|
Тридцать первого марта не происходило ничего. Сегодня первое. Сегодня происходило. Сегодня произойдёт. Сегодня по-апрельски свежо. Сижу на подоконнике, уже встретил рассвет, – девятый этаж открывает мне горизонт. Чистое небо... Чистых страниц осталось чуть совсем в журнале моём. Последняя запись, в связи с этим.… И не только в связи с этим... Да-да. А что ещё остаётся?.. ничего... Что?.. Как знать, как знать, – обсудим позже, к тому ещё придём. Ну, а пока…
Проснулся я.… Нет, начнём с того, что погрузился я в обычный свой тяжёлый сон, – после того как в «кто кого переглядит» как-то проигравший мне просунул голову свою в дверной проём, – в тот сон сознательный, когда мыслительный процесс бессмысленностью заволакивается, когда давит в бок одеяло и мешается простыня – в любом положении, какое б ты не занимал, когда положения ежеминутно меняются, а неудобство незаменимым оказывается, когда шумы внешние на свой лад воспринимаются, звучат приблизительно так:
Раскатами грома храп обладателя крепкой стати расходится; шипит, скрипит, кряхтит – сверкает молния, когда оборотень или ещё кто на другой бок переворачиваются; ветер за окном свистит, здесь он меня с ног сбивает; здесь – в чистом поле, где я один. Здесь я лежу, ветром сбитый, среди трав сухих, смотрю на небо, тучами заволоченное, – тучами чёрными, угрожающе надо мной нависающими. Молния бьёт – рождает зарево. Жуткая красота. «Женя», – мне слышится (иль мне кажется?). «Женя», – повторяется. Гром раскатывается. На ноги подымаюсь я. Молния. – Зарево! – Она приближается (не может быть того!). Гаснет зарево. «Женя», – ближе уже слышится (голос знакомый, голос звонкий, голос приятный слуху моему). Зарево. – «Господи, родная моя!», – из глаз моих слёзы брызнули. Гаснет зарево. «Женя», – ну совсем уж рядышком. Молния… Слёзы ручьём из глаз моих, я родную обнимаю свою, «А мне внушали; а мне и внушили», – говорю. Она тоже плачет на плече моём… «Женя, – не своим голосом шепчет на ухо мне (не звонким, слуху не приятным совсем), – знаешь ли ты, что ты есть суть храм живущего в тебе святого духа…». Я отстраняюсь на шаг, гляжу: морда гадливая предо мной – «… и ты не свой», – мне договаривает. Пячусь. «Где ты дел её, гадина?!» – спрашиваю у незнакомца, который на расстоянии не таким уж гадливым кажется. Незнакомец во фраке белом с тростью в руке, причёсанный, нарумяненный смотрит на меня сочувствующе, «Женя, – говорит, – сам ведь знаешь, – опоздал ты».
– Врёшь ты всё! Не верю. Не хочу.
Пячусь. Опору спиной нахожу.
– Врёт он, – голос внутренний, голос мучительный. – Он с ними заодно.
Поворачиваюсь… Дыхание моё прерывается.
– Ты не верь им, верь мне, – голос вовсе не внутренний, – голос шута препративнейшего. – Я один твой друг, – несёт пасть по пути с изваянием.
Огромная зелёная муха летит, – падает в бессознательном состоянии. Её примеру и я следую.
Просыпаюсь в поту холодном на койке своей: храп обладателя крепкой стати; скрип оборотня кровати; ветер за окном.
****
Отдышавшись, побранивши Морфея про себя вдоволь, заточив мысли относительно еёв острог, я рывком поднялся с кровати, напялил джинсы, рубаху и вышел в коридор.
В коридоре сумрачно, молодой месяц, любопытствуя, поглядывает в окно; я иду шагом неспешным в направлении кухни, дабы воды напиться, чувствую: в остроге бунт подымается, слышу: сбежали с острога мысли относительно её. Сердце колотится; я опять задыхаюсь. И пить мне уже не хочется, и… жить мне уже не хочется – давно мне уже не хочется – более трёх годов. Зеркало на стене огромное. Вот те на, откуда здесь оно? Погляжу-ка я на себя, – на кого похожий стал? На кого?.. На кого?.. Ох! – шута рожа противная на меня с зеркала пялится, моргалами своими выпученными на сквозь дырявит. Душа моя – в пятках. Звенит колпак бубенцами. Пасть зловонная нечто вроде улыбки выстраивает, дёсна прогнившие обнажая. Подмигивает мне шут препративнейший с зеркала, и я ему с коридора подмигиваю; «Ну как дела, Женя?», – спрашивает, и я ему тот же вопрос задаю. «Живой пока», – мы друг другу в один голос отвечаем. «Да что же это я?», – я, от зеркала отстраняясь. Глаза закрываю, кулаками их тру.… Распахиваю веки свои натёртые.… Нет зеркала, – галлюцинация. Да что же это я, в самом деле? Воды. Воды…
– Тебе принести? – за спиной, чуть ли не на ухо.
Мурашки по коже. Волосы на дыбы. Поворачиваюсь… Морда гадливая в упор на меня пялится. Пячусь я.
– Куда же ты? – незнакомец у меня спрашивает. На расстоянии незнакомец во фраке белом, припудренный, причёсанный не таким уж и гадливым кажется. Задыхаюсь я. «Чё те надо?», – я. Пячусь я. Я упор спиной нахожу.
– Я один твой друг, – из-за спины мне.
Муха зелёная мимо летит. Муха пикирует. Я примеру её следую.
****
– Женя, тебе чайку подлить?
– Да, пожалуйста.
– Пожалуйста, пожалуйста, – гляди вежливые какие!
– Слушай, не встревай а, – сиди себе молча.
– Ты мне не указ, понял! Женя, я один твой друг. Этот заодно с ними.
– Женя, не обращай на него внимания… Ты что глухой?! Я же попросил тебя, – помолчи.
На кухни сидим втроём, чай пьём. А как очутились здесь? Да просто всё:
Проснулся я… в поту холодном весь; не успел и дух перевесть, гляжу: сидит у ног моих незнакомец во фраке белом, «Пойдём чай пить», – предлагает. Я уже не удивляюсь ничему, «А пойдём», – согласием отвечаю, – резко так отвечаю, будто самому себе и свету всему назло.
Выходим из палаты, – шут из-за двери, нами открытой, выныривает, – резко так выныривает, будто вьюн какой; прижимистый весь такой, мостится ко мне, тулится, улыбку лукавую мастерит из пасти своей прогнившей, «А с вами пойду, – говорит. – Возьмёте?»
- А чего ж не взять, – я, всё также резко, на весь свет обиженно, – пойдём, коль хош.
- Это ты зря, – мне незнакомец во фраке говорит.
- А ты... В калашный ряд со свиным рылом – нечего! – шут ему.
Так мы и пошли втроём. Так и пришли. Так и сидим: шут на холодильнике, ноги свесив, улыбку лукавую с лица не спуская; я на стуле, к окну спиной, с чашкой в руке; тот, что с близи гадлив, а издали, вроде как, и ничего – напротив, чаем меня потчевает – беседы пространные ведём:
- До добра умом дойти – высшая сила разума, – до самопожертвования во всём везде...
- Глупость необычайная!
- Да сколько ж просить? молчи!
Шут насупился, ноги поджал под себя (закряхтел под ним старенький саратовский холодильничек). Незнакомец в защиту речей своих:
- Глупость глупостью называть истину, – поставил на стол заварничек, в руки взял трость свою. – Ну, вот сам рассуди, Женя, – обратился ко мне, будто это мои уста несли возражение, – отчего человек, абсолютно любой человек, даже самый последний скупердяй, получает наивысшее моральное удовлетворение?
Что мне было отвечать-то? Я сижу себе и сижу. Откуда ж знать мне?
- Совершенно верно! – отреагировал незнакомец на моё безмолвие. – Жертва. Любой, абсолютно любой человек: самый последний скупердяй, жиром облипший, пухленькую рученьку свою протянет, пальчиками своими отёкшими, перстнями придушенными копеечку кровную свою, не абы какими трудами нажитую, на коврик взгромоздит – нищему подаяние, да так собою умилится, так сердечко его куриное на себя возрадуется, что не держи его лишних килограмм несчётное количество, от восторга за орбиту улетит. А почему?
Молчу себе.
- Конечно же! Заложено, – внутри у каждого заложено! Бог-то для чего людей выдумал? Какие цели преследовал?.. Нет, нам, конечно же, великие замыслы не раскрыть. А, в общем-то? Ну, логически рассуди, – для чего Богу люди могли понадобиться?.. Верно! Верно ты мыслишь.
Ничего я не мыслил.
- Для того чтобы планы его в жизнь воплощать. «По образу и подобию!» – руками должны были быть его, глазами; носить Его по Земле в себе, чрез душеньку собственную внимание Его обращать: «А вот тут не хватает травушек-муравушек, – нечего кушать ишаку и гиппопотаму, – мы посадим, дай дождика. А вот тут земелька иссохла, надо бы родничок пробить...» – всё в таком роде, понимаешь?
Ничегошеньки.
– То, что вышло, то мы опустим, то ни к чему сейчас. Мы сейчас логически рассуждаем. А то всё логике никакой не поддаётся. То всё... Эх!
Так вот душенька каждая знает, – в ней то заложено, – что задача её служить, – всегда во всём служить, даже собою жертвуя, – тем более собою жертвуя! – это же высшая степень удовлетворения духовной потребности. Потребности... Потребность человека – служить! Заложено. Заложено... – повторил на выдохе, после вдоха глубокого незнакомец во фраке. – Всё-то оно заложено, – ободрившись продолжил, – и склонность к самопожертвованию, и в службе нужда, и без предназначения человек жить не может, – вот и ищет себе всё это, вот и находит:
– служит: надзирателем, участковым, попом, министром, солдатом. И что он службою своею несёт? – мучит, сковывает, укрощает, лжёт, убивает;
– жертвует: семьёй своей жертвует, моральными, нравственными принципами, душою. А ради чего? – удовлетворения своих алчных потребностей, тщеславных, честолюбивых наклонностей;
– предназначается же человек целиком и полностью – воле собственной гордости.
Для того ли Бог создал людей? – Логически – Reductio ad absurdum.
– Казуистика здесь на лицо... Этак рассуждать можно вечно – ни к чему не придёшь. А себе чем поможешь? – голову себе задуришь, да прямиком в сумасшедший дом, – шут, на меня глазея, – упорно так, будто идиома сомнительная – моих уст дело. – Этак рассуждать – коню под хвост драгоценное своё времечко...
Сижу вот так, спиной к окну, лицом к двери, сквозь незнакомца во фраке белом на облезшие лудки глазею, глазею и на стены водою пропитанные, вспоминаю, как мы со Стэном множество раз на этой самой кухне вот так же сидели, о разностях бесполезных болтали, что душами нашими юными воспринимались: как философские умозаключения. Эх... Как же душа моя постарела...
- … а времечко-то летит, крылышками своими машет, – глагольствует шут тем временем, – а ты всё сидишь над разбитым своим корытом, гадаешь: «Для чего Бог придумал меня?». Да придумал, и забыл! И знать не знает, и ведать не ведает, что есть такой – Евгений Терников, что есть Иванов, Петров, Сидоров, дос Сантос, Ла Педро, Анхель де Мария,… Адамс, Абдул Али Цина, Чин Свонг, Антонио Августино – всё равно Ему, – придумал и забыл, – «Живи с Миром». Хо-хо-хо, – расхохотался шут. – И Мир он забыл. Гляди у Него их сколько – миров тех.
Шут клешню свою омерзительную к окну протянул, – будто ночь была на дворе, и я мог звёзды видеть.
- На что ты указываешь? – незнакомец ему, улыбаясь, голосом подтрунивающим.
- Со свиным рылом в калашный ряд – нечего! Он понял, что я имею в виду.
Незнакомец рукой отмахнул.
- Сидишь на корыте, всеми мыслями к Нему. А он тебе что? (Выпучил свои глазища шут). Зачем тебе ум вообще? – занял бы его чем полезным.
- И впрямь, а зачем тебе ум, Женя? – незнакомец с тем же вопросом ко мне.
Фыркнул шут.
- Да не фырчи ты, и так наговорил достаточно ахинеи. Зачем разум был дарован человеку, Женя? – перефразировал свой вопрос припудренный уродец во фраке белом.
- Устал я, хочу воздуху вдохнуть, – я, больше себе, чем ему.
- А вот это умно, – с холодильника шут.
- Ты погоди, – незнакомец мне, – ответь прежде.
- Да не знаю я ответа... Чтоб себя изводить?
- Хо-хо-хо, – шут, – что верно, то верно.
- Женя, без иронии...
- Я не иронизирую.
- Он не иронизирует.
- Ну, давай вместе – логически.
- Какая твоя логика! мозг затуркал весь...
- Да замолчи ты! Логика моя в том состоит, чтобы от обратного прийти к уразумению. Ведь во всём же смысл должен быть! Как без смысла-то? Без смысла никак нельзя. Без смысла и жить незачем. Смысл во всём есть, – это как дважды два, – это неопровержимо. Нужен пример? Хорошо, ответь мне:
Зачем тебе ноги даны, Женя?
- Как зачем? – шут с холодильника, будто это ему вопрос задавали. – Известно зачем, – чтоб ходить.
- А куда ходить? Зачем ходить? – незнакомец мне, на шута даже внимания не обращая; ответов не дожидаясь, тут же очередную партию вопросов следом запуская, – мяч пинать? Подошву стирать? Траву приминать? – глупости! Го-ло-ве служить, – палец указательный сквозь потолок в небо направляя, «разумностью» меня урод наряженный обогатил.
– Руки для чего?.. Верно!
Молчал я.
- Желудок?
- Пищу переваривать, – шут, весело.
- По-лез-ну-ю! – травушки, помидорки, яблочки, – чтобы голове думалось легко, – незнакомец, улыбаясь во все свои 32 крепких, ровных, глядя мне в лицо. – Оно-то так устроено, Женя, – всё служит чему-то, для чего-то. Голове твоей служит тело твоё. А голова-то твоя служит ли? – нет, не так, – должна ль она служить? как думаешь? – по логике вещей. Гляди, какая цепочка: солнце, тучи, капли дождевые – травушку вскармливают, растят, – травушка желудок наполняет твой, зубы твои дробят её – не забывай, – язык, гортань, желудок, – сосуды, канальчики... Так что выходит: мозг – венец всего? Мозгу человеческому всё служит, – так получается? Мозг человеческий, выходит что, солнцу барин? – Reductio ad absurdum.
- Казуистика, – шут, хмуро.
- Не сходится, – господин нарумяненный, замечания со стороны манкируя, – логики не поддаётся. Не может быть, чтобы мозг человеческий главенствующим звеном был. Да ведь и звучит даже: как по стеклу лезвием. Тут и к логике обращаться стыд берёт, – всё и так ясно: мозг человеческий такой же слуга, и служит он. И в чём же служба его заключается? – спросишь ты.
И не думалось о том.
- Отвечу: занимается мозг собирательством, является он информации поставщиком. Чьим поставщиком? – чувствую вопрос на языке твоём.
Ложно чувство.
- Душу вскармливает мозг.
- Это что ещё?! – с холодильника шут. – То душа совершенна, то её кормить надо. Противоречите вы себе, милый мой господин, – на меня глядя, – запутались вы окончательно.
- Да погоди ты! Не дослушал ведь, а в штыки, – незнакомец мне.
- Воздуху.
Я окно открыл, на подоконник влез, солнцу лицо подставил, ноги свесил, – сижу, щурюсь, незнакомец – рядом, осторожничая, всё вниз поглядывая, заметно опасаясь. «Ты вот что мне скажи, – говорит, – как же душе без росту? Неужто душа у всякого может быть одинаковой? То, что она совершенна у каждого – это одно, это правда, но ведь размеры совершенства могут и должны быть разными».
- Это как так? Хватит апорию пороть, – раздражённо выпалил шут. – Шут? Ведь шут, шут? Нет его на холодильнике. Откуда ж пальба-то идёт?
- Ты уж лучше скажи мне, долго будешь сидеть?.. – Ах, вон ты где!.. –Коль решился, так действуй, чего уж там думы весть!
- Аккуратней, Женя, не нагибайся так, – незнакомец, рукой меня сдерживая, шута, внизу горланившего, хорошенько рассмотреть не давая. Таким маленьким отсюда кажется шут, и даже отсюда уродлив. Отсюда и этот уродлив.
- И по поводу габаритов совершенства, – “этот” “отсюда” мне, – здесь всё проще простого, Женя, – это как длительность симфоний Баха, это как формат холста Шагала, это количество строк Пушкинских стихотворений, сцен Шекспировских трагедий, – это когда всегда хорошо, всегда недостаёт, всегда хочется больше, – это…
- Кносский лабиринт; гордиев узел, – вот те меч, руби его, – шут снизу.
Улыбнулся я.
- Женя, не смешно! мы с тобой о серьёзных вещах – мы о души твоей размерах. Душа твоя – она как надувной шар: твой мозг в неё выдыхает, наполняет её вопросами, на которые она – проводник Божий – с лёгкостью отвечает – мудростью тебя обогащает. Вот оно! – предназначение разума: информацию чрез душевный фильтр пропуская, мудростью тебя снабжать. Вот оно – предназначение че-ло-ве-е-ка: уметь спрашивать – из разума выводить, уметь слышать – ответ черпать из души, расти нравственно – мудреть, мудростью делиться своей, мудро поступать, мудро действовать, – советами Творца руководствуясь, почерпанными из души, – связь держать двустороннюю, не замыкаться в себе – служить.
Высшая сила разума: к Господу умом дойти, – сказал мне незнакомец во фраке белом, и таким взглядом одарил меня светлым, и так улыбнулся искренне и лучезарно, что я, глядя на него, невольно сам заулыбался, и так лицо мне его стало приятно, таким умилительным показалось, не одной гадливой черты и даже чёрточки на лице его мной не обнаружилось...
- Женя, я один твой друг!..
****
Чистое небо... Чистых страниц осталось чуть совсем в журнале моём. Последняя запись, в связи с этим.… И не только в связи с этим...
- Нет, не может быть!
- Да-да. А что ещё остаётся?
- Ничего, – шут с земли.
- Вот и я говорю: ничего... Что?
– Я говорю: расти нравственно, служить, – повторяет незнакомец аргумент не расслышанный мной.
- Как знать, как знать, – что ж, пожалуй, пришло время обсудить этот вопрос...
Солнце в зените; шут внизу на молодой травке прилёг, нежится; во фраке белом господин всё также подле меня на подоконнике сидит, всё ещё вниз с опаской поглядывает, жмётся весь...
Расти нравственно, говоришь? – это значит, вглубь рыть... Что-что? Расширять границы души своей? Называй как хочешь – всё одно и то. Нравственно расти только чистому человеку полезно, тому, кому мараться не приходилось, а коль приходилось, так чуть совсем... А вот так это!:
Чистый человек, одетый опрятно, причёсанный, свежий, смотрит взглядом своим, светлым, в зеркало на себя, светлого, и собой не может нарадоваться. «Какой я – на себя любуется, наглядеться не может. – А что если на другой бок чёлку уложить, да височки подравнять? а галстучек подвесить? – ух, какая красота будет! – займусь этим», – и продолжает копаться в себе – хрусталь натирать до блеска. «Хорошо, что в зеркало на себя посмотрел, – скажет чистый человек, – есть куда расти, к чему стремиться», – и ещё чаще, чем прежде, будет в зеркало смотреться, и чуть замызгается, тут же пылинки с себя сдует, да так приукрасится, что ещё краше будет.
То ли дело – грязный человек! Я имею в виду: тот грязный человек, что не пыльцой какой покрылся, а истинно грязный, что сто лет уж как не мылся, – а не мылся, потому как в зеркало не смотрелся, – а не смотрелся, потому как и не ведал о существовании оного. И тут-то случится как-то, представится... Да какая разница как?! – представится и представится. И как взглянет, как ужаснётся! – отскочит аж от зеркала того.
- Что это за чудовище такое в стекле том? – тот у тех, кто представили, спросит. А те-то и скажут:
- Да ты ж и есть то.
Тот и не поверит сперва, рукой отмахнёт, «Враки всё», – скажет. А в голове-то осядет образ чудовища того; осядет, да глубоко, – так, что и забудется вскоре. Так и пройдёт какое-то времечко, – вернётся всё на круги своя, – будет шагать грязный тот своею грязною тропою, пока:
Раз случится – может и не случится никогда; мы за тот случай речь ведём, если да – случится, что от тропы той, грязной, отойдёт грязнуля наш, – ну увлечётся, ну хоть птичкой какой увлечётся, что лететь мимо будет, – залётной птичкой, потому как над тропою грязной той и птички-то не летают, – вороны одни да грифы, – а тут, пролетит... Ну, чего пристал!? – как? как? – ну пролетит и всё! Ну, хоть ветром занесёт её, – я же говорю: птичка залё-ё-ётная, – занесёт и вынесет тут же перепуганную её, неосмотрительную. А грязнуля наш за ней выбежит – за тропу свою грязную – и в лугу очутится. И подумает тот, что спит он, и родничок пред ним представится. Тот и не видал никогда родников; на тропе его, того, одни лужи грязные. Наклонится тот к роднику, а там солнце ему его отражение покажет, – небо-то чистое в лугу том; не бывает такого на тропе того, – как испугается тот! – чудовище дикое с родника на него как оскалится! Тот отпрянет от родника того и бегом на тропу свою от чудовища того подальше, – не примет ведь он пока ещё того, что чудовище то есть он самый. Прибежит на тропу, дух переведёт, в лужу глянет, а там серо всё, и небо серо, – серое в сером смешается, и он в сером том вроде как ничего – ничего не видать потому как. Чудовище – не чудовище, когда не видать его.
Не забудется на этот раз образ чудовища. Повторное явление никогда вглубь не идёт, всегда на поверхности памяти барахтается. И будет мысль его грызть, – грызть его – того: а неужто, – неужто и впрямь то, что представили мне, есть я взаправду, что я есть то – что в стекле сидело – то страшное. Попытается выбросить это всё из головы тот, да не выбросится, – будет он мучиться, убеждать себя в обратном. «Нельзя так жить далее, – скажет он, – надобно убедится», – и пойдёт искать на стороне тех, кто представили ему чудище в стекле когда-то, – на той стороне, где бывал уже, куда птичка привела его как-то. Опять луг увидит зелёный тот, но теперь будет знать он, что не во сне приходится бывать ему. В родничок заглянет одним глазком тот, отпрянет, – сидит там чудовище то, никуда не делось, – страх какой! И как среди красоты такой живёт этакое безобразие, – сам своей мысли тот подивится. И ответ тому родит голова его, – сама родит, без помощи его, случайной логикой осеменившаяся. И погонит прочь долой тот того новорождённого, да вот только ответ тот, зачатый логикой, разгорячённым тем не прогонится, – тот сам на себя обозлится. Пойдёт далее он, – опять красота вокруг: луга, поля – всё зелено, всё цветёт, и родники повсюду, и в каждом чудище; вздохнёт тот обречённо.
Наконец доберётся тот к представившим ему его некогда. Те его с распростёртыми объятиями встретят, и давай обниматься лезть. Тот от них отстранится, скажет: «Не прижимайтесь ко мне, грязный я, как чёрт, противный». Не нужно уже будет зеркало тому, он по пути уже во всём убедится. А они, встретившие: «Дорогой наш, не переживай, мы тебя ототрём, острижём, нарядим», – подойдут к тому и примутся за дело: оттирать, остригать... Увидит тот, – гадлив он тем, – носы их воротятся, слёзы из глаз их текут, без охоты они с ним, а так – по нужде, чтоб в своих глазах перед зеркалом своим выглядеть ещё краше. Будут тереть-тереть, мыть, того, мыть – результат на лицо – зеркало тому вновь представят. И что представится? – вычищенный, нарумяненный, наряженный урод. Тот назад отойдёт – вроде как и ничего, а приблизится к зеркалу тому, так всё вот оно: и глаза косят, потому как лукавил всю жизнь свою – смотрел под углом; и в шрамах весь, потому как не из своего водоёма воду черпал, ненавистью своей раздоры возбуждал потому как скудоумен был; и зубы, видно, не его, – все 32 ровных, вставных, – свои сгнили давно от беспрестанной лжи; и тело криво и ноги, и горб на спине, потому как выбирал всю жизнь тропы тернистые, не ходил никогда по ровной тропе. Брызнут слёзы из глаз того. А представившие ему: «Одно лучше чем было», – скажут, и пойдут на себя в зеркало дивится – похорошели ли они, убеждаться.
Так и будет жить урод нарумяненный у них какое-то время; будет служить во благо, потому как те ему скажут, что так надо; будет помогать всем во всём, жертвовать своим ничем – проще некуда; рассказывать всем как он жил – для примера, как жить незачем. И все его будут хвалить за то, да расхваливать, да по голове гладить – чуток, каждый, нехотя, а после к зеркалу своему бежать, на часок, себя разглядывать, собой любоваться, умиляться своим милосердием.
Не сможет терпеть более гадливый тот театральной той жизнедеятельности; взглядов натянуто-сочувствующих на себе носить долее не сумеет он. Разозлится тот на себя; проснётся гордость в нём, та, что теми была усыплена, – самолюбоваками теми. Затопает ногами тот, побежит домой – на тропу к себе; в лужу упадёт всем на зло, фрак свой белый разорвёт – напяленный теми... И так ему будет хорошо в стихии своей до поры до времени.
Пора придёт, настанет время, вспомнит мир он тот, что за тропой его; вспомнит красоты мира того, так захочет туда... Лишний ты там, чужой. С рожей такой как туда? – опять страдать от любви натянутой? – опять терпеть унижения? – мысль одолеет его, он останется. Останется да не обживётся, жить по-прежнему не удастся. Как жить взаперти в полном мраке, когда знаешь где выключатель, и ключ от двери в штанах твоих? Он отчается. Что же делать тому? – и туда никак, и никак здесь ему.
- Иди ко мне, – зовёт меня шут. – Я один твой друг.
- Иду, шут, иду.
- Не ходи!
- Выхода иного нет. Пора кончать со всем: не заслуживаю я того, не могу жить с этим. Прощайте, друзья мои, живите не пачкайтесь, а коль запачкались уже... Иду-иду, дружок. Прощай и ты, незнакомец во фраке белом. Прощайте все.… И всё.
В тот день
В тот день Евгений Терников проснулся в своей квартире на Стахановке, что куплена ни так давно им была не за дорого, что на девятом этаже близ неба была расположена, в слезах, природу коих объяснить ему было довольно сложно, казалось вовсе невозможно – по-первой.
В тот день Станислав, по батюшке Сергеевич, Стэн в простонародье, талантливый художник, и, как все таланты, малость отчуждённый, трудился над холстом (трудом назвать его занятье сложно, – работалось ему легко); солнце светило ему в лицо, он радовался солнцу; первый апрельский день в тот год, в том краю Земли, подарил люду тепло.
Радовался и Терников Евгений в тот день и в тот же час... могли бы мы сказать, что всё тому же солнцу, однако и природу радостей своих он также объяснить не мог... даже самому себе – всё в то же – по-первой.
Вот такого: в слезах всего, всего такого радостного, влекомый чашкой чая, скорей всего, что, как всегда, зелёного, покинув собственную мастерскую, по совместительству – балкон, в тот день Стэн обнаружил друга своего.
- Привет, да ты чего?
- Привет, Стэн, – с улыбкой другу, Женя, отирая слёзы рукавом; ни на секунду не прекращая, в то же время, набивать свой чемодан тряпьём. – Я ничего... Я, Стэн, домой.
- Я думал, здесь твой дом...
- Я в дом родной! Я в отчий дом. Один лишь дом у человека... – не досказал Евгений, – слёзы хлынули ручьём. И улыбался он, и отирал он слёзы рукавом; и щёлкнули защёлки чемодана. И “на дорожку” присел Женя. И Стэн ему:
- Надолго, Теря?
- Навеки, Стэн.
И улыбнулся Стэн. И улыбнулся Женя.
- Что побудило, Теря? Ведь ещё вчера...
- Вчера я погубил тебя; вчера я погубил себя; вчера я погубил... Сегодня воскрешаю.
- Теря?
- Ах, этот сон... наверно.
- Сон?.. Наверно?
- Я угодил в дурдом. Как? знать не знал; в чём было отклоненье? никакого представленья, – как во сне любом, ведь знаешь сам, – я просто принял как закономерность.
И не было в том доме места для меня: ни койки, шкафчика и ни белья... А спал ли я? И встретил я в том доме самого себя... Нет, нет, – ведь я не знал, что я есть я, – я встретил там Евгения. Всё изменилось с того времени: бесконечность, та, которая присуща спящему, ушла; неведение, вольготность растеряв, нависло бременем. И я спросил у самого себя... Нет, нет, – Евгений у меня спросил: кто я? И я ответил, что я Женя. И он сказал мне, что он Женя; и он сказал, что он имел в виду: как я сюда попал. И я не знал, что мне ему ответить, – ведь я не знал ответа. И я его вопрос ему задал, – он мне историю свою поведал... И я рыдал... быль его моё предчувствие на свой манер translated, и мне её, как будущность мою, преподнесла. И я её, ту, быль его, как будущность свою в исконном виде воспринять не смел, – так от неё болело сердце. И я её, ту быль его, облегчил; приумножил, фантастичности придав, – пусть на листе, но я себе оставил шанс, пусть на листе, но вытесал я драму из трагедии.
Я “приумноженную быль” окончил. Март настал. У Евгения случилось обострение. Конфабуляция его в неведомые дали увлекла, – он провалился в мир иллюзий; позже сам исчез бесследно. Я впал в уныние... но ненадолго, – во сне в минутах выражаются года. Как Назарий мне и обещал, вернулся в тот дом Женя... вернулся, да опять пропал, – как Назарий предуведомлял. Назарий? – врачом был мне, и другом Жене... до беседы...
Ах, Стэн, сколько же способен был я дров переломать! кабы не этот сон... наверно.
- Ведь это только сон.
- Назарий мне сказал...
- Назарий только сон, – сказал, с улыбкой, Стэн.
Евгений Терников неоднозначный бросил взгляд на чемодан, хотел что-то сказать... был остановлен звонком в двери.
Стэн – открывать; Евгений Терников – на кухню – увлажнить уста, что пересохли от волнения.
«Да проходите»; «Нет, спасибо; я заскочил, чтоб передать», – слышал Евгений в кухне, неоднозначно созерцая сигареты.
- Кто был, – спросил Евгений, когда Стэн к нему привёл себя.
- Пацан какой-то в крутом костюме, – Стэн улыбнулся, – в фуражке интересной; просил вот передать тебе.
- Что это?..
Евгений Терников презент распаковал, а там... Тетрадь – 95 листов, формата А4.
Прощай... Всем сердцем за тебя – на обложке почерком не ровным как всегда, буквами большими выведено.
****
Всё в тот же день, в зародыше того же дня, Евгений Терников разбужен был кошмаром... Кошмар его не отпустил в тот день с уходом сна. В тот день Евгения, вплоть до зари, и даже за, интриги внутренние заедали. В тот день Евгений Терников ступил с окна... крайнего этажа двухэтажного дома...
Ну и об этом дне, в котором я пишу о том дне... пишу и о сегодня. Пишу об этом дне, в котором я:
твёрд, будто видел Невидимого
Аз есмь. Я это я. Здравствуйте, – Вам от меня. Выздоравливаю, – вам о себе. Док оповестил сегодня, что если пойдёт всё так – всё так, как идёт – и далее, то очень скоро подамся я «на вольные хлеба». Радостно. Свободно. Всё принял; осознал; переболел... да что там: болею и сегодня. Не вычеркнуть из памяти. Бальзам есть – памятное новое. Конфабуляция – прощай. Простился с нею, – подыграл: ожил тот Женя... там – назад четыре года. (Пусть на листе) всего ему хорошего. Дерзай, Жень, исправляй (пусть на листе). А я...
А я продолжу мысль, которую тогда прыжком прервал:
А коль запачкались уже ... – я говорил...
А если уж запачкался, то удивляй:
От грязного никто не ждёт.
От грязного по-честному.
Грязному, в отличие от чистоплюев, грязь видна.
Грязного поход тропою искупления
Непринуждён, не бросок, бесконечен…
В отличие от рыцарского марша.
Пора мне... Иерихонская труба Акселя несёт благую весть: посетитель. Машка моя, наверное.
Будьте здоровы,
29.03 (год прошёл с тех дней)
Ваш друг, Евгений Терников.
Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 34 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
И наступила тишина 6 страница | | | Вырванный лист |