Читайте также:
|
|
Охотно служат литераторы правителям, поскольку это дает повод для предположения, что они совместно движут колесо истории. Когда Тимур в конце августа 1393 года стоял лагерем перед Багдадом — этот несносный Ахмад Увайс искал спасения в бегстве — нотабли и ученые города засвидетельствовали новому хозяину свое почтение, среди них, якобы, некий Шами; он позже хвастался в своей «Книге триумфа», что он тогда был первым, кто познал знаки времени и был допущен Тимуром к целованию ковра. Господин счастливых обстоятельств склонился благосклонно ко мне и похвалил за быстрое появление. Подняв меня немного из пыли, он обратился со своей благословенной речью, как и следовало, ко мне: «Пусть Бог подарит тебе свое милосердие! Из жителей этого города ты первый, кто пришел ко мне!» Но это все обстояло так: когда я подошел к воротам и посмотрел на Тигр, я не смог отличить реку от суши из-за громадного количества переправляющихся победоносных войск. Удивленный, сказал я себе: «Что это за люди, которые превосходят все остальные создания такого рода в непоколебимости и твердости, мужестве и смелости?» И я узнал, что этот господин счастливых обстоятельств располагает помощью Бога, и все его последователи и приверженцы превосходят других людей благодаря большой силе и неистощимой храбрости». Предчувствие движения мира, когда оно очевидно каждому, не слишком красит дальновидного человека; он должен был уже давно все знать. Поэтому Шами не слишком строго в этом предисловии к «Книге триумфа» придерживается исторической правды, когда это касается его собственнойперсоны, так как только в конце 1400 года, когда Тимур осаждал Алеппо, Шами, который как раз отправился паломничать, попал в руки Чагатаидов. Он сам выболтал это при описании осады замка Алеппо 1. Итак, никакого гениального предвидения: это только стилизация в отношении себя! Кажется, напротив, соответствуют истине его данные о начале работы над «Книгой триумфа». Шами, должно быть, находился с падением Алеппо в обозе полезных пленных. В 804 (х) (начался одиннадцатого августа 1401), так утверждает Шами, он получил чрезвычайно почетное, и в то же время очень щекотливое поручение соединить восхождение и дела «господина счастливых обстоятельств» в одной благоустроенной хронике. Уже имеющееся изложение этого материала, вероятно, не понравилось Тимуру; из высказывания Шами можно понять, что он чрезмерно разделяет восхождение и дела2. Впрочем, правитель поставил условие, чтобы официозная хроника была не очень перегружена красноречивыми пустяками, так как если рассказ изобилует образными выражениями и поэтическими сравнениями, существует опасность, что вообще не поймешь смысла; среди десятков, и даже среди сотен людей найдется лишь один, который не потеряет нить, и, таким образом, произведение не достигнет своей цели3. Хроника, очевидно, должна была служить распространению славы «господина счастливых обстоятельств» и убедить массы подчиненных в том, что он действует по поручению Бога. Так, мы находим у Шами в первый раз перенесение даты рождения на 1335 год: Тимур — наследник империи ильханов, избранный Богом4. При оценке образования простолюдина Тимур, возможно, думал о самом себе. Изучению истории он посвящал много времени, но сам не читал, а заставлял читать себе персидские произведения, вставляя замечания и внося поправки, если замечал ошибочные отклонения от известного ему точного текста. Так как он, однако, не был силен в арабском5, он не мог разобраться в словесной витиеватости тогдашних персидских авторов без значительной меры знакомства с языком ученых ислама; он поступал правильно, настаивая на простоте. Стремление к простому, незамысловатому выражению, может быть, связано с передаваемой из поколения в поколение антипатии Чингисхана к служебной переписке, перенасыщенной пышными титулованиями6. Около 1400 года в западном Иране в кругу Джелаирида Ахмада Увайса был уровень образования намного выше, чем на родине Тимура7, а с Запада пришел Шами. Это тоже следует учесть, если мы хотим понять предостережение. Вряд ли мы можем воспринимать поручение Тимура как критику стиля8 той более ранней хроники, переработки которой он требовал; порицать ее можно только ее несовершенный план.
Если мы в этом предшественнике Шами захотим узнать Джият-ад-дина Али из рода Жазди, — ничто не говорит против этого предположения, — то обнаружим недостаток; книга выстроена негармонично. Справедливо, однако, и то, что в этом есть доля вины самого правителя. По свидетельству Джият-ад-дина, который до этого особенно выделялся теологическими сочинениями, а не историческими, ему было поручено описать некоторые из больших походов Тимура, но особенно поход в Индию в 1398 году; для этой части, самой обширной, в его распоряжение был предоставлен в качестве источника «Дневник индийских завоеваний». И с Джийят-ад-дином был согласован легко постижимый стиль. Гийят ад-дин происходил из Йезда; поэтому он вставил туда длинный трактат о разногласиях Тимура с Музаффаридами9, империи которых принадлежал тот город. В результате все, что Тимур совершил перед нападением на Индию, в труде Джийят-ад-дина выделяется как скудная прелюдия. «По наивысшему приказу в начале этой книги счастья сообщается совсем мало об этих завоеваниях, так как, собственно, цель сочинения — описание завоевания стран и городов Индии», — пишет он10. «Счастье» светит, однако, не только в Индии; с самого начала Тимур должен был появиться как «господин счастливых обстоятельств». Показать это и было задачей Шами. У Джийят-ад-дина риторическое преувеличение дел, предшествующих походу в Индию, удивительно противоречило скудости содержания11. Здесь были неизбежны дополнения. Поэтому Шами подробно разъясняет притязания Тимура на господство: что они справедливы, выясняется для мусульманского ученого из суры 57, 25. Бог там говорит: «С чистыми доказательствами мы отправили наших посланников и с ними книгу и весы, чтобы люди действовали по справедливости. И мы отослали железо, в котором скрыта громадная боевая мощь и разнообразная польза для людей. Бог также хотел таким образом узнать, кто поддерживает его и его посланников (не только внешне, но и в своей душе)... Но «Тимур» означает железо12, следовательно, меч, при помощи которого людей ставили на свое место13 в те времена, когда неповиновение Богу брало верх. Кровное родство с Чингисханом, которое, по Шами, можно проследить по многим линиям, существует14. Взлет, бои, в ходе которых Тимур вознесся до правителя Мавераннахра, наконец, его крупные военные предприятия описываются подробно, причем все происходящее как можно теснее связывается с «господином счастливых обстоятельств». Только он действует; и события, которые начинает не он, в конце концов только отражение его дел, основанных на божественном внушении. Это ни в коем случае не означает, что такая концепция написания истории вредит верности в передаче деталей. Наоборот, собранный о Тимуре материал полностью включается. Точные данные о дате и месте при описании военных походов против Тохтамыша или о походе от Тустара на Шираз доказывают, что и Шами были доступны похожие на дневники заметки15. Доказано, что Тимур еще до начала войны приказывал представлять на утверждение письменные данные о странах, через которые он собирался двигаться, и о важных этапах похода16. Массой подробностей нельзя было пренебрегать ни в коем случае17; она, скорее, должна была принести пользу для проекта исторической картины соответствующей самооценки Тимура. Передаваемые события и манера их изложения образуют одно целое. Не только в событиях, но и в сообщении о событиях знакомимся мы с Тимуром и его временем.
Утонченного литературного образования, которое нашло себе прекраснейшее выражение в надуманном словесном искусстве, завоевателю не хватало. В этом он отличался, как уже сказано, от таких людей, как Ахмад Увайс. Все же он, должно быть, соприкоснулся с такими трудами, когда ему читали персидские летописи, в которых редко не доставало отточенного блеска. Он всегда отличал документы и послания19. Более того, в многочисленных случаях, как описано выше20, не знающая меры похвала, направлена Тимуру. Правда, мы не знаем, писалось ли это на персидском; в близком окружении Тимура применялся ча-гатайско-тюркский язык. Однако с трудом можно представить, что произносимые на этом языке слова преданности и поздравления были совершенно свободны от влияния персидской риторики и скрывающегося за нею мировоззрения21.
Образный язык, который нам пока чужд и звучит натянуто, даже кажется пошлым — по тогдашнему понятию не просто украшение, которое можно выбросить без ущерба для содержания. Образы передают скорее смысл, лежащий над простыми фактами, первостепенное значение, существенное как для пишущего, так и для читателя и слушателя, так как голые понятия, которые конкретно описывают событие или фактический материал по делу, не отражают всю действительность именно потому, что этот фактический материал, это событие не являются всей действительностью. Тимур предостерегал Шами от экзальтированности — он не требовал отказа от образного языка, принятого в то время, и Шами не ставил себе никаких ограничений. Рождение и смерть, крупные сражения, решающие перемены в судьбах людей вызывали его все снова и снова на созерцания, подобные этому: «По решению Бога заболела дочъ Тимура, и постепенно ее состояние ухудшалось... лекари больше не знали, что делать дальше... И через несколько дней порыв ветра жизненного срока сорвал тот цветок с ветки счастья жизни в пыль небытия; то солнце сферы счастья склонилось к заходу, та похожая на кипарис фигура стала как сухой бамбуковый ствол, та пурпурная краска поблекла до блеклой желтой... На помощь против произвола этого деспотического колеса судьбы! Горе из-за вероломства этой преходящей жизни! В конце розы сада, полные шипов!.. После вина этого праздничного пира ждут боли похмелья!
Вчера милый сад, широкий луг с тюльпанами,
пение птиц наполняло зеленеющую долину —
сегодня острые клинки колючего кустарника!
Разве цвела когда-нибудь здесь роза?22
Ужасно непостоянство времени, радость обращается в страдание, непостижимо, как оно бесчувственно разрушает и уничтожает, что когда-то, расцветая и питая радостные надежды, несло наслаждение существованию.. Так гласит послание, воспринимаемое каждым, очень близкое каждому, которое передает образный язык читателю. «Если понятливый смотрит на смену дня и ночи, он узнает, что эти считанные дни пройдут и быстро исчезнет недолгое время счастья жизни, ничто не считается счастьем человека, не прочно обладание им!»23 — дает Шами поразмыслить по поводу смерти марионеточного хана Союргатмиса — образы лишают отдельное событие его индивидуальности, включаются в общую судьбу человека, назначение которого можно прочитать по возникновению и исчезновению в природе, по смене дня и ночи. Но это общее, при всей своей точности в частностях, является, собственно, предметом внимания тогдашнего читателя или слушателя, так как на этом уровне встречаются собственный опыт и опыт «господина счастливых обстоятельств», одаренного Богом; неизмеримо страдание многих, чья жизнь в те жуткие времена ничего не стоила, в конце концов вызвано тиранией колеса судьбы таким же образом, что и триумф того человека, который был избран завоевателем мира. Однако образный язык, которым пользуются Щами, Жазди и другие хронисты, не останавливается на назывании того всеобщего. Они дают ему — большей частью опосредованно — то же толкование, пытаются воспринимать его сущность, именно в соответствии с учением о мирах, которое выражает свою готовность проникнуть в каждое событие, разгадать его: метафоры раскрывают внутреннюю связь явлений, облекают ее в абстрактные слова, чтобы разрушить достоверность, потому что она не поддается никакой рациональной аргументации. На нее можно только смотреть.
В 1312 году ильхану Олджайту был представлен человек по имени Шараф-ад-дин Абдаллах (род. 1265, ум. после 1328) из Шираза; он написал летопись, которая продолжила труд Ата Малик Джувейни до тех дней, а также следовала за событиями в монгольских областях за пределами империи ильханов. Олджайту как раз готовился к военному походу против мамлюков; значительные сирийские эмиры перебежали к нему и пробудили в нем надежду расширить границы своей империи до левантийского побережья. Зимой 1313 года монгольские войска прошли через Мосул до Евфрата; в феврале они заняли Ар-Рахбу24. Олджайту, который ценил общение с учеными мужами, попросил летописца сопровождать его. От летописи, которую ему показали, он был в таком восторге, что наградил автора титулом «Вассаф», т.е. «Льстец (его высочества)». В пути часто представлялся случай обсуждать работу Вассафа, и выяснилось, что она не встретила всеобщего одобрения придворных. Они обнаружили в одном месте откровенное признание автора, что он взялся за дело не для того, чтобы просто точно нанизывать события. Тогда он мог бы быть кратким. Скорее он писал по всем правилам красноречия, «чтобы события и сопутствующие обстоятельства, которые, собственно, являются материалом исторической науки, были стилистически окрашены». Все осведомленные после изучения книги признали, что она в этом отношении далеко превосходит все имевшееся до сих пор25.
Бесполезным баловством было то, за что упрекали Вассафа. В конце хроники, законченной в 1312 году и позднее дополненной, он сам сообщает об этом. Однако только название, которым он отбивается от критики, — «Некоторые добрые предзнаменования из сверхъестественного в конце книги», — выдает, что он чувствовал себя непонятым. Когда стало известно о его высокой награде, один придворный рискнул заявить, что речь идет только о виртуозной риторике; содержание можно понять только с большим трудом под всем великолепием, изобилием хитроумных словесных структур. Но Олджайту взял хрониста под защиту: Основа «этой книги — это тропы канцелярского стиля и наука о красноречии, и пространными описаниями он правильно осветил те картины и в некоторых местах их пояснил». И во время похода он сочинил несколько статей о красноречии, которые доказывали, как неоправданны были те упреки. После того как Вассаф сообщил читателю, что его искусство встретило высочайшее одобрение, он изъявил готовность предложить свои услуги составить из нескольких легкопонимаемых персидских примеров короткое руководство пользования тропом, которое должно противостоять заблуждению, что все, что «лежит по ту сторону простого смысла слова, нельзя больше охватить выражением». Он сначала называет двадцать пять разновидностей метафоры и обозначает их арабскими терминами, затем кратко рассказывает о сути метонимии. И наконец, переходит к сравнению.
Снова в сочинениях на эту тему он выбирает обычное формальное разъяснение предмета, которое здесь не разбирается во всех частях. «Оба конца» сравнения, первичное и вторичное сравнение, могли бы по мере надобности быть сущностью или временным признаком, поясняет он. Кроме того, есть еще четыре вида, по которым сравнимое и то, с чем это сравнивается, относятся друг к другу. Эти четыре увеличиваются до восьми, если засчитывать, что как сущность, так и временный признак могут или восприниматься чувственно, или раскрываться через разум; и еще одно удвоение возможностей вытекает из того обстоятельства, что сущность или временные признаки, воспринимаемые чувствами и открываемые разумом, могут быть даны реально или только как кажущиеся, соответственно, чисто по восприятию26.
Если мы теперь посмотрим на широко распространенное и часто комментируемое арабское руководство по риторике, которое написал Мухаммед Абд ар-Рахман ал-Казвини (ум.1338) из Дамаска примерно в то же время, сразу бросится в глаза, что иранское руководство отличается от его руководства основными положениями. Ал-Казвини, правда, использовал тот же метод систематического распределения; первичное и вторичное сравнения, однако, подразделяются у него на чувственные и разумные, а эти две категории снова воспринимаются как реальные, ложные, гипотетические27. Как мы только что узнали, Вассаф тоже понимает различие в «воспринимаемом чувствами» и «понимаемом только разумом», но у него оно систематизируется делением на сущность и временный признак, взятым из учения о природе. Иначе, чем у Вассафа, риторика у ал-Казвини ограничивается стараниями обеспечить как можно шире и элегантнее выражение и подразумеваемый смысл. Слова, произносимые звуки, указывают на содержание, слова могут быть распространены конвенцией, сознательным соглашением среди людей или учреждением Бога — сущностью выраженного ими содержания, с природой в широком смысле они ни в коем случае не имеют ничего общего28. Совсем иная теория у Вассафа! Сравнения связывают сущность или временый признак вещей или обстоятельств дела друг с другом; употребляемые слова, таким образом, имеют немного общего с сущностью вещей и обстоятельств дела!
Риторика29, говорит Вассаф, ото не просто украшение — без него все равно можно передать смысл, если только обращать внимание на все появляющиеся правила словоупотребления, — нет, только «посредством красоты выражения доберешься до сути, высказанной словом»30. Меткое слово — это не только эстетическое выполнение или перевыполнение языковой нормы, это вызов действительности космоса, которую слово не только представляет, но и в которой оно является участником; поскольку оно знак, оно направлено на суть вещей. Поднимающийся дым — это не просто поддающееся рациональному объяснению указание на наличие горения, это скорее часть его действительности, так как дым по природе связан с горением. Рядом с метким словом, совокупностью хорошей речи Вассаф ставит изящество31 выражения. С сущностью вещей оно не имеет ничего общего; оно предмет науки, занимающейся тропами. Она освещает служащие для украшения речевые формы32, среди которых есть виды, играющие особенностями арабского шрифта, а значит, они совсем не слышны, так же как и сравнения. И они, рассматриваемые на первом плане, — тоже речевое украшение. Но не только это, так как они создают такую тесную связь выражения с действительностью, что наполняется знаковое значение слов и схватывается суть вещей, знаками которых они являются.
Вассаф дает к своим общим высказываниям об ораторском искусстве несколько примеров, которые должны удивить читателя своей виртуозностью и обольстить ею, чтобы прийти к суждению, что так отлично еще никто никогда не владел фигурой сравнения. При этом дата написания эпилога его произведения, дни около двадцатого марта 1313 года, дают повод к следующим пронеркам его умения: «...Инспектора войска весны — образ сонливых нарциссов перед глазами — распустили на боевых знаменах гиацинт, «выросший на изумруде», и повесили — гипотетически — острые, круто спадавшие, цепляющиеся за кайму одежды колючки — «па когти смертельной судьбы похожи они» — в локтевые сгибы торчащих вверх, похожих на свечи, развертывающихся стеблей мило выглядевших недолговечных роз, в которые зефир в своей влюбленности вдохнул свои чувства...»33 Сравнения, которые попали в категорию вымышленных — носители знамен, которые приходили в голову любому при взгляде на нарциссы, творения фантазии — гипотетически — настоящим колючкам приписывается возможность уничтожения людей «когтями смертельной судьбы», а именно любовников, которые пытаются прорваться к розе, — и аффективных34 — западному ветру приписывается тоска по любви, — он здесь объединил в импрессионистскую картину весну, мазки которой были бы доступны дальнейшим детальным анализам по законам риторики (правда, с побочным эффектом), а от этого страдает восприятие целого. Но весна, которая с непреодолимой силой начала свое победное шествие, — никто другой, как завоевывающий страны ильхан Олджайту! Его действие и господство космоса нельзя отделить друг от друга; оба сплавляются в одну-единственную действительность, значение которой проникает в сознание читателя или слушателя средствами красноречия.
Если мы теперь попытаемся раскрыть мировоззренческие корни этого красноречия, выяснится, что вполне уместен для них отказ доводить рациональное проникновение обстоятельства дела до крайности, так как отраженное восприятие всех явлений, открытых чувствам человека, является для виртуозов этой риторики высочайшей формой человеческого познания, не проницательное расчленение разумом. Оно ни в коем случае не впадает, в этом убеждены, в последнюю, больше уже ничем не поколебимую уверенность в правде, уверенность, к которой так страстно стремятся, а заканчивается в лучшем случае познанием непреодолимого несовершенства разума, а следовательно, необходимостью отказаться от этого разума, если вообще достигается целебное состояние уверенности. Это был парадокс, в который попала суннитская теология к концу одиннадцатого века. И если уже нельзя было убедиться п связи феноменов этого мира, то этот мир, должно быть, тоже такой, в принципе, неисследованный: очень большое, но ограниченное число частиц субстанции, каждой из которых выделяется Богом по его произвольному решению в любой атом времени временной признак. Органичные связи для разума здесь не надо было искать; все понятия, которые он представлял себе для кажущихся понятными феноменов, которые воспринимают чувства, были не чем другим, как пустыми словами35, и этими словами поэт снова может заниматься, чтобы они служили его желанию удивить читателя. Так, картине мира суннитской теологии конца одиннадцатого и двенадцатого веков подходит риторика Макамена ал-Харири (ум.1122)36. Вызываются не сценарии картин — сочиняется украшение, с которым флиртует форма письма, меняется последовательность согласных и этим связываются корни слов; эта связь дана не благодаря общности содержания, а как раз только симулируется шутливыми изменениями последовательности согласных.
Суннитская теология и ее метафизика зашли в тупик; но большую массу верующих это мало беспокоило. Если уж творение осталось совсем непонятным, то стоило тем более тверже придерживаться откровения и всеобъемлющих норм жизни, переданных образцовыми действиями и речами Пророка, и направить все усилия на то, чтобы осуществить их. Старание рационально познать мир, то есть Бога, было поражено изъяном кощунственного высокомерия; это было высокомерие — хотеть понять или вовсе вычислить действие созидания со стороны Бога. Только очень немногие в суннитских кругах еще поддерживали ту метафизику, которая основательно потерпела неудачу, потому что исходила из того, что человек совсем не может охватить собственными силами предмет своего познания. Конечно, эти теологи постепенно привлекали в свои рассуждения побуждение мысли. Эти рассуждения были взяты из труда Авиценны. Но этим они отдалились от своих единоверцев — нефилософов, ненависть которых они постепенно возбудили. Но они создали новый фундамент для рациональной теологии и метафизики, отчего и теология и метафизика совершенно неожиданно приобрели силу — однако больше не в союзе с суннитским исламом.
Фахр-ад-дин ар-Рази (ум.1209)37 освоился с теми представлениями, квинтэссенцией которых было самообессиливание разума; но он думал в конце концов категориями «необходимо» и «невозможно»38, навязанными Авиценной суннитской теологии. Необходимо — это Бог, Создатель, возможно — это мир. Стоило построить заново на этой основе суннитскую теологию, так как высказывания, которые теперь получали, должны были нацеливаться именно на существование Бога и мира, не могли быть отброшены как ничего не значащая речь, если вера должна была иметь какой-нибудь смысл. Старая теология позволяла восторжествовать Богу, делая зависимым создание в каждом атоме времени от его произвольного решения; теперь мир снова находится в том отношении к своему создателю, которое происходит в разуме, — если его мир, как это случалось, онтологически совершенно обесценить, это означало бы в конце концов отрицание Бога. Свое глубочайшее и исторически самое действенное выражение нашла новая теология в недостаточно, как и пантеизм, описанном учении Ибн аль-Араби (ум. 1240) о дополнении Творца и его труда.
Если прежде употребляемые людьми слова были простой последовательностью звуков, которые, как и всегда после осуществленного договора, указывали на вещи и обстоятельства дела,- реальность которых осталась недосказанной и в крайнем случае могла пониматься как — конечно, переменчивая — привычка Бога, то они изображали теперь действительность, которая хоть и была создана Богом и ей не дали остановиться, но все же отмечена собственным могуществом и органичным характером. Самой утонченной формой этой действительности была человеческая душа, на долю которой в новой теологии как раз в процессе познания выпадала важная задача. Познание — это восприятие отражения; и пока оно образно, оно переходит границы того, что может быть схвачено словами. Ибн аль-Араби, который в письме хотел склонить Фахр-ад-дина ар-Рази к тому, чтобы заставить действовать гибельное стремление к рациональности познания и довериться, подобно ему, непосредственному обзору правды, снова говорил в своих трудах об осчастливливающем мгновении «звероподобия» познающего; обход поверх разума выпадает.
Из Шираза, из семьи врача происходил шафиит Махмуд Кутб-ад-дин (род. 1326). Уже в юности он работал в местной больнице. Затем он поехал к Насир-ад-дину ат-Туси и изучал у него труды Авиценны. Ильхан Абаджа (прав. 1265-1282) хвалил Махмуда как лучшего ученика из всех, кто был у ат-Туси. Ахмаду Тегудеру (прав. 1282-1284), первому из наследников Хулагу, кто стремился к миру с мамлюками, он служил посланником в Сирии. В Сивасе и Ма-латье служил он судьей, затем осел в Тебризе, чтобы там учить «наукам разума», а также теологии. Газан (прав. 1295-1304) тоже очень его ценил. Когда Кутб-ад-дин писал книгу, он обычно постился и бодрствовал ночью, «и набросок сразу лее был чистовым экземпляром». Как излагает Фахр-ад-дин в своей дискуссии понимание сути души, предлолсенное прежде всего Авиценной, умерщвление плоти повышает возможность интуиции. «Я желал бы, — должно быть, однажды вздохнул Кутб-ад-дин, — чтобы я жил во времена Пророка, глухим и слепым, надеясь, что он бросит на меня свой взгляд...» Чувственное восприятие приводит в движение деятельность разума; но чего в действительности страстно желает Кутб ад-дин, это внутреннего непосредственного постюкения полноты бытия Мухаммеда.
Теперь мынемного лучше понимаем, что имеет в виду придворный льстец, когда он говорит, что в сравнениях связывают сущность и временной признак друг с другом в разнообразных формах. Понятия — это больше, чем простые оболочки, которые можно соединять со всевозмолсными красивыми образцами, — конечно, он не может совсем отказаться от этой риторики, корни которой лежат в прежнем толковании мира. Для этого она слишком подвижна. Но в сравнении, понятиям которого соответствует доступная пониманию действительность, структура созидания и органичный характер течения в нем разъясняются образно. Такой вид сравнений предполагает соответствующую ему космологию. В начале названного немногословного трактата, из которого мы взяли части, изображающие пробуждение весны, Вассаф обстоятельно восхваляет Бога, единственного, к кому не относится никакое сравнение, и поясняет так свои естественно-философские убеждения, которые включают составные части идей, излучаемых Авиценной. Различными видами сравнения и возможностью оплодотворить сущность и вторичный признак для понимания содержания слов Бог дал человеку то высокое звание, на которое он намекает в суре 55, 4: «Он учил его выражаться», следовательно, учил риторике. Именно Создатель получает «с каплей воды под этим голубым небесным садом40 алые щеки над стройными, как кипарис, туловищами для их украшения, похожие на свежие листочки цветка; именно Создатель назначает незаменимые души, как «будущих вестников-ангелов полководцами над империей тел; именно он определил золотое солнце... в доказательство чувственного восприятия посреди духовных сфер для животворна жителей подлунного пространства; подарил чистой душе, чтобы она владела земным миром, власть для управления странами в доказательство истинности знаний разума, подобных солнцу...» 41. Господствует иенеобъяснимый произвол Бога, а его дело — Космос, в котором силы и права различны, по распределены остроумно: одухотворенные сферы оказывают свое влияние и, таким образом, как само солнце, животворящее светило, важно для человека, так и миру важна управляющая им душа. Господствуя над странами, правитель руководствуется разумом, сила которого не может восприниматься чувственно; напротив, господство солнца над империей возникновения и исчезновения - его можно ощущать снова каждый день.
То, что космология, на которую ссылается непосредственно Вассаф, образовала не только его личные наблюдения, но и наблюдения довольно широкого круга, выдает труд его более молодого современника и соотечественника Абд ар-Рахмана ал-Иджи (ум. 1355), который старался оживить ту, как он думал, дискредитированную и только поэтому еще редко изучаемую умозрительную теологию, которая все же была, собственно, королевой наук42. Повсюду в его изложении исламских устремлений в этой области дает он познать, что возвращается к теории философии Авиценны, переданной Фахр-ад-дином ар-Рази. Так, он объясняет особенности образов, составленных разумом, и отстраняет их от существующих в действительности; понятиям, с которыми работает наш ум, подходит специфическое бытие — к такому убеждению, должно быть, пришел до этого ар-Рази через борьбу с господствующей суннитской точкой зрения43. Жизнь, наука, желание, умение, наслаждение и боль, здоровье и болезнь — это свойства души человека; они действуют в нем одновременно органичным образом44; так как и обычно, в созидании событие может быть объяснено как переплетение причин и следствий создания вещей и существ. По определению Бога, душа «сладкое как мед, направление молитвы любимого существа в подлунной области, нежный — нефизический — носитель силы45 со свойством оживлять (любимые существа)», — пишет Вассаф во славу Бога в своей статье о сравнении46; как любящий привязан к любимому, так и душа связана с телом, чтобы сообщить ему сноп способности и возможности наслаждения, поясняет ал-Иджи47.
Прежде всего на востоке исламского мира, в иранской культурной области, была продолжена обработка учения Авиценны, и здесь, очевидно, были преобладающе благоприятные обстоятельства, которые способствовали взаимопроникновению риторики и богатства мысли. Правда, как еще не написана история овладения трактатом Авиценны мусульманами, так и побочные результаты того процесса тем более до сих пор остались незамеченными. Нескольких немногих намеков должно быть достаточно! Уже ранняя новоперсидская поэзия одиннадцатого столетия сравнивала явления природы с явлениями из области цивилизации: тень с армией, осень с волшебником, который превращает зелень в золото; птицу в кусте розы со жрецом перед своим идолом. Любили олицетворять времена года, ветер, облака. Порою образы приобретали собственную жизнь. Прекрасные качества князя были как облака, поэт — ракушка, из облаков он получает каплю, которую заставляет вырасти жемчугом48. Фигуральную манеру говорить — сравнения, метафоры, иносказания — корни всего ораторского искусства объяснил живший в северо-восточном Иране Абд-аль-Кахир аль-Джурджани (ум. 1078) в своих «Тайнах искусства слова»49. Если образные изображения являются преемниками изложенных перед этим мыслей или мысли сами были предложены в форме иносказаний, то их ценность повышалась и увеличивалась сила, чтобы победить души и оказать влияние на сердца людей. Уже здесь мы далеки от суннитской теологии, которая за одним Богом признает могущество влияния.
Однако аль-Джурджани принимает эту теологическую оговорку только в тот момент, когда речь идет о сути сравнения, не о его цели. Что благожелательная поэзия может и должна что-нибудь исправить у того, кому она адресована, было ему слишком знакомо51, чтобы ему раскрылась теологическая сомнительность такого воззрения. Но предложение типа: «Весна ткала пеструю парчу» осознается им тотчас как неприличное — ничто не может сравниться с созидательной силой Бога. Аль-Джурджани подробно объясняет свой тезис: троп — это выражение, содержание которого на основе переосмысления, совершившегося в нем, не созвучно суждению разума. Но разум говорит, что кроме Бога нет независимой влиятельной силы; утверждать что-то другое было бы ложью. Троп может влиять только через переосмысление, при котором «вещь, которая является средством или так же хороша, как и средство, посредством которого действующий субъект вызывает нечто, была изображена сама действующим субъектом»52. Это соответствует привычке Бога, чтобы весной растения начинали пускать ростки и цвести, а из-за видимости следует говорить так, как будто бы растениям нужна весна, чтобы пробудиться. Относить явления природы на счет цивилизации путем поэтических сравнений в Иране одиннадцатого века считалось, как видно, ремесленнической обязанностью поэтов. Это подтверждает также иранский национальный эпос «Шахнаме» в изложении Фирдоуси (ум. между 1020 и 1025), которое, в отличие от фрагмента его предшественника Дакики (ум. 980), изобилует многочисленными отточенными описаниями природы, в которых находятся сравнения, со времен монголов проходящие и через персидскую историографию53 — доказательство, впрочем, и приобретенной чеканки иранского мышления позднего средневековья через сказание о героях54. В частности, в «Шахнаме» находятся уже те сравнения, которые заставляют светить солнце как воина-победителя или правителя, побеждающего в борьбе ночь. И ночь выступает как предводительница, ведущая свои войска в бой с уходящим днем55. Естественная смена времен превращается, таким образом, в борьбу враждебных армий, и наоборот, победитель, на стороне которого стоит поэт или историограф, позволяет себя прославлять как солнцеподобного, торжествующего полководца.
Если аль-Джурджани только должен изложить, при каких условиях сранненне весны с ткачом можно оправдать, то это показывает, что в одиннадцатом веке еще не намеревались раскрывать этой речевой фигурой смысл, лежащий по ту сторону сообщения разума, а также, должно быть, не стремились к этому. Как мы еще увидим, тогда слушали и торжественные восклицания упоенных Богом суфиев, не делая более глубоких исследований содержания, в котором часто было глумление над достоверной верой. Для мусульман такие слова еще не свидетельствовали о действительности, лежащей по ту сторону чувств и разума и все же познанной. Были только одиночные заблуждения, хотя и необъяснимые, но они еще не причиняли серьезного вреда хорошо продуманной системе идей ислама, дедуцированной из откровения и пророческого предания. Только с тринадцатого века, с появлением теологии единичности бытия, это изменилось; теперь область сверхъестественного опыта стала предметом не дающих покоя размышлений, и в этой области теперь была открыта причинность, которую прогнали из наблюдаемой природы в пользу беспредельного произвола Создателя-Бога.
Только о достижении стойкого впечатления могла идти речь, по аль-Джурджани. Инструмент сравнения сам по себе оставался не подчиненным разуму, так как он был (так надеялись) в состоянии маркировать границу между поэтическим сравнением и грешной ложью. Существовал только «исламский» мировой порядок, который установился из откровения и пророческого предания; а это творение, которому Бог не дал остановиться, было настолько рационально и доступно всем, когда разуму необходимо было дойти до понимания, что оно в каждое мгновение непосредственно с Богом. Потребовалась только теория отражения познания, чтобы освободить человеческую способность усвоения от этих оков. Когда это произошло, то у языка образов, ставшего постоянной составной частью риторики56, расширилась и та задача, которую пытался описать Вассаф: раскрытие устройства мира и порядка исторических процессов в образе, больше не передаваемом ради цельности словами, — обилие познания, которое наступает в момент звероподобия, превышения разума, и передает святое послание о дополнении Создателя и его созидания.
Сообщение о событии, переведенное в образ, освобождает его поэтому от возможности выступать в двух качествах и дает ему смысл, который никогда не смог бы быть сотворен простым включением в цепь других событий, истолкованных разумом как «до того» или «после того». «До того» и «после того» создают только видимую связь обоснования для какого-либо события; но познаваемым должен стать космический порядок, в котором у него есть свое место. Тимур в Махаие был заключен в тюрьму Али Веком; для этого есть понятные причины, постижимая предыстория, и так лее логично, что Али Бек позже должен был поплатиться за то, что он заставил Тимура страдать. Это первостепенное объяснение взаимосвязи событий. Но их смысл выясняется из сравнения с природой: сначала должно созреть в тесном окружении то, что позже должно организовать широкое воздействие, — в раковине вырастает жемчуг, прежде чем его блеск порадует глаз правителя; в почке розы смешивается запах, прежде чем он выйдет из раскрытого цветка. Весной 1370 года князья южного улуса Чагатая пришли к Тимуру, чтобы присягнуть ему на верность; предысторию и последствия можно восстановить из передаваемых источниками событий. Измерить значение этого события можно, только если поймешь его как триумф животворящего весеннего солнца над тиранией зимы. Брак между Джахангиром и Севин Бег имел веские политические причины; но он был, собственно, соединением драгоценного камня и жемчуга, союзом Марса и Венеры, который способствует счастью57. — Как и почему в марте 1393 года дело дошло до штурма «Белой крепости» и наконец до уничтожения Му-заффарнда Шах-Мансура, можно заключить в первую очередь из тех фактов, которые передают источники; по в действительности свершилась неизбежная победа одного дневного светила над многими диадохами ночи, которые на время подчинили Иран своей тирании 58.
Сообщение, и которое вплетены сравнения, может придать событиям смысл, выходящий за рамки временных связей, а также унаследованных представлений о политическом порядке. Речь больше не идет о расположении в определенном порядке, о «до того» и «после того», об оценке соответствия идеи расширить «мирное общество» на весь мир или повенчать Иран с Тураном. События приобретают скорее степень космических, становятся отдельными шагами процесса доступного чувствам и разуму не непосредственно, а охватывающего все созидание, процесса, который не может быть злым, так как является проявлением самого Бога.
Дата добавления: 2015-08-21; просмотров: 53 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ОХОТА И ВОЙНА | | | ЛЕТОПИСЕЦ И ЕГО ПОКРОВИТЕЛЬ |