|
В последнем стихе «Ист Кокера», через который эта фраза проходит лейтмотивом, она звучит наоборот : «В моем конце мое начало».
Была ли Ахматова знакома со статьею Вейдле, положительно утверждать невозможно, зато Вейдле, «Поэму без героя» читавший, под влиянием, очевидно, той славы, которая в шестидесятые годы окружила воскрешенный «серебряный век», в статье «Пора России снова стать Россией» пересмотрел свою первоначальную оценку эпохи и даже усомнился в справедливости наименования «серебряный»: «Названо было это время «серебряным веком», хоть и продолжался он, как и пушкинский «золотой» — от «Цыган» до «Сумерек», в поэзии — всего лет двадцать, но вычеркнуть эти двадцать лет из нашей истории нельзя. Ими завершены и увенчаны ее лучшие два столетия; не серебряные они, слишком уто для них скромно: эти два десятилетия искупили и затмили те два тусклых десятилетия, что предшествовали им» (Вейдле 1968: 160).
Что же касается отношения самой Ахматовой к термину «серебряный век», то, не пытаясь пока точно установить источники самого упоминания о нем в «Поэме», а рассматривая лишь внутреннюю тематическую структуру образности Ахматовой и литературные подтексты ее поэзии, можно сейчас же заметить те характерные черты в ее трактовке самого понятия «век», которые являются частью общеакмеистической поэтики «историцизма». Ахматова отчетливо различает, с одной стороны, век как историческую, экономическую, общественно-политическую или идеологическую сущность, обыкновенно обозначаемую синекдохой, как, например, железный век, бронзовый век, век героев, век пара, век просвещения, век электричества и т.д. А с другой, век как аксиологическую категорию, относящуюся к одним лишь высшим духовным ценностям, например, «поэтический век» - наименования которого суть метафоры: золотой век, серебряный век.
Как отметил новейший исследователь Гесиода, в отличие от железа в выражении «железный век», «золото» золотого века — «символический», а не «технологический» - металл (Lamberton 1988: 118-119). Остроумно обыгрывая внутреннее противоречие Овидия, у которого в «Метаморфозах» золото фигурирует сперва, и золотом веке, как металл символический, а затем, в железном веке, как «экономический» (iamque iiocens ferrum ferroque nocentius aurum | prodierat, prw dit bellum, quod pugnat utroquc 'С вредным железом тогда железа вреднейшее злато | Вышло на свет, и война, что и златом крушит и железом'), лорд Байрон воспользовался заложенным в таких символических тропах оксимороном, когда сочинял, почти одновременно со злободневной политической сатирой «Бронзовый век», как проницательно подметил Вячеслав Иванов (1909: 126), свою последнюю поэму «Остров». Здесь при описании утопического золотого века в тихоокеанском раю Байрон превратил метафорическое золото о метонимию: The Goldless Age, where Gold disturbs no dreams, 'век без золота, в котором золото не тревожит снов' или, как парафразировал эти слова Иванов (1909: 131), «золотой без золота век»
В этой связи уместно упомянуть аналогичный каламбур, сочиненный Мариной Цветаевой, единственным, кроме Ахматовой, большим русским поэтом, у которого встречается термин «серебряный век», — в очерке «Черт», впервые опубликованном в «Современных Записках» в 1935 г., т. е., за два года до появления эссе Вейдле «Три России». Интересующий нас отрывок принадлежит к страницам цветаевского «Черта», изъятым редакцией журнала при публикации. А. Саакянц восстановила их в тексте очерка по рукописной вставке, которую Цветаева сделала в отдельном оттиске из 59 номера «Современных Записок» (Цветаева 1980: 144-145; 499-500):
«Нет, со священниками (да и с академиками!) у меня никогда не вышло. С православными священниками, золотыми и серебряными, холодными как лед распятия — наконец подносимого к губам. […|
- Барыня! Священники пришли! Прикажете принять?
И сразу — копошение серебра в ладони, переливание серебра из руки и руку, из руки в бумажку: столько-то батюшке, столько-то дьякону, столько-то дьячку, столько-то просвирне... не надо бы — при детях, либо, тогда уж, не надо бы нам, детям серебряного времени, про тридцать сребреников [курсив Цветаевой.- О. Р. ]Звон серебра слипался со звоном кадила, лед его с льдом парчи и распятия, облако ладана с облаком внутреннего недомогания, и все это тяжело ползло к потолку белой, с изморозными обоями, залы [...]».
«Не надо бы — при детях, либо, тогда уж, не надо бы нам, детям серебряного времени, про тридцать сребреников».
Очевидно, Цветаева в 1935 г. (если только вставка не была сделана позже, что мало вероятно) уже была знакома с наименованием «серебряный век» и, кажется, приняла его с той же несколько иронической резиньяцией, что и Ахматова. Цветаева, впрочем, любила серебряные кольца...
В отличие от Цветаевой, однако, Ахматова оставалась равнодушна к метонимическому смыслу эпитета «серебряный» и к потенциальному каламбуру в словах I'Age d'argent, а образ тридцати сребреников и вовсе не фигурирует у нее, хотя тема предательства очень важна и в ее поэзии, и в се литературно-исторической прозе, и в частности, в ее последовательном разоблачении злобного и завистливого коварства па «Парнасе Серебряного века» (см., напр.: Ахматова 19896:12). Художественная и нравственная мысль Ахматовой была занята другим: ее волновало соотношение, с одной стороны, между веком поэзии (например, пушкинской эпохой) и историческим веком (например, соответственно, александровским и николаевским), а с другой стороны, между абстрактным, хронологическим девятнадцатым или двадцатым столетием и «веком» как конкретным духовным миром и нравственным состоянием людей (saeculum).
Ахматова, родившаяся за три недели до столетней годовщины Великой французской революции, не раз пыталась обозначить отчетливой вехой terminus a quo, межу, отделяющую ее век от предыдущего, а «настоящий двадцатый век» от девятнадцатого.
Даты, намеченные ею, не всегда совпадают с хронологией, принятой историками, философами истории, или даже историками литературы. Вот, что писал С. А. Венгеров, начиная еще в четырнадцатом году свое монументальное и, подобно другим прекрасным начинаниям тех времен, трагически прерванное издание «Русская литература XX века»: «Хронология формальная и хронология действительно-цельных исторических и литературных полос редко совпадают.
Так, всякий исследователь европейской истории «девятнадцатого» века начинает свой рассказ не с 1800 года, а с французской революции, т. е. с 1789 года. Так, всякая история «русской литературы ХТХ века» ведет начало ее с выступления на литературное поприще Карамзина, которое относится к последнему десятилетию XVIII века.
Точно так и история русской литературы молодого, но уже ярко заявившего себя XX века должна перенести начало своего исследования лет на десять назад. Ибо несомненно, что уже около 1890-92 г. обозначились контуры тех новых настроении, которые, постепенно становясь все определеннее, окрасили собою все литературное движение конца прошлого и начала нынешнего веков (Венгеров 1914: 1-2).
А четырнадцать лет спустя, в очерке, озаглавленном, вслед за Вячеславом Ивановым и Горацием, «Carmen Saeculare» («Путь», №12, Париж, 1928), Г. П. Федотов, противопоставляя XX и XIX век, безоговорочно начертал даты последнего: «1789-1914» (Федотов 1967: 198).
Так и в «Поэме без героя» новому веку суждено начаться через год после описываемых событий, и не даром Ольга Петере Хэйсти проницательно прочла в эпитете «набережной легендарной» анаграмму третьего имени столицы, переименование которой ознаменовало конец петербургского периода русской истории:
А но набережной легендарной
Приближался не календарный –
Настоящий Двадцатый Век.
Но в поэме «Путем всея земли», сочиненной в марте 1940 года, за девять месяцев до того, как у нее родился замысел «Поэмы без героя», Ахматова еще различала начало века не в 14 году, а в более давнем прошлом, вызывая из глубины детских воспоминаний запечатлевшиеся имена, нераздельно связанные с тремя историческими обликами, которые, став у колыбели новорожденного столетия, ознаменовали собой грядущий миф XX века, миф расы и почвы:
Черемуха мимо
Прокралась, как сон.
И кто-то «Цусима»
Скачал в телефон.
Скорее, скорее –
Кончается срок:
«Варяг» и «Кореец»
Пошли на восток...
Там ласточкой реет
Старая боль...
А дальше темнеет
Форт Шаброль,
Как прошлого века
Разрушенный склеп,
Где старый калека
Оглох и ослеп.
Суровы и хмуры
Его сторожат
С винтовками буры.
«Назад, назад!!»
Провозглашенная Вильгельмом II и Вл.Соловьевым «желтая опасность» («Впервые опасным | Был желтый восток», читаем в черновике гордившейся своими татарскими предками Ахматовой), политический заговор и уличные выступления националистов в Париже в августе и сентябре 1899 г. во время осады полицией анти-дрейфусарской твердыни — здания «Ложи Великого Запада» на ул. Шаброль, № 51 (имя «Великий Запад» было придумано в противовес передовой масонской ложе «Великий Восток»), — отсюда облетевшее весь мир название «Форт Шаброль», ставшее лозунгом борьбы с евреями, вольными каменщиками и республиканцами, и начавшаяся в октябре англо-бурская война — вот вехи нового века и предвестия тех неслыханных грядущих потрясений, о расовых параметрах которых говорят самые имена русского крейсера и канонерской лодки, погибших в бухте Чемульпо в первый день войны с Японией, окончательно проигранной в Цусим-ском бою (чисто звуковой намек на Чемульпо словом черемуха у Ахматовой закреплен темной ассоциацией, заданной в обращенных к ней стихах Мандельштама: «Но черемуха услышит И на дне морском: прости»).
Подбор событий у Ахматовой и злободневен, как свидетельствуют дневники современников, и историчен, как видно по их воспоминаниям.
А. С. Суворин записал 28 сентября 1899 г.: «[...] Трансвааль, заговор в Париже, Форт Шаброль...<М. Н.> Муравьев в Париже <тогдашний русский министр иностранных дел и сторонник энергичной политики в Китае>» (Суворин 1992: 255). Именно так тридцать лет спустя группировал события Поль Моран, подробно припомнивший и проницательно описавший их в очень популярной в свое время книге «1900». Подобно Ахматовой в поэме «Путем всея земли», и в отличие от «Поэмы без героя» и от большинства современников, Моран ощущал рубеж, «юбилей и золотую свадьбу прошлого и будущего» в 1900 годе, ознаменованном парижской Всемирной выставкой: она, а не четырнадцатый год, положила конец эпохе, последние великие конфликты которой произошли в предшествовавшем, 1899 году: «[...] пересмотр дела Дрейфуса, история с Фортом Шаброль, война в Трансваале [...]» (Morand 1931: xi-xiii, 3). Как и Ахматова, Моран видел в этих событиях кануна XX века семена будущих произрастаний: «Все-таки мы дети этого 1900 года. Как можем мы понять [...] ГПУ без Охраны, Гоминдан без боксерского восстания, Леона Додэ без Дрюмона (автора «Еврейской Франции» и основоположника современного антисемитизма?), [...] Стальной Шлем без Лиги патриотов? Милый 1900, мы читаем свое будущее в твоих морщинах. [...] Почему ты нас заставил поверить в микробов, в электричество и в белую расу?» (Morand 1931: 205-206).
Так в марте 1910 г. Ахматова прозирала в новой европейской войне следствие Шаброля и Трансвааля, а уже после падения Франции, 26 августа, Корней Чуковский (1994: 155) записал се удивленные слова: «Каждый день война работает на нас. Но какое происходит одичание англичан и французов. Это не те англичане, которых мы знали... Я так и в дневнике записала: „одичалые немцы бросают бомбы в одичалых англичан"». Ее отношение к Англии стало более сочувственным, судя по стихотворению «Лондонцам», несколько позже, едва ли не под влиянием разговоров с вернувшимся из оккупированного Парижа И. Г. Оренбургом (Эренбург 1990: 218-219).
Вопреки примечаниям в некоторых новейших изданиях сочинений Ахматовой, вряд ли она считала Шаброль фортом в Южной Африке, хотя словцо, в самом деле, уже в дни ее отрочества стало нарицательным. Сергей Эйзенштейн, комментируя и 1946 г. свою старую режиссерскую заметку к мексиканским съемкам — «Форт Шаброль», писал: «И уж никто, вероятно, не вспомнит, что такое „форт Шаброль". [...] Строго говоря — даже не сам „форт Шаброль" был мне известен. Это был „форт Шаброль" в таком-то контексте, „форт Шаброль такого-то переулка" (как „Леди Макбет" такого-то уезда). [...] „Форт Шаброль" неразрывно спаялся в детской фантазии с доблестью (конечно, доблестью!) трех человек, окруженных большой силой и геройски отстреливающихся. Представления о „форте Шаброль" пошли но линии героики... [...] Детали истории форта Шаброль я узнал гораздо позднее. Оказалось, что этот самый форт Шаброль был одним из последних отголосков бури, поднятой делом... Дрейфуса. Это был вызов кучки антисемитов-монархистов, засевших с особняке на улице Шаброль и решивших защищать в нем президента... „Лиги антисемитов" Жюля Герэна (Jules Guerin). Ге-рэн должен был предстать перед верховным судом [...] по обвинению в государственной измене. [...] Вся эта скандальная история и ее драматический финал подробно описаны в книге Поля Морана „1900"» (Эйзенштейн 1997: 259-260).
Трудно сказать, читала ли Ахматова эту книгу Морана, к тому времени уже проштрафившегося перед советской властью очерком «Я жгу Москву» (см.: Золотоносов 1996), или только знала о ней по пересказам. Во всяком случае, форт Шаброль у Ахматовой — это разрушенный склеп впавшего в маразм духа Франции XIX века, на старости лет поставлявшего миру уже не идеи справедливости и братства, а «Жип или Бурже», упомянутых Ахматовой в качестве царскосельского светского чтения в поэме «Русский Трианон», то есть книги той самой, ныне забытой, но знаменитой в свое время беллетристки Жип, лорнету, одежде и манерам которой подражала молодая Зинаида Гиппиус, экстравагантной Жип, последней из рода Мирабо, в замужестве — графине Мартель (comtesse garce, «графине-подлюхе», как называли ее в левых листках), во время процесса по делу заговорщиков Форта Шаброль ответившей на вопрос судьи о ее профессии: «Антисемитка» (Morand 1931: 15; Silvcrman 1995: 4).
Характерна тут у Ахматовой поэтическое сталкивание исторических фактов или их развертывание в обратном порядке, как бы при отступлении от Цусимы к Форту Шаброль. На caмом деле, в 1899-1900 гг. в корейские воды была послана русская эскадра, включавшая броненосные крейсеры «Рюрик», «Россия» и «Дмитрий Донской», а «Варяг» вошел встрой и отплыл на Дальний Восток три года спустя. Такое совмещение эмблематических названий связано с тем, что все четыре события — преследование Дрейфуса, нападение на буров, ультиматум крейсеру «Варяг» в нейтральной бухте и, наконец, цусимская катастрофа, когда за грехи режима расплачивались русские моряки, — стали и в просвещенном, и в простонародном русском сознании начала века образами трагической несправедливости, незаслуженной обиды и героизма, и не было в России человека, не знавшего песен о «Варяге» и «Корейце» или о сражающемся Трансваале;
Мы пред врагом не спустили
Славный Андреевский флаг,
Нет! мы взорвали «Корейца»,
Нами потоплен «Варяг» (Русский романс 1987:472)
Да, час настал, тяжелый час
Для родины моей...
Молитесь, женщины, за нас,
За наших сыновей!.. (Там же, 473)
Трансвааль, Трансвааль, страна моя, –
Бур старый говорит:
«За кривду Бог накажет нас,
За правду наградит!» (Там же,Л93)
В сороковом году, глядя назад, Ахматова видела в этих 6ессмысленных жертвах еще не искупленную вину союзных держав четырнадцатого года — Франции, Англии и своего греховного, но возлюбленного «родного Содома», — вину, ждущую расплаты. В «Поэме без героя» грядущее воздаяние представлено! воспоминаниями о пророческих приметах неминуемого крушения русского царства, как их прочли и запечатлели в своем творчестве старшие современники Ахматовой — Блок и Белый, а веком раньше — Пушкин. В.Н. Топоров (1981: 133) отметил параллель между ахматовским образом перемены ветра, «В Летнем тонко пела флюгарка», и стихами, которые Блок сочинил в июле 1905 г.: «Только флюгарка на крыше | Сладко поет о грядущем». Наша тема требует дальнейшего разбора описанной В. Н. Топоровым параллели, ввиду важной роли всего стихотворения Блока «Моей матери» в качестве подтекста темы искупления у Ахматовой как раз в ее непосредственном соседстве с упоминанием о «серебряном веке» в поэме о грехопадении эпохи и ее искуплении поэтом:
Тихо. И будет все тише.
Флаг бесполезный опущен.
Только флюгарка па крыше
Тонко поет о грядущем.
Ветром в полнебе раскинут
Дымом и солнцем взволнован,
Бедный петух очарован,
В синюю глубь опрокинут.
В круге окна слухового
Лик мой, как нимбом, украшен.
Профиль лица воскового
Правилен, прост и нестрашен.
Смолы пахучие жарки,
Дали извечно туманны...
Сладки мне песни флюгарки:
Пой, петушок оловянный!
Одним из памятных достижений Анны Ахматовой как пушкинистки остался анализ «Сказки о золотом петушке» и открытие главного источника се сюжета в «Альгамбре» Вашингтона Ирвинга; статья «Последняя сказка Пушкина» была опубликована в 1933 г. в журнале «Звезда» (№ 1, С. 161-176) (Ахматова 1977: 8-38; 229-231), а в 1939 г. Ахматова вернулась к этой теме в сопоставительном комментарии к «Сказке о золотом петушке» и к наброску «Царь увидел пред собой...», содержавшем глубокие нравственные «применения» к современности (Ахматова 1977: 39-49; 232).
Выбор эмблематического образа в «Поэме без героя», поющая флюгарка под серебряным месяцем серебряного века, откликающаяся на песню о грядущем оловянного петушка в стихотворении Блока, написанном в 1905 г., продолжает собой созданную Пушкиным череду оживающих и мстящих за оскорбление или несправедливость изваяний и изображений (Jakobson 1975; Якобсон 1987: 145-180). Подразумеваемая здесь металлическая птица на флюгере обозначена лишь «теневым портретом», как в статьях о Пушкине Ахматова (1977: 216), сославшись на С. Бонди, назвала такой прием, — изображение, предмет которого угадывается по контрастной аналогии, В золотой век, у Пушкина в сказке, привлекшей внимание Ахматовой, отмстителем за вероломство неправедной власти был золотой петушок, своеобразное сигнальное устройство раннего оповещения, дар «мудреца, звездочета и скопца» неблагодарному царю Додону.
В век же, который Ахматова зовет в «Поэме без героя» серебряным, будь то все последнее царствование или только творческое десятилетие между двумя катастрофическими вехами — японской войной и первой революцией, и германской войной и революцией второй, золотого петушка как немезиду обреченной державы сменил серебряный голубь (это сопоставление было сделано в печати впервые, кажется, Александром Эткиндом [1996: 167]). В пророческих романах Андрея Белого мстительная птица знаменательно сочетает в себе эмблему петербургских верхов, — прорванного «голубком» серебряного орла, венчавшего каску кавалергардов («Петербург»), —и белого голубя, то серебряного, то оловянного, воплощающего религиозно-революционные, хилиастические чаяния низов, — символ духа, «ястребиной головкой» выклевывающегося из глубокого народного лона русского апокалиптического сектантства («Серебряный голубь»).
Обращение Ахматовой к оловянному петушку из стихотворения Блока на потаенном фоне преемственности «Золотого петушка» и «Серебряного голубя», подразумеваемо, в более глубоком подтексте, характерно для ее исторических размышлений, неустанно обращавшихся к судьбоносному соревнованию между двумя источниками власти над думами на Руси — политическим и поэтическим — за нравственное право «управлять теченьем мыслей».
Как будет показано в дальнейших главах, в русской словесности различаются две традиции по отношению к «золотому веку поэзии», а точнее, к самой поэзии как к золотому веку человечества или, по крайней мере, к тому неизменно ощутимому проявлению золотого века в человеческой жизни, о котором свидетельствовал Новалис в романе «Генрих фон Офтердинген» и Перси Биши Шелли в «Защите поэзии» [5]. Первая связана с пушкинским стремлением «угадать» «в веке железном (...) золотой». Вторая — с трагической резиньяцией Баратынского перед лицом упадка и исчезновения поэзии, невозможной, когда «век шествует путем своим железным». Ахматова (и акмеизм вообще, как синтезирующий «финальный стиль» эпохи) стремится преодолеть и снять и эту дихотомию среди прочих антитетических построений русской поэтической и критической мысли (Ronen 1983: 23,198-199, 211; Тоддес 1986: 92; Тоддес 1988: 213; Ронен 1992: 517, 520; Ronen 1996).
«Снятие» достигается с помощью чисто художественного приема: сходство или совпадение означающих требует сопоставления означаемых, а следующее из этого основного поэтического принципа, как заметил еще Жан-Поль (1981: 204), допущение существования двусторонней связи между означаемым и означающим, вера «в знанье друг о друге предельно крайних двух начал», может в поэтической модели истории выводить из случайного, каузально не объяснимого совпадения на уровне кода («в плане выражения») функциональную, целенаправленную знаменательность на уровне сообщения («в плане содержания»); nomen est omen. У Ахматовой, будь он золотой или серебряный, век поэтический и век политический — одноименны, подобно тому, как тезки поэт и царь.
Так и у Байрона его политический «Бронзовый век» (The Age of Bronze, 1823) выступает в качестве синонима «медному веку» поэзии (age of brass), как прозвал Томас Лав Пикок в статье «Четыре века поэзии» (1820) певцов «озерной школы» — Вордсворта, Кольриджа и Саути, объявивших своей целью новый золотой век.
Соименность поэтов и властителей — одна из главных фигуральных схем, легших в основу историософской поэтики акмеизма, и источник сюжетов, зашифрованно проводящих тему загадочного сходства, связи и рокового поединка между поэзией и властью. В одной из ранних версий «Поэмы без героя», между прочим, был проставлен эпиграф, взятый из байроновского «Дон Жуана»: In my hot youth - when George the Third was king 'В моей пылкой юности — когда Георг Третий был королем'. Георгом называет Ахматова Байрона, описывая погребальный костер Шелли (стр. 597-601):
И на берег, где мертвый Шелли,
Прямо в небо глядя, лежал, -
И нес жаворонки всего мира
Разрывали бездну эфира,
И факел Георг держал.
Таким образом, в веке, названном историками искусства «георгиевским». Georgian Age, - Ахматова видит век Джорджа Байрона, «болярина Георгия», по котором заказал заупокойную службу Пушкин. За четверть века до «Поэмы без героя» в нескольких стихотворениях Мандельштама эпоха Александра Первого, александровский век российской истории, представляется эпохой обоих Александров - Пушкина и Романова (Ronen 1983: 86; Тименчик 1986: 130):
Заснула чернь. Зияет площадь аркой.
Луной облита бронзовая дверь.
Здесь арлекин вздыхал о славе яркой,
И Александра здесь замучил Зверь.
Курантов бой и тени государей...
Россия, ты, па камне и крови,
Участвовать в твоей железной каре
Хоть тяжестью меня благослови. (1913)
Какая вещая Кассандра
Тебе пророчила беду?
О будь, Россия Александра,
Благословенна и в аду!
Рукопожатье роковое
На шатком неманском плоту. (1915)
[...| — зачем
Стояло солнце Александра
Сто лет назад, сияло всем. («Кассандре», 1917)
К последней цитате - из стихотворения, адресованного ей, — Ахматова оставила краткий комментарий в «Листках из дневниках (О Мандельштаме)»: «Сияло солнце Александра! Сто лет назад, сияло всем (декабрь 1917 г.), - конечно, тоже Пушкин. (Так он передает мои слова)» (Ахматова 1989в: 198).
Если век Александра Первого — век Пушкина, то в соответствии с тем же принципом соименности, век Николая Первого — это век Николая Гоголя, которому, кажется, и самому приходила в голову такая ассоциация, судя по его причудливому истолкованию пушкинского стихотворения «К Н**» в «Выбранных местах из переписки с друзьями» (Гоголь 1952: 253-255; ср. Кал лаги 1909; Вацуро 1991): в гоголевских затеях вокруг этих стихов едва ли не таится намек на то, что третий Н., автор поэмы «Мертвые души», в конечном счете более заслужил имя собеседника Гомера и нового Моисея, «с таинственных вершин» приносящего идолопоклонникам «свои скрижали», чем император Николай или даже переводчик «Илиады» Николай Гнедич.
Последнее царствование напрашивается на отождествление с Николаем Гумилевым, разделившим удел своего государя и тезки; Владимир Маяковский носил то же имя, что Ленин; Осип (Иосиф) Мандельштам проецировал некоторые из своих особенностей на Иосифа Сталина, а в самом себе находил сталинские черточки: «Я и сам ведь такой же, кума» (Ronen 1983: 86-87). Недолго просуществовавшую демократическую республику с Александром Керенским во главе временного правительства Мандельштам прославил как краткий возврат закатившегося «солнца Александра»; в его стихах об октябрьском перевороте («Когда октябрьский нам готовил временщик») и отмене гражданских свобод («Кассандре») звучат трагические реминисценции из «Бориса Годунова» и из написанной ровно «сто лет назад» оды Пушкина «Вольность» (Ronen 1983: 125-126; Ронен 1992: 524-525).
Что же касается Ахматовой, то в ее творчестве мотив связи с династией развивается подспудно, как часть темы родного ей Царского Села — императорской летней резиденции и, в то же время, «хранительной сени» русской музы. В вариантах незавершенной «царскосельской поэмы», фрагменты которой были опубликованы в 1946 г. под заголовками «В парке (девяностые годы)» и «Отрывок из поэмы „Русский Трианон" (Воспоминания о войне 1914-1917 гг.)» мельком появляется одна из наиболее знаменитых, двусмысленных и трагических фигур при дворе последнего царствования — Анна Александровна Вырубова (урожд. Танеева, 1884-1964), фрейлина и наперсница императрицы Александры Федоровны и частая посредница в отношениях между царской семьей и Г. Е. Распутиным:
С вокзала к парку легкие кареты,
Как с похорон торжественных, спешат.
В них дамы — и сарафанчики одеты,
А с английским акцентом говорят.
Одна из них (как разглашать секреты,
Мне этого, наверно, не простят)
Попала в вавилонские блудницы,
А тезка мне и лучший друг царицы. (Ахматова 1976: 424)
Подобно Ахматовой, еще в новогоднем стихотворении 1922 г. бесстрашно принявшей свою участь быть всегда и всюду сопутствуемой клеветою, и подобно самой эпохе, о которой идет речь, Вырубова стала жертвою омерзительных измышлений, сплетен и оскорблений («попала в вавилонские блудницы»), и как Ахматова, она тоже пережила свой круг и по-своему сохранила память о нем: отсюда параллель, которую Ахматова незаметно проводит между Вырубовой и собою.
Настойчивые звуковые повторы, как явные, так и замаскированные синонимическим замещением, расподобляющим «звуковую метафору» (Ронен 1989), создают в поэзии Ахматовой отчетливый словесный узор, связывающий имя Вырубовой и «серебряный век» своеобразной лигатурой внутренней формы (вырубленный лес) и внешней. Наиболее очевидное опосредующее звено между ними, как бы некое фонолексическое tertium comjmrationis, это — «серебряная ива» и близкий ее синоним верба, напрашивающийся на фонетическое сопоставление с именем Вырубова. В плане же содержания особое место «Вербной недели» в личном лирическом календаре Ахматовой угадывается по ее стихотворению 1916 г. «Ждала его напрасно столько лет».
Исподволь возникающий узор сопоставлений между веком поздней империи и веком новой поэзии включает в себя, таким образом, не только соименность Александра Александровича Блока и Александра Третьего («Уж Александр Второй в могиле, | На троне — новый Александр») и общий жребий поэта Николая Гумилева и его тезки Николая Второго, по и следующую цепочку перекличек и ассоциаций:
Дата добавления: 2015-07-16; просмотров: 55 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
СЕРЕБРО АХМАТОВОЙ, ЦВЕТАЕВОЙ, МАНДЕЛЬШТАМА И ГУМИЛЕВА | | | Анна — Вырубова – верба — серебряная ива — серебряный век |