Читайте также: |
|
МАРТИН А., 61 года, поступил в наш Приют в 1983-м, когда у него
развился тяжелый паркинсонизм, лишивший его возможности жить самостоятельно.
В детстве он перенес острый менингит, едва не окончившийся смертельным
исходом, и всю жизнь страдал от его последствий - умственной недоразвитости,
импульсивности, судорожных припадков, а также спастичности одной стороны
тела. Не получив почти никакого образования, он обладал обширными
музыкальными познаниями - его отец был знаменитым певцом в нью-йоркской
Метрополитен Опера. Пока родители не умерли, сын жил у них, а после - один,
подрабатывая то курьером, то портье, то помощником повара в закусочных. Но,
куда бы он ни устроился, рано или поздно его отовсюду выгоняли из-за
медлительности, рассеянности и общей непригодности к работе. Это тусклое
существование вряд ли можно было бы назвать полноценной жизнью, не
обладай Мартин редкими музыкальными способностями, приносившими радость
и ему самому, и окружающим.
Его память на музыку была уникальна. 'Я помню две с лишним тысячи
опер', - обмолвился он как-то в разговоре со мной. В это трудно было
поверить: Мартин не владел нотной грамотой, и ему приходилось полагаться
только на слух; он запоминал отдельные арии и целые оперы с одного
прослушивания. Голос его, к сожалению, не соответствовал исключительно
развитому слуху - все ноты он брал правильно, но звучали они грубовато,
возможно, из-за спазмов, влиявших на работу голосового аппарата.
Менингит и поражения мозга пощадили врожденные музыкальные способности
Мартина - но каковы они были изначально? Стал бы он новым Карузо, если бы не
болезнь? Или же его таланты были своего рода неврологической компенсацией за
умственную ограниченность и мозговые расстройства? Этого мы никогда не
узнаем. В одном сомневаться не приходится: Мартин унаследовал от отца не
только музыкальные способности, но и огромную любовь к музыке. Сказалась их
долгая совместная жизнь и, судя по всему, особое отношение родителя к
умственно отсталому ребенку. Неуклюжий и медлительный, Мартин был нежно
любим отцом и отвечал ему такой же горячей привязанностью; эта близость
скреплялась их общей преданностью музыке.
Мартина тяготила невозможность пойти по стопам отца и стать оперным
певцом, но он утешался тем, на что был способен. Его поразительная память
простиралась далеко за пределы музыкального текста и хранила все подробности
исполнения. С ним консультировались многие музыканты, в том числе настоящие
знаменитости, и он пользовался скромной славой 'ходячей энциклопедии'.
Известно было, что он помнит не только музыку двух тысяч опер, но и всех
исполнителей в бесчисленных представлениях, все подробности декораций,
мизансцен, костюмов и оформления (он мог также похвастаться исчерпывающим
знанием Нью-Йорка, наизусть помня все дома, улицы и маршруты метро и
автобусов).
Итак, Мартин был настоящим фанатиком оперы, а также чем-то вроде
'ученого идиота' (idiot savant). Он испытывал детское удовольствие,
демонстрируя окружающим трюки памяти, - удовольствие, характерное для всех
подобных вундеркиндов и 'гениев'. И все же главную радость и смысл жизни
составляло для него не это, а личное участие в исполнении музыки. Мартин пел
в церковных хорах (хоть и сетовал часто, что сольные партии из-за спазмов
ему недоступны). Особую радость приносило ему участие в больших праздниках:
на Пасху и Рождество в Нью-Йорке исполнялись 'Страсти по Иоанну', 'Страсти
по Матфею', 'Рождественская оратория' и 'Мессия'. С самого раннего детства
Мартин пел во всех больших городских церквях и соборах. Пел он и в
Метрополитен Опера, сначала в старом здании, а затем и в центре Линкольна,
оставаясь незаметным участником огромных хоров в операх Вагнера и Верди.
Уносясь ввысь со звуками этих произведений, будь то большие оратории и
страсти или же скромные распевы и хоралы в маленьких церквях, Мартин забывал
тоску и тяжесть своей искалеченной жизни. Музыка открывала перед ним
бесконечные просторы мироздания, и, лишь отдаваясь ей, он по-настоящему
ощущал себя человеком, законным детищем Творца.
Что же составляло его внутреннюю жизнь? Об окружающем мире, по крайней
мере на практическом уровне, Мартин знал очень немного и почти им не
интересовался. Прослушав с голоса страницу энциклопедии или газеты, увидев
карту Азии или схему нью-йоркского метро, он мгновенно фиксировал все это в
своей эйдетической памяти*, но не вступал в личные отношения с запоминаемым
материалом. Записи в огромном архиве его сознания не имели никакой
центральной системы и
* Эйдетическая память - способность человека фиксировать наблюдаемые
события в виде, напоминающем высококачественную видеозапись, хранить такие
детальные воспоминания длительное время и воспроизводить по желанию. Обычно
угасает в дошкольном возрасте, заменяясь словесно-логической памятью.
не соотносились ни с ним самим, ни вообще ни с чем в качестве живого
центра*. Память Мартина была почти никак не окрашена эмоционально - во
всяком случае, не больше, чем схема нью-йоркского метро; отдельные
воспоминания ни с чем не связывались, не обобщались и никуда не вели. Такая
организация прошлого наводила на мысли об экспонате кунсткамеры, об игре
природы - в ней отсутствовала всякая цельность и чувство, какое бы то ни
было отношение к жизни и характеру ее носителя. Колоссальные хранилища
фактов не образовывали у Мартина единого мира и казались порождением
физиологии, чем-то вроде банка информации, а не частью живого человеческого
'Я'.
И все же среди этого апофеоза физиологии имелось одно поразительное
исключение, некий волшебный, освященный личным светом подвиг памяти. Мартин
помнил наизусть знаменитый 'Словарь музыки и музыкантов' издательства
'Гроув-пресс' - гигантский девятитомник, опубликованный в 1954 году; он в
буквальном смысле был ходячей энциклопедией.
Случилось это так. В какой-то момент состарившийся отец Мартина начал
болеть и не мог уже как прежде постоянно петь в опере. Большую часть времени
он проводил дома, слушая одну за другой пластинки из своей необъятной
коллекции записей вокального репертуара. В обществе тридцатилетнего сына -
единственного теперь слушателя и самого близкого ему человека - он
просматривал партитуры и исполнял все свои старые партии, а также читал
вслух музыкальный словарь. Том за томом все шесть тысяч страниц огромной
книги оживали под звуки отцовского голоса и неизгладимо впечатывались в
бесконечно цепкую память неграмотного сына. И всю последующую жизнь в любой
цитате из словаря Мартин неизменно слышал голос отца - каждое слово, каждый
факт были для него проникнуты чувством.
* Здесь я отсылаю читателя к работам Ричарда Вольгейма (см.
библиографию к главе 23). (Прим. автора)
Подобные чудеса запоминания, особенно если их эксплуатировать
'профессионально', часто полностью подавляют личность человека или же
вступают с ней в конфликт и сдерживают ее развитие. Там, где нет глубины и
эмоциональной окраски, такая память не несет в себе ни страдания, ни боли и
может стать средством ухода от реальности. Именно это, судя по всему,
произошло с мнемонистом Лурии, о чем автор с горечью рассказывает в
последней главе 'Книги о большой памяти'. Та же судьба ожидала в какой-то
мере и Мартина, Хосе и близнецов. И все же каждому из них память служила не
только для механических трюков, но и для доступа к реальности и далее, к
'сверхреальности', - все они обладали редким, исключительно напряженным,
мистическим ощущением мира...
Но оставим ненадолго чудеса памяти и зададимся вопросом: что за человек
был Мартин? Тут придется признать, что мир его - ничтожный, маленький и
темный во многих отношениях мирок - был типичным внутренним миром умственно
неполноценного человека. В детстве его презирали и травили, в более зрелом
возрасте его ждала бесконечная череда подсобных работ; едва ли хоть раз в
жизни почувствовал он себя по-настоящему ребенком или взрослым мужчиной.
Он был инфантилен, часто злопамятен, склонен к вспышкам гнева и
раздражения - в этих случаях часто кричал и ругался совсем по-детски. 'Я в
тебя грязью залеплю', - завопил он однажды кому-то в моем присутствии. Мог
он и плюнуть, и ударить. Шмыгающий нос, неряшество, рукав вместо носового
платка - Мартин выглядел и, похоже, чувствовал себя как маленький грязный
сопливец.
Эти детские черты в сочетании с раздражающим высокомерием гения памяти
отталкивали от него окружающих. Другие обитатели Приюта вскоре стали
избегать его общества. Оставшись один, Мартин с каждым днем, с каждой
неделей деградировал. Надвигался кризис, и мы не знали, что предпринять.
Сначала мы решили, что проблема связана с трудностями адаптации, - отказ от
независимого существования и переселение в дом престаре-
лых мало кому дается легко, - но одна из сестер-монахинь объяснила, что
дело не в этом. 'Что-то гложет его, - сказала она, - какой-то внутренний
голод, который ему никак не утолить. Если мы не поможем, он пропадет'. В
январе я встретился с Мартином опять - и увидел совсем другого человека. Он
уже не форсил и не заносился, как раньше. Видно было, что ему приходится
туго: он страдал физически и духовно.
- В чем дело? - спросил я. - Что не так?
- Мне нужно петь, - хрипло ответил он. - Я не могу без пения. И дело не
только в музыке - дело в том, что без нее я не могу молиться. - И, внезапно
вспомнив, добавил: - Музыка для Баха была механизмом веры; 'Словарь', статья
о Бахе, страница триста четыре...
Продолжал он уже другим, более задумчивым тоном:
- Не было воскресенья, чтобы я не пел в хоре. В первый раз отец отвел
меня в церковь, когда я только-только начал ходить, и даже в пятьдесят
пятом, когда он умер, я не перестал петь. Мне надо в церковь, - повторил он
с каким-то яростным чувством, - иначе я умру.
- И вы непременно туда пойдете, - отозвался я. - Мы просто не знали,
чего вам не хватало.
Церковь находилась недалеко от Приюта, и Мартина встретили там очень
тепло - не просто как верного прихожанина и участника хора, но как его
интеллектуальный центр; эту роль до Мартина выполнял его отец.
После возвращения в церковь дела пошли совсем по-другому. Мартин нашел
свое место, и это благотворно сказалось на его внутреннем состоянии. Он пел,
и по воскресеньям музыка Баха становилась его молитвой. Кроме того, его
согревало уважение окружающих - он пользовался заслуженным авторитетом среди
остальных хористов.
- Видите ли, - не хвастаясь, а спокойно констатируя факт, сказал он мне
однажды, - они знают, что я помню всю литургическую и хоровую музыку Баха. Я
помню все его церковные кантаты (согласно 'Словарю', их двести две), а также
по каким воскресеньям и праздникам нужно петь каждую. Кроме нас, в епархии
нет настоящего оркестра
и хора, и мы - единственная церковь, где регулярно исполняются все
вокальные произведения Баха. Каждое воскресенье мы поем новую кантату, а на
Пасху выбрали 'Страсти по Матфею'!
Мне всегда казалось любопытным и трогательным, что умственно
неполноценный Мартин так страстно любит Баха. Ведь Бах обращается к разуму
человека, а Мартин - слабоумный. Как это возможно? Ответ на свой вопрос я
получил лишь позже, когда начал регулярно приносить ему кассеты с записями
кантат (как-то мы даже вместе прослушали 'Магнификат'). Наблюдая за Мартином
в эти минуты, я отчетливо понял, что как бы ни был он умственно ограничен,
его музыкального интеллекта вполне хватало, чтобы оценить техническое
совершенство Баха. Но главное было даже не в технике и интеллекте. Бах
оживал для Мартина, и сам Мартин жил в Бахе.
Этот странный человек действительно обладал гипертрофированными
музыкальными способностями, но они становились насмешкой природы, цирковым
трюком лишь вне рамок его личности, вырванные из естественного контекста.
Вместе с отцом Мартин всегда стремился приблизиться к духу музыки, особенно
религиозной музыки, и голос, этот божественный инструмент, сотворенный и
предназначенный для пения, сливал их души в ликующем и хвалебном гимне.
Вернувшись в церковь и снова начав петь, Мартин стал другим человеком -
возвратился к себе и нашел доступ к реальности. Темные призраки его личности
- болезненный идиот, сопливый озлобленный мальчишка - ушли; исчез и
раздражавший всех безличный вундеркинд-автомат. На их месте возник достойный
и уверенный в себе человек, пользующийся уважением других обитателей Приюта.
Но настоящим чудом был сам Мартин, когда он пел или слушал музыку с
восторженным напряжением, поистине как 'собранный воедино, внимающий бытию
человек' *. Он напоминал тогда Ребекку на сцене, Хосе над ли-
* Цитата из стихотворного цикла английского поэта Д. Г. Лоуренса
'Фиалки'; в этой фразе автор дает определение человеческой мысли.
стом бумаги, близнецов в их странном числовом союзе... Происходящее с
ним в такие моменты можно описать очень просто: он преображался - болезнь и
неполноценность исчезали, и на их месте оставались только жизнь и душа,
только гармония и здоровье.
Дата добавления: 2015-10-13; просмотров: 82 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Ребекка | | | Постскриптум |