Читайте также:
|
|
И становится ясно, что автор "Евгения Онегина", поставив рядом немецких студентов Языкова и Ленского, смотрит на этих элегических поэтов школы Жуковского и породивший их романтизм как бы со стороны, немного иронически, с доброй улыбкой, как на увлечение прошедшей молодости. Иначе как понять завершающие вторую главу строки:
Покамест упивайтесь ею,
Сей легкой жизнию, друзья!
Ее ничтожность разумею
И мало к ней привязан я...
Романтик Языков сразу увидел и понял движение пушкинской поэтической мысли. Отсюда, а не из какой-то мифической "творческой полемики", проистекает его известное отрицательное суждение о "Евгении Онегине" 1825 года, написанное в Дерпте и именно немецким студентом "с душою прямо геттингенской", поклонником Канта, Шиллера и Гете: "Онегин" мне очень, очень не понравился: думаю, что это самое худое из произведений Пушкина. Мы, русские, меряем слишком маленьким аршином умственные творения и думаем, что наша мера такая же, как у просвещенных народов. Как мало наше великое в современной литературе, ничтожно значительное и низко возвышенное, если взглянуть на него, зная Гете и Шиллера; мы пигмеи перед сими исполинами, а все-таки думаем, что мы ровня им, или потому, что их не знаем, или потому, что не знаем себя и в чем состоит истинная поэзия... Мысли ни на чем не основанные, вовсе пустые, и софизмы минувшего столетия очень видны в "Онегине" там, где поэт говорит от себя; то же и в предисловии".
Понятно молодое неудовольствие самолюбивого, как все поэты, героя романа, увидевшего себя в его волшебном зеркале, говорящем всю реальную правду. Но позднее Языков часто цитирует "Евгения Онегина", перечитывает роман, а его известное романтическое описание застольных бесед с Пушкиным в "Тригорском" явно навеяно спорами Ленского и Онегина:
Что восхитительнее, краше
Свободных, дружеских бесед,
Когда за пенистою чашей
С поэтом говорит поэт?
Жрецы высокого искусства,
Пророки воли божества!
Как независимы их чувства,
Как полновесны их слова!
Как быстро, мыслью вдохновенной,
Мечты на радужных крылах,
Они летают по вселенной
В былых и будущих веках!
Прекрасно радуясь, играя,
Надежды смелые кипят,
И грудь трепещет молодая,
И гордый вспыхивает взгляд.
Языков навсегда остался другом и почитателем великого русского поэта. А его послание П.А. Осиповой (1827) свидетельствует, что благодаря общению с Пушкиным Языков изменил и свое суровое прежнее мнение о новой русской литературе и ее мировом значении:
На вороном аргамаке,
Заморской шляпою покрытый,
Спеша в Тригорское, один -
Вольтер, и Гете, и Расин -
Являлся Пушкин знаменитый...
Напомним, что это говорит не только поэт о поэте, но и персонаж "Евгения Онегина" об авторе этого удивительного романа.
Источник: Страница Всеволода Сахарова.
В. Барзас “Ужель та самая Татьяна?” // «Нева» 2004, №6 Она была не тороплива, Не холодна, не говорлива, Без взора наглого для всех, Без притязанья на успех, Без этих маленьких ужимок, Без подражательных затей; Все тихо, просто было в ней. А. С. Пушкин. Евгений Онегин Влетело же Пушкину за эту любовную “интрижку” от Петра Константиновича Губера (1886–1938), исследователя данного вопроса в книге “Донжуанский список Пушкина” (СПб., 1923). А между тем грустная история этой несостоявшейся любви очень напомнила мне историю любви Татьяны Лариной к Онегину. Некоторые черты своей героини, именно “деревенские”, Пушкин несомненно (для меня) писал с Анны Николаевны Вульф, другие, “генеральские”, — с А. П. Керн, а третьи, великосветские, как утверждают иные пушкинисты, — с графини Н. В. Строгановой, рожденной Кочубей, и почему не с Елизаветы Ксаверьевны Воронцовой? Ведь и сам Евгений Онегин тоже “портретная мозаика”: иногда его не отличить от князя П. А. Вяземского, иной раз он — вылитый П. Я. Чаадаев, а подчас — верная копия самого автора… Но, конечно, прав П. К. Губер. Евгений Онегин вел себя “поблагородней” с Татьяной Лариной, чем их создатель с Анной Вульф. Герой ведь не завлекал героини по чаадаевской вялости своего сердца, она беспомощно увлеклась им, только глянула. Александр же Сергеевич, по горячности своего сердца, и сам увлекался, и других увлекал. Всегда есть за что “взыскивать”… “С январем и февралем 1826 года связан один из самых нехороших поступков, который мы знаем за Пушкиным, — читаем в книге П. К. Губера. — В эти месяцы завязался его роман с Анной Николаевной Вульф, и при всем желании нельзя не признать, что роль его была при этом совершенно предосудительна. Чем руководствовался он, начиная эту интригу? Скукой и праздным, но жестоким психологическим любопытством. Других побудительных причин не могло быть в данном случае у Псковского Ловеласа. Он нисколько не был увлечен Анной Николаевной. Как женщина она ему нимало не нравилась. Он уже давно потешался над ее слезливой чувствительностью, давно изводил ее своими колкостями. Победа над ее беззащитным сердцем не представляла для него никакого труда и даже не обещала триумфа его самолюбию. И все-таки он не счел нужным отказаться от этой победы. Это был как бы его реванш. Прекрасная и обольстительная А. П. Керн ускользнула от него. Зато бедная Анна Николаевна досталась ему в жертву. Кто знает, быть может, в своем незлобивом смирении она рада была в конце концов даже этой возможности. Анета Вульф, благополучно прожившая довольно продолжительное время в опасном соседстве Михайловского, вдруг без памяти влюбилась в Пушкина. Он, конечно, не был влюблен ни на мгновение и, однако, настойчиво принялся за нею ухаживать, но зоркая Прасковья Александровна своевременно подняла тревогу и поспешила отвезти дочь к тетке в Тверскую губернию, в село Малинники”. Автор объясняет эту “интригу” поэта, с одной стороны, “скукой и праздным, но жестоким психологическим любопытством”, а с другой — “реваншем” за А. П. Керн, то есть, в сущности, местью. Все очень дурные, не правда ли, чувства и побуждения, следственно, и поступок этот “самый нехороший”. Нет, господа, спеша в своем анализе с “моральными” оценками, даже самый прозорливый исследователь рискует не понять ничего или очень мало… На мой взгляд, ни “реванша”, ни “жестокого психологического любопытства” в романе Пушкина с Анетой Вульф не было. Как сверхчуткий и отзывчивый человек он просто исполнил давнее (вероятно, еще с декабря 1824 года) желание этой некрасивой и пока еще не очень “старой девушки”: погрузил ее в сферу волшебных чувств так долгожданной ею любви. (Не может быть “благополучной” жизнь девушки без любви.) И ошибка думать, что сам поэт оставался при этом (по Губеру) каким-то холодным экспериментатором. Девушка была некрасива? Вот аргумент! Разве мы не знаем, что любовь, вера, счастье преображают женщин, делают их предельно красивыми, обаятельными, притягательными? Так почему же Пушкину в его захолустном уединении и не поддаться было этой любовной магии, не взволноваться самому? Пусть и временно, неглубоко… Если бы у нас была возможность спросить позднее Анну Николаевну, осуждает ли она Пушкина, хочет ли, чтобы этой ее бесплодной и мучительной любви не было, что бы услышали в ответ? Ах, оставьте, — вскричала бы она, как мне отчетливо слышится, — это самое счастье! это самое драгоценное в моей тусклой жизни!.. Оставим, господа, и займемся разрешением других вопросов. Например: какие все же у меня аргументы за то, что Анна Вульф — прообраз “деревенской” Татьяны Лариной? Их несколько. Первое: что она именно жила в деревне, в отличие от той же А. П. Керн, которая туда только наезжала в летние месяцы. Второе: в “Евгении Онегине” есть сцена, когда, гуляя по окрестностям, Татьяна “случайно” оказалась вблизи имения Онегина; хозяин отсутствовал, и она попросила слугу провести ее в его кабинет, чтобы сладко повздыхать там наедине хотя бы с “тенью” любимого. Могла ли такой поступок совершить Анна Вульф? Наверняка да. Г-жа Керн в своих воспоминаниях утверждает даже, что “она часто бывала в доме Пушкина”. Это вряд ли. Но один-то разок при отлучке хозяина, кажется, не очень предосудительно и для девицы на выданье. И последнее: как и героиня пушкинского “романа”, Анна Николаевна первая написала письмо своему любимому. Уезжая из Тригорского в имение Малинники, она, вероятно, условилась с Пушкиным переписываться, но, снедаемая нетерпеливым чувством, не могла дождаться письма из Михайловского и — нарушила этикет: “Я долго колебалась, писать ли вам, пока не получу от вас письма; но так как размышления никогда мне не помогают, я кончила тем, что уступила желанию вам написать. Однако с чего начать и что сказать вам? Мне страшно, и я не решаюсь дать волю своему перу: Боже, почему я не уехала раньше вас, почему? Впрочем, нет, сожаления мои излишни, — они, быть может, станут лишь триумфом для вашего тщеславия; весьма вероятно, что вы уже не помните последних дней, проведенных нами вместе… Знаете ли вы, что я плачу над письмами к вам? Это компрометирует меня, я чувствую; но это сильнее меня: я не могу с собой справиться” (8 марта 1826 г., пер. с франц., как и те, что идут ниже). Ответное письмо Пушкина (оно не сохранилось), разумеется, совсем не было похоже на чопорно-благоразумное письмо Евгения Онегина к Татьяне Лариной. Это можно вычитать даже из других вполне безнадежных посланий нашей героини, которые я предоставляю комментировать своему читателю: “Если вы получили мое письмо, во имя неба уничтожьте его! Мне стыдно своего безумия, я никогда не посмею поднять на вас глаза, если опять увижусь с вами… Какое колдовское очарование увлекло меня? Как вы умеете притворяться в чувствах! Я согласна с кузинами, что вы очень опасный человек, но я постараюсь образумиться” (конец марта 1826-го). “Я очень боюсь, что у вас нет любви ко мне; вы ощущаете только мимолетные желания, какие испытывают совершенно так же столько других людей. Уничтожьте мое письмо, когда прочтете его, заклинаю вас, я же сожгу ваше; знаете, мне всегда страшно, что письмо мое покажется вам слишком нежным, а я еще не говорю всего, что чувствую… Когда-то мы увидимся? До той минуты у меня не будет жизни” (20 апреля 1826 г.). “Я словно переродилась, получив известие о доносе на вас. Творец небесный, что же с вами будет? Ах, если бы я могла спасти вас ценою собственной жизни, с какой радостью я пожертвовала бы ею, и вместо награды я попросила бы у неба лишь возможность увидеть вас на мгновение, прежде чем умереть. Вы не можете себе представить, в какой тревоге я нахожусь, — не знать, что с вами, ужасно; никогда я так душевно не мучилась… Боже, как я была бы счастлива узнать, что вас простили, — пусть даже ценою того, что никогда более не увижу вас, хотя это условие меня страшит, как смерть… Как это поистине страшно оказаться каторжником! Прощайте, какое счастье, если все кончится хорошо, в противном случае не знаю, что со мною станется” (11 сентября 1826 г.). Ах, милая Анета! Все будет прекрасно. Пушкина простят — под условие стать “другим Пушкиным”. Он напишет вам еще несколько нежно-иронических, остроумных писем. И вы по уговору уничтожите их. Затем ваша переписка прервется. Потом, охладев сердцем, вы выйдете замуж за отважного, израненного в боях за отечество, хромого генерала Какбишева… И вот спустя несколько лет, однажды на великосветском балу Пушкин случайно столкнется с вами и воскликнет восхищенно: — Ужель та самая Анета?! Если этого и не было (каюсь, не было: Анна Николаевна Вульф так и покинет этот неуютный мир старой девушкой в 1857 году в Тригорском), то, не правда ли, это хорошо придумано… в “Евгении Онегине”! |
А. Седов
“Противоречий очень много...”// (“Евгений Онегин”: проблема текста как проблема поэтики)
Волга» 1999, №6
200-летие со дня рождения поэта воспринимается сейчас самыми различными людьми как безусловный и всеобщий национальный праздник. А таких всеобщих и безусловных праздников у нас, согласитесь, не так и много (Новый год? День Победы?).
Теперь поэт вполне устраивает всех. Хотя бы потому, что нас как-то объединяет (пусть и временно). Облик его — правда, в массовом сознании — существенным образом изменился: в своё время в школе мы изучали несколько иного Пушкина — энтузиаста, борца с самодержавным гнётом, который в число декабристов не попал то ли случайно, то ли они его как бы пожалели. Теперь больше вспоминают Пушкина-государственника, который грозил растленной Европе “стальной щетиной” победоносных штыков великой страны, раскинувшейся “от финских хладных скал до пламенной Колхиды”. Правда, и страна нынче уже не та, да и Пушкин-патриот — это такая же тенденциозная трактовка облика поэта, как и Пушкин-декабрист, Пушкин-эстет, Пушкин-эротоман, Пушкин-мистик...
Не лучше ли оставить эти спекуляции именем поэта всякого рода политикам, а попросту обратиться к произведениям нашего автора? Ну хотя бы к читаному-перечитаному “Евгению Онегину” и попробовать осмыслить проблему текста романа в стихах с точки зрения его поэтики...
Проблема текста? На первый взгляд, таковой как бы и вовсе нет.
Оба издания — и в 1833, и 1837 году — готовил автор, и, казалось бы, о чём теперь вообще разговаривать, но с другой стороны, — современному читателю существующий текст ЕО как-то изначально представляется не то чтобы уж совсем дефектным, а как бы не совсем, что ли, полным, и вроде бы дело исключительно текстологов и чуть ли даже не криминалистов — отыскать Самые Главные Листки, расшифровать, реконструировать хотя бы одну строку черновика или таинственной десятой главы, или там сделать ещё более полным “Путешествие Онегина”.
Всё это составляло и составляет заветную мечту любого пушкиниста; у этих попыток есть уже своя история, но попробуем взглянуть на это дело несколько с иной точки зрения.
А именно: с точки зрения статуса Текста в художественной структуре Произведения.
И тогда в иерархической последовательности можно выделить следующие очевидные разновидности... чего? Не текста, даже не произведения, а этой многоаспектной системы, которая включает в себя много чего и которую давайте традиционно и называть — ЕО:
1. Собственно авторский поэтический текст (от “Не мысля гордый свет забавить” до “Как я с Онегиным моим” — даже без учёта эпиграфов, даже ежели это — как самый первый эпиграф — мнимо-чужой текст1).
2. Авторские примечания и “Отрывки из путешествия Онегина”.
3. Стихотворные фрагменты, не вошедшие в № 1 и № 2.
4. Зашифрованная десятая глава.
5. “Минус фрагменты” — т.е. строфы и строки, которые вообще не были написаны, но которые всё же как бы и есть, ибо определённым образом они в тексте всё же обозначены, и у них в контексте произведения имеется своя, хотя и не вполне определённая семантика.
Удивительным представляется тот факт, что даже для самого квалифицированного пушкиниста все эти текстовые разновидности со временем сделались не то чтобы равноправными, но какие-нибудь почти не читаемые варианты (очевидно отвергнутые автором!) кажутся во сто крат привлекательнее хрестоматийно известных строк и безусловно относятся ими к ЕО. Так, излагая историю разгадки десятой главы, Б. В. Томашевский как о чём-то само собой разумеющемся пишет: “Хотя уже было известно, что перед нами строфы “Евгения Онегина”...2. Вот так: “было известно”... Но ведь сам автор так и не включил эти строфы в свой роман. Два отдельных издания романа, подготовленные автором, исследователя к чему-то обязывают? Цензура там или не цензура, — но ведь не включил?
Вышеприведённые текстовые разновидности ЕО иерархичны. При этом самый высокий статус у № 1 (далее — по убывающей). Даже № 2 не есть уже, в сущности, текст ЕО, хотя и принадлежит перу автора, хотя и вошёл в подготовленные автором издания (на определённых, впрочем, условиях)...
Тут следует, наверное, определиться, в каком значении здесь употребляется термин “художественный текст”. В качестве рабочего можно предложить следующее определение: художественный текст есть словесное выражение художественного произведения в манифестированных автором границах. Понятно, определение это не всеобъемлюще (в частности, к фольклорным текстам оно не приложимо, и работает лишь в применении к литературе Нового времени). Но уж какое есть...
Из него вытекает возможность того, что не всё художественное произведение может быть манифестировано автором как текст. Применительно к пушкинскому роману можно сказать, что эта возможность воплотилась в действительность.
В ЕО за пределы текста выведены, в частности, примечания автора, которые не столько разъясняют какие-то моменты, сколько позволяют поэту выйти за пределы текста и обозначить иную (в ряде случаев — чужую, а иногда и авторскую — но иную, не поэтическую! — точку зрения). Безусловно, функция этих примечаний не только (и даже не столько) служебная и относиться к ним как всего лишь к примечаниям не стоит.
Вот в комментариях к третьей главе Пушкин пишет: “Смеем уверить, что в нашем романе время расчислено по календарю”. Современный исследователь верит поэту на слово и определяет, что, скажем, встреча Онегина и Татьяны в Петербурге произошла непременно в 1824 году (по календарю же расчислено!), но тут же вынужден при этом констатировать, что Татьяна именно в 1824 году никак не могла говорить с испанским послом (“Кто там в малиновом берете / С послом испанским говорит?”), ибо как раз в это время Россия не поддерживала дипломатических отношений с Испанией3. Надо полагать, что автору вовсе не требовалась такая степень точности, и современному исследователю, наверное, не стоит столь категорически настаивать на указанной дате встречи героев? Конечно, художественный мир ЕО соотносится с российской действительностью, но зачем же так буквально?
Таким же образом определив, что события начала пятой главы происходят непременно зимой 1820 — 1821 годов, и поясняя строку “Снег выпал только в январе”, комментатор вынужден констатировать, что в реальности снег на севере России выпал в этом году... в конце сентября. Осознавая и провозглашая, что “любые реалии, входя в текст романа, получают значение художественных деталей”4, комментатор тем не менее почему-то не отказывается и далее “расчислять время романа по календарю”, хотя поэт вполне определённо заявляет: “Противоречий очень много, / Но их исправить не хочу”. Чувствуете, он не хочет...
И помещать имения Онегина и Лариных непременно в Псковской губернии тоже вряд ли правомерно, ибо строки эти так и остались в черновике (“Но ты — губерния Псковская...”). Где-то на северо-западе России — и только.
Вообще не следует забывать, что никакого Онегина ни на каких брегах Невы никогда не рождалось (приходится говорить банальные вещи!), сфера художественного произведения несводима ни к каким реальным прототипам, тем более, что именно в этом случае поиски прототипов весьма непродуктивны.
Всё это так, но сам поэт провоцирует читателей и исследователей на эти поиски: “А та, с которой образован / Татьяны милый идеал”, кто она? После долгих поисков литературоведы наконец поняли: никто, мистификация, приём такой — создание иллюзии прототипа... Как и Онегин, по отношению к которому в нашей культуре сложилась целая традиция: относиться к нему как к живому человеку, предъявлять ему претензии, обвинять и защищать его. Такая, понимаете ли, игра...
С лёгкой руки В. Белинского принято возводить на пьедестал Татьяну, несмотря даже на то, что она “другому отдана”, как некая вещь. Пушкин же как психолог гораздо тоньше. При всём несомненном авторском апофеозе его героиня демонстрирует и свою некоторую ограниченность, чисто дамское непонимание своего собеседника: “Как с вашим сердцем и умом / Быть чувства мелкого рабом?” — высказывая при этом такие презрительно-уничижительные соображения о мотивах его страсти (“обидной страсти”!), что прямо удивительно, как может это сочетаться с любовью, всё ещё живущей в её сердце, но ведь сочетаются же... Можно, оказывается, и любить человека, и так его не уважать. И не понимать.
Сам Онегин в итоге так и остаётся загадкой не только для героини, но даже в известной мере и для автора, который ряд нереализованных возможностей героя так и оставляет в черновых материалах. Они не только за пределами текста (что вполне очевидно), но и за пределами произведения (уже по определению это — “черновики”); только вот теперь в нашей культуре это уже больше, чем черновики. Их и читают, и цитируют, и комментируют, в ряде случаев напрочь забывая, что это не текст и даже не произведение. Но так уж случилось, что их эстетическая значимость оказалась вполне самоценна.
Надо повторить — это не есть текст ЕО, несмотря даже на то, что отдельные отрывки, не вошедшие в издания 1833 и 1837 годов, печатались при жизни Пушкина (в частности, четыре строфы главы четвёртой, обозначенные в отдельном издании лишь цифрами, были напечатаны в октябре 1827 года в журнале “Московский наблюдатель” под названием “Женщины” и с подзаголовком “Отрывок из Евгения Онегина”; в отдельном же издании в тексте обозначен пропуск не четырёх, а... шести строф). Но в 1827 году Пушкин не возразил ни против факта опубликования чернового фрагмента, ни против подзаголовка.
Иногда, впрочем, статус некоторых фрагментов как бы не вполне определён самим автором. Так, сокращая концовку шестой главы (и тем самым придавая выброшенным строчкам статус черновика), Пушкин тем не менее приводит их в собственных примечаниях, делая эти строки... частью произведения, тем самым как бы приглашая читателя в свою поэтическую лабораторию, но и не размывая при этом границ Текста. Поэт как бы говорит: так вот, мол, я их (светское общество. — А. С.) обличил, а потом демонстрирует благородную сдержанность и несколько своё обличение смягчает, выводя за пределы Текста. Но это обличение остаётся в пределах произведения: “Среди бездушных гордецов, / Среди блистательных глупцов...” — и т.д. — градация из четырнадцати однородных членов без учёта эпитетов). Окончательный приговор всё же остаётся в пределах текста, но и снова повторяется в авторских примечаниях: “В том омуте, где с вами я / Купаюсь, милые друзья”.
К этой игре семантикой словесных фрагментов и смене точек зрения цензура не имеет никакого отношения...
Какое-то смысловые переклички с ЕО имеют и другие пушкинские тексты, в ряде случаев эти отношения достаточно косвенные.
Так, в издании 1825 года текст первой главы своеобразно коррелировал с представленными тут же “Разговором книгопродавца с поэтом” и мистифицирующим “Предисловием”, в котором Пушкин выступал с точки зрения издателя. Это придавало ЕО несколько иной смысл5 и чуть ли не делало вышеуказанные тексты в какой-то степени частью пушкинского романа. Поэт как бы говорил читателю: перед вами не романтическая поэма, герой будет дистанцирован от автора, литература — ремесло, вдохновение не продаётся (хотя рукопись продать очень даже можно) — своеобразная установка для восприятия, установка несколько эпатирующая, и не следует, понятное дело, тезисы Поэта напрямую отождествлять с реальной позицией А. С. Пушкина. Впрочем, в отдельное издание автор не включил ни “Разговор...”, ни мистифицирующее “Предисловие”, таким образом эти смысловые соотношения для нашего современника уже утрачены, и их уже потом пришлось реконструировать литературоведам.
Финал же пушкинского романа не только породил целую литературу, но и в известной степени определил судьбы и поиски русского романа XIX века... да и русского романа вообще в смысле соотношения Текста и Произведения6.
Собственно говоря, где он, этот финал?
Вот версия Ю.Н. Тынянова: “Подлинным концом “Евгения Онегина” являются <...> “Отрывки из путешествия”, помещение которых только так и можно объяснить”7. А как же авторское “Конец” после восьмой главы? А как же свидетельство в этих же самых “Отрывках”: “Автор чистосердечно признаётся, что он выпустил из своего романа целую главу...”. Выпустил — следовательно, исключил из текста. Напечатал отрывки (и уже после авторского комментария!) — следовательно, посчитал необходимым ввести в произведение на неких особых условиях (“не текст”).
Как известно, в финале Онегин не умер, не женился и не успокоился подобно герою “Новой Элоизы” Руссо на отношениях нежной дружбы с предметом своей страсти... Автор отверг и возможность для своего героя заняться поэтическим творчеством, и возможное превращение его в некоего патриота-славянофила — “Уж Русью только бредит он”. Но известная формула В. Белинского “жизнь без смысла, а роман без конца” устроила далеко не всех.
Во-первых, читателей, которым Пушкин одно время планировал даже ответить (наброски послания Плетнёву середины 30-х годов), но не стал. Во-вторых, некоторых исследователей, которые выдвигали гипотезы, что Онегин должен бы непременно пережить нравственное возрождение, которое привело бы его к участию в декабристском движении8, а если автор не представил этот вариант более обстоятельно, то виновата исключительно... цензура (потому что если бы поэт представил такой вариант, то...). Поистине, если бы цензуры не было, её непременно следовало изобрести как раз для ради такого случая. Но Онегин-декабрист — это такой же отвергнутый автором вариант, как и Онегин-славянофил, как и Онегин-поэт. Можно спорить лишь о том: в 1829 году этот вариант был отвергнут поэтом или позже, но этот спор неизбежно выводил бы нас за пределы проблемы текста...
Если уж непременно надо реанимировать отвергнутые поэтом черновые варианты, то почему бы не отметить намётки возможного увлечения героя некоей “R. С.”, которая несколько раз в весьма определённом контексте упоминается в “Альбоме Онегина”:
Последний звук последней речи
Я от неё поймать успел,
Я чёрным соболем одел
Её блистающие плечи.
Согласитесь, что это более определённо звучит, нежели предельно гипотетическое увлечение героя какими-то там освободительными идеями? Но и это — всего лишь отвергнутый автором вариант судьбы героя (и притом, безусловно, “не текст” и даже — “не произведение”).
...А интересно было бы посмотреть на нашу гордую Татьяну, ежели бы наш герой закрутил роман с этой самой “R. С.”...
Любопытно, что Онегин так и не стал всечеловеческим образом. Какой-нибудь американец вообще не может понять: в чём, собственно, состоит трагедия этого героя? Оброк с имения идёт себе своим чередом, здоровье есть, герой путешествует ради своего удовольствия (прямо тебе турист), в чём же проблема?
А в том: хочется чего-то великое совершить, а сферы приложения нет. А что вообще делать человеку в этом мире? Карьеру? Надо больно... Деньги копить? На тот свет с собой не возьмёшь. Любовь? Но она, видите ли, другому отдана и будет, несмотря ни на что, век ему верна... А эти, как их, декабристы? Что там декабристы, герой знает историю: в который раз деспотизм порождает свободу, свобода — анархию, далее — будет снова деспотизм. Посему — возводить на престол российского Бонапарта (Пестель? М. Орлов? Кто там ещё?) — надо больно мараться... “Я молод, жизнь во мне крепка; / Чего мне ждать? Тоска, тоска!..” Это может в высшей степени понять прежде всего человек русский...
Так где же кончается текст ЕО? Он кончается там, где это манифестировано автором, а именно —
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим.
С Онегиным здесь — и с героем, и с сюжетом, и с Текстом.
Но Тынянов прав в том смысле, что с окончанием текста не кончается произведение, которое завершается следующим образом: “Итак, я жил тогда в Одессе...”. И вот в произведение как раз-то и входят и авторские примечания, и “Отрывки из путешествия Онегина”. Но не десятая глава и не черновики, место которых — в издательских примечаниях и более нигде. И ежели наше литературоведение несмотря ни на что помещало историю с десятой главой даже и в школьную программу, то не в последнюю очередь по соображениям идеологическим, а уж на уроках некоторые учителя-словесники увлекались до такой степени, что производили Онегина в декабристы, ученики же в своих сочинениях прямо выводили героя на Сенатскую площадь, а Татьяну посылали за ним в Сибирь, напрочь забывая, что она в некотором роде замужем...
“Даль свободного романа” породила такую организацию произведения, которая провоцировала читателя на выход за пределы Текста. Автору было тесно в его пределах, и различными способами Пушкин преодолевал Литературу (то делая её объектом изображения, то чередуя “поэтическое” и “прозаическое” видение мира, то балансируя на границе жанра, то стимулируя читательскую активность пропущенными фрагментами, то мистифицируя проектом “романа на старый лад”, в котором читатель найдёт “Несчастной ревности мученья, / Разлуку, слёзы примиренья” и в котором автор приведёт героев “под венец”.
Отстраняя иными фрагментами Текст романа, Пушкин преодолевал неизбежную конечность произведения, одномерность авторской точки зрения. Поэт вполне сознательно “не дочёл её романа”. В данном случае “её” — уж не действительности ли? Незаконченность романа оказывается закономерным следствием принципиальной незавершённости и незаконченности героя, который от этого страдает, а поэт только лишь манифестирует текст одновременно и как законченный, но и при этом он что-то, оказывается, “не дочёл”, предоставляя сделать это своим читателям, что вот сейчас мы и продолжаем делать...
Дата добавления: 2015-10-29; просмотров: 171 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
В.М. Маркович | | | Евгений Онегин»: история и поэзия 6 страница |