, и вся община будет за отца Рихмана, а если кого ему на смену пришлют, то мы его не примем. И предложил судье написать петицию епископу, чтобы отца Рихмана не смещали. А потом за домом Штольца чуть драка не случилась: новые наши вместе с Конрадом вышли против коренных, потому что, дескать, они к нам приехали жизнь налаживать, а мы их в церковную смуту втягиваем. И тут снова патер вмешался и сказал, что коли так, то он сам уйдет, потому что должен быть мир в общине, а из свары, он сказал, ничего путного не выйдет: и меня, говорит, не сохраните, и сами передеретесь, да еще и под осуждение пойдете, чего доброго...
Несколько дней затем Рундшау лихорадило. Не патер Рихман с Мистерией, а апостольский институтор внес сумятицу в умы. Все обсуждали, как теперь жить. Добрая половина деревни (и с нею мой отец) держалась мнения, что коли Господь даровал Свою милость и сотворил чудо, то надо Ему быть благодарными и совесть не предавать, ежели в епархии что-то не так поняли. Другая часть (в основном, приезжие) склонялись к тому, что Бог с ней, с Мистерией – раз попрекают, то надо покаяться да забыть, жизнь-то продолжается, а воевать с церковной властью себе дороже. Патер еще два дня служил мессы, и в проповедях не уставал призывать к мужеству и миру, для чего, говорил он, не следует предаваться суете и страстям, не разжигать рознь и мирскую смуту, ибо это все не по-христиански и только на руку лукавому, который ищет способа всем нам навредить и отвратить от церкви. А надо нам, наоборот, хранить мир, не отступать от молитвы и уповать на Имя Христово, и тогда все разрешится.
Мне иногда казалось, что Рундшау захлестнула пучина страшнее и хуже недавней чумы. Мир в деревенском обществе держался на волоске, и двое сыновей бондаря Бока уже успели намылить шею Куно Гутеншольцу, сыну Рихарда Гутеншольца (из приезжих), за то, что тот обозвал их схизматиками. Вражды из этого не случилось чудом – благо, что Рихард, проявив великую мудрость, на младших Боков обижаться не стал, а еще и самолично сынка взгрел, приговаривая: «Нам в Рундшау оказали милость, приняв на жительство, так не нам Рундшау и судить». На третий день после визита преподобного Грегориуса приехал епархиальный чиновник, объявил, что отец Теодор запрещен в служении, и опечатал дверь храма. Патер затворился у себя в доме, погрузившись в молитву. Мы тоже, каждый на свой лад, пытались уповать на Имя Христово – я, например, трижды в день и трижды за ночь молил Пречистую Деву заступиться за патера и за всех нас и что-нибудь сотворить, чтобы все стало по правде («А то, - добавлял я к своему прошению, - уже даже никто и не понимает, в чем правда-то, и я не понимаю. Пусть будет хоть что-нибудь – но пусть это будет от Господа, как Ему угодно»).
Плотник Фогель читал свой любимый псалом «De profundis». Моя Вероника, Анна-Мария Шуберт и еще кое-кто из девушек поднимались за два часа до рассвета, посвящая это время молитве за Рундшау. Лотар, так тот вообще, казалось, ушел в молитву безвозвратно. Он слонялся по деревне с четками в руках, и теперь действительно был похож на деревенского дурачка: когда его окликали, он лишь молча смотрел и шел себе дальше, а на лице у него было выражение то глубокой печали, то непонятной радости. Лишь со мной и со старым Йоргеном он вел себя как прежде, когда мы, бывало, по-дружески собирались вечерять в горнице у деда Цильмайстера. Правда, речи он вел довольно странные.
- Ничего, - говорил он иной раз. – Прекрасно! Не бывает пророк без чести – вот и нам Господь решил честь подать, да такую, которую Сам принял.
После чего, как бы забыв о только что сказанном, слушал наши беседы или рассказывал что-нибудь сам. Говорили мы тогда, по некоему молчаливому согласию, только о старых временах в Рундшау, нынешней смуты не касаясь. Конечно, в воспоминаниях этих было великое утешение – славные были времена до чумы. А только имелся в них и горький осадок: были до чумы славные времена, да прошли, а теперь другие времена – чумные.
Судья, кузнец и дьякон Фогт что ни день пропадали в Линдене: там шло разбирательство. Была составлена и отвезена в епархию бумага с прошением в защиту патера. Съездил один раз в Линден и отец Теодор, возвратившись тем же вечером с видом льва, только что растерзавшего пару гиен.
Я посетил его тогда. Душа моя, измученная смутой, искала хоть какой-то ясности. Патер сидел в своем кресле, глядя, как Хелен, служанка, растапливает огонь. Мне он обрадовался.
- Заходи, заходи, вот молодец, что навестил!
Я вручил ему какие-то угощения, собранные матерью, он, не посмотрев, передал служанке, а меня пригласил располагаться у очага и стал расспрашивать о житье-бытье.
- Не понимаю я, что происходит, святой отец, - пожаловался я. – Все рушится. Не знаю, как по-вашему, а по-моему – сейчас куда хуже, чем было при чуме.
- Терпение, дитя мое! – воскликнул патер. Маленький, седой, он сидел в своем глубоком кресле, завернувшись в плащ, но казался гораздо сильнее и светлее, чем тогда, когда произносил свои лучшие проповеди с церковной кафедры. – Терпение! Пусть не смущается никто из вас. Неужели ты думаешь, что тот, кому дано пить из чаши любви Христовой, избежит того, чтобы пить и из чаши горечи? Надо лишь сохранять веру и упование, и не отступать даже до смерти. Если то, что было, - от Бога, то Бог даст нам знамение. Если же нет – стало быть, мы и вправду достойны осуждения, и тогда я первый ответчик, ибо ваша вина на мне.
Он опечалился.
- Мое сердце плачет о вас, дети, потому что и вы сейчас идете под нарекание, тогда как весь грех ваш лишь в том, что вы любите меня, вашего недостойного пастыря, и в испытующий час поверили мне. Но вы свободны в своем выборе, и я никого не связываю. Коли любить меня нынче опасно, всякий волен отступить, и я никому не судья.
Мне стало страшно.
- Я не отступлю, отец Теодор, - сказал я. – Хотя у меня все внутри замирает из-за слов преподобного: я боюсь пойти против Господа. Когда я услышал, в чем преподобный нас обвиняет, у меня ум за разум зашел. Я уже не знаю, что думать. Но от вас отстать мне сердце не позволяет. Стоит мне только об этом помыслить, и я себя чувствую Иудой Искариотом.
Патер пошевелился в кресле, пытаясь встать, но, видимо, испытывал большую слабость. Тогда он протянул ко мне руку, и я подскочил к его креслу, опустившись на колени. Отец Рихман благословил меня и поцеловал в голову. В глазах его стояли слезы.
- Арни, детка, - сказал он, помолчав, - послушай сейчас, что я скажу, и не говори этого никому. Я тоже сейчас в сильнейшем искушении. Меня тоже слова его преподобия поразили в самое сердце. Но я священник уже тридцать лет. И я знаю Господа. Знаю, каков Он, знаю Его любовь. Если бы это было не так – грош цена мне тогда, как священнику. Но то, что сказал преподобный Грегориус, означает, что все, что я знаю о Боге, - ложь и обольщение, и я поклоняюсь дьяволу под именем Христа. И тем тяжелее это было слышать, что произнесено это устами прелата, моего собрата по вере, прелата, стоящего высоко на церковной лестнице, прелата, миссия которого – хранить истины веры. И я в крайнем искушении. Вся вера моя терпит сейчас тяжкое испытание. Но... я не поддаюсь. И даже больше того. Я принимаю это. Если окажется, что прав не я, а преподобный Грегориус, и если наш Бог действительно таков, как полагает он, - то пусть. Мне тогда терять нечего. Ибо, если патер Дельпармо прав, то нет никакого смысла ни в моем служении, ни в моей жизни, ни в спасении моей души. Я люблю Господа, Которого знаю, и жажду Его, каков Он в очах моих – и весь мой путь, весь мой христианский и человеческий опыт, и все, что я знаю из Писания и предания Церкви, подтверждает это. А ежели я заблуждаюсь, и такого Господа нет, и Господь на самом деле другой (особенно такой, каким Его представляет его преподобие)... то и мне нет с Ним части. Царствие Его тогда не для меня, а мне подобает геенна огненная и смерть вторая, ибо, значит, я по ошибке пришел в этот мир.
Патер невесело усмехнулся.
- Видишь ли, не можем мы с его преподобием быть в одном и том же Царствии Христовом. Слишком по-разному мы его себе представляем.
Со смешанным чувством возвращался я в тот вечер от патера. Неясность и тревога по-прежнему томили меня. Но разговор принес и чувство облегчения, неожиданной чистоты. Теперь, по крайней мере, относительно себя мне все стало ясно.
«Господи, - подумал я. – Если Ты, по неизреченной премудрости Своей, полагаешь что отец Теодор достоин осуждения – то и меня тогда осуждай с ним. Ибо если даже Ты пошлешь его в ад – мне легче пойти следом за ним, чем быть в раю вместе с преподобным Грегориусом».
И на сердце у меня стало легко.
Отец, спустя пару дней тоже вызванный в епархиальную канцелярию по нашему делу, вернулся из Линдена в сильной задумчивости.
- Что-то непонятное творится, - сказал он мне. – Епископ, похоже, никакого недовольства нами не высказывал. Грегориус какую-то свою игру крутит. Он и на епископа давит так же, как на отца Теодора. Но, видать, не очень получается. Отлучения, думаю, не будет. И церковного суда не будет. Скорее всего, просто отправят патера нашего за штат – как выжившего из ума на старости лет. И о Мистерии нам в Рундшау запретят теперь даже заикаться.
А спустя неделю приехал еще один чиновник из канцелярии епископа.
Приехал он верхом, в сопровождении одного только секретаря. Без всякой помпы спешился у дома отца Теодора, постучался, и патер, открыв дверь, пригласил его зайти. Вскоре они вдвоем прошли к храму, и чиновник сломал печать на дверях. Патер обнял его, благословил, затем, встав на колени у входа в храм, поцеловал порог, поднялся и вошел внутрь. Чиновник сел на коня и вместе с секретарем отбыл обратно в Линден.
Над Рундшау разнесся густой мерный колокольный звон. Впервые за долгий срок ударил соборный колокол, и вся деревня встрепенулась. Патер не благовестил к мессе: он возвещал, что ему вновь разрешено служить, а следовательно, с завтрашнего утра все опять пойдет по-прежнему.
Мне этот колокольный звон неожиданно напомнил другой – тот самый, что в дни чумы, тревожной октябрьской пятницей, собрал нас в храме и положил начало всей этой истории. Сейчас он вспоминался как что-то неимоверно давнее – но воспоминание о тех страшных временах почему-то согревало душу сильнее, чем память о любых праздниках.
Так окончилась опала отца Рихмана – так же неожиданно, как и началась.
Судья Хольгерт, кузнец Рейнеке и дьякон Фогт, вскоре приехавшие из Линдена втроем на дьяконской повозке, встретили у ворот церкви ликующую толпу рундшауцев, приветствующую отца Теодора. Они и рассказали деревенскому обществу, что произошло. «Deus ex machina!»[24] - изрек судья, а дьякон поправил: «Deus vult»[25]. Впрочем, радость их казалась несколько стесненной, и мы скоро узнали, почему.
Нас оправдали, но только частично. На каждое «да» у епархиальной комиссии нашлось свое «но». Отца Теодора восстановили в служении, но лишь до тех пор, пока не будет назначен новый приходской священник, а потом ему было предложено отправиться на покой «по состоянию здоровья». Избавление Рундшау от чумы было признано действительным чудом, но роль Мистерии в этом чуде отрицалась – ее признали лишь благочестивым деянием, совпавшим с «рундшауским чудом», однако не вызвавшим его. Был приведен и прецедент: в Тироле, Романье и других областях чума тоже обошла несколько селений, жители которых даже и не думали ставить никаких мистерий. Епископ похвалил нас за благочестивое рвение, но не рекомендовал другим приходам следовать нашему примеру.
Попутно мы узнали кое-что и о перипетиях следствия по нашему делу.
Оказывается, преподобный Грегориус, столь усердно добивавшийся осуждения рундшауской общины и запрещения ее чуда, прежде всего озабочен был не торжеством правды Божией, а какими-то своими интересами в папской курии, для чего и воспользовался случаем составить себе имя на развенчании громкой ереси. Епископ Бертольд, двадцать лет знавший Теодора Рихмана с самой лучшей стороны, пытался, как мог, смягчить напор патера Дельпармо, но преподобный обладал такой энергией и пугал его такими связями в папской администрации, что викарий Линдена порой опасался даже за собственное кресло. И лишь то, что сам отец Рихман, со своей стороны, вдруг дал чувствительный отпор преподобному и несколько поколебал его самоуверенность, позволило преосвященному Бертольду укрепить оборону и не принять тех драконовских мер, которых требовал апостольский институтор.
- Если бы отец Теодор не воспротивился, Грегориус преосвященного Бертольда доел бы в считанные дни, - заметил дьякон Андреас. – И все сделал бы по-своему. А тут вдруг епископ понял, что у того не заладилось, и со своей стороны уперся. Вот патер Дельпармо и попал меж двух жерновов.
- Представьте себе, - рассказывал судья, - стоило нам встретиться с его преосвященством лицом к лицу, как мы тут же нашли общий язык! До того ведь и он, и мы имели дело с одним только преподобным Грегориусом, а тот епископу наговаривал на нас, а нам – на епископа.
И неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не вмешался случай. Его преподобие по какой-то причине был неожиданно вызван в Авиньон.
- Ух и злой он уехал! - сказал судья. – Не успел! Но теперь все: решение вынесено, а новой комиссии и пересмотра дела он вряд ли добьется.
Епископ Бертольд воспользовался отъездом легата, чтобы вынести окончательное мнение по нашему делу, и тут же распустил комиссию.
- И все-таки напугал его преподобный, - печально добавил дьякон Андреас. – Мы просили его патера нашего совсем оправдать, и Мистерию признать. Но он сказал: «Радуйтесь хотя бы тому, что под осуждение всем приходом не попали, и Теодор сана не лишен. А сохранить в служении я его не могу. Хоть какие-то кары, но обязан предпринять, иначе меня самого живо на покой удалят. Так что готовьтесь к новому настоятелю».
Без особенного веселья разошлись в тот день по домам жители Рундшау. И все же вечерняя молитва в каждом доме и утренняя месса назавтра были посвящены благодарению Господа за счастливое избавление от опасности, которая казалась нам совсем не шуточной.
Так закончился период смуты в Рундшау, и жизнь начала мало-помалу входить в привычную колею. Прошли рождественские святки. Вскоре после праздника Богоявления в Рундшау наконец прибыл новый приходской священник – молодой патер Игнациус Шильдбергер. До поры до времени, пока не обзаведется собственным хозяйством, он поселился у патера Рихмана. Однако это время так и не наступило. Не прошло и года, как патер Игнациус унаследовал не только место отца Рихмана, но и его все его скромное имение.
(В Рундшау до сих пор многие помнят патера Игнациуса, и память о нем добрая. Он честно служил приходу двадцать семь лет, пока не отошел ко Господу и не обрел пристанище на маленьком храмовом погосте рядом с могилой отца Теодора и могилами многих патеров, на протяжении веков бывших пастырями прихода Рундшау).
Патер Шильдбергер был наслышан о нашей истории – сначала от епископа и епархиальных служащих в Линдене, затем от самого отца Рихмана, передавшего ему приход. Мы сильно тревожились, как молодой настоятель поведет дело. Как известно, каждый приходской священник, принимая обязанности, поначалу встречает в общине почтительно-сдержанное отношение, смесь послушания и недоверия. Но отец Игнациус завоевал наше доверие сразу и навсегда. На первой же своей проповеди в храме Богородицы Тернового Венца он сказал:
- Мой отец учил меня, что нет ничего хуже высокомерия. В Книге Сираха заповедано молодым слушаться старцев, ибо премудрость передается от отца к сыну, и мой сан, хоть и делает меня равным преподобному Рихману в глазах епархиальной канцелярии, не возвышает меня в глазах Отца Небесного, и не отменяет долга благочестия. О вашем достойном пастыре, преемником которого мне выпало стать, было много толков и слухов. Мы, молодые священники, давно знаем о нем, и, что бы ни говорили консисторские сплетники, его доброе и твердое стояние за Господа было известно нам. Теперь же, встретившись с ним, я тем более исполнился высочайшего благоговения к высоте его служения и к силе его веры. А потому ныне, когда по воле благословенного Промысла мне предстоит продолжить его дело, я прошу его быть мне учителем и отцом в той же степени, в какой он долгие годы был учителем и отцом всем вам. И хотя он удален от дел, никакое епархиальное постановление не отменяет мудрости, опыта и святости. Я прошу патера Рихмана, насколько ему будут позволять силы, продолжать управление приходом наравне со мной, а вас прошу слушаться его так же, как меня, ибо все, что будет говорить вам отец Рихман, буду говорить вам и я.
После этого состоялась сцена объятий двух пастырей, вызвавшая слезы у доброй (по большей части женской) половины прихожан. Патер Рихман был не на шутку тронут благородством своего преемника, а патер Игнациус впоследствии доказал своими деяниями, что и в самом деле думал то, что говорил.
В целом, думаю я, даже в этом сказался всемогущий и милосердный Промысел Господень. Ибо не затем Господь Бог даровал нам спасение от чумы, чтобы оно было быстро предано забвению, как нечто недолжное, вместе с тем опытом веры, который сопровождал это чудо. Посему, видя, как стойко мы выдержали последовавшее затем испытание, Он, очевидно, на долгие годы вперед благословил Рундшау добрыми пастырями, способными сохранить и передать память о чуде – чему примером жизнь и патера Игнациуса, и патера Мартина Энгельзаха, что поныне возглавляет рундшауский приход.
Дата добавления: 2015-10-16; просмотров: 56 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава 8. | | | Глава 8. |