Читайте также: |
|
«СПАСИБО ВАМ, МАРК ОСИПОВИЧ!»
Представим себе почти сказочную ситуацию: оперному режиссеру или какому-нибудь иному руководителю оперного дела, а то и просто одному из страстных поклонников музыкального театра предлагается составить идеальный «реестр» творческих данных артиста, достойного занять в театре положение «ведущего баса». «Ведущий бас»! Как не крути, как не представляй множество аргументов в пользу категорической отмены привычных оперных амплуа, а принадлежность артистической индивидуальности к определенному кругу ролей-партий была, есть и будет первоосновой искусства оперного актера. Борис Годунов или дон Базилио, Гремин или Мефистофель, Варяжский гость или Руслан, Досифей или Фарлаф — огромное разнообразие характеров, стилей и при этом единство, требующее выдающейся артистической личности, сложного комплекса разнообразных художественных свойств.
Какие же качества мы бы назвали, мечтая о таком «героическом басе»? Мы сказали бы, что голос у такого артиста должен быть мощным, беспредельного диапазона, тембристо-благородным, не крикливым и «пестрым», а ровного звучания во всех регистрах. Певец должен быть музыкально выразительным, музыкантски, как говорится, обученным, то есть ритмичным, с хорошей музыкальной памятью и точным ухом.
Он должен быть высокого роста, артистичным, отличаться сценическим благородством, что называется «театральным аристократизмом», даже в сутане дона Базилио или в армяке Еремки. Артист должен быть обаятельным на сцене, темпераментным, должен быть личностью.
Размечтавшись в таком роде, мы бы ахнули, если бы открылась дверь и в комнату вошел... Марк Осипович Рейзен. Мы увидели бы чудо свершения наших идеалов. Как во сне! Вошел красавец со всеми качествами, о которых мечтали... плюс одно свойство, которое встречается очень редко и является в высшей степени уникальным.
Часто вокальный образ, даже у знаменитых артистов, отвлекает часть внимания слушателя на восприятие самого типа голоса, его характера: тенор, меццо-сопрано, баритон, колоратура... Слышим усердно «басящего» Гремина, искусственно густящую свой тембр Амнерис или рыкающую, по последней моде, Кармен. Тембр искусственно делается для тембра, звук для самого звука. Иной тенор «сластит» свой голос, колоратурное сопрано — щебечет...
У Марка Осиповича — могучий бас, но певец никогда не заботился об афишировании этого качества. В лирической арии Гремина его голос нежнее самых сладкозвучных теноров, в Варяжском госте он живописует то рев волн, то таинственную мудрость северного витязя, то языческое торжество суровой водной стихии. Когда Рейзен поет Бориса Годунова, то зрители никогда не слушают только его бас, все захвачены процессом мыслей-чувств его героя, захвачены трепетом отцовского отчаяния, страхом и негодованием или грозной величественностью несчастного царя. Голос певца водит нас по лабиринтам сложной психологии образа. Великолепное свойство голоса! Я назвал бы это артистизмом звука — главным выразителем образа.
Поэтому говорить о голосе М. О, Рейзена только как о басе—это значит недооценить художественные свойства артиста. Его голос, по официальным данным, относящийся к группе басов, служит певцу послушным инструментом, обладающим массой оттенков, которые дают безграничные богатства различного рода интонаций.
Если вы хотите узнать, что значит окраска звука — основа искусства оперного пения,— послушайте несколько разнохарактерных произведений в исполнении Рейзена. Пусть это будет благородно-лирический Гремин, сдержанный Досифей или Фарлаф с его виртуозным рондо! Слушая последнее, подумайте о том, что помогло артисту исполнить рондо в таком искрометном темпе? — Безусловно, легкость и подвижность голоса, свойственные колоратурным сопрано. Что придало комизм? — Характерность обертонов. Откуда цельность
ровного звука.
И еще: чувство меры! Первейший признак художника. Жест его выверен, любое движение соответствует его величественной фигуре. Гармония звучащего образа и сценического состояния — безупречна. Вся пластика роли предельно соответствует природным данным артиста, а потому подкупающе естественна, натуральна. Есть артисты небольшого роста (ничего в этом страшного нет!) с не очень звучным (хотя может быть и красивым) голосом, которые ведут себя на сцене так, как будто они обладают огромной фигурой и громоподобным звуком. Их жаль! Они хотят показаться не тем, кем их создала природа. Есть обладатели большого голоса и высокого роста, которые стесняются своих индивидуальных качеств, не умеют ими правильно распорядиться.
М. О. Рейзен дает урок, как надо знать и уважать свои артистические особенности, как надо соответствовать им, располагать природным материалом. Он не красуется своим могучим голосом. В Досифее у Рейзена было место, когда звуком и жестом он заставлял содрогнуться весь зал. Это — финал первого акта: «Отче! Сердце открыто тебе». Здесь с медленным разворотом фигуры артиста раскрывалась могучая нота на слове «Отче!» Далее нигде этой интонацией артист не пользовался. Даже в споре с Голицыным и Хованским, даже в сцене сожжения. Это была ключевая фраза всей роли, вокальная кульминация, определяющая драматургический акцент образа. Это было главным, все подавляющим и определяющим в системе взаимоотношения с миром князя Мышецкого.
«Раскати» Рейзен еще пару раз эту свою эффектную ноту и... пропало бы искусство, появилась бы погоня за легким успехом.
Марк Осипович выбрал служение искусству, а потому — сдержанность, собранность и мудрый расчет образных средств для него были предпочтительнее шумных восторгов невзыскательного зрителя.
Не чудно ли, что я — режиссер — так много говорю о пении прекрасного оперного актера? Нет, это закономерно, ибо вне пения нет подлинной цены его актерским качествам, хотя они и сами по себе весьма примечательны.
Вспомним его выход с Татьяной на балу в «Евгении Онегине». Достаточно было одного взгляда Гремина на жену,
Размечтавшись в таком роде, мы бы ахнули, если бы открылась дверь и в комнату вошел... Марк Осипович Рейзен. Мы увидели бы чудо свершения наших идеалов. Как во сне! Вошел красавец со всеми качествами, о которых мечтали... плюс одно свойство, которое встречается очень редко и является в высшей степени уникальным.
Часто вокальный образ, даже у знаменитых артистов, отвлекает часть внимания слушателя на восприятие самого типа голоса, его характера: тенор, меццо-сопрано, баритон, колоратура... Слышим усердно «басящего- Гремина, искусственно густящую свой тембр Амнерис или рыкающую, по последней моде, Кармен. Тембр искусственно делается для тембра, звук для самого звука. Иной тенор - сластит» свой голос, колоратурное сопрано — щебечет...
У Марка Осиповича — могучий бас, но певец никогда не заботился об афишировании этого качества. В лирической арии Гремина его голос нежнее самых сладкозвучных теноров, в Варяжском госте он живописует то рев волн, то таинственную мудрость северного витязя, то языческое торжество суровой водной стихии. Когда Рейзен поет Бориса Годунова, то зрители никогда не слушают только его бас, все захвачены процессом мыслей-чувств его героя, захвачены трепетом отцовского отчаяния, страхом и негодованием или грозной величественностью несчастного царя. Голос певца водит нас по лабиринтам сложной психологии образа. Великолепное свойство голоса! Я назвал бы это артистизмом звука — главным выразителем образа.
Поэтому говорить о голосе М. О. Рейзена только как о басе — это значит недооценить художественные свойства артиста. Его голос, по официальным данным, относящийся к группе басов, служит певцу послушным инструментом, обладающим массой оттенков, которые дают безграничные богатства различного рода интонаций.
Если вы хотите узнать, что значит окраска звука — основа искусства оперного пения,— послушайте несколько разнохарактерных произведений в исполнении Рейзена. Пусть это будет благородно-лирический Гремин, сдержанный Досифей или Фарлаф с его виртуозным рондо! Слушая последнее, подумайте о том, что помогло артисту исполнить рондо в таком искрометном темпе? — Безусловно, легкость и подвижность голоса, свойственные колоратурным сопрано. Что придало комизм? — Характерность обертонов. Откуда цельность
вокальной линии? — От главного фундамента — красивого и ровного звука.
И еще: чувство меры! Первейший признак художника. Жест его выверен, любое движение соответствует его величественной фигуре. Гармония звучащего образа и сценического состояния — безупречна. Вся пластика роли предельно соответствует природным данным артиста, а потому подкупающе естественна, натуральна. Есть артисты небольшого роста (ничего в этом страшного нет!) с не очень звучным (хотя может быть и красивым) голосом, которые ведут себя на сцене так, как будто они обладают огромной фигурой и громоподобным звуком. Их жаль! Они хотят показаться не тем, кем их создала природа. Есть обладатели большого голоса и высокого роста, которые стесняются своих индивидуальных качеств, не умеют ими правильно распорядиться.
М. О. Рейзен дает урок, как надо знать и уважать свои артистические особенности, как надо соответствовать им, располагать природным материалом. Он не красуется своим могучим голосом. В Досифее у Рейзена было место, когда звуком и жестом он заставлял содрогнуться весь зал. Это — финал первого акта: «Отче! Сердце открыто тебе». Здесь с медленным разворотом фигуры артиста раскрывалась могучая нота на слове «Отче!» Далее нигде этой интонацией артист не пользовался. Даже в споре с Голицыным и Хованским, даже в сцене сожжения. Это была ключевая фраза всей роли, вокальная кульминация, определяющая драматургический акцент образа. Это было главным, все подавляющим и определяющим в системе взаимоотношения с миром князя Мышецкого.
«Раскати» Рейзен еще пару раз эту свою эффектную ноту и... пропало бы искусство, появилась бы погоня за легким успехом.
Марк Осипович выбрал служение искусству, а потому — сдержанность, собранность и мудрый расчет образных средств для него были предпочтительнее шумных восторгов невзыскательного зрителя.
Не чудно ли, что я — режиссер — так много говорю о пении прекрасного оперного актера? Нет, это закономерно, ибо вне пения нет подлинной цены его актерским качествам, хотя они и сами по себе весьма примечательны.
Вспомним его выход с Татьяной на балу в «Евгении Онегине». Достаточно было одного взгляда Гремина на жену,
и нежная, мудрая, лирическая ария уже просилась в зрительный зал. Она появлялась органично и естественно.
М. О. Рейзен — актер оперы. Он олицетворяет в себе весь комплекс оперного образа в самом гармоничном и точном сочетании его многообразных элементов.
Есть еще одно свойство актерского таланта М. О. Рейзена — его монументальная живописность. Он — артист Большого театра! Трудно представить себе эту фигуру, эту манеру держаться, этот голос в маленьком зале, на маленькой сцене, среди тесных декораций.
На сцене Большого театра, в картине торжища («Садко»), среди огромной массы разного люда, по моей просьбе, Марк Осипович делал три мизансцены. Всего три! Но как сказочно могущественны и скульптурны были эти позы, они собирали в центр всю композицию огромной массовой сцены.
Другое—в «Евгении Онегине». Вокруг — толпа знатных гостей, но зал следил за одним, исключительным и привлекательным — генералом «с седою головой». Я всегда боялся, что после его ухода со сцены — впечатление надолго останется от него и образ Татьяны может померкнуть, а бурное ариозо Онегина повиснет в воздухе... Но, что делать? Не скажешь же артисту, чтобы он не был столь импозантным и убедительным, чтобы он не пел так хорошо, не увлекал нас столь сильно...
Нет, хотелось сказать другое: «Спасибо Вам, Марк Осипович, за то, что Вы подарили нам радость красоты, за Ваш голос, артистизм, проникновенность звуковедения и аристократизм сценического рисунка!»
М. РЕИЗЕН
ЖИЗНЬ И СЦЕНА
СЛОВО К ЧИТАТЕЛЯМ
У дивительное свойство памяти — ярко воскрешать события огромной давности и трудно восстанавливать в деталях то, что произошло, казалось бы, не так давно. Чем больше прожито, тем
живее воскресают в памяти дни молодости, зрелости. Ярким
лучом памяти высвечиваются события давно минувшие, оживают и проносятся перед внутренним взором. И хочется осмыслить все, понять, подытожить... Не раз, оставаясь наедине с
собой, перебирал я в памяти прожитые дни и годы. Не раз
рука тянулась к перу — записать, но... останавливалась...
Зачем? Нужны ли кому-нибудь воспоминания ушедшего на покой артиста? И снова мысленно листал я страницы жизни...
Как пришел я в искусство? С детства поставил себе эту цель? Нет. Но откуда тогда такое влечение к театру, к сцене?
Пение всегда было моей потребностью, оно доставляло мне огромное удовольствие. Какая-то уверенность в том, что во мне что-то есть, что пение мое доставляет удовольствие не только мне, но и моим слушателям (я видел, как мягчели суровые лица, когда я пел в окопах, как сердца раскрывались навстречу искусству), была во мне всегда. Уверенность... Откуда появляется она? Почему так властно ведет по жизни, заставляя преодолевать непреодолимое? На эти вопросы невозможно ответить одним словом, одной фразой. Лишь прожитая жизнь может дать исчерпывающее тому объяснение. Однако не только вера в свои силы вела меня к цели.
Путь мой в искусство, сопряженный с лишениями, сомнениями, неудачами и победами, неудержимое желание петь даже тогда, когда от голода кружилась голова, когда на плечи легла
//
ответственность не только за себя, но и за близких, и скорое окончание института сулило жизнь устроенную, а я вопреки, казалось бы, здравому смыслу бросаю институт ради сцены. Все это говорит еще об одном — об увлеченности. Написать о ней? Может быть полезно будет грядущим поколениям узнать, как черта эта помогла мне. Как она превращала труд непрестанный, изнурительный в великую радость творчества, как снимала усталость, помогала переносить трудности, заставляла бороться за лучшее, необыкновенное и даже невозможное...
Итак, я взялся за перо. Я должен писать. Должен, потому что в моей жизни были достижения, потому что к ним я пришел самостоятельно, и, может быть, мои ошибки и мои успехи помогут начинающим артистам. Должен еще и потому, что вся более чем полувековая жизнь советского оперного театра — это и моя жизнь, и сейчас, когда историки пишут монументальные труды, подытоживая сделанное театром за два века, мои воспоминания помогут может быть и в этом... И, наконец, должен писать потому, что на своем пути я встречал много замечательных людей — писателей, политических деятелей, великих артистов, о ком интересно будет узнать многим.
Целина моих воспоминаний настолько велика, что мысленно трудно охватить все пережитое, и если что-то я упущу, не доскажу, да простит мне читатель.
ДЕТСТВО
Родился я в селе Зайцево, вблизи станции Никитовка, 21 июня (3 июля) 1895 года. Никитовка, железнодорожная станция, место ничем не примечательное, разве только тем, что расположена была на пути к Кавказу, куда весной и летом ехала богатая публика «на воды», и еще тем, что вблизи нее насколько хватало глаз высились необозримые горы угля, добытого в ее рудниках. Жили мы в большом доме, стоявшем неподалеку от железнодорожного полотна. Помню себя с шести лет, когда с ватагой таких же ребятишек носился по угольным насыпям, играя в нехитрые детские игры. Приходили домой мы черные от угля, получали нагоняй от родителей и в следующий раз снова нарушали строжайший запрет не ходить туда, где идет погрузка угля. За домом был луг, весной
переливавшийся радужными красками цветов, свежий ветер срывал аромат с их лепестков, и голова кружилась от запахов. Дивный простор! Но не манил он нас. Деятельные, любознательные, мы с интересом приглядывались и прислушивались к окружающему. День и ночь шла погрузка угля. Ненасытные чрева вагонов поглощали все новые и новые партии его, и черные от пыли грузчики, казалось, не могли их насытить. По шатким мосткам, прогибавшимся от тяжести, шли они по двое, держа носилки. Движения их были равномерны, поступь тяжела, плечи опущены, руки напряжены. Голый, блестящий от пота торс, жилистые руки, красные от напряжения лица,— все говорило о непосильном, изнурительном труде. Нас, как магнитом, тянуло к этим людям, и не знаю, чего здесь было больше — детского любопытства или сострадания.
За нашим домом был расположен длинный барак, где жили рабочие. Воскресный день отмечался, конечно, обильной выпивкой. Звучали песни, случались и драки. И то и другое глубоко запало в мою память. Помню, как однажды, напившийся до беспамятства, немолодой грузчик, выпивая очередной стакан водки, откусил край стакана и стал жевать его. Стекло хрустело на зубах, и я с ужасом увидел, как вскоре выплюнул он кровавую массу. С плачем кинулся я к матери, и долго не могла она успокоить меня.
Хорошо помню их песни. Тоскливые мелодии сменялись разухабистыми плясовыми; русские, украинские, а то и татарские напевы причудливо сплетались в многонациональный узор.
Рабочие к нам в Никитовку съезжались на заработки со всех концов России. Отец — Осип Матвеевич — ведал погрузкой угля. Он был добрым, покладистым, и чувство справедливости руководило всеми его поступками. Рабочие с большим уважением относились к нему. Мать, красивая, статная украинка, веселая и энергичная, была тем человеком в семье, на плечах которого, как говорят, держался дом. Нелегко управлялась она с нами, детьми. Нас было пятеро — четверо братьев и сестра. Еще с нами ж: ли бабушка и дедушка — родители отца. Правда, жили они отдельно, во флигеле, расположенном в глубине двора, но заботы о них тоже лежали на плечах матери. Деду к тому времени перевалило за сто лет, но был он еще очень энергичен и крепок. Мать, как помню ее, никогда не унывала, любила и пошутить и даже, частенько, в юмористических красках изобразить знакомых, соседей, да и своих
собственных сестер, приходивших в гости. За это прозвали ее Галей-артисткой. Пожалуй, действительно из всей семьи артистизм был свойствен, скорее всего, матери. Она прекрасно играла на гитаре, чудесно пела. Отец тоже не лишен был музыкальности, играл на гармонике и, придя с работы, нередко брался за инструмент. Чаще всего слышал я, как пел он «Ноченьку», -«Лучинушку» или украинские народные песни.
Вообще в доме у нас музыку любили все. Рояля, конечно, не было, но всегда находились мандолина, балалайка, гитара, гармонь. На этих инструментах играли все дети, и часто по вечерам из членов семьи составлялся своеобразный музыкальный ансамбль. Запевала мать, ей подтягивал отец, и мы, дети, старались не отстать от них. Дед с бабкой, да может какая соседка, забредшая на огонек, были благодарными слушателями.
Любил я эти вечера. Особенно хороши они были зимой. За окном непогода, ветер и дождь, а в доме тепло, уютно, неярко горит лампа, оставляя в темноте углы, тихо льется мелодия, начатая отцом на баяне, вот подстроилась и гитара... Мы пока не решаемся вступать в этот мирный диалог. Мать, будто пробуя голос, тихо начинает свою песню, а чуть позже зазвучит мягкий баритон отца... Особенно хорошо получались у них украинские песни...
Запомнился мне один вечер. Однажды к нам в гости пришли Краснопольские. Сам Краснопольский был начальником станции, человеком интеллигентным, начитанным, очень увлекающимся музыкой. Семьи наши дружили и часто встречались то у них, то у нас. В этот раз пришли они к нам с чудным ящиком, из которого торчала труба. Долго разглядывал я странный предмет, но вот на диск поставили черную пластинку, и вдруг удивительные, чарующие звуки наполнили комнату. Как завороженный слушал я пение, доносящееся из трубы, даже заглядывал туда—не сидит ли там кто, и снова слушал, удивляясь необычности звучания. Не было привычных переливов баяна, треньканья балалайки, переборов гитары. Все звучало по-новому — и голоса, и инструменты... Позднее узнал я в запавшей в память мелодии дуэт Виолетты с Альфредом из «Травиаты» Верди.
Из детских впечатлений особенно яркими остались в памяти поездки с отцом на ярмарку. Отец мой очень любил лошадей. У него были беговые дрожки, запряженные хорошим конем. И вот в дни, когда открывалась ярмарка, отец
отправлялся туда. Часто брал и меня с собой. На ярмарке я получал так много впечатлений, что долго еще находился в их власти. Дома я рассказывал в лицах виденное, представляя то цыгана, то крестьянина, то пел как слепец, крутя ручку воображаемого ящика-шарманки, и в голове у меня звучали ее тоскливые звуки. Балаганы, с их Петрушками, зазывалами и нехитрыми представлениями, долго бередили мою детскую душу.
Однако дети росли, и новые заботы наполняли наш дом.
ГОДЫ УЧЕНИЯ
Учиться я начал с семи лет. Сказать, что в семь лет окончилось мое детство, не могу — еще год я жил дома с отцом и матерью. Но в восемь лет мне сразу пришлось повзрослеть.
Перед родителями встала проблема — где и как учить детей. Дело в том, что школа находилась далеко — в самом поселке Никитовна, расположенном по другую сторону железной дороги, и страшило то, что на пути к ней надо было переходить железную дорогу, с оживленным движением товарных составов, маневренных паровозов и пассажирских поездов. Поэтому решили, сообща с соседями, пригласить педагога. Так я прозаиимался год, а может, чуть больше, с группой ребятишек у приходящего учителя.
Однако вскоре на семейном совете договорились отправить меня в соседний город Бахмут (ныне Артемовен) в частную школу для подготовки в гимназию.
И вот в восемь лет я очутился вдали от родных, в чужом городе, у незнакомых людей. Правда, мои новые учителя — муж и жена — оказались людьми добрыми и отзывчивыми.
После Никитовки Бахмут — небольшой уездный городишко— показался мне огромным. Дома трех-четырехэтажные, впервые виденные мною, представлялись прекрасными, а витрины небольших магазинов — верхом роскоши. Тротуары же совсем поразили мое воображение. В Никитовке грязь бывала такой, что подчас ногу не вытащишь. Здесь же, в Бахмуте, можно было спокойно, не боясь запачкаться, пройти по проложенным у домов тротуарам. Предоставленный после уроков самому себе, я часто гулял, сначала около дома, а потом, осмелев, стал уходить и
подальше. Так однажды попал я в центр Бахмута. Во всех русских городах того времени в центре выстраивались торговые ряды, так называемые гостиные дворы. Так было и в Бахмуте. Обилие магазинов поразило меня. Я переходил от одного к другому, разглядывая витрины. Одна из дверей оказалась полуоткрытой. Я заглянул туда. Большой зал, заставленный стульями, часть его приподнята; как я узнал потом — это была сцена. Я тихонько вошел и, прислонившись к стене, с любопытством стал присматриваться к происходящему. На сцене разговор сменялся пением и танцами. Глупый сын богатого крестьянина особенно привлек мое внимание. Как завороженный, в каком-то оцепенении, я смотрел на происходящее. Разыгрывалась сценка его сватовства к красивой, но бедной девушке. И вот на смотринах этот горе-жених сел в сторонке и стал грызть орехи. Один из орехов попался такой твердый, что разгрызть его никак не удавалось. Тогда Стецько (так звали парня) со всего маху ударил себя снизу по челюсти. Это показалось мне очень смешным. Я громко рассмеялся. Сидевшие в первом ряду пустого зала оглянулись и один из них сказал:
— А ты что здесь делаешь?
Пришлось уйти. На улице я принялся разглядывать большие афиши, прочел, что сегодня вечером состоится представление и будет показан водевиль «Сватанье на Гончаривци» Квитка-Основьяненко.
Так я впервые побывал в театре. Возвратился домой очень возбужденным. Мальчиком был я впечатлительным, своих эмоций скрывать не удавалось, и, естественно, учитель, встретив меня, поинтересовался:
— Где ты был? Чем так взволнован? — Пришлось рассказать. Учитель пожурил меня за самовольный уход из дома. С того дня за мной был установлен более строгий надзор, и бродить по-прежнему мне уже не удавалось.
Между тем впечатление от театра было настолько велико, что долго еще находился я в его власти. Артисты мне уже представлялись какими-то необыкновенными людьми, а театральное действо—сказочным миром.
Вспоминая сейчас свое детство, невольно задумываюсь над тем, что память зафиксировала лишь события и впечатления, связанные с искусством—театром, музыкой.
...Вот идет урок. Что-то объясняет учитель, а я, повернув голову к окну, слушаю доносящееся оттуда пение. По
утрам, когда мы занимались, в соборе, который находился напротив, шла служба. Торжественное пение буквально завораживало меня. Мне казалось, что слышится оно откуда-то из-за облаков, воображение мое рисовало необыкновенные картины... Так сидел я, очарованный, тихо, не шелохнувшись, пока учитель не замечал моего отсутствующего взора. Тогда над головой, как гром, раздавался его голос:
— Почему не решаешь задачу?
Я вздрагивал от неожиданности и с сожалением переключал свое внимание на урок, возвращаясь из заоблачного мира к действительности.
Наконец, пришла пора поступать в гимназию. Приемные экзамены я сдал довольно успешно, но в списки гимназистов зачислен не был. Это было первое житейское разочарование, постигшее меня. Однако я очень скоро утешился, так как подросший к тому времени младший брат Исай был привезен родителями в город, и мы теперь вдвоем, сидя за одной партой, одолевали премудрости науки. С братом стало немного веселее, не так одиноко чувствовал я себя, не гак сильно ощущал тоску по дому.
Но вот наступил 1905 год. Начались волнения. Пришлось прервать учение и вернуться домой. Дома встретила нас плачущая мать. Плакала она не только от радости, видя нас целыми и невредимыми, но и от горя: во время погромов дом наш был разорен. Пришлось всей семьей перебираться на новое местожительство—в Дебальцево. Там на семью обрушилось новое горе: упав с велосипеда и сильно ударившись головой, умер старший брат Семен. Был ему 21 год, и на следующий день после похорон пришла ему повестка из военкомата...
В Дебальцево семья наша прожила полтора или два года и в 1912 году переехала на постоянное жительство в Луганск.
К тому времени я уже окончил частную пятиклассную гимназию Бондаря в Луганске и, чтоб не обременять семью, поступил на работу, одновременно продолжая заниматься экстерном в старших классах. Я рано вставал и шел на службу в страховое общество. Вел дела, печатал на машинке и выполнял всякую конторскую работу. Домой приходил уже затемно, так как после работы готовился к экзаменам. Как-то, придя голодный домой, я решил приготовить себе ужин. Однако у меня не хватило самого важного продукта — масла. Между тем примус был уже зажжен, сковорода стояла на огне, а в животе моем
разыгрались от голода такие страсти, что я решил взять взаймы масло у хозяйки. Сбегал на кухню, взял масло и радостный, в предвкушении еды, плеснул его на горячую сковороду, на которой лежало уже мясо. Что тут произошло, трудно описать. Дым, угар... Хозяева всполошились, кричат:
— Пожар!!!
Еле успокоил их. Выяснилось потом, что вместо постного масла взял я лампадное. Так печально закончилась моя попытка приобщиться к кулинарному искусству. Пришлось ограничиться сухомяткой. Благо самостоятельная жизнь моя длилась недолго. Через год и родители мои, как я сказал, переехали в Луганск.
Еще до их приезда я дважды успел сменить работу. Однажды кто-то порекомендовал меня юристу, и я с удовольствием перешел работать к нему. Увлеченно читал судебные дела, слушал судебные разбирательства. Это была сама жизнь, с ее буйными страстями, с всплесками эмоций. Во всех этих делах — больших и малых — было что-то от остросюжетных театральных драм. Это я понял позднее, придя в театр. Сейчас же со всей впечатлительностью переживал сложные перипетии судебных дел, вникал в судьбы людей, попавших в беду, и сострадал...
Первое мое посещение театра еще в Бахмуте так глубоко запало в память, что, когда как-то раз я остался на лето и Луганске и прочел в афишах о том, что в городском саду выступает драматическая труппа во главе с известным актером и постановщиком Свободиным, то первым моим желанием было попасть туда. Поначалу вполне реальная причина — отсутствие денег —охладила мой пыл. И все же вечером я пошел в сад. Покрутившись у входа и поняв, что без билета в сад не пройти, я приуныл. Но тут повстречался такой же горемыка, как и я. Вдвоем мы решили все-таки попытать счастья. Тщетно сначала мы уговаривали контролеров, потом пытались пройти в потоке людей и, наконец, нашли-таки лазейку, в полном смысле этого слова: легко раздвигаемые доски в заборе помогли нам проникнуть в сад.
Сколько наслажденья доставлял мне театр! Я готов был мириться с тем напряжением, волнением и даже страхом, которые испытывал, чтобы пройти «зайцем», но огорчения, когда затея не удавалась, вынести я не мог. Тогда, следуя, очевидно, чьему-то совету, решил предложить свои услуги театру в качестве статиста. Вскоре без особых хлопот я был
принят на работу. И вот я впервые на сцене. Помню, сначала я был мамелюком (телохранителем) в «Отелло». Одели меня, загримировали. Телохранитель из меня получился внушительный, огромного роста, плечистый. Когда открылся занавес, и я увидел тысячеглазый зрительный зал, ноги подкосились. Страх сковал меня. Казалось, что весь зал только и смотрит в мою сторону. Да, нелегким оказался мой первый выход, хотя никто из артистов, а тем более из зрителей, конечно, ничего не заметил.
Дата добавления: 2015-10-02; просмотров: 51 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
И:1дательство «Советский композитор*, 1980 г. | | | Б. Покровский 2 страница |