Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вначале было небо. 1 страница

КУВЫРКОМ | Развал! | Кто летал, тот знает | Упал на полпути, чуть не разбился | Get up! | Вначале было небо... 3 страница | Вначале было небо... 4 страница | Вначале было небо... 5 страница | Того дня описание | И вновь – к тому же дню |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Полная луна освещала мне путь от Ж/Д вокзала до "в никуда". Не было ни расчёта, ни умысла, я просто шагал, определив для себя, что вскоре вновь станет холодно, придётся тепло искать, которое в эту пору года, после 22-ух прячется в круглосуточных забегаловках. Интересно, сколько чашек кофе меня тогда от рассвета отделяли? Может быть, пять? – наверняка, более. С рассветом троллейбус, скорее всего, пришёл бы, с пересадкой дальнейшей на трамвай, иль на автобус. Таким образом занимать бы себя какое-то время пришлось. А что ещё было делать-то? Всё равно киоск газетный не открылся бы передо мной, объявления не прочлись бы, жильё поближе к центру, за умеренную плату – в размере не более двух прожиточных минимумов – не нашлось бы до 8:00. Да как-то в чудо такое и не слишком верилось, мала была вероятность. Зато иные мои ожидания свершились, и даже чересчур быстро. Не успел я и пару улиц пересечь, как зубы заколотились, нос ускоренно зашморгал, дрожь по телу прокатилась, с плеч до пяток опустилась, снова вверх поднялась, распространилась, осталась, никуда более ни бегала, ни ходила, ни катилась, на месте топталась, испытывала. Конечности нижние, с каждой секундой охлаждающиеся всё сильнее, самостоятельно передачу переключили, темп ускорили. Глаза еле поспевали, по сторонам бегали, убежище искали; недолго суету нагоняли, споткнулись вскоре о надпись над входом в двухэтажное здание вывешенную, гласившую: «Добро пожаловать путник заблудший, здесь ты, наконец, найдёшь успокоение».

Вау! Как вовремя, как кстати. Как здорово, как повезло, бывает же, – в голове у меня болталось, в то время как рука над дверью заносилась, к стуку приготавливалась... Опустится не успела, не судилось, дверь внезапно отворилась.

- Здурів, чи що? Ти що це вигадав? – старушка мне с порога, резко полушёпотом. – Вирішив усіх підняти на диби? Чого тобі?

- Хотел ночлег здесь обрести.

- Що зовсім худо? Чим раніше думав?

- В смысле? Вы о чём?

- Я о тобі. З кінцями сюди?

- С какими такими концами? Мне переночевать всего-то нужно, добыть где-то до утра.

- Ну дає! І як ти собі це уявляєш?

- Я что-то недопонимаю. У меня деньги есть, если Вы к тому клоните. Могу заплатить.

- Зрозуміло, заволока все ще висне, а ноги самі йдуть з долею на зустріч. Що ж мені з тобою-та робити. Околіти, звісно що, не дам – загризе совість; до того ж він казав що прийдеш. Чекав на тебе. Добре, ступай за мною слідом, тільки навшпиньки. Нарікай на себе, якщо раптом шум піднімеш, – пошкодуєш після, навік отут залишишся. І відстати не думай, заблукаєш; манівцями діставатися будемо.

И как же там было все указания в жизнь воплотить? Как не шуметь, и не отстать можно было одновременно, когда мой путеводитель, на вид семидесятилетний, набрал скорость крейсерскую, пулей передвигался по коридору, потом ещё быстрей по лестнице? Я еле дыхание восстановил, стоя о колени обпёршись, на втором этаже, у крайней двери, пока бабуля, ворча себе под нос что-то, покоряла механизм заклинивший. Отдышался. Замок, наконец, поддался. Вошли.

- Я буду спасть здесь? – предчувствуя, что нарываюсь на грубость, я всё-таки выразил недоумение.

- Звісно, а де ж іще? Бажаєш, в коридорі лягай. А якщо тобі і мед не мед, тоді йди звідси хутчій, люк шукай, що пар вивергає, або в підвал під труби лізь.

- Нет-нет, извините, меня всё устраивает.

- Ось так би й раніше, а то, ти диви, носом вертить; теж мені – пан. Ти б ще своїм спасибі завалив, ноги мої немічні цілував, якби в одній із загальних побував у свідомості своєму теперішньому, порівняв і висновку прийшов би, що краще в дев'яти квадратах, завалених мотлохом, ніж серед... Ну гаразд, зараз не про те. Бери, що Бог навіяв і не сновигали ніде; лягай, будь тихіше води. Я тебе завтра рівно о сьомій виведу, поки всі сплять, коли змінюються внизу. І ще... раптом оживе що в голові – не панікуй, відразу до мене. Спіймав?

Словил ли? Да как тут словишь-то? Какой-то бред! Странная старуха. Что она в виду имела? – не разобрал, не разберу, не разобрать, наверное. Да и не важно; вряд ли будет важно после; тогда же, вовсе, все входящие прошли не наследив. Тогда внимание всё оккупировалось взором. Тогда я вывел, подытожив, что спать придётся посреди кладовки, на трёх прогнивших досках, застеленных тряпьём. Тогда попробовал заснуть, не удалось. Не удивительно, а ну попробуй беспрепятственно податься в сон, когда со всех сторон во все бока иль давит, или жмёт. Вдобавок ко всему, тогда конечности, попавшие не так давно в тепло, решили отмаячить мочевому пузырю. Тот, в свою очередь, незамедлительно забил тревогу. Я не посмел противиться, отправился на поиски двери, сокрывшей за собой санузел. С большим трудом, но всё-таки нашёл искомое в другом краю. Состояние уборной в описании, пожалуй, опущу. Уж лучше я свой путь назад, по коридору, повторю.

И вот иду. Иду не долго. Слышится мотив знакомый. И одной трети не прошёл всего пути, как луч света, из проёма исходивший, путь преградив, остановил. Я застыл. Я проглотил, и с жадностью, приятный тембр исполняющего (так оригинально!) шедевр Боба Дилана «Knockin' On Heaven's Door». Плавно покачивая головой, я успел нашептать второй куплет и дважды припев, прежде чем рука мастера взяла завершающий аккорд. Тишина пришла. Проснулось любопытство личное моё, – направило к двери, чуть приоткрытой, ближе, – к ручке руку подвело. Сомнение снизошло, – замер в нерешительности. Хотел уже продолжить путь в убежище своё, и даже шаг ступил, как вдруг: «Неужто, так и не зайдёшь?» – из-за двери. Я вздрогнул; про себя: Мне что ли? Оттуда вновь: «Друг мой, я в комнате один. Наедине с собой ты в коридоре. К кому ж мне обращаться? – конечно, я с тобой», – как будто мысль прочёл какой-то кто-то, там, внутри. Я был взволнован. «Смелее, ну же, заходи; поверь, знакомство новое тебе пойдёт на пользу». – Призыву покорился, – собрался с духом, резко отворил, вошёл.

Образ, представившийся взору, никак не соответствовал ни одному из тщательно выведенных мною, пока я был снаружи. Вот уж кого не ожидал увидеть пред собою, так это старца худощавого, на вид еле живого, ютившегося скромно на табурете в дальнем углу внушительных размеров комнаты.

Пройдя чуть, головою повертев, окинув взором все четыре стороны, я невольно стиснул от досады зубы. Сразу же вспомнились басни пожилой вахтёрши и её немощные ноги, которые я, якобы, должен был расцеловать, сравнив заваленные хламом девять квадратов, в которых удостоен переночевать, с одной из общих. Вот он я, и вот она – одна из общих. Ах ты, старая карга! – я про себя, осматривая комнату.

Большего порядка в общественных спальнях мне ещё встречать не приходилось; не случалось свежестью обогащаться, в себя вбирая воздух помещения закрытого. Дышать не надышаться было, будто бы в лугу Альпийском очутился, или у бабушки в деревне на заре, да по тропинке, за молоком к тёть Зине, с бидончиком в руке, сквозь сад, вновь посчастливилось пройтись. Стены окрашены да выбелены были вот-вот, на днях – так показалось, так расценить мне помогли глаза мои. Они же к выводу и привели, что четырём комплектам белоснежного белья, собой покрывшим по кровати, не приходилось после стирки и тщательнейшей гладки, в близости с телами пребывать – не обнимались пока ещё, не приминались, не пачкались, не затирались – уверен, голову на отсечение готов отдать.

В углу старик покашлял, я устремил в него свой взгляд. Он отложил гитару в сторону, с трудом поднялся, кряхтя (заметна была дрожь в ногах), навстречу мне свой сделал первый шаг; приступ второй ноги, болезненный, и снова левой. Передвижения осуществлялись осторожно, медленно. Я наблюдал. Осматривал пижаму – обвисшую, одетую не по размеру. Глазел на бороду – длиннющую, густую; на волосы, который год, наверное, как с ножницами не встречавшиеся, временем окрашенные в цвет всесезонного покрова далёкой Антарктики.

Старик, боль превозмогая, приближался. Я же, как вкопанный стоял, путь старику не сокращал, не сознавая того, издевался. С горем пополам, да кое-как, путь непростой преодолел мужчина пожилой, – добрался всё-таки до цели им намеченной – чёрствосердечной, зависшей и не отдающей себе в том отчёт.

– Доброй ночи, друг мой. Я ждал, и ты пришел. Я рад тебе, меня зовут Назарий.

Я, было, рот открыл, намереваясь представиться в ответ, но тут старик глаза поднял свои. Я онемел.

Не знаю, приходилось ли Вам когда-либо примерять подобный взгляд (примерять – сейчас неверно в выражении, конечно же; попадаться в взора пристального сети – так прозвучит и справедливей и естественней), когда вся сущность выворачивается наизнанку, когда отображаешься, затем, читаешься в печатном варианте; изучаешься, заучиваешься тут же, в одно мгновение, в доли секунды. И так свободно вмиг становится, так облегчаешься, как будто избавляешься, очищаешься от внутреннего паразита истязающего. Если да – если случалось – попадались, тогда вы, также как и я, теперь способны верить в чудеса, в существование целителей святых, что взором изгоняют бесов из глубин, – маркшейдеров, проводников тепла и света по околевшим, поглощённым мраком недрам. Если да – если случалось – очищались, облегчались вмиг, прорыв тепла и света в собственные недра ощущали, тогда, наверняка, как и меня, тогда Вас повело, Вас закружило, порывом счастья унесло, Вы впали в эйфорию. Что делали тогда, где Вас носило – не помнится, конечно же – Вы позабыли. Затем Вы, как и я, наверно, отключились.

Ну всё, с того момента мои и Ваши параллели искривились, далее лишь про себя.

Очнулся я уже в кровати. У ног своих я обнаружил старика. Восстановил, что смог, в памяти, подивился своему расположению, про себя вопрос задал: Каким образом шестьдесят пять килограмм живого веса могли поддаться тому, кто со своими пятьюдесятью (визуально, если брать по максимуму) с трудом-то может совладать? Предположением своим на собственный вопрос ответил: Быть может эйфория до кровати поднесла, она и уложила, а после, обмороку пять отдав, отошла, – на заднем плане растворилась.

– Меня зовут, Евгений. Здравствуйте.

– Здравствуй, Женя. Как чувствуешь себя?

– Прекрасно, и даже более чем, аж не привычно, – ответил я и, после некоторой паузы, уже привычный для себя вопрос задал. – Что же это было-то?

– Друг мой, ты наконец-то исповедался.

Старик ответом озадачил, однако я копать не стал, оставив тем течение беседы на поверхности. И потекла река.

Мы говорили обо всём на свете в эту ночь: о смысле и бессмысленности, о правде, лжи, о кочерге, о супе с сапога, о зайце и лисе, о Кудыкиной горе, о папоротнике, о тростнике, о маках, о сирене, о звезде полярной, о Заполярье, об океане Тихом, о телевизоре; о тишине мы говорили тише; о Новом Годе, перебивая друг друга, выкрикивая; о КВНе хохоча; о войнах, чуть не плача; о радуге, тая дыхание. Не помню, как тема подошла, кто породил молчание, кто первым произнёс... «Семья». В груди защемило как-то, стало не по себе, я слов не находил. А было ль что сказать-то? – да вроде нечего. Всё мирно, тихо, как всегда – на расстоянии. Но всё это сейчас, а что тогда? Тогда вдруг стало страшно, тяжело; камнем легло тогда упоминание, пустило корни, расцвело, в голове обрывки породило странные; вот-вот картинку создало бы, но... Отвлекло от внутреннего созерцания снаружи начавшееся повествование. Увлекло, прослушалось, осело. Я до сих пор под впечатлением – признаться – тягостным. На фоне жизнеописания того перипетии дней моих последних – лепет, не заслуживающий внимания. Выходит, что теперь я всё же шанс имею оправдать потерянное Вами время. Воспользоваться шансом попытаюсь, – изложу. Смогу ли должным образом? – не знаю. Начну, пожалуй. Начинаю:

Итак, Иноземцев Назарий Аркадьевич был рождён в первой половине прошлого столетия, в семье профессора философии Аркадия Зигмундовича и учителя грамматики Варвары Александровны. С детства испытывал страстную тягу к обучению, предпочтение отдавалось гуманитариям. Образование начальное, благодаря светлому уму своей матери, получил прекрасное, в домашних условиях – естественно; в школу не пустил налёт захватчиков внезапный, это же обстоятельство ужасное простило Назария с отчим кровом, как оказалось – навеки. Сибирская изоляция ледяным щитом укрыла юную душу от потока ненависти к вражеским силам, пропитавшей сердца голодных, измученных, претерпевших все ужасы военных лет, его сверстников.

Ситуация, о которой история умалчивает, а возможно даже и неизвестная самому рассказчику, по завершении массовых кровопролитий, вынудила семью Иноземцевых навек проститься с главой своего семейства, и в скором порядке покинуть пределы великой родины. Благодаря влиянию и покровительству преданного друга, коллеги и соратника из союзнической державы Аркадию Зигмундовичу посчастливилось предоставить спасительный кров своей обожаемой жене и единственному ребенку за рубежом. «Да упокоит Господь душу отца моего, представшего к стене, не спрятавшего взгляд пред пулей братского суда», – вымолвил старик, проронив слезу, вспоминая события, наложившие огромный тёмный отпечаток на его, тогда ещё девственное, мировосприятие. Это был первый, но далеко не последний подобный выплеск эмоций, увлажнивший глубокие морщины под глазами. Это была ночь слёз и сожалений исповедующегося и сопереживающего. Такое вот краткое отступление, простите, продолжаю:

Стивен Хардроу проявил просто-таки чудеса сердечности, не только осуществив, на первый взгляд казавшееся невероятным, предприятие по переселению, а и взяв под свою личную опеку родных погибшего товарища.

Казалось бы, могла ли сложиться жизнь ещё удачнее для вынужденно эмигрировавшего пятнадцатилетнего подростка? – Огромный особняк, в нём личная комната; воспитатель; обучение в элитном учебном учреждении; прекрасная перспектива получить образование в престижнейшем университете, где заведует кафедрой философии опекун, – без пяти минут как, отчим.

О чём бы ещё мог только мечтать в то время юный Назарий? – «Да о чём угодно!» – только не о подобном жизненном течении.

«С самого первого дня моего пребывания на чужбине, я почувствовал ужаснейший душевный дискомфорт, который на протяжении так называемой "адаптации", распирая изнутри, становился мучительнее. Внезапно навалившееся благополучие отобрало свободу в действиях и ограничило в перемещениях. Повсюду носившаяся следом "нянька", в буквальном смысле, подтирала сопли своему воспитаннику, не позволяла и шага ступить самостоятельно; трясясь от переживаний за мою безопасность, не оставляла ни на секунду без (особенно пристального) своего внимания.

Удавалось отделаться от репяха, прицепленного Стивеном Хардроу, лишь в лицее. Но была ли это свобода? Здесь крепость хвата ощущалась ещё сильнее. Создавалось такое впечатление, что я тогда очутился в огромной мастерской, где из неотёсанных, пока что склонных к неким чувствам отроков, горстка зануд строгала хладнокровных джентльменов. Что касается получаемых знаний, утолил ли я голод к обучению? Думаю, что мои сверстники в послевоенной России, по возвращении с изнурительных работ в полях, отужинав горсткой зерна перемолотой, перед сном получали куда больше чистых знаний от безграмотных родительниц, нежели будущие лорды и сэры, всегда сытые, от своих напомаженных воспитателей. Похоже, что наука в тех местах, где я удостоен очутиться был, далеко на задний план уходила, – скрывалась за осадой “правильных манер, соответствующих высокому семейному статусу”.

Ураган безудержный глубоко внутри меня нарастал, шторм становился всё неистовее, и на выплеск эмоций не предоставлялось возможностей; наболевшее в всецело одинокую боль соединилось, беспрерывно воющую. Не смотря на свой уже тогда довольно неплохой английский, применить его по назначению отвлечённому, в час неурочный, не предоставлялось возможности. С дружбой не ладилось; душа носилась переполненной.

Единственным существом способным тогда меня выслушать, понять, утешить оставалась мать. Но, не смотря на то, что мы жили, пусть и под гигантской, но всё же, одной крышей, общение наше было крайне ограниченным. Виделись мы лишь за завтраком, когда, перекинувшись несколькими обязательными фразами, погружались в безмолвную напряжённую тишину, нарушаемую лишь скрежетом приборов о фосфор и шелестом утренней газеты в руках профессора. Ещё одно тайное свидание родных душ случалось поздним вечером, когда матушка проникала в мою спальню, дабы окрестить на ночь своё "сердце" и проводила не менее получаса, то успокаивая меня, то мной успокаиваясь. «Мы привыкнем к теперешней жизни, боль уйдёт, облегчится. Потерпи сынок, молю. Ты ведь знаешь, что назад вернуться нам нельзя, а более и податься некуда. Он хороший человек, другой, конечно, но всё же... А сколько добра нам сделал... Ах, несчастные мы», – говорила мать, и снова захлёбывалась в плаче на моём плече...

Уверен был тогда я, в темнице тёмной самой, моей любимой маме пролить пришлось бы меньше слёз, чем там, где лить пришлось. Я знал, на каторге иль в ссылке душа её была б покойней, чем во "дворце" за рубежом. Но я никак понять не мог, зачем себя так было мучить. К тому же обижался; признаться, был немного зол за то, что поневоле я увлечённым ею оказался в центр бала – маскарада существ безэмоциональных, прагматичных жизни знатоков. Когда глаза мне удалось открыть, было уже поздно. А ведь истина витала пред самым носом. В зеркало смотрелся каждый день, а разглядеть причину не сумел. Так глупо, так нелепо, так жмёт теперь. Как вспомню, застывает кровь, но это всё сегодня, тогда же — кипятил нарочно, по жилам собственным я тока был проводником. Раздражению не было предела, и эту беспредельность приходилось сдерживать в себе. Терпенье лопалось, мне всё сложнее и сложнее давались правила, тональность коих мне не подходила совершенно, как и размер. Негодование рвалось наружу по-особенному в присутствии нашего добродетеля, в бескорыстии взглядов которого, на начальных этапах его спасительного вмешательства, я начинал сильно сомневаться.

Стивена Хардроу сложно было упрекнуть в том, что он влюбился в мою маму, красота наружности и прелесть души которой не подлежат описанию; вопрос в другом: оставил ли он права выбора Варваре Александровне? И самое удручающее – кипящее во мне, что доводило до скрежета зубов и расширяло ноздри, как у быка, реагирующего на действия тореадора, в минуты непосредственной близости моей от профессора, да даже, временами, и когда случалось пребывать сравнительно далеко, когда мысль одна и та же стучала в сердце каблуком, – действительно ли спасение отца не представлялось возможным? Неужто, умерщвленный соотечественником был непоколебимо обречённый и Стивен, друг его, бессилен был тогда, когда он отправлялся в мир иной? Или же высокое чувство товарищества отошло из сердца англичанина, разбилось в дребезг; сожжено, развеяно было чувством выше, громче, шире, круче, значимее, ярче, жёстче, чувством неуступчивым, непоколебимым, возносящим вверх, в землю втаптывающим, возрождающим, сокрушающим, пьянящим, угнетающим – неужто сумасшедшая любовь тогда Хардроу окутала грехом?

Свадьбу перенёс я спокойно, с наиграно равнодушным видом. Был вежлив и общителен, за что даже заслужил одобрительный хлопок по плечу от жениха и ласковый поцелуй невесты, который, волею судьбы, с моим личным безрассудством в совокупности, оказался последним прикосновением заботливой матери к своему ребенку.

О, долгожданное дыхание свободы! Весь мир склонён пред бодрой и уверенной поступью молодости. Но Боже! как обманчива иллюзия равнины, – за горизонтом впадины, ухабы, каменные глыбы. Неверный путь юнцу впоследствии укажет рассечение на лбу, я же успел набить немало шишек пред тем, как проронил слезу.

Не прошло и двух суток с момента отлучения, а мне вдруг испытать пришлось прорыв, отяготивших путь, двух чувств. Тоска и голод накинули свои кандалы, покалебив чрезмерную уверенность, натолкнувшую неопытного подростка на самостоятельное путешествие по тернистой и извилистой земной тропе. Впервые мне пришлось усомниться в правильности личной спонтанности.

К глубочайшему сожалению, мне тогда не удалось избежать коварного проникновения паразита, никогда не упускающего возможности придушить зарождающееся предупредительное сомнение в неиспытанном юном сердце. Это гордость накинула свою петлю и исключила тем возможность совершить необходимый разворот. Таким образом, тоска на время оказалась изолирована. Но оставалось иное, доселе не знакомое мучительное чувство, тупой распил которого беспрерывно терзал внутренние стенки желудка, настойчиво посылающего сигнал SOS. Голод, установив свою гегемонию, парализовал способность мыслить, развязав тем самым руки инстинкту, который, тут же, в одиночку, организовал своё предприятие, направленное на утешение капризничающей утробы. И цель была достигнута, – назойливое чувство погашено. Но было одно «но», лишь усугубившее ситуацию. Проведённая наобум операция привела на смену иное ощущение, куда более удручающее, уровень каприз жалких перешагивающее, зачастую с криком врывающееся. Голод за ширму завело проникновение боли, действующее по приглашению двух крепких сыновей владельца мясной лавки, которые, как следует, проучив вора за игнор одной из заповеди господней, чуть было не нарушили иную своими кулаками.

Выловил моё тело из сточной канавы Том – двадцатилетний бродяга из нового света, моим близким другом и попутчиком ставший впоследствии. Жизнь, временами, бывает невероятно щедра и преподносит бесценные подарки людям совершенно того не заслуживающим. Думаю, это небеса в такие моменты шлют спасительный ориентир безнадёжно заблудившимся.

Оказавшийся моей путеводной звездой, Том оттолкнул горячее юное сердце от безрассудства в действиях, открыл врата, ведущие к манящей свободе, танцующей мазурку всегда под руку с законом Божьим. Оторвав мой взгляд от личности собственной, он превратил слепого в зрячего, заставил рот открыть от красоты всю жизнь со всех сторон маячившей, не замечаемой невежей, которому лишь стоило замедлить торопливый ход, чтобы, наконец, почувствовать приход: блаженства, счастья, радости и восхищения от жизни той, что раньше звалась ненавистной и вызывала только боль и отвращение.

Том умер на моих руках спустя год с небольшим. Чахотка забрала у меня друга».

Назарий привстал, облокотился о быльце кровати, опустил голову вниз, прикрыл лицо рукой. Я никак не мог подобрать слов, чтобы как-то его утешить. Признаться, в тот момент мне и самому не помешала бы со стороны поддержка. Так больно было, такой тяжестью легло известие о смерти незнакомого, с пол сотни лет тому назад мир покинувшего. Почему же так прожгло меня тогда, почему так близко к сердцу воспринято чужое личное? почему же до сих пор жмёт с той же силой, что и ранее, когда в комнате зависло напряжённое молчание?

Время какое-то прошло, старик убрал руку от лица – и душа его была обнажена. Совсем не обязательно было обладать проницательным взглядом в тот момент, чтобы обнаружить на бледном морщинистом лице внутреннюю борьбу. Восстание эмоций, рвущихся наружу, подавлялось с трудом. Назарий развернулся и неспешным шагом (по-другому быть и не могло), прихрамывая, направился к окну, как не странно, расположенному напротив. Тогда я не предал особого значения удивительному его местонахождению. Сейчас же, прокручивая в воспоминаниях и описывая уже позавчерашние события, я нахожусь в лёгком замешательстве, ведь оконный проём, у которого остановился старец, по моим расчётам, если бы не исходил свет от люстры, если бы по сторону иную не было темно, должен был открывать вид на коридор, по которому, ещё не так давно, осуществлялись мои неуверенные передвижения. Переведя дух, Назарий продолжил сказ свой, не поворачивая головы, уставившись в собственное отражение:

«Я призвал к небесам тогда, дабы окрестить надежду на то, чтобы дивный образ Тома не исчез, не претерпел изменений в, искажающей с годами, памяти. Я дал себе обещание, что будут служить примером, до самого последнего вздоха моего, его деяния, что, пока будет биться в груди моей сердце, я буду благодарен человеку, чей безграничный внутренний мир вдохновил преданного товарища и ученика на бесконечные поиски собственного жизненного призвания и смысла бытия.

Исполняя последнюю просьбу умирающего, я развеял прах его с горы Бен Балбен, той самой у которой схоронен был Уильям Батлер Йейтс, в чьё творчество при жизни Том был безгранично влюблён.

Все мои финансовые сбережения были исчерпаны и, спустившись с горы, я пустился на поиски новой работы, как обычно, за последний год, не более чем на двухмесячный срок, чтобы потом, в течение шестидесяти дней, в незаданном направлении, без определенной цели, потакая внутреннему порыву, продолжать свои по миру похождения.

Удача улыбнулась мне, и в скором времени я обрёл себе пристанище. И был очарован своим новым местопребыванием. Оазис любого мечтателя; сокровищница археолога знаний; саркофаг вселенской мудрости; кров беспощадных губителей изысканной загадочности зодчества; хранилище предположений, откровений, иллюзий, описаний, указаний, правил и выдумок – я вступил в обслуживающий персонал библиотеки; я задержался там. Перелистывание страниц на кресле мне заменило движение по земному покрову. Возможность наблюдать, менять декорации, открывать неизведанное, любоваться пейзажами невиданными, слышать речи величайших умов всех поколений мира сего дарило мне с радостью, блаженно витающее от удовольствия ранее не испытываемого, собственное воображение, насыщенное и упоённое постоянным потоком мыслей, фонтаном бьющих с книжных полок.

Я практически уверен, что тогда нашёл свою идиллию и вряд ли когда-либо по собственному желанию сменил бы профессию, не попадись в мои руки однажды, поздним вечером, «Униженные и оскорбленные» Фёдора Михайловича Достоевского. Книга, затрагивающая до боли знакомую и, к стыду, позабытую тему, отрезвительным толчком нарушила равновесие, колыбельная песнь которого последние полгода убаюкивала мою душу. Оглушительным громом и пронизывающей молнией врезались в моё сознание строки, аккуратно выведенные чернилами на последнем, не тронутом печатью издания, листе:

Любимому брату,

С надеждой достучаться до его окаменелого сердца.

Твой дом ждёт тебя,

Он чист – омыт слезами ожидания.

 

Если истину скрыл прогрызший мозг паразит,

Если вдруг ты посмел о главном забыть;

Может быть, Соломон не донёс до тебя?

О, глупец!ты не знаешь такого царя?

В руки книги великих писцов ты возьми,

В каждой есть одно слово,

И звучит там оно неспроста,

То, пред чем каждый должен челом бить…

Рот закрой!здесь нужна тишина.

В полушёпоте наше превью:

Тебя приветствует главное в жизни, готов ли?..

А теперь со всех уст в унисон:

Пред тобоюсемья!

Твой задыхающийся от тоски цветочек,

Лизонька.

Уже на следующий день я покинул Дублин и отправился в Кэмбридж. Впервые в жизни было глубоко наплевать на собственное я. Растоптанным казалось личностное Эго, – ни подымать его, ни собирать мне больше не хотелось. Я готов был броситься в ноги профессора, умолять о прощении, уповая на безрассудство, что мною управляло ранее. Я смог бы стать его слугой, пажом, рабом, вот только бы позволил мне бывать хоть лишь минутку в день наедине, давал возможность мне обнять, поцеловать, поплакать в унисон с родной, любимой, дорогой, с той, чьей слезы не стою, кто поделилась со мной кровью, кто жизнь дала, кто родила, кого я предал, у кого во сне прощения молю, а как бы рад был наяву!.. Одна мечта, с которой жил в пути тогда – вот только б мать моя меня ещё ждала.

Прошло не больше месяца, и я добрался.

“Здравствуй, в бытность ненавистный особняк. Сколько мы с тобой не виделись? Почти два года?! Как изменился ты; неужто чем-то насолил всегда злопамятному времени, что в столь короткий час его капризы, колкости и вспышки, задёргав, затрепав, взяв в руки спички, твои стены превратили в антипод их прежних – изысканных, величественных, ярко-белых. И где же твой садовник? Он заболел, уволен был, иль умер? Растений хаотичный рост повсюду: цветы, декор деревья и кусты теперь соседствуют и вровень дышат с плющом, колючкой, лопухом; и мыши бегают кругом, и не боятся – преграждает путь к ним огромный, проржавевший от дождей замок, обвивший на входных воротах прутья”.

Претерпевший изменений старый дом мне не ответил; было невдомёк, как дальше поступать. Проделанный свой путь навстречу с матерью запечатлеть в страницах памяти как «ход впустую» я не мог. Не в состоянии я был стереть из сердца предвкушение момента, когда крепко поцелую свою родную, свой драгоценный лепесток, который посмел бросить почти на двухгодичный срок. О Боже, как же был тогда жесток придуманный тобою отпрыск! Невыносимым оказался твой щелчок – наказание за бессердечие – кол у груди, в спину толчок – у Милостивого кончилось терпение…

Хардроу я нашёл, и даже вскоре. Мне подсказали: «Профессор теперь пьянь и живет в доме 48 по Panton Street». На входе в гости меня выстрел повстречал и ненавистный взгляд какого-то растрёпанного и год, наверное, не бритого умалишённого. Сначала он орал что-то невнятное, затем, рыдая, подошёл вплотную, ружьё отбросив, крепко обнял. Когда плач кончился и хрип пропал, когда опешивший стал более и менее спокоен, его знакомый голос прошептал. И после слов тех тихих меня увлёк с собою обморок... Ох, лучше бы я после вечно спал».

Если бы не моя расторопность и своевременная реакция старик упал бы, озвучив тем в своём рассказе заключительную точку. Преодолев обратный путь уже гружённым, и уложив обмякшее тело на кровать, я бросился за медицинской помощью, не представляя где её искать. В двери был остановлен.


Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 35 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Post Scriptum| Вначале было небо... 2 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)