Читайте также: |
|
Серебряная ива фигурирует в нескольких стихотворениях Ахматовой. Помимо шекспировских аллюзий (Дездемона ведь тоже жертва клеветы), ива служит Ахматовой напоминанием о Пушкине-лицеисте в Царскосельском парке, ибо Ахматова настойчиво отождествляла с плакучей ивой, росшей на берегу озера еще в девяностые годы XIX века (Герштейн и Вацуро 1972; Слинина 1973; Тименчик 1974), пушкинский «дряхлый пук дерев» (слова, которые она однажды процитировала неверно, 4П ветхий пук дерев», очевидно, руководствуясь созвучием и ветхий - иве и инструментовкой на гласных, ветхий-дерев, вместо аллитерирующих согласных Пушкина, дряхлый-дерев).
Трансмутация «золота» пушкинской эпохи в «серебро» позднейших дней представляет собой другой важный мотив и видоизменениях ахматовской концепции «серебряного века», о направлении которых свидетельствует явственно ощутимый подтекст из Афанасия Фета в стихах, приводимых ниже. Очевидно, Ахматова вспомнила обычное в конце девятнадцатого столетия применение названия «серебряный век» к эпохе Некрасова, Фета, Полонского и гр. А. К. Толстого и решила воспользоваться этим первоначальным содержанием понятия и противовес новейшей концепции «серебряного века».
Об этом речь будет идти подробнее в дальнейших главах, а пока следует отметить среди прочих схем критической периодизации, что Гумилев, вообще избегавший «металлургических эпитетов», а предисловии к избранным сочинениям А. К. Толстого определил время Пушкина и Лермонтова как «героический период русской поэзии», а описывая следующее поколение, вышедшее па сцену в сороковых годах, подчеркивал успех романа А. К. Толстого «Князь Серебряный», ненавязчиво предлагая читателю каламбур: не серебряный век, а век «Князя Серебряного». Суровая критика по адресу поэтов второй половины века, причем именно поэтов «идеального» направления, а не Некрасова, которого он неизменно любил, характерна для намечавшейся у Гумилева в последние годы жизни переоценки ценностей: «Новое поколение поэтов, Толстой, Майкоп, Полонский, Фет, не обладало ни гением своих предшественников, ни широтой их поэтического кругозора. Современная им западная поэзия не оказала на них сколько-нибудь заметного влияния, ясность пушкинского стиха у них стала гладкостью, лермонтовский жар души — простой теплотой чувства» (Гумилев 1990: 280).
Но в упомянутом выше стихотворении Анны Ахматовой век Пушкина и век Фета поставлены бок о бок и противопоставлены историческому «беспамятству дней» новейшей эпохи. Стихи помечены 4 октября 1957 г. и посвящены «городу Пушкина» (переименованное Царское Село не стало для Ахматовой «городом Пушкиным», а осталось Царским Селом, «городом Пушкина» — тезки и соперника царя):
Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли,
Чтобы в строчке стиха серебриться свежее стократ.
Одичалые розы пурпурным шиповником стали,
И лицейские гимны все так же заздравно звучат.
Полстолетья прошло... Щедро взыскана дивной судьбою,
Я в беспамятстве дней забывала теченье годов, -
И туда не вернусь! Но возьму и за Лету с собою
Очертанья живые моих царскосельских садов.
Ива в поэзии Фета играет характерную роль. Ивы у Фета — аллегория мировой скорби в буквальном смысле слова, не Weltschmerz, а скорби, разлитой но всей вселенной. В стихотворении «Ивы и березы» ива «дольше в памяти живет», чем родные березы, которые «про горе шепчутся [...] Лишь с ветром севера одним», в то время как «Всю землю, грустно сиротлива, | Считая родиной скорбей, | Плакучая склоняет ива | Везде концы своих ветвей»; в стихах «К Офелии», сочетая два шекспировских подтекста, Фет просит Офелию спеть про иву, на которую перед кончиной она повесит свои венки, «про иву сестры Дездемоны».
Стихотворение Фета, которое служит ключом к стихам Ахматовой о царскосельском парке и которое само как бы посвящено пушкинским строкам «Цветок засохший, безуханный», датировано 1890 годом, тем самым, когда, по определению Венгерова (1914: 1-2), началась русская литература XX века. Дерево здесь у Фета не упомянуто (впрочем, любители могут «иву» найти в звуковых повторах и «словосдвигах»), увядший листок обретает бессмертие, стихотворение озаглавлено «Поэтам»:
Сердце трепещет отрадно и больно,
Подняты очи, и руки воздеты.
Здесь на коленях я снопа невольно
Как и бывало, пред вами, поэты.
В ваших чертогах мой дух окрылился,
Правду провидит он с высей творенья;
Этот листок, что иссох и свалился,
Золотом печным горит в песнопеньи.
Только у вас мимолетные грезы
Старыми в душу глядятся друзьями,
Только у вас благовонные розы
Вечно восторга блистают слезами.
Ахматова стихами об иве, увядшей в девятнадцатом веке, «чтобы в строчке стиха серебриться свежее стократ», заменяет фетовским серебром пушкинское золото и завершает разговор о вечных розах поэзии между тремя поколениями поэтов, начатый в золотой век Пушкиным:
Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы?
В веке железном, скажи, кто золотой угадал?
«Одичалые розы пурпурным шиповником стали». Без гнева и пристрастия говоря об одичании поэтической культуры, взращенной в золотой век, и тщете всяких иллюзий на этот счет, Ахматова отвечает здесь на давнее горделивое утверждение Ходасевича:
И каждый стих гоня сквозь прозу,
Вывихивая каждую строку,
Привил-таки классическую розу
К советскому дичку.
Свежими остались лицейские гимны царскосельской пушкинской юности — и серебро ивы в стихах Фета, которому тут Ахматова незаметно возражает: все-таки ива его поэзии — это серебро фетовского серебряного века, а не «вечное золото» пушкинского золотого.
Не только Ахматова отождествляла Фета с серебром, но и Мандельштам. Позднейший пример такого отождествления находим у него, когда, привлекая подтекст из Фета, он снимает традиционное противопоставление железа драгоценному металлу в воронежском четверостишии 1937 г.: Как женственное серебро горит,
Что с окисью и примесью боролось,
И тихая работа серебрит
Железный плуг и песнетворца голос.
Мандельштам, следуя традиции, восходящей, кажется, к Шестой пифийской оде Пиндара, неоднократно сравнивал поэзию с плугом (Ronen 1983: 83-84; Пауэлл 1992), но, в данном случае, аналогию между поэзией и пахотой мотивирует связанная с серебряным веком тема труда, «тихой работы», — ведь в золотом веке земля сама приносила урожай. Именно на стихах Овидия о бычках, впервые стонущих под ярмом в серебряном веке, проводя длинную борозду («Метаморфозы» I. 123-124), основано стихотворение Фета «Первая борозда», послужившее подтекстом для мандельштамовского образа «тихой работы», которая «серебрит железный плуг» (ср. у Фета «Ржавый плуг опять светлеет»):
Со степи зелено-серой
Подымается туман,
И торчит еще Церерой
Ненавидимый бурьян.
Ржавый плуг опять светлеет;
Где волы, склонясь, прошли,
Лентой бархатной чернеет
Глыба изрезанной земли |...]
Мандельштам никогда не употреблял выражения «серебряный век». К эпохе русского модернизма он применял общеизвестный немецкий историко-литературный термин «Sturm mid Drang»: «Буря и натиск» — заглавие одного из важнейших его историко-критических опытов 1923 г. Однако, Мандельштам пользовался образом серебра как метафорой стиля и, в частности, говорил о «серебряном голосе» в применении к тем поэтам, которых считал «канонизаторами младшей линии» в литературном наследовании. Чтобы правильно понять приводимую ниже выдержку из «Бури и натиска» о типе творчества младших поэтов, надо иметь в виду, что Катулл был для Мандельштама (как и для Т. Л. Пикока) «серебряным» поэтом и что в программной статье «Слово и культура» он говорит о «серебряной трубе Катулла» (Мандельштам 1990: 169) в очень специальном стилистическом смысле (Решен 1992:516): «У российского символизма были свои Вергилии и Овидии, у него же были и свои Катуллы, не столь по возрасту, сколь по типу творчества. Здесь следует упомянуть о Кузмине и Ходасевиче. Это типичные младшие поэты со всей свойственной младшим поэтам чистотой и прелестью звука. Для Кузмина старшая линия мировой литературы как будто вообще не существует. Он весь замешан на пристрастии к ней и на канонизации младшей линии, не выше комедии Гольдони и любовных песенок Сумарокова. В своих стихах он довольно удачно культивировал сознательную небрежность и мешковатость речи, испещренной галлицизмами и полонизмами. Зажигаясь от младшей поэзии Запада, хотя бы Мюссе, — «Новый Ролла», - он дает читателю иллюзию совершенно искусственной и преждевременной дряхлости русской поэтической речи. Поэзия Кузмина — преждевременная старческая улыбка русской лирики.
Ходасевич культивировал тему Боратынского: «Мой дар убог, и голос мой негромок» — и всячески варьировал тему недоноска. Его младшая линия — стихи второстепенных поэтов пушкинской и послепушкинской поры — домашние поэты-любители, вроде графини Ростопчиной, Вяземского и др. Идя от лучшей поры русского поэтического дилетантизма, от домашнего альбома, дружеского послания в стихах, обыденной эпиграммы, Ходасевич донес даже до двадцатого века замысловатость и нежную грубость простонародного московского говорка, каким пользовались в барских литературных кругах прошлого века. Стихи его очень народны, очень литературны и очень изысканны» (Мандельштам 1990: 287).
В другом месте, в очерке «Шуба (1922), Мандельштам говорил дословно о «серебряном голосе» поэта: «Вспоминаю я моего соседа |...| поэта Владислава Ходасевича, автора «Счастливого домика», чей негромкий, старческий, серебряный голос за двадцатилетие его поэтического труда подарил нам всего несколько стихотворений, пленительных, как цоканье соловья, неожиданных и звонких, как девический смех и морозную ночь» (Мандельштам 1990: 274).
Наконец, в пользу предположения о том, что в критическом сознании акмеизма существовала стойкая ассоциация между стилем Фета и понятием «серебряной поэзии», можно припомнить, что в «Заметках о поэзии» (1923) Мандельштам (1990: 209) живописал явление Фета в русской поэзии с его новой «полнотой звука» и «полнотой жизни», приведя в качестве примера две строчки, которыми «русскую поэзию взбудоражило»: Серебро и колыханье
Сонного ручья.
Очевидно, «серебряная поэзия» в представлении Мандельштама — это стих эпохи Фета, а в XX веке он считает, что только отдельные поэты культивируют «серебряный голос». Как будет показано ниже, это мнение разделяли некоторые из тещ критиков, что ввели в употребление термин «серебряный век» или переняли его у других.
В заключение необходимо снова напомнить, что только у двух больших русских поэтов и притом в единичных случаях встречаются слова «серебряный век» или «серебряное время» в применении к началу XX века: у Ахматовой и у Цветаевой.
Обе употребляют это выражение как расхожую цитату, как ярко выраженное «чужое слово» в бахтинском смысле или, точнее, в смысле В. В. Виноградова, открывшего и описавшего поэтическую функцию чужого слова еще в 1925 г., в работе «О поэзии Анны Ахматовой (стилистические наброски)» (Виноградов 1976: 451-459). Ахматова пользуется словцом «серебряный век» полемически, но только отчасти полемически. Точно так же, как раздвоен у Ахматовой на праведный Китеж и грешный Содом, на город-деву и город-блудницу (Топоров 1987: 121-132; Ронен 1976:x-xii; 1978:73-74) сам Петербург (в котором она географически помещает «серебряный век», в то время как «настоящий двадцатый век» приближается как бы извне «по набережной легендарной»), так и предреволюционная эпоха нравственно и художественно двоится и внутренне неоднородна, подобно всему «петербургскому периоду». Эту двойственность легко проследить не только в стихах, но и в литературно-исторических высказываниях Ахматовой; она и в пушкинском веке видела золотой лишь постольку, поскольку он был пушкинским. Фальшь же по сути дела, то есть историческую неправомерность и двусмысленную претензию в приложении названия «серебряный век» к эпохе Блока, которую ощущала Ахматова, отметил А. Г. Найман (1989: 44): «Понятие «серебряный век», изобретенное впоследствии его представителями, подтягивало новое искусство к «золотому веку» и некорректно, и чисто формально: все, что было между Пушкиным и Блоком, как бы не замечалось «серебряным веком». Ахматова и — менее определенно — Мандельштам назвали вещи своими именами лишь через двадцать лет, и это было сделано скорее вопреки «новому искусству», искусству «XX века».
Теперь остается определить, кто изобрел этот термин, а сперва, чье же именно «чужое слово проступает» в строке «Поэмы без героя» о серебряном месяце над серебряным веком. Даже и в совсем недавнее время вопрос об этом чужом слове, представляющий собою частную проблему ахматоведения, стал еще более затемнен новыми, трагически честолюбивыми притязаниями на его авторство (Герштейн 1995: 135), прибавившими к общей творимой культурно-исторической легенде о серебряном веке новейшие химерические свидетельства, угрожающие и вовсе подменить эпифеноменальными загадками и семейными анекдотами многоликую, но проникнутую единой целью таинственность последней поэмы Ахматовой.
Дата добавления: 2015-07-16; просмотров: 267 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
In my beginning is my end. | | | Глава IV |