Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Б. Покровский 2 страница

И:1дательство «Советский композитор*, 1980 г. | Б. Покровский 4 страница | Б. Покровский 5 страница | Б. Покровский 6 страница | Б. Покровский 7 страница | An piano Pleyel: K. KONSTANTINOFF | Восстань пророк, ивиждь, и внемли, Исполнись волеюмоей. И, обходя моря и земли, Глаголом жгисердца людей. | Снег ли, ветер,— Вспомним,друзья: Нам дороги эти Позабыть нельзя. | М""- ВгжпЦ.Ьа. СЬат|с. Ма]Ьгг51». М»гга. Ко и тэ го|1 ОУ1, 8|а1'1п^а. Ра,!о%а. НагасЪ К^пи!!^. СЬоц]цта. ОЬ^сппа|а 2.1ПМ. 1 страница | М""- ВгжпЦ.Ьа. СЬат|с. Ма]Ьгг51». М»гга. Ко и тэ го|1 ОУ1, 8|а1'1п^а. Ра,!о%а. НагасЪ К^пи!!^. СЬоц]цта. ОЬ^сппа|а 2.1ПМ. 2 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Помню и курьезный случай, происшедший в первый же вечер после спектакля. Меня загримировали под чернокожего. Кончился спектакль, я разделся, начал стирать грим — не стирается. Уже все разошлись по домам, а я все мыл и тер лицо и шею, пока чуть-чуть не побелел. Долго еще шея красила воротнички рубашек, пока кто-то из артистов не надоумил меня снимать грим вазелином.

Особенно понравилось мне играть цыгана в «Живом тру­пе». Петь пока что пришлось в хоре, но удовольствие, даже наслаждение, получал огромное. Еще учась в гимназии, я участвовал в хоре и удивлял учителей сильным и чистым дискантом. Теперь же, в шестнадцать лет у меня появился довольно звучный голос, легко мне подчинявшийся. Но работа в театре была недолгой. Еще до приезда родителей пришлось оставить ее, так как вскоре предстояло сдавать экзамены на аттестат зрелости.

Из луганских театральных впечатлений запомнились мне гастроли замечательного певца О. Камионского — известного в ту пору оперного баритона. Мне кажется, что лучше, чем он, до сих пор еще никто не спел каватины Фигаро. Слышал я в Луганске и знаменитую в ту пору исполнительницу салонных романсов Анастасию Вяльцеву. У нас в провинции ее боготво­рили. Меня она поразила своим обаянием, манерой пения. Изящная, с болезненно бледной матовой кожей (Вяльцева умерла вскоре от белокровия), она привлекала к себе обворо­жительной улыбкой. Пела необыкновенно, я бы сказал, изящ­но, выразительно. До сих пор романс «Раз красотка молодая» звучит в моей памяти так, как когда-то исполняла его Вяльцева. Жаль, что "несравненная», как ее называли все, артистка так рано умерла. В 1913 году и до Луганска дошла эта печальная весть.

По приезде родителей жизнь моя наладилась, и я с еще большим упорством засел за учебники. Наконец, весной 1914


года последние экзамены были сданы. В семье велись уже разговоры о моем поступлении в институт, строились радуж­ные планы будущей жизни. Но все вдруг рухнуло. Началась первая мировая война.

АРМИЯ. ФРОНТ

Более шестидесяти лет отделяет меня от тех событий, но до сих пор забыть я их не могу. Да и вряд ли, кто-либо переживший хоть раз войну, может забыть ее ужасы.

Всеобщая мобилизация, начавшаяся 31 июля, еще до объявления войны (Германия объявила ее 1 августа), стала неотвратимо опустошать семьи.

Когда однажды младший браг Исай пришел домой в военной форме, его бравый и чрезвычайно гордый вид поверг в отчаяние мать:

— Куда ж таких молоденьких-то берут?

Долго не могла понять она, что ее семнадцатилетний сын, преисполненный патриотических чувств и мальчишеского удальства, записался в добровольцы. Вскоре его отправили на фронт, и мы стали жить ожиданием вестей от него. Писал он не очень часто, мама волновалась, отец молчал, но, когда приходили письма, радость поселялась в доме. Однажды в журнале «Весь мир» мы случайно увидели его на фотографии в группе раненых и награжденных. Через некоторое время пришло и письмо, подтверждавшее, что отныне Исай — георгиевский кавалер. Брат был отчаянно храбр. Трагиче­ская смерть рано оборвала его жизнь. Но о нем я расскажу особо.

Конечно, в условиях войны нечего было и думать о поступлении в институт, тем более, что он находился в Харькове, а мать ни за что не хотела отпускать меня из дому. Решили переждать год — может, к тому времени и война кончится... Однако очень скоро стали приходить известия о поражении русской армии в Восточной Пруссии. Война принимала затяжной характер. Через год призвали в армию и меня. Мама, провожая, плакала:

— Ты такой высокий, тебя первой пулей убьет! Испытания начались задолго до отправки на фронт. Нас,


новобранцев, отправили сначала в Екатеринослав (ныне Днеп­ропетровск) в казармы, и там, как и положено, мы были обмундированы. На меня не нашлось формы по росту и пришлось облачиться во все короткое и очень тесное. Зато у солдат маленького роста шинель напротив волочилась по земле, а на ногах болтались непомерно большие сапоги.

Однажды к нам на учения пожаловало высокое начальство. Стояла глубокая осень, дождь будто нарочно лил не переста­вая, и глинистая почва была так вязка, что вытаскивать ноги приходилось с огромным усилием. Выстроили нас, последовала команда:

— Кру-у-гом!

Развернулись не без труда, и вдруг слышу хохот. Оказыва­ется левофланговый, не сумев вытащить из грязи свои огром­ные сапоги, умудрился каким-то образом так повернуться, что сам он смотрел вперед, а носки сапог назад.

Три месяца находились мы на учениях. Пришлось зубрить устав, колоть, рубить, заниматься шагистикой, собирать и разбирать винтовку, стрелять. Но труднее всего было ползать по-пластунски в грязи, окапываться в мокрой глине, а потом сушить и чистить одежду, приводя себя в надлежащий вид.

И все-таки, как ни тяжело это было, но позднее жизнь наша на учениях представлялась мне раем. Через три месяца нас отправили в Волочиск, где происходило пополнение изрядно поредевших в боях полков. Меня зачислили в Первый Финляндский стрелковый полк, который через несколько дней был переброшен в места боевых действий. Бои шли уже на австрийской границе. К передовым позициям подошли ночью. Последовали приказы:

— Не курить!

— Не разговаривать, котелки привязать.

Темень кромешная, жуткая тишина, лишь изредка слышны ружейные выстрелы. Мы заняли окопы.

Нервы напряжены, стремишься хоть что-нибудь разглядеть, увидеть, где враг, но тщетно. Приказа «в атаку» я не услышал, лишь увидел, как в дыму закопошились серые силуэты солдат и с криком побежали вперед. Не успели первые шеренги добежать до позиций врага, как их накрыло шрапнелью. Часть людей полегла, а следом уже перебегала вторая цепь солдат. Все смешалось. Как очутились мы снова в окопах, не помню. Осталось в памяти только ощущение какой-то пустоты, тоски и жажды...


 

 


Первая атака показала, как плохо обучены были новобран­цы. Когда стали подсчитывать потери, оказалось, что больше всего убитых и раненых было среди них.

Но человек так устроен, что привыкает в конце концов ко всему. Привыкли и мы. И к окопной жизни, и к воде, которая стояла там (приходилось ее вычерпывать и делать настилы, чтоб хоть не сидеть на мокром), и к грязи, и к насекомым, которые свободно переползали с одного на другого...

Бои, атаки, передышки в окопах чередовались всю зиму и весну 1916 года. Теперь я был уже обстрелянным, на новоб­ранцев смотрел свысока. В одной из атак меня ранило. В госпитале узнал я, что за храбрость, проявленную в бою, награжден Георгием IV степени. Второй награды был удостоен за участие в атаке, окончившейся успешно: противник был выбит из укрепленных позиций. Вскоре я снова попал в гос­питаль, после которого получил десятидневный отпуск.

Домой в Луганск я прибыл в полной амуниции, сверкая медалями. Мать и любовалась мною, и плакала, отец тихо радовался. Брат Саша, сватавшийся к девушке из Юзовки, решил познакомить меня с ней. В один прекрасный день мы поехали в Юзовку. Чем эта поездка обернулась для меня ска­жу сразу: там я нашел ту, с которой вот уже почти шестьдесят лет рука об руку иду по жизни. Но отпуск оказался скоро­течным, десять дней пролетели вмиг, и вот уже снова доро­га...

Солдатская дорога... Когда-то в детстве рассказывала мне мать про своего отца, как служил он верой и правдой батюшке-царю немного-немало, а двадцать пять лет. Казалось, одна мысль, что двадцать пять лет должен ты жить в казармах, кочевать по военным дорогам, подчиняться уставу и един­ственной подругой иметь лишь винтовку,— должна быть невы­носимой.

Так думал я, возвращаясь на фронт, прослужив пока восемь месяцев. Двадцать пять... Ведь это вся жизнь!

...В вагоне было душно, темно, а за окном необозримо тянулись степи. Стучали колеса, и под стук их думалось, вспоминалось. Пришел отец домой,— рассказывала мать,— а изба стоит заколоченная. За двадцать пять-то лет никого из родных не осталось в живых. Начал он хозяйствовать, приво­дить все в порядок. Подумывал уже жениться, но началась Крымская война. И снова призвали его и еще пять лет отслужил. Вернулся домой, когда уж сорок пять стукнуло... Я


так живо представил себя на месте деда, так ясно почувство­вал горечь от прожитой им жизни, что стало тоскливо. Нет, не хотел бы я сейчас, когда мне так хорошо, таким счастьем наполнялось сердце, возвращаться туда, где рвалась шрапнель и смерть реяла над окопами... Но поезд вез меня на фронт.

НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА

К тому времени, когда меня мобилизовали, брат Исай воевал уже больше года, был ранен в ногу, награжден двумя георгиевскими крестами и проявил отчаянную смелость. На­чальство не могло не заметить храброго юношу, и, когда довелось нам встретиться, Исай носил уже погоны вахмистра, был уважаем и любим среди солдат своего полка.

Встретиться же довелось нам на распределительном пункте, куда я попал после второго ранения. Увидев брата, я глазам своим не поверил:

— Исай, да ты ли это?!

Обнялись, расцеловались. Оказалось, что и брат здесь после ранения и тоже ждет направления в свою часть. Встреча эта напомнила о доме и так не захотелось расставаться с родным человеком.

— Послушай, Маркуша, хочешь будем служить вместе? Я попрошу, начальство мне не откажет.

И действительно, просьба его возымела действие, меня перевели в кавалерию и на три месяца определили на учения.

Так мы некоторое время служили вместе. Однако, хотя и перешел я в конный полк, но нет-нет да ссаживали нас с лошадей, и снова начиналась унылая окопная жизнь. Ожида­ние— самое тягостное для меня. Жажда движения, деятельно­сти всегда была отличительной чертой моего характера. И когда в очередной раз спешили нас и посадили в окопы, я попросился в разведывательный отряд. В разведку ходили мы группами в пять-шесть человек, бывало, что и под обстрел попадали. Помню как-то под утро возвращались мы из разведки. Вошли в деревню. Дома стоят брошенные, нигде ни души, только в одном дворе нас встретил пес, обессиливший от голода, с трудом поднявший на ноги свое исхудавшее, обвисшее тело. Увидев собаку, подумали, а может в каком из


дворов курицу или поросенка найдем. Снабжение армии в то время было настолько плохим, что хлеб получали твердый, как камень, с клеймом шестимесячной давности. На порции его приходилось рубить топором. А бывало, что и такого хлеба не доставляли. Не всегда и кухня обеды привозила. Иногда лишь конь проскочит, а кашевар с кухней так и останется там, где настиг его снаряд. Вот и решили чем-нибудь порадовать товарищей. Зашли в один двор, в другой... В третьем слышим хрюканье в сарае. Поросенок! Кинулись на радостях к нему, а он как завизжит. Не успели мы его упрятать, начался обстрел. Обнаружили нас немцы и давай бить из орудий. Еле ноги унесли, но поросенка все-таки притащили...

Приходилось резать проволочные заграждения. Опасное это дело — ведь работать надо было под самым носом против­ника. Немцы методически освещали ракетами местность, и мы торопились, пока было темно, тихо разрезать проволоку и мгновенно притаиться. Если не успеешь, то живым назад не уйдешь. Возвращаясь, часто не досчитывались мы своих товарищей. Но когда приходило пополнение, мы снова сади­лись на коней. В одной из конных атак ранило нас с братом: меня в ногу и вдобавок контузило, брату оторвало на руке два пальца. Отправили нас сначала в полевой лазарет, а затем меня эвакуировали в госпиталь в Киев.

При размещении в госпитале не обошлось без неприятного эпизода, оставшегося у меня в памяти. Два дюжих санитара понесли меня в палату. Там на глазах у меня сняли с кровати мертвого и собрались перекладывать, не перестилая, на эту же кровать. Я запротестовал.

— Куды ж тебя класть-то, местов, видишь, нет,— стал объяснять один из санитаров, другой подтвердил:

— Каждый день и везуть и везуть, а мы что... Говорить мне было трудно, а спорить тем более, но тут вступились за меня другие раненые:

— Да ты хоть перестели, тюфяк новый принеси, бельишко чистое. Небось, сам-то после мертвого в постель не ляжешь.

Как сквозь сон слышал я голоса, потом ворчание санитаров, перестилающих все-таки кровать, и, когда, наконец, меня уложили на чистые простыни, с облегчением забылся долгим сном.

Брата я из виду потерял. В следующий раз довелось мне с Исаем встретиться уже через два года при весьма необычных обстоятельствах, и эта встреча оказалась последней...


ВОЙНА И МУЗЫКА

На фронте, когда солдат с передовой отводили на отдых, каждый развлекался, как мог. Особенно ценились в тех тяжелых условиях люди, умеющие спеть, а то и станцевать или шуткой поднять настроение. Вокруг них собирались группы и слышался там то смех, то песня, начатая одним и тихо подхватывавшаяся другими.

Как-то и я запел, не заметив, что меня слушает командир эскадрона корнет Емельянов. Когда я кончил петь, он подо­шел ко мне и сказал:

— А вы хорошо поете.

Мы разговорились. Емельянов оказался очень интеллиген­тным человеком, юристом по образованию, любителем музыки, и мы вскоре подружились. Особенно нас объединяла музыка. Часами могли мы музицировать: он виртуозно играл на балалайке, я доставал у кого-нибудь гитару и, подыгрывая ему, пел. Как-то Емельянов предложил мне спеть под аккомпане­мент полкового духового оркестра. Я согласился и удивил свою благодарную аудиторию — оркестр не заглушил моего голоса, солдатские и народные песни, которые я пел в его сопровождении, очень понравились слушателям. Начальство поощряло подобные концерты, очевидно, видя, как благотвор­но действуют они на солдат. Однажды нам с Емельяновым пришла мысль создать оркестр народных инструментов.

— Вам с таким оркестром и петь будет легче, да и слушать приятнее.

Умельцев-игроков на различных народных инструментах среди солдат оказалось много. Мы решили испросить разреше­ния у командира полка—человека гуманного и достаточно демократичного. Полковнику наша идея понравилась. И вот мы с Емельяновым были откомандированы в Киев за музы­кальными инструментами и нотами.

В Киев мы выехали в середине февраля 1917 года. Надо сказать, что настроения надвигавшейся февральской револю­ции чувствовались и в армии. Думаю, что полковник, так легко согласившийся на предложение создать солдатский оркестр, поступил чрезвычайно мудро. Наверное он рассуждал так:

— Пусть лучше музыкой занимаются, чем прокламациями. Среди солдат в то время очень обострилось недовольство.


Плохо одетые и обутые, вечно голодные, месяцами находив­шиеся в залитых водой окопах, солдаты роптали. Понятно, что дальновидные военачальники стремились хоть чем-то отвлечь их, приглушить опасные настроения.

Киев встретил нас ошеломляющей вестью: царь отрекся от престола. Тут-то и нам стало не до музыки. Поспешно завершив порученное дело, мы вернулись в полк. Он гудел, как потревоженный улей. Солдаты митинговали, отказывались подчиняться приказам, требовали распустить их по домам:

— Нас на войну царь посылал,— говорили они,— а теперь царя нет!

Все ждали, что вот-вот будет заключено перемирие. Но кончать с войной новое правительство не спешило, и вскоре фронт облетела весть о решении продолжать войну «до победного конца». Взрыв недовольства и массовое дезертир­ство были ей ответом. Тогда временное правительство, решив, вероятно, проверить настроение солдат, устроило смотр вой­скам. Однажды был отдан приказ по всей дивизии построить­ся. Полки выстроились, как на парад. В сопровождении нашего начальства появился мужиковатый генерал с лицом калмыцкого типа. Позднее узнал я, что это был Корнилов. Он произнес цветистую речь, призывах солдат сражаться до победного конца. Его слушали угрюмо. Когда Корнилов кончил говорить, кое-где недружно раздалось «ура», никак не говорившее о боевом духе солдат.

Началась подготовка к большому наступлению.

Мы с Емельяновым с увлечением занялись созданием оркестра, чтоб хоть как-то отвлечься от мучивших дум. Собрали полковых музыкантов-любителей. Емельянов, знав­ший нотную грамоту и изрядно разбиравшийся в оркестровых делах, расписал партии, и мы начали репетировать. Корнет прекрасно справлялся с ролью дирижера, я был солистом-певцом. Вот когда впервые почувствовал я, какое это наслаж­дение петь с оркестром, даже пусть с небольшим, любитель­ским. Старые, давно знакомые песни, которых я с детства знал множество, зазвучали по-новому. Репертуар мой оказался для начала довольно большим: тут и русские народные песни — «Лучинушка», «Ноченька», «Степь да степь кругом», «Ермак», украинские—«Ой... черная хмара», «Стоит гора высокая», «У Киева на рыночку пив чумак горилочку», «Реве та стогне», романсы «Вечерний звон», «Не пробуждай» и другие; ко всему этому непременно прилагались солдатские песни типа «Соло-26


вей, соловей пташечка» или любимая солдатами «Среди лесов дремучих...». Но концерты продолжались недолго. В июне началось наступление, окончившееся разгромом русской армии в Восточной Галиции и Буковине. Первый же бой оказался для меня и последним: я был тяжело ранен, снова контужен и вскоре из полевого лазарета эвакуирован в тыловой госпиталь.

ИНСТИТУТ И КОНСЕРВАТОРИЯ

Ночью наш санитарный поезд где-то долго стоял, потом мы услышали, как наш вагон с тяжелоранеными стали отцеплять и затем перевели на другой путь. К утру выяснилось, что прибыли мы в Харьков. Разместили нас в госпитале. Настро­ение было ужасное. Казалось мне, что ужасный тик, кривив­ший в судорожной гримасе мое лицо, и глухота, наступившая в результате контузии, никогда не пройдут. Но здоровый орга­низм переборол все недуги, и вскоре я уже самостоятельно поднимался, потом начал ходить и, наконец, настал день, когда из госпиталя меня выписали. Комиссия же признала меня не годным к строевой службе и демобилизовала.

Дело было летом 1917 года. Мне надо было как-то определяться. За два года, проведенные в армии, у меня не пропала охота учиться, а наоборот, еще более укрепилось желание продолжить образование и непременно—в институ­те. Поэтому после госпиталя я сразу же направился в Технологический институт. Документы у меня приняли, экза­мены еще не начинались. Оставалось только подыскать подхо­дящее жилье и начать заниматься. Так я и сделал. Снял недорогую комнатушку и засел за книги.

Среди поступающих таких, как я, бывших фронтовиков, было не так уж много. Ходили мы в военной форме, лишь споров погоны, дружно помогали Друг другу, вместе готови­лись к экзаменам, волновались друг за друга и, наконец, так же дружно отдыхали после испытаний здесь же в институтском саду, разместившись на траве. Веселые шутки перемежались веселыми песнями. Незабываемые дни! Война для меня уже кончилась, и я, как только мог, старался забыть о ней. Вместо сырых окопов — яркая зелень августовского сада, ласковое солнце, вместо винтовки — книга и вокруг такие же жаждущие счастья молодые люди. Сама собой полилась песня. Голос


звучал наполненно. Когда я кончил, один из друзей сказал:

— Зачем ты с таким голосом идешь в Технологический институт? Тебе прямая дорога в консерваторию!

Я весело засмеялся. Признание твоего таланта всегда приятно. Но смех мой был вызван не только радостью признания. Мне казалась смешной сама мысль о карьере певца. Слишком уж сильно было в те годы убеждение, что пение — это не профессия для мужчины. Вот инженер — другое дело. А приятель убеждал:

— Имей я такой голос, ни минуты не раздумывал бы! Да был ли ты хоть раз в опере?

Пришлось признаться, что не был. Когда и где я мог побывать в оперном театре? Ведь в Харькове я впервые, а в Никитовке, Бахмуте и Луганске оперных театров не было.

Приятель не унимался.

— Знаешь, завтра в консерватории прослушивание. Хо­чешь, пойдем туда.

— Зачем?

— Послушаем как поют, ведь это очень интересно.

Мне показалось занятным посидеть на экзамене, и я согласился. Назавтра в условленное время я был в консервато­рии. Приятель — харьковчанин, очевидно большой любитель музыки, как бывалый завсегдатай смело повел меня в зал. Он был полон. Сидели молодые люди, может быть такие же любопытствующие, как и мы, были люди в возрасте, очевидно родственники экзаменующихся. С трудом нашли мы свободные места. Вся обстановка сразу захватила меня. С увлечением слушал я певцов. Правда, много было и таких, над которыми можно было посмеяться, но комиссия, восседавшая за стояв­шим у сцены длинным столом, покрытым зеленым сукном, сразу останавливала горе-певцов. Для этой цели служила красная лампочка, находившаяся на рояле сзади певца. Когда она загоралась, аккомпаниатор останавливался, и это был знак к прекращению пения. Но волновавшийся, певец не всегда замечал отсутствие аккомпанемента и продолжал петь. Тогда из зала неслось:

— Довольно-о-о!

И смущенный исполнитель покидал сцену.

Вдруг слышу:

— Рейзен!

Рефлекс, выработавшийся в армии, сработал моментально. Я подскочил и по-военному четко ответил:


— Я!

Все головы повернулись ко мне. До сих пор экзаменующи­еся выходили на сцену из боковых дверей. Во всяком случае я был первым браво отрапортовавшим о своем присутствии из зала. Когда мгновенное замешательство прошло, я понял, что попал в смешное положение благодаря усердию своего прияте­ля. А он тем временем шептал:

— Что стоишь, тебя ж вызвали, иди...

Почему я повиновался тогда, трудно сказать. То ли застенчивость сковала, и я, боясь попасть в еще более смешное положение, пошел к эстраде, то ли тому была еще какая-нибудь причина,— не знаю. Очутившись на эстраде, я доволь­но долго стоял молча. Кто-то из комиссии решил помочь мне:

— Что вы нам можете спеть?

Песни, которые я знал, члены комиссии слушать не захоте­ли и ограничились тем, что попросили спеть меня гамму, сначала в одном тоне, потом на терцию выше, затем на терцию ниже и, наконец, посоветовавшись, сказали:

— Спасибо, довольно.

Ох, как же я ругал своего приятеля тогда и как благодарен был ему потом. Если бы не он, приход мой в искусство состоялся бы намного позднее. Тогда же я накинулся на него:

— Это ты сосватал меня? Признавайся!

Ему ничего не оставалось сделать, как сознаться. Долго я его после этого звал «сватом». «Сват» же нисколько не обижался и в сентябре, когда начались занятия в институте, куда я был принят, подошел снова ко мне и спросил:

— Ты был в консерватории?

Я ответил, что после того случая мне не хочется там появляться.

— Так ты сходи все-таки. В списках принятых значишься и ты.

Я не поверил, но в консерваторию пошел. Подхожу к доске объявлений и читаю, что студенты такие-то (в том числе и моя фамилия), зачисленные на первый курс, должны внести плату за обучение не позднее такого-то числа. Радость смешалась с горечью. Откуда же мне взять деньги? И снова многоопытный приятель дал мне практический совет:

— Подай прошение на стипендию, напиши, что платить за обучение тебе нечем.

Так я и сделал, впрочем, мало надеясь на благополучный исход. Однако мне удивительно везло. Стипендию дали.


Теперь-то я понимаю, что объяснялось это не везением, а тем, что мой голос понравился одному из ведущих профессоров консерватории, итальянцу Федерико Бугамелли. Он-то и хло­потал о зачислении меня в консерваторию, потом о стипендии и, наконец, взял к себе в класс. Он брал певцов лишь с хорошими голосами, и хотя учеников у него было немного (правда, он имел еще частные уроки, которые давал богатым барынькам, и такой урок стоил по тем временам баснословные деньги — десять рублей золотом!), но зато класс его составлял как бы основу вокального отделения консерватории. Помню, что учился у него, одновременно со мною, ныне известный композитор Олесь Чишко, обладавший неплохим тенором. Позднее встречался я с Чишко на сцене Харьковского театра в опере Лысенко «Тарас Бульба», где он пел партию Кобзаря, я же пел воеводу и Тараса.

Колоритный был человек мой профессор. Маленький, жи­вой, как ртуть, с выразительными черными глазами, сверкав­шими точно раскаленные угли за очками в золотой оправе; небольшая бородка и усы украшали его лицо. Бугамелли было около пятидесяти лет. По-русски он говорил плохо, мешая русские и итальянские слова, недостаточный словарный запас восполнял мимикой, жестами и самыми невероятными, но очень помогающими сравнениями.

Проучился я у него один год. Осенью 1918 года, когда в Харькове началась бесконечная смена властей, перестрелки, потом и настоящие бои, мой учитель в один прекрасный день собрался и уехал на родину, в Италию. Звал с собой и меня: — Там вы будете Резини, я сделаю вас знаменитым. О, итальянцы умеют ценить голоса!

Позднее, в 1955 году, будучи в Италии, я хотел найти своего учителя. Но поездка моя сложилась так, что попасть в Триест, где он жил, мне не удалось.

УРОКИ БУГАМЕЛЛИ

Итак, учился я у Бугамелли всего один год, но те советы, которые дал мне на первых порах мой учитель, я постарался пронести через всю свою певческую жизнь. К Бугамелли пришел я с уже довольно выявившимися природными данны­ми. Голос мой был поставлен от природы, притом имел


большой диапазон: уже тогда я легко брал верхние ми, фа, фа-диез. (Позднее голос стал объемом почти в две с половиной октавы — от фа большой октавы до ля-бемоль первой.)

Основной заботой Бугамелли было выравнивание реги­стров, с этого он начинал занятия. Звук во многом зависит от правильного положения языка. Язык должен быть мягким, не напряженным, иначе он зажимает гортань и в результа­те получается сжатое, горловое звучание. На упражнениях, гаммах, вокализах профессор стремился достичь той ров­ности звука, которая обеспечивала бы красоту тембра. Особое внимание обращал на сохранение тембра во всех регист­рах.

Но в упражнениях он использовал не весь диапазон голоса. К предельным нотам относился очень осторожно. И хотя объем моего голоса, как я уже говорил, был достаточно широк, профессор ограничивал его верхним ми, изредка фа. Прежде всего он неизменно занимался центром, укрепляя и разрабаты­вая его. Бугамелли исходил из верного положения: центральный регистр является основным, природным; хорошо поставленный крепкий центр позволяет певцу постепенно расширять диапа­зон, включая более высокие и более низкие ноты. Профессор также следил за округлостью звука, чтобы он не был плоским, лишенным обертонов. Расскажу курьезный случай, когда впер­вые я взял верхнее ля-бемолъ.

В 1932 году, когда я уже пел в Большом театре, отмечалось 30-летие со дня выступления на его сцене А. В. Неждановой. Антонина Васильевна пригласила к себе и меня. У нее я застал Голованова, Обухову, Держинскую, Богдановича, В. Петрова, Савранского и ряд других артистов Большого театра. Офици­альные тосты, как на всех юбилеях, сменились более непри­нужденными речами, посыпались шутки, веселые остроты. Уже светало, когда, вдруг, все в один голос попросили:

— Марк Осипович, спойте.

Сначала я отговаривался, но все настаивали, и Николай Семенович Голованов сел за рояль.

— Что будешь петь, Марк?

И он предложил мне романс Малашкина «О, если б мог выразить в звуке».

— В какой тональности играть?

Оба мы были навеселе, и естественно, что и тональности сразу я вспомнить не смог. Николай начал играть. На кульминации я с легкостью подошел к верхней ноте и долго



Марк ОсиповичРейзен

держал ее на фермато. Вижу, мои слушатели чуть со стульев не падают. Оказывается Николай стал играть в теноровой тональности, и вместо верхнего ми мне пришлось взять ля-бемоль.

Ровный, свободный, ненапряженный звук был у меня от природы, и тем не менее учитель мой упорно весь год закреплял присущие мне качества. Бывало, чтоб увидеть, так ли я держу язык, ему приходилось взбираться на стул. Очевидно, со стороны выглядело это очень смешно, но ни мне, ни ему не приходило в голову смеяться. Оба с увлечением работали. Дикцией ему не пришлось заниматься — она была у меня достаточно четкой и ясной, но над звуковедением Бугамелли работал много. Он заставлял петь меня на одной ноте гласные «а-а-а — е-е — и-и — о-о — у-у». добиваясь одного и того же звучания каждой сменяемой гласной и ровности голосоведения. Очень важна в пении артикуляция — положение и форма рта. Бугамелли мимикой давал понять, что при пении полуулыбка помогает звуку быть мягким и ненапря­женным, а не вертикально вытянутый рот, словно буква «о».

— Пой как бы улыбаясь,— говорил он.

Если на первых порах он сам следил за правильностью и красотой звукоизвлечения, то потом предлагал делать это мне самому.

— Какой у тебя звук теперь?

Я должен был сам разбирать как пел. Иногда анализировал правильно, иногда ошибался, учитель поправлял меня. Упраж­нения начинались снова. И лишь тогда, когда я научился слушать себя, мгновенно находить ошибку и исправлять ее, Бугамелли понял, что достиг желаемого. Самоконтроль — необходимое условие, которому на первых порах вокалист должен учиться и которое позднее приобретает почти рефлек­торный характер. Много внимания учитель, конечно, обращал на дыхание.

Позднее понял я, как важно взять необходимое дыхание и экономно его расходовать. При правильном пении, свеча, поднесенная ко рту, никогда не потухнет, какой бы силы ни был звук, потому что выдыхаемый воздух попадает сначала в верхние резонаторные полости и создает вибрирующий столб — звуковую волну. Если же поднесенная свеча тухнет, значит дыхание неверно направлено и звук как бы улетает вместе с воздухом; исчезают и обертоны.


Дата добавления: 2015-10-02; просмотров: 47 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Б. Покровский 1 страница| Б. Покровский 3 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.022 сек.)