Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава 5. КАЗНЬ 1 страница

Читайте также:
  1. Annotation 1 страница
  2. Annotation 10 страница
  3. Annotation 11 страница
  4. Annotation 12 страница
  5. Annotation 13 страница
  6. Annotation 14 страница
  7. Annotation 15 страница

 

Светает, Господи, светает...

Земля в росе, как из парчи.

Мария, Дева Пресвятая,

то ты так плакала в ночи?

 

Цветочек вьётся синий-синий,

к кирпичной прислонясь стене,

как у нас дома. Как красиво

грустишь ты, утро, обо мне!

 

Прополз тюремщик-одиночка.

Прошёл охранник по двору.

Как быстро пролетела ночка!

Сегодня утром я умру.

 

Печали сыпаться, как макам,

а пахарям — меня зарыть, —

и лишь на хуторе собакам

по мне до тёмной ночи выть.

 

Отправится душа в долины,

увидят очи млечный путь.

Ну хоть пучочек тот калины

хоть кто положит мне на грудь?

 

...Уж погостила, потерпела

на сей неправедной земле.

Уж всё ты спела... всё ты спела!..

Чуть похрипишь ещё в петле, —-

 

и всё. И хватит. Засыпаешь.

Встаёт забвение стеной...

А что, теперь, Маруся, знаешь,

что значит быть совсем одной?

 

Никто тебе не отзовется,

хотя бы позвала кого,

напрасно голос в стену бьётся,

не будет эха от него…

 

Всё кирпичи да кирпичи…

Вот стебель худенький торчит,

да до оконца не добраться.

Ни чей уж голос не звучит!

Уж не с кем мне и попрощаться!

 

Ведь были у меня подружки,

и мои песни кто-то пел...

Но лишь листвой зелёной груша

кивнула вдруг моей стене.

 

За стену ручки ухватились,

на стену глазки устремились!

 

Карие, чёрны, сини, серы,

Аж онемела я тогда.

А дети грушу так обсели,

что груши сбросила она.

 

С восторгом смотрят, затаив дыхание.

Сук затрещал и с дерева слетел.

«Ты видишь?»

«Где?»

«И я не вижу».

«Там она!»

«Ты вправду ведьма? Нет с тобой чертей?»

 

«Послушай, ведьма, а лови-ка грушу!»

«А где ты спишь? А есть-то там дают?»

«Ты спряталась? Идут по твою душу!

Уже подходят, на порог встают!»

 

Вот, люди, с вами всё моё прощанье —

прощанье с роем ласковых детей.

Спасибо вам за дерево познанья —

отец единый, где бессилен змей.

 

...Бренчит железо. Двери все открыты.

Под стук сапог о каменные плиты

смерть входит в человеческом подобье.

«Не плачьте, мама, зря меня во гробе!

Не плачьте, мама, зря меня во гробе...»

 

Уже столпились у ворот зеваки.

Какие про меня болтают враки?

Прошёл палач. Все казнь в Полтаве ждут…

«Везут Марусю, гляньте-ка, везут!»

 

Везут Марусю за далёки долы,

за степь, где спят седые ковыли.

Уж медный глас судейских макогонов

гудит протяжно на ветру в степи.

Уж снова Дзизь в грязи, мертвецки пьяный.

Поводья все натягивают: «Стой!..»

А там в степи...

а там, как призрак странный,

стоят мои ворота в мир иной

 

Все в степь спешат, кто — пёхом, кто — на дрогах.

Ат á ман Гак им вслед кричит:

«Куда?!

Вам, люди, что, со смертью по дороге?

чего вы прётесь — хуже, чем стада?»

 

Что их ведёт — и доброго, и злого?

Где эта грань: кто — люди, кто — толпа?

Охрана у ворот встречает строго.

Вот хорошо хоть, что уж нет полка.

А как бы им на казнь-то подивиться

виновной в самом страшном — в смертном зле?

Да лучше самому уж удавиться,

чем посмотреть на девушку в петле!

 

Уж Лесь Черкес, от горя чуть не плачет.

Эх, конь лихой, эх, сабелька крива!

Пушкарь сказал: «Останешься, казаче.

И сабля тут нужна, и голова».

 

«А что сообразишь той головою?

Сторожа, судьи, войт, — не подступить.

А то схватить бы девушку живою —

и мчаться, мчаться, мчаться по степи!»

 

А люди всё идут...

И что тут, право, вам?

О господи, спаси нас от лукавого!

Что все они хотят.

увидеть тут?

Сами не знают, а таки идут.

 

А первый — поп с крестом... Это похоже

на крестный ход..

ход к виселице? Боже!

 

Везут Марусю или её тень?

из «Радости скорбящих» в этот день?

 

Читает из Евангелия. Несносно.

До горизонта стелется трава.

Так из степи послышался едва

крик чайки — и пропал без отголоска...

 

К ногам земли полпуда налипает.

То воет ветер, то льёт дождь с небес.

А тут ещё всех за грудки хватает

борец за правду-истину Черкес

 

с вопросом:

«Люди! Разве нет обычая:

когда ведём на казнь мы казака,

выходит девка, скрыв своё обличие,

чтоб он не догадался, кто такая,

и говорит:

«Сейчас с ним разберусь я!» —

И отдавался девке смертник тот.

А если так же я спасу Марусю?»

«Так ты ж — не девка, тут наоборот.

В каком ты им покажешься подобье?

И что им скажешь? Нет, не отдадут».

«...Настанет час — сущие во гробе

услышат глас Христа и изойдут...»

 

Поп дочитал. Его почти не слушали.

Прошли уж километра полтора.

Уж далеко за яблонями, грушами

ближайшие остались хутора,

 

и кладбище, где небо над гробами

ткёт тишину, да те кресты ещё,

которые — как сваты с рушниками,

повязанными им через плечо.

 

Вот ход остановился. Свежей стружкой

девичьи кудри падали в полынь.

Одной полтавской озорной девчушке

вперед пробраться удалось с малЫм.

 

Помост поставлен. Пёстрые стада

паслись на дальнем поле на холме.

 

Петля качалась.

Плыли облака.

Раздался голос женщины в толпе:

 

«Люди! Кто привел сюда ребёнка?»

«Он ведь мал ещё, не понимает».

«Так оставили бы его дома,

что ж он тут хорошего узнает?!»

 

«Пропустите мать, пусть встанет ближе.

Уж кто-кто, она-то заслужила».

«Бог с тобой, чью мать?»

«Его».

«А-а-а, Гриши».

«В городе Марусина лежит же,

тоже полумёртва, полужива,

с ней там Шибилистова жена

да Ящиха с дальнего коша».

 

Ропот по толпе прошёл:

«Ведут!»

Бабы плакать начали тогда.

Плут сапожник шепчет палачу,

чтоб потом кусок верёвки дал.

 

Умолкли все,

никто не шелохнётся.

Лишь две кумы, соседки Вышняка:

«Смотри-ка ты, идёт и не споткнётся!»

«Идет под петлю, а смотри-ка, как!»

 

«На мать похожа, только выше малость.

Те же глаза, такая же коса».

«Скажите, люди, и на чёрта сдалась

такой убийце экая краса?»

 

«А это кто? Такую вешать гадко.

Такая не похожа на убийцу.

Преступница, — а так и снял шапку.

На смерть идёт, — а так бы поклонился».

 

«Тебе бы, муженёк ты мой гулящий,

на красоту бы всё глаза таращить», —

ему жена с улыбкою лукавой, —

«Снять шапку хочешь ты перед шалавой,

перед девицей этакой такой,
что отравила собственной рукой?!

Да чтоб над нею обвалилась твердь!»

«Побойся Бога, ведь идёт на смерть!»

 

...Она и шла. И плыли тучи рваные.

Степь оставалась с вечера в росе.

И с каждым шагом к смерти там была она

видна всё лучше отовсюду всем.

 

Стояли в страхе зрители притихшие.

Она шла под петлю, как до вершин.

Черты лица уж мёртвые, застывшие,

и только ветер косы ворошил.

 

Всем было видеть страшно и неловко,

как грациозно у петли была

на фоне туч точёная головка,

как горд был облик чистого чела,

 

как в смертной тишине играют дивно,

когда она целует образок,

на той высокой шее лебединой

те бусы, что надела хоть разок.

 

Не выдержал палач, из полотна

мешок занёс и завязал на вые —

чтоб ничего не видела она,

иль чтоб её не видели другие?

 

Вот высокопоставленные лица.

Пришли, чтоб лично в смерти убедиться.

 

О господи, прости нам сей позор!..

Вдруг скачет всадник к ним во весь опор.

 

Конь врезался в толпу изо всей мочи.

В руке бумагу всадник сотрясал:

«Эй, стойте!
Гетман нас уполномочил

вслух прочитать вам сей универсал!»

 

Воскликнул Лесь: «Братишка! Ты успел,

Ты вновь успел спасти Марусю, Ваня!»

Судья осёкся, ни разбит, ни цел, —

и люди содрогнулись от рыданья.

 

Не успокоилось ещё рыданье то,

и не успел Иван бумагу показать,

а Шибилист уж подгонял коня кнутом —

скорей, скорей в Полтаву! — Матери сказать.

 

Горбань пощупал гетмана печать,

судья взял в руки, передал бурмистру.

Палач засуетился, все кричат,

смотрят во все глаза на Ваню Искру.

 

Ат á ман Гак бумагу взял, прошёл, и тут,

с помоста, стоя выше всех голов, взревел:

—Наш гетман, наша власть, наш высший суд,

такой наказ читать Полтаве повелел!

 

«Дошла до нас, гетмана, ведомо,

что совершён в Полтаве тяжкий грех,

что смертью вы караете,

но то мы

пересмотрели. Довожу до всех:

В часы тяжелые кровавого раздора

и смерть и кара нанесли уж нам урон,

всё меньше радости у нас, всё больше горя,

всё меньше свадеб и всё больше похорон.

Кругом людей лишают жизни одним махом,

а вы ещё одну пустить хотите прахом?

Чурай Маруся виновата ли? Пороком

поражена, она, в отчаянии жестоком

зло учинила, но она ли в том повинна?

Его измена ей в любви тому причина.

Зачем казнить её? Помиловать полезней.

Её талант в нас оставляет добрый след,

Как чистый жемчуг, драгоценны её песни,

они — сокровища среди земных сует.

Тем более, сейчас, когда разруха,

тем более, сейчас, когда война,

кто повышает нашу силу духа,

коль не певцы — такие, как она?!

Про наши битвы на бумаге — голо,

лишь в песнях пышет их огонь души.

Певунью эту покарать на горло —

то всё равно, что песню задушить!»

 

АтАман Гак, умолк на время (веко

подёрнулось) — и далее читал

(столь зычный голос был у человека,

что прозвучать мог и на пять Полтав):

 

«За все те песни, что она сложила,

за ту печаль, с которой так тужила,

за её батьку, что распят в Варшаве,

но не склонил пред ворогом чела —

и не хватало городу Полтаве,

чтоб и она в нём казнена была?!

Так отпустите девушку сию

и отмените приговор суда.

А судьям установку я даю:

отныне к смертной казни никогда

не приговаривайте самочинно:

сам властью я решу, что мне дана,

кого казнить и по какой причине.

И так повсюду смерть, а жизнь — одна».

 

Наказ Хмельницкого прочитан был тогда

публично, чтоб закрыли дело навсегда.

 

Поскольку чуть Марусю не казнили,

и смерть свою она пережила,

то больше не судить её решили,

поскольку уж наказана была.

 

...Кат снял петлю, что ветер колыхал,

и захватил в обратную дорогу,

а плотник то смеялся, то вздыхал:

«Не пригодился гроб — и слава Богу!»

 

Иван с размаха рук своего роста

сбил виселицы лестницу с помоста.

К Марусе стайка женщин привязалась.

В толпе затараторило дитя.

Она застыла, будто оказалась

с той стороны от солнца и житья.

 

«Не видел, не слышал никто ничего в этом роде:

её отпустили, она же — и с места не сходит!»

 

«А может, она помешалась? — Зовите Ивана!
Пусть он подойдёт к ней — послушает, может, тогда…»

...Она всё стояла, не двигаясь. Над головами

полтавцев осенние плыли уже холода.

 

В спасении не было радости, не было чуда в нём,

а было отчаянье: вот, не дают умирать!

Не слышала слов она, не понимала, не чуяла…

И вот подвели её к матери. Глядя на мать,

 

Маруся опомнилась, маме своей улыбается,

как будто она отошла от позора столпа,

как будто из дальней дороги она возвращается,

и тянет к ней руки на ощупь, как будто слепа.

 

И мела белей, и бледней мертвеца она стала,

но, маме своей улыбаясь, она напевала:

«Вот видите, видите, всё обошлось, моя мама»

И волосы матери ласково так целовала.

 

 

Глава 6. Паломничество

 

...Осень. Чавкая грязью в отцовских лаптях,

буду в ивах поникших одежду я рвать.

Повезли мою маму на белых волах,

не оплакана мать, не оплакана мать.

 

Что же, мама, покойся, там легче тебе:

не заставят терпеть нестерпимые муки.

За тобою иду одиноко в толпе —

вот и все твои, мама, и дети, и внуки.

 

Никого на земле нет родного теперь,

ни одной нету веточки нашего рода!

Только пугало в старенькой шляпе, как зверь,

стережёт одиночество огорода.

 

Я не знаю, жива я сама, или нет.

Только знаю одно я: сомкнула ты веки,

проплыла, моя мамочка, в старом челне,

утонувшем в земле, утонувшем навеки.

 

Добрела кое-как я оттуда домой.

А в душе: «Это я в твоей смерти повинна».

И мне чудится: чёрной осенней землёй

глухо ухает, мама, твоя домовина...

 

Не долго прожили с тобой мы после

той казни — две недельки походили —

и красно-розовые клёны в осень

навеки нас, родная, проводили.

 

Мою маму оплакали лишь журавли.

Моей самой родной на земле нету более.

Бугорок поцелую родимой земли —

и пойду, моя мамочка, на богомолье я.

 

...Вчера купаюсь в речке Полузорье,

смотрю на небо — пролетает птаха,

так одинока в этаком просторе,

как боль моя во мне, и как в степях я.

Колышет лёгкий ветерок колосья.

Пасет коровку тётка у межи.

Уж ни о чём никто меня не спросит.

Я всем чужая. Я среди чужих.

 

Иду. Бреду. Устану — сяду в поле я.

Разбиты ноги — остужу в росе.

Никто мне не посмотрит в спину более.

Иду. Я — человек. Такой, как все.

 

Ещё тепло. В лугу я утро встречу,

а там, где дети малые щебечут,

мне переночевать проситься нечего:

как гляну на детей — лишаюсь речи я.

 

Сломался голос. Связки истощились.

В степи — туман, дорога — как во сне

туда, где все паломники молились…

Там было ли кому больней, чем мне?

 

…Вчера, меня увидев, пожалели —

так почернела я и исхудала,

столь неуверенной походка стала,

столь безнадёжно очи в даль глядели.

 

Как меня раньше трогала краса!

Бывало, восхищаюсь: что за диво

родные степи, небо и леса!

Как всё тут чисто, искренне, красиво,

 

естественно! Дорога, яворы —

всё наше, всё зовётся Украиной!

Среди такой красы неколебимой

остановись — хоть с Богом говори.

 

...В осеннем небе на поминках лета

голубизны последние глубины.

Сухая ветка, как рука, воздета

с оранжевыми гроздьями рябины.

 

Лесов палитры, как закат в румянце,

красно-оранжевым огнём пылают,

сгорают щедрые сады в багрянце,

а люди — как слепцы — не замечают.

 

Упасть на мышь, как камень, коршун хочет.

Костры рябин не греют вдоль дороги.

Сереет степь. Сорока не стрекочет.

Паломники съедают хлеб до крохи.

 

Иду, бьюсь дикой чайкой о дорогу.

Паломник, дьяк, обедая на пне:

«Чего хромаешь?»

«Повредила ногу».

«Сядь, отдохни».

«Так некогда же мне».

 

«И мне. Всё подгоняют. Всем — скорее!

Я ненавижу спешку, беготню.

Куда спешить-то?

Умереть успею.

А время всё равно не догоню…»

«Далёко ли до Киева?» — «Не очень,

Варшава дальше!»,— пошутил дьячок.

Взял палку. Сделать трость из палки хочет

лохматый бородатый старичок.

«Туда нам, одиноким богомолам,

идти отсюда и идти, но всё ж,

хоть на пути и города и сёла

ещё, ты — молодая, ты дойдёшь».

 

Какая-то обугленная палка,.

похожая на древко от креста.

«Тут», — говорит, — «тонка, строгать тут жалко.

А тут мы срежем, — говорит,— толста».

 

Знать, потому я с ним разговорилась,

что он — чужой, вновь свидимся едва ли:

«Хотела жить, а жизнь не получилось.

Хотела умереть, — так мне не дали».

 

Он мне: «Моя голубка, Бог с тобою!

Страдания должны нас возвышать.

Вот я смотрю, твоё лицо такое,

что в нём насквозь видна твоя душа.

А как подумать, девочка моя ты, —

то кто из нас на свете не распятый?

Никто. Всех, чьи сердца не изо льда,

судьба ведёт к распятию всегда.

Неси же крест свой. Покорись судьбе.

Кому-то жить труднее, чем тебе.

Ты из Полтавы?»

«Да, я из Полтавы».

«Живешь-то где? Зовут-то тебя как?»

«Да спрашивали уж о том меня вы».

И вновь молчу. Такой настырный дьяк.

 

«А там какие улицы? Гончарные?

Кузнечные? Сапожные? Ты чья?

Какие песни там поют печальные,

про Остряницу да про Чурая?»

 

Его глаза так ласково сияли,

что было видно: человек не злой.

«А вы в Полтаве», — говорю, — «бывали?»

«При школе, позапрошлою зимой.

Люблю Полтаву. Люди там не сонные.

И город славный. Где ты там живешь-то?

Купцов полтавских видел я в Саксонии,

в Силезии, на землях франков тоже.

Не успевают заржаветь в каморах

там сабли, сбрую мыши не грызут.

Ещё там делают хороший порох,

ссыпают в бочки, гетману везут.

Накормят и напоят там на славу!

А девушка одна поёт там как!..»

«Я», — говорю, — «не из самой Полтавы,

а с очень маленького хуторка».

 

Хоть не узнал бы!.. Он же всё строгает.

«Беда людей везде подстерегает.

…Ну, вот, держи-ка посох, молодица.

Есть трость и у меня — иначе как?!

Двух ног нам мало, — третья пригодится,

и будет чем отбиться от собак.

Чем дальше, с ночлегом будет хуже:

не то, что люди всё черствей и злей, —

уж третий год чума наводит ужас

распространяя гибель по земле.

Кто заболел чумой — везде некстати:

Все говорят о нём: пожил — и хватит.

Прошёл я землю поднебесную,

как говорил святой Иов.

Куда ни глянешь в даль окрестную, —

везде пролита чья-то кровь.

Тут отступало войско Остряницы.

Тут сёла сбил копытами Кончак.

Тут высушен в долине Солоницы

слезами покаянья солончак.

Вон, видишь, крест, и эта птичья стайка,

и та река, что высохла на треть, —

вот тут скрутили руки Наливайко,

и принял этот мученик тут смерть.

Он жил достойно, был красавец сроду

и пал, как подобает казакам:

За то, что он боролся за свободу,

сожгли во чреве медного быка!

А вон уж стали издали видны

Ярёмы Вишневецкого Лубны.

В Лубнах жил князь Ярёма, сын Раины,

опустошитель нашей Украины.

Упырь с холодным взглядом дерзким,

надменной речью, низкими лбом,

душа кишит мирским и мерзким,

на теле — панцирь и шелом,

потомок рыцарского рода,

мучитель своего народа,

бандит, палач, головорез,

там жил, на Замковой горе.

Вот с этой Замковой горы высокой,

где рвов кольцо под крепостной стеной,

лубенский родич краковского Смока

терзал когтями грудь земли родной.

С ним хлопцы гнули спины, как холопы,

без кос с ним вяла девичья краса,

стрелял косуль он, вёз пшено в Европу,

всё пировал да всё сжигал леса.

Край захватил, как ворон — мертвечину,

всё принимал — живое, неживое,

всё продавал, что брал на дармовщину

с плотин, с возов, с обозов, с поля боя.

Он облагал налогом пивоварни,

пасеки, пастбища, посев в лугах,

в монастырях устраивал он псарни,

монахов заставлял держать собак.

Оружие держа одной рукою,

был первый каменщик своих твердынь.

Горели сёла, кровь лилась рекою,

когда бежал он степью на Волынь...

В Лубнах уж не осталось бернардинцев.

Вода и кровь засохли уж во рвах.

В своей печали вечной, двуединой,

душа Раины плачет во церквах».

 

Там, где всевластный жил Иеремия,

всё в диких зарослях, едва видна

сквозь них на той горе, как челюстью змия,

та чёрная щербатая стена.

 

Дворец сгорел. Остались лишь руины

от стен дворца, обломки между ними.

И всё грустит печалями своими, и

душа Раины стонет над руинами.

 

Пурпурный вечер. Тучи хмурят брови...

Темнеет путь сквозь мальвы и терны...

А на губах, как вечный привкус крови, —

Ярёмы Вишневецкого Лубны.

 

Едва иду. Боюсь упасть — не встану.

Лубны прошли мы до заката дня.

И, как пола разорванной сутаны,

накрыла город стая воронья.

 

И снова степь раскинулась широко.

И я молчу. И дьяк уже молчит.

Идёшь, идёшь... Дорога и дорога.

Идёшь, идёшь... Где б отдохнуть в ночи?

 

Зашли в село. И жутко тут, и странно.

Не гавкнет пёс, и ставни не скрипят.

Дома — как скирды, ночью без охраны.

Неужто тут так рано люди спят?

 

Тут неприветно во дворах и мрачно.

Двух женщин встретила во всём сельце.

Поленницей, лежащей неудачно,

катились мысли на моём лице.

 

А дьяк — в порядке. Пояс подтянул, — да так

мне молвит бодро, весело почти:

«Поскольку это», — мол, — «село Сёменовка,

к Семёну, моя милая, пошли.

Вот, хоть сюда. Избушка еле дышит,

а всё ж там — не под небом, а под крышей».

 

А крыша-то — с просветом в пол аршина —

едва подпёрта ветхими дверями.

Гнильё тут, мошкара кишмя кишит там —

знать, с той зимы тут люди не бывали.

 

Как в доме пусто! На полу — землица,

что крот нарыл. Тут — дырка, там — просвет.

«Садись!», — сказал он. — «Тут остановится

послал Господь: хозяев в доме нет.

Тут от Лубны до самой до Волыни

лишь вдовьи хаты в сёлах и поныне.

Крапивы заросли у боковых,

а тут, как видишь, нету и вдовы.

По трупам князь Иеремия удирал —

и всё зачинщиков карал, карал, карал:

он распинал, он руки отрубать любил,

сажал он на кол, вешал, головы рубил.

Беглец оставил след со страшной славой —

казацких мёртвых тел плетень кровавый.

Невинных в сёлах столько ж умирало,

сколько виновных — смерть не разбирала.

Теперь зовём мы сёла в честь имён,

тех, кто в них выжил. Значит, тут — Семён».

...Ушли мы утром. Тихо. Паутина

и там и тут, как сеть на вентере.

Подкову над порогом прикрутили

и ржавый гвоздь прибили во дворе.

 

Иду. Молчу. Никак не говорилось.

Всю ночь шатался по избе Семён.

Так сердце снова плакать научилось

на том пути до Киева с Лубён.

 

Молчу. Иду. Смотрю лишь на дорогу.

Прошли село. Идём через ручей.

Видать, какому-то чужому Богу

князь ставил столько горестных свечей.

 

Всё дальше мы, но тот же образ дикий

мерещится мне: голова на пике.

 

За годом год, над порослью еловой

оранжевые гроздья видя, снова

я вижу кости, что уже истлели,

как рукава от ветра шелестят,

и свитки грусти о казачьем теле

за вороньем никак не отлетят...

 

А вороньё! Уж от него — черным-черно.

И каркает, и каркает, и смерти ждёт...

Живёт отшельник-ворон обособленно

Сидит и ждет, когда опять беда придёт.

 

Дьяк: «Вот бы ворона спросить, как смерти друга,

ведь ворон — старый, насмотрелся он всего:

а Байда думал ли иметь такого внука,

что славе прадеда изменит своего?!

Не потому ли он теперь так люто

свою дорогу трупами мостит,

что каждая осинка про Иуду

предателю Ярёме шелестит?..»

 

Ночная мгла нависла над полями.

Слова на голос мой ложились сами:

 

«Вот Байда идёт по рыночку

в Полтаве, пьёт мёд-горилочку,

пьет лихо, по-молодецки,

а тут к нему — Вишневецкий

с расспросами: —А ты откуда взялся?

Что ж прежде на глаза не попадался?

Скажи, какого племени ты, рода?

Тебя в Полтаве не видал я сроду!

—Да Байда я, я — Байда Вишневецкий.

Меня однажды вешал царь турецкий.

В Царьграде как-то раз меня схватили,

да за ребро крючочком зацепили…

Я был в раю — и рай возненавидел,

ведь Украину я лет сто не видел.

Пусти, Петро, на нашу землю снова!

Тут — мои дети. Живы ли, здоровы?

Тут наше третье поколенье ныне.

Что делают теперь на Украине?

Петро-то слушал, слушал —

да как кинул

вдруг лесенку —

и прямо на рябину.

Ярема-то как крикнет: — Эй, гайдуки,

возьмите Байду

хорошенько в руки!

Возьмите-ка вы Байду, да свяжите,

да за ребро крючочком зацепите!

... Ой, висеть теперь Байде на рыночке

не часочек, не денёчек

и не ночку.

И сказал Ярёме Байда, Байда Вишневецкий:

—Лучше б уж меня повесил раньше царь турецкий!

Умирать на вражьей пике — не такая мука,

как теперь с крюка мне видеть живодёра внука!»

 

«Ах, девушка! Заслушался я… Всё ж,

как сильно о том Байде ты поёшь!

Вот это голос! Что же ты таилась-то

Что ж ты молчала? Я остолбенел!

Когда-то сам духовные на клиросе

и светские я в хоре песни пел.


Дата добавления: 2015-08-13; просмотров: 54 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: ЛИНА КОСТЕНКО. «МАРУСЯ ЧУРАЙ». 1 страница | ЛИНА КОСТЕНКО. «МАРУСЯ ЧУРАЙ». 2 страница | ЛИНА КОСТЕНКО. «МАРУСЯ ЧУРАЙ». 3 страница | Глава 5. КАЗНЬ 3 страница | Глава 5. КАЗНЬ 4 страница | ЛІНА КОСТЕНКО. МАРУСЯ ЧУРАЙ |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ЛИНА КОСТЕНКО. «МАРУСЯ ЧУРАЙ». 4 страница| Глава 5. КАЗНЬ 2 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.112 сек.)