|
ХУЛИТЕЛИ ПОСТСИМВОЛИЗМА: «ИППОЛИТ УДУШЬЕВ» И «ГЛЕБ МАРЕВ»
Первины русского модернизма, ver sacrum, принесены были в жертву слишком рано и, быть может, напрасно, — это Вячеслав Иванов ощутил уже в 1903 году, и в этом смысл стихотворения «Железная осень». Через год, в цикле «Carmen saeculare», он провозгласил пришествие совершенно нового века, из нового сплава, который снимет антитетичность железа и золота: adamanlina proles, адамантовый род из стали и алмаза. Это раннее символическое пророчество Иванова не оставило следов в литературной критике. Зато оно нашло отклик в историософии Бердяева и Федотова, и глубоко затронуло историческое самосознание младшего поколения поэтов.
Единственный из историков русской литературы, решивший, в конце концов, уже в шестидесятые годы, как будет показано далее, подобно Иванову, обойтись без привычных старых металлов Гесиода и Овидия, калифорнийский профессор Олег Маслеников, не обратил внимания на синтетическую концепцию Иванова, вероятно, оттого, что «адамантовый век» предполагал не просто новую эпоху в поэзии как таковой, а новый век человечества, век слияния между искусством и общественным бытием.
Среди радикальных критиков-общественников начала века, казалось бы, мог принять терминологию Вячеслава Иванова вместе с его идеологией всенародного искусства Р. В. Иванов-Разумник, но и он «остался в целом равнодушен» к ней (Лавров 1981: 374), скорее всего из недоверия к «западническому» духовному строю поэта. Образованный и восприимчивый, но не тонкий интерпретатор-доктринер, максималист в самых разнообразных смыслах помимо своих лево-эсерских политических симпатий, пророк социальной революции, воплощение которой позже мимоходом отметил в «Италии 1920 года и Германии 1933 года» (Лавров 1991: 310), Иванов-Разумник, хорошо зная о делении русской поэзии и прозы XIX столетия на золотой и серебряный век, решил перенести его и в XX столетие, дав имя «серебряного века» второму периоду русского модернизма, тому периоду, который он не хотел осенить своим критическим благословением но ряду причин — эстетических, общественно-политических и даже откровенно личных. В устах Иванова-Разумника кличка «серебряный век» носит недвусмысленно снисходительный, даже пренебрежительный характер, тем разительно отличаясь от скромной, но достойной оценки своего поколения как «серебряного» у Владимира Пяста и, в особенности, от того ослепительного вензеля, который неразрывно сплетает будто бы почетное наименование «серебряный век» с обликом всего русского модернизма у критиков второй половины XX столетия вплоть до наших дней. Быть может, отчасти из-за нескрываемого презрения Иванова-Разумника как раз к тем именам, которые Оцуп, Вейдле, Маковский и Глеб Струве считали столпами серебряного века, последний предпочел не цитировать никаких выдержек из сатирической статьи Ипполита Удушьева «Взгляд и Нечто» (Struve 1969: 181).
Следует сказать несколько слов о сборнике 1925 г., который Иванов-Разумник редактировал по цензурным причинам анонимно и в котором поместил под псевдонимом свою статью, еще в сентябре 1922 г. набросанную начерно в первой версии, опубликованной сравнительно недавно В. Г. Белоусом (Иванов-Разумник 1993). В нем был представлен во многих отношениях довольно широкий диапазон вольной литературной мысли, но в русском зарубежье книга осталась мало известной: упоминает ее, кроме Струве, кажется, только Нина Берберова (1983: 181). Не более повезло ей и в американской славистике: она не представлена в Union Catalogue Библиотеки Конгресса, не упоминается в специальных библиографиях, и, цитируя ее в своей книге «Русский формализм: метапоэтика», Петер Штайпер признается, что не знает, кто скрывается под псевдонимом «Удушьев»: whoever is hidden behind this nom dc guerre {Steiner 1984: 248).
Между тем, в оглавлении сборника есть и имена известнейших авторов, и критические очерки на важные темы: Андрей Белый: «Снежная Маска» А. Блока; Евг. Книпович: Дело Блока; О. Форш: «Пропетый Гербарий» (проницательный анализ «Петербурга» Белого как окончательного итога темы интеллигенции и русской литературе); А. Векслер: «Эпопея» А. Белого; Евг. Замятин: «Белая любовь» (речь на юбилее Сологуба в 1924 г.); А. Гизетти: Лирический лик Сологуба; Юрий Верховский: Путь поэта (о поэзии Н. С. Гумилева); Б. Тома-шевский: Формальный метод (вместо некролога). Но основной пафос книги задан ее обрамлением: посмертной статьей Александра Блока «Без божества, без вдохновенья», открывающей сборник, и «отрывком» «Взгляд и Нечто» Ипполита Удушьева.
Иванов-Разумник всегда имел репутацию отличного редактора: об этой заслуженной славе его пишет Ольга Форш (1964: 203-205) в романе «Сумасшедший корабль», в котором он выведен под именем «дядьки Черномора», пестуна тридцати трех богатырей. Предоставляя на страницах своего сборника достаточно места таким вероятным оппонентам, как «опытный репетитор» Серапионовых братьев Евгений Замятин или осторожнейший и наименее вызывающий из формальной школы Б. В. Томашевский (симптоматично, что оба технологи по образованию!), бывший редактор «Заветов» и вождь «Скифов» обрушил шквал своего радикально-народнического негодования на трех главных врагов великого и священного, свыше вдохновенного и задушевного, национального и народного социально значимого искусства.
Эти враги истинного русского искусства, объединенные общим и характерным, по мнению Иванова-Разумника, именно для «серебряного века», предпочтением чисто технического мастерства «золотому» вдохновению, были Серапионовы братья, формалисты и, в особенности, акмеисты и другие наследники идей Николая Гумилева.
Поэтому в качестве первого выстрела в полемической канонаде Иванов-Разумник напечатал крайне враждебную, несправедливую и местами необычайно грубую статью Александра Блока. Сам Блок, во время острого обмена мнениями с Гумилевым в последний год их жизни, предполагал опубликовать свою статью в первом (и последнем), запрещенном советской цензурой номере «Литературной Газеты», «издаваемой Правлением Всероссийского Союза писателей» (Петербург, Май 1921 г.). Есть свидетельства, что друзья расстрелянного Гумилева деятельно возражали против помещения этой посмертной статьи Блока в сборнике под редакцией Иванова-Разумника. Корней Чуковский (1991: 132) отметил у себя в дневнике оскорбительное поведение Иванова-Разумника по отношению к Гумилеву и к акмеистам в 1919 г., а впоследствии, в ноябре 1923 г., негодование Анны Ахматовой по поводу слуха об издательских планах Иванова-Разумника: «Она очень возмущена тем, чти для критического сборника, затеваемого изд-вом «Мысль», Ив.-Разумник взял статью Блока, где много нападков на Гумилева. — Я стихов Гумилева не любила... вы знаете... но нападать на него, когда он расстрелян. Пойдите в «Мысль», скажите, чтобы они не смели печатать. Это Ив.-Разумник нарочно» (Чуковский 1991: 257).
Запись в дневнике П. Н. Лукницкого от 26 мая 1926 г. подтверждает, что искусственное оживление всей старой полемики после смерти обоих ее участников причиняло Ахматовой чувство горечи: «Говорили об окружении Гумилева в тс последние годы. Попутно АА говорила о Блоке, считая, что Блок, вдавшись в полемику, закончившуюся статьей «Без божества, без вдохновенья», поступил крайне неэтично и нехорошо. А Гумилева же упрекнула и отсутствии чуткости, позволившем ему вступить в полемику с задыхающимся, отчаивающимся, больным и желчным Блоком. АА не оправдывает последних лет жизни Гумилева, причины их находит во всех условиях тогдашнего существования, считает, что если бы Гумилев не умер, то очень скоро бы сильно переменился, узнав историю с Кельсоном, он прекратил бы отношения с Г.Ивановым, II.Оцупом».
К этому месту дневника публикатор дает примечание из рукописной книги Лукницкого «Труды и дни Н. Гумилева» (т. 11, с. 292), основанное на сведениях, полученных от С. Г. Каплун, участницы Вольной философской ассоциации в 20-е гг.: «1921. Апрель. Ал. Блок написал статью “Без божества, без вдохновенья”, Статья эта (Н. С. читал ее в рукописи) привела к разрыву личных отношений между Н. С. Гумилевым и Ал. Блоком... Гумилев написал ответ на статью Блока, но не успел его опубликовать. Статьи этой найти не удалось» (Лукницкая 1990: 238 примеч. 1).
Как свидетельствует письмо Иванова-Разумника Андрею Белому от 12 ноября 1923 г., критик считал себя настолько правым в пренебрежении к памяти расстрелянного поэта и презрении к акмеизму, что надеялся получить у Анны Ахматовой статью для своего сборника (Белый и Иванов-Разумник 1998: 252-253; ср. письмо от 3 декабря 1923 г. с нападками на Пяста как на защитника акмеистов в этом вопросе, там же, с. 263-264).
Очевидно, Г. П. Струве, не знавший вышеописанных обстоятельств, решил проигнорировать нападки Иванова-Разумника на им же самим и вымышленный «серебряный век» и просто отказаться от этого наименования как неудачного. Хотя Струве был совершенно прав в своей оценке термина, доводы Иванова-Разумника следует принять во внимание будущим историкам русской литературной критики XX столетия. Ниже приводится полное извлечение из тех мест в памфлете «Ипполита Удушьева» (Иванов-Разумник 1925: 154-182), в которых идет речь о «веках и металлах»: «[...| История русской литературы — сама по себе, история русской макулатуры — сама по себе. Ибо для главы в истории русской литературы — мало изучить литературное ремесло. Его надо знать, надо быть мастером — самоучкой или прошедшим через студию опытного учителя, безразлично; но, кроме ремесла, надо иметь еще кое-что за душой. Каролина Павлова когда-то назвала поэзию «святым ремеслом — и метко попала в цель. Без ремесла нет искусства, конечно. Но современные ремесленники от поэзии и прозы, как бы там они не назывались, слишком легко забывают, что литература, как и всякое искусство, как и всякое творчество, — не только ремесло, но и святое место, что этот Иерусалим человеческого духа не завоюешь одними композиционными приемами, острой инструментовкой, изощренной ритмикой, сюжетными фокусами. Нужно и еще что-то — так, пустяк, малость: горение духа. Нет его — и всё никчемно, всё проваливается. Вот большой мастер, поэт, ушедший с годами в чистое ремесленничество,- и вся тридцатилетняя работа его летит прахом (Иванов-Разумни к целит, несомненно, и Брюсова — О. Р.) часто хотелось бы обратиться к нему со словами толстовского Акима: «Опамятуйся, Микита! Душа надобна». - Вот его младшие современники, два большие поэта, соединившие в своем творчестве громадное мастерство с высочайшим духовным взлетом, с непрерывным горением; их имена — вершины русской литературы первой четверти двадцатого века (здесь разумеются, конечно, Белый и Блок — О. Р.) На который же из этих двух путей вступает теперь русская литература? Незачем быть Кассандрой, чтобы предвидеть, что вероятнее — первый путь. [...] Мало вероятно, чтобы после громадного подъема творческой волны в первой четверги нашего века мы не стояли бы теперь (и уже стоим) перед ее спадом, который может затянуться тоже на десятки лет. [...] Характерным симптомом спада волны, начала серебряного века, всегда бывает появление опытных учителей в области «святого ремесла». Таким были, например, в области поэзии, еще в период ее расцвета, Вал. Брюсов и Вяч. Иванов, позднее — совсем уже не крупный поэт, но трудолюбивый мастер, Гумилев; теперь, в области художественной прозы, таким явился опытный учитель Евг. Замятин. И это — симптоматично. Русской художественной прозе суждено, по-видимому, пройти тот же путь, что и ее старшей (по развитию в XX веке) сестре, русской поэзии.
Так мы вступаем — и уже вступили — в новое литературное время. «Золотой век» русской литературы первой четверти XX века — подошел к концу; немногими старшими богатырями еще держится он; мы вступаем — и уже вступили в истоки века серебряного. (Марксистский критик сказал бы: в эпоху разложения буржуазной литературы). Уже не мало наметилось в этих истоках новых талантов, связанных общей струей ниспадающего течения со старшими предшественниками; давно и постепенно стали появляться они. Главным их признаком всегда была самодовлеющая техника, понижение духовного излета при кажущемся повышении технического уровня, блеска формы. Старая это история — doch bleibt sie iminer neu; ей научили нас и Греция, и Александрия, и Рим, и позднейшее Возрождение.
|...| «Серапионы» эти, ничтожное литературное явление, очень показательны, как один из симптомов. Другой мы найдем в области современной поэзии, третий — в увлечении «формальным методом» и еще, и еще. Я остановился на одном, мелком, но характерном, а выводы могут получиться и крупного значения. Проверит их — будущее. Серебряный век — в начале, герои его только начинают выступать на сцену. И много придет их, еще более опытных и талантливых, терпеливых и добросовестных, по всё же согласных отправиться от духовных вершин в отъезд на лето за небольшое вознаграждение.
|... | Основные ветви генеалогического ствола русской прозы (не только идеологического) уже достаточно ясно намечены. Если остановиться на самых последних ветвях «золотого века» символизма и реализма начала XX столетия, то не вызовет особых разногласий линия Гоголь - Белый (в «Серебряном Голубе») и Достоевский - Белый (в «Петербурге») с одной стороны, Лесков-Ремизов с другой. Новелла Тургенева получает новое и революционное развитие у Чехова, и от них обоих, в пересечении с линией Лескова, идут такие разные художники, как Сергеев-Ценский, затем такие, как Бунин и еще менее крупные (вроде Куприна и ему подобных), и как М. Горький со своими последователями; линия Гоголь - Сологуб остается самозамкнутой. «Новый реализм» (Бунин, Сергеев-Ценский вплоть до Шмелева, совсем небольшого, но перехваленного художника), «символизм» (Белый); «импрессионизм», идущий по прямой линии от Чехова (Зайцев и многие ему подобные) — этим заканчивается развитие прозы в предреволюционные и предвоенные годы.
Итак, после эпохи наших «классиков» середины XIX века (Толстой, Достоевский, Гончаров, Тургенев, Лесков, Салтыков, Успенский), заканчивавшейся к восьмидесятым годам, после временной переходной полосы, вновь поднявшаяся волна конца старого и начала нового столетия дала русской литературе таких разных мастеров прозы, как Чехов, Сологуб, Горький, Ремизов, Белый. У всякого из этих писателей был не только свой стиль, но и у каждого свой бог; каждый из них мог бы взять эпиграфом горацианско-средневековое: vertere stilum et cognoscere deum.
Как же сегодня обстоит дело «de stilo ct deo» и русской художественной прозе? Или, чтобы сказать более современными словами, на каком стержне держится ее современная форма? Если мы действительно вступили в истоки века серебряного, то по части «формы» дело должно обстоять более, чем благополучно, а вот насчет «стержней» — все более и более плачевно. Или еще другими, прежними словами: — ремесло в расцвете, горение духа — в загоне.
А ведь какая прожита эпоха! Огненная, грозовая. Тут бы и воспламениться, тут бы и загореться творчеству с силою небывалой. Не тут-то было! Маленькие огонечки поблескивают, хитрые домашние фейерверки мило чертят затейливую орнаментику; темы громадные, а дыхания не хватает. И это не вина, а беда всякой литературы серебряного века [...] Участь писателей всякого серебряного века: они слишком скоро и легко находят самих себя. Ибо это действительно легко: замечательные образцы — перед глазами. Они забывают, что в художественном творчестве — «всякий молодец на свой образец»; наоборот, они и без иронии, и без горечи легко находят для себя ответ на горькие и иронические слова:
Где, укажите нам, отечества отцы,
Которых мы должны принять за образцы?
Где? — пожалуйте, перед нами. Недаром ведь истоки века серебряного питаются от устья века золотого,и это, повторяю, не вина эпигонов, а беда их. Форма им без труда дается; а в легкой форме (иногда очень сложной и «трудной» с виду) и горение духа превращается в иллюминацию и фейерверк. Темы все громадные, сложные, а за душой-то — ничего и нет.
[... ] В этом тяжелая трагедия творчества серебряных молодых, и благо им, если они это сознают. Но ведь трагедия творчества есть трагедия жизни. А как жить, а чем жить, если за душой ничего нет?
Вот Bсев. Иванов. Прекрасный писатель. Ему есть чем жить, — если не душой, то по крайней мере ноздрей. Все знают и повторяют, что разные «запахи» составляют душу всех его произведений. Что же в этом плохого? [...] а дело в том, что Всев. Иванов — прямое продолжение старого образца, М. Горького. Темы новые, быт новый, а форма старая. И это удел серебряного века: в старые меха вливать новое вино.
Вот Эренбург. Прекрасный писатель. Впрочем — виноват: после появления его «Хулио Хуренито», об авторе надо было сказать — «писатель», а после появления следующих десятков (может быть, уже сотен?) произведений, придется, пожалуй, сказать о нем — «писака». [...] Какому же писателю под силу в год или два выпустить несколько десятков (или сотен?) романов, рассказов, повестей? Возможность этого простая: каждое новое произведение пишется в повой манере, но заранее готовому образцу. В этом Эренбург совершенная противоположность всем перечисленным выше серебряным знаменитостям, но в этой его приспособляемости — другая типическая черта эпохи эпигонов. Ритмическая проза Андрея Белого? — пожалуйте, вот «Жизнь и гибель Николая Курбова». Русифицированный Диккенс под соусом авантюрного романа? — извольте, вот «Жанна Ней». Кинематографический роман? — не угодно ли, вот «Гибель Европы». И даже «Хулио Хуренито» — ловко приспособленный для русской публики Анатоль Франс. И все это хлестко, с шиком, на все вкусы. Очень талантливо — и с души воротит. Явление не новое, частое, постоянное; чтобы пояснить примером — возьму область русской живописи, где аналогичные явления «истоков серебряного века» наметились десятилетием раньше. Любите ли вы картины Б. Григорьева или Ю. Анненкова? Если да, то должны любить и романы Эренбурга. [...]
[...] будет уже медный век литературы, если не случится нового взлета творческой волны» (Иванов-Разумник 1925: 160-167).
До этих пор Иванов-Разумник обсуждал литературу вообще и в частности художественную прозу, лишь пунктирно отмечая как одну из причин описываемого им «упадка» вредное влияние таких поэтов, как Брюсов и Гумилев.
Зато когда в главке «Нечто о поэзии» он обращается к стихам, сразу становится ясно, отчего ни П. Струве, ни другие историки так называемого «серебряного века» не цитировали его дословно. Иванову-Разумнику легко было ехидничать по поводу «Треста Д. Е.». В случае Ахматовой, Мандельштама и Пастернака подобные насмешки, в конце концов, вредили только репутации критиков, которые издевались над поэтами.
Весьма знаменательно, что о начале своего обзора новейших течений в русском стихе Иванов- Разумник пользуется выражением «Sturm und Drang Period русской поэзии» (1925:169), в то время как в опубликованной В. Г. Белоусом более ранней версии 1922 г. (Иванов-Разумник 1993: 48-50) нет никакого упоминания о «буре и натиске». Как известно, Осип Мандельштам применил этот термин к новой русской поэзии в статье «Буря и натиск», напечатанной в феврале 1923 г. (Мандельштам 1990: 282-291, 447). Иванов-Разумник в своем памфлете несколько раз оспоривает критические мнения Мандельштама, ни разу прямо не ссылаясь на его статьи (как не упомянул статью Мандельштама «Буря и натиск» и М. М. Бахтин, чья концепция «полифонии» прямо восходит к Мандельштамовскому кратчайшему анализу поэзии Андрея Белого: «В книге “Пепел” искусно вводится полифония, то есть многоголосие в поэзию Некрасова, чьи темы подвергаются своеобразной оркестровке»). Впрочем, Мандельштам атаковал Иванова-Разумника (и вообще, всякую ненаучную, импрессионистическую литературную критику) еще раньше, в статье, посвященной первой годовщине со дни смерти Александра Блока: «Болотные испарения русской критики, тяжелый ядовитый туман Иванова-Разумника, Айхенвальда, Зоргенфрея и др., сгустившийся в прошлом году, еще не рассеялся. Лирика о лирике продолжается. Самый дурной вид лирического толкованья. Домыслы. Произвольные посылки. Метафизические догадки. Все шатко, валко: сплошная отсебятина. Не позавидуешь читателю, который пожелает почерпнуть знание о Блоке из литературы 1921-22 гг. Работы, именно «работы», Эйхенбаума и Жирмунского тонут в этой литании, среди болотных испарений лирической критики» (Мандельштам 1990: 187-188).
Вероятно, неприязнь Иванова-Разумника к Мандельштаму не с этого эпизода началась, а восходит еще к 1913 году, когда, поместив в № 5 «Заветов» подборку (нелучших) акмеистических стихотворений в сопровождении весьма скептической статьи А. Долинина (Искоза), Иванов-Разумник в редакционной заметке попрекнул акмеистов тем, что они «не видят для себя преемственности в русской литературе». Но ранняя вражда критиков-общественников с акмеистами, в частности, Иванова-Разумника с Мандельштамом, еще не исследована вовсе и требует отдельного разбора. Здесь же будет приведена сама по себе достаточно обширная выдержка из рассуждений Иванова-Разумника о новейшей поэзии, непосредственно относящаяся к его общей концепции «серебряного века» и лишь мимоходом отражающая его вражду с Мандельштамом. Из выдержки становится совершенно ясно, однако, что Иванов-Разумник отождествлял начало своего «серебряного века» в поэзии именно с появлением зловредной доктрины акмеизма: «Расцвет русской поэзии, питавшейся от старых корней, но нашедшей в земле новые соки, продолжался четверть века. И расцвет этот был не только технический. Каждому из больших поэтов, каждой из небольших численно групп той эпохи (1890-1915 г.) было что сказать; новые формы вмещали и новые слова. А если оказывалось, что сказать больше нечего, то и поэт становился для читателей только пережитой главой истории литературы.
Бальмонту было что сказать (о себе — а значит и о нас) в первых трех-четырех книгах, — вплоть до «Будем как солнце»; он исчерпал себя и стал тщетно метаться в поисках самого себя из Египта в Мексику, из Мексики в Океанию, выпускал тома за томами стихов, которые больше небыли нужны никому, кроме его самого. Брюсову было что сказать в «Tertia Vigilias» и в «Urbi et Orbi», в первое десятилетие его творчества, а в остальные двадцать лет он продолжал писать стихи, как хороший мастер, тщательно изучивший свое ремесло. Тогда он и стал в русской поэзии «опытным учителем», — судьба, постигшая русскую прозу на десять-пятнадцать лет позднее.
Появились первые ученики, первые эпигоны, связавшие собою заканчивавшийся золотой век русской поэзии с наступавшим серебряным. Первым эпигоном — по прямой линии от Брюсова — явился Гумилев, ставший в свою очередь «опытным учителем» для эпигонов второго порядка, вроде О. Мандельштама и др.; процесс этот продолжается далее и далее, дойдет когда-нибудь дело и до дифференциалов энного порядка. Процесс характерный: я уже сказал, что первое появление «опытных учителей» симптоматично для начала наступления серебряного века.
Серебряный век создаст и свои идеологии, сипи теории-аплике из накладных, металлов [cp. «посеребренный век» у Адамовича (1967: 87) — О. Р.]. На смену символизму является акмеизм, убогое детище плохо переваренных теорий [здесь Иванов-Разумник в характерной для него смешанной метафоре забавно путает две физиологических функции «телесного низа» — О. Р.] за ним идут имажинизм, экспрессионизм, дадаизм и еще, и еще, со ступеньки на ступеньку. Другой «опытный учитель», сам большой поэт, Вяч. Иванов создает своих учеников - эпигонов символизма; теоретическим ублюдком символизма является «эмблематизм»; в поэзии — эпигонов символизма появляются целые станицы, целые стаи, и все очень талантливых поэтов. Целые стаи идут по стопам Блока, никогда, впрочем, не бывшего «учителем»; пресыщенное александрийство дает жеманную поэзию Кузмина. Так мало-помалу золотой век переходит в серебряный. На рубеже являются последние подлинные поэты — иногда не очень большого размаха, но настоящего дарования. От сочетания Кузмина и Блока идет Ахматова; Маяковский пробивает дорогу для общего признания прирученного и одомашненного футуризма; глубокое дарование Клюева, подлинного и большого поэта золотого века, развивается в военные и революционные годы; приходит, наконец, не только «последний поэт деревни» (как он сам себя называет), но и вообще последний крупный поэт этой золотой эпохи — Есенин. После его появления уже десять лет прошло и никто еще не явился на смену. Впрочем, явились - шестьсот (или тысяча шестьсот?) зарегистрированных поэтов в одной Москве...
[...]Такое желание выявить свое и себя, такая изощренность в средствах, такое бессилие достигнуть цели! Примеры, имена? Но ведь я никогда не кончу, если начну хоть кратко говорить о каждом талантливом современном поэте. И потом: почему о Герасимове, а не об Антокольском? Почему о Тихонове, а не о Пастернаке? — и так далее. Все они — мастера техники, все они — закопченные поэты. Появись каждый из этого легиона поэтов лет тридцать тому назад— каждый из них вошел бы отдельной главой в историю русской поэзии. И разве их вина, а не беда, что они пришли слишком поздно? Участь всех поэтов серебряного века. [...]
Вот Пастернак. Прекрасный поэт. «Сестра моя жизнь» — острая и топкая книга стихов, построенных не без некоторых технических новинок. Появись она в начальные годы декадентства девяностых годов — она крепко вошла бы в историю русской поэзии. Ибо книга эта, ибо сам Пастернак — весь от декадентства, от его остроты, от его формы и от его идеологии. Приходилось слышать: «Пастернак и Лермонтов». Зачем однако подражать Загорецкому с его «бочками сороковыми»? Не скромнее ли и не вернее ли было бы сказать: «Пастернак и 3. Гиппиус»? Конечно, куда ей до его изощренной техники! Но все-таки в истории русской поэзии останется то, что проявило себя в тех же устремлениях раньше. Утешимся: tarde venientibus — argentuml
[...] Но что же делать, если даже подлинный поэт, придя слишком поздно, не может преодолеть факта времени: «subiit argentea proles»... И чем больше они, поздно пришедшие, начинают ухитряться и изощряться, тем меньше созвучны они настоящему дню истории. [...] «бездна звездная» уже не может звучать в поэзии серебряного века.
И знаете ли, что в такие дни становится действительно «левым фронтом», в чем действительно чувствуешь жизнь и движение вперед? Возвращение к старой простоте, возвращение к самому себе, неизвращенному, не механизированному, не исхищренному. Только вернувшись туда, окажешься впереди; и вот почему и громадная поэма Вл. Гиппиуса («Лик человеческий!»), и тоненькая брошюрка стихов Казина («Рабочий май»), и тоненькая тетрадка стихов Елены Данько («Простые муки») — «томов премногих тяжелей». Большая техника, до конца усвоенное «ремесло» не закрыли глаза этих поэтов на то, что «только эта бездна звездна, только и ней светло». Бездна эта — душа каждого; но в серебряном веке, чем дальше он идет, тем труднее и труднее поэтам находить самих себя, уметь одновременно slilum verterc et dcum cognoscere.
И еще один путь вперед, пока не пришла новая культура, которая откроет и новые пути. Путь этот — пока еще гениально-косноязычный, не для многих открытый. Вместо пути можно просто назвать имя; Хлебников. [...] Его удивительная глоссолалии пая поэма «Зангези» скалой выдвигается среди мелководных поэтических течений последнего десятилетия. В ней и преодоление дешевой «зауми», и подлинное ее углубление; она может стать рядом с «Глоссолалией» Андрея Белого, его «поэмой о звуке». Конечно же, не Маяковский и Асеев, а Гуро и Хлебников — истинные «футуристы», безнадежно погибающие среди тонкого, изощренного и талантливого эпигонства поэзии серебряного века.
Итак: и в прозе, и в поэзии подошли мы ко времени эпигонов. Царство Александра Македонского распалось; диадохи его создадут новые и изысканные ценности, держа путь от Эсхила, Софокла и Еврипида к александрийству. Но правильно понятое александрийство есть уже новый взлет волны новой культуры. С автомобилями и аэропланами мы, может быть, проделаем этот путь не в столетия, а в десятилетия или годы, — не спорю. Но факт нынешнего «падения волны» остается фактом» (Иванов-Разумник 1925: 170-174).
В предпоследней главке «Взгляда», «Нечто о методе», направленной против формальной школы, «Удушьев» сравнивает литературоведческие опыты Андрея Белого как представителя золотого века модернизма с «одноглавым» подходом формалистов, являющихся, по его мнению, не более, как эпигонами ранних работ Белого а веке серебряном: «В книге «Символизм» Андрей Белый кладет краеугольный камень «формального метода» а изучении стихосложения. Дальнейшие его работы и этой области («Жезл Аарона», «О ритмическом жесте») уже являются однако внутренним преодолением формализма; иначе и не могло быть в золотой век русской литературы. Мертвые стороны формализма должны были получить развитие в эпоху эпигонов художественной прозы и поэзии. Каков поп, таков и приход» (Иванов-Разумник 1925: 175).
Наконец, заключительный «Взгляд вперед» Иванова-Разумника содержит оптимистическое опровержение русского шпенглерианства и характерно народническое исповедание веры в то, что из семян, посеянных социальными революциями, взойдет подлинно новое искусство, которое придет на смену вырождающемуся серебряному веку: «[...] Мой взгляд на современную литературу быть может правилен, быть может ошибочен (я-то, конечно, склоняюсь к первой возможности); быть может мне докажут, что теперь-то именно мы и вступаем в золотой век русской поэзии и прозы. Возможно. [...] Но если вы мне на минуту поверите [...], то можно, пожалуй, закончить этот «Отрывок» если, и не выводом, то хотя бы просто вопросом: пусть так, но что же дальше?
«Пусть так» — это значит: да, мы теперь вступили в истоки века серебряного. [...] Но если все это так, то все-таки: что же ждет нас дальше? Кончилась русская литература? Беспросветная ночь впереди, царство серебряное, потом медное, потом железное! [Иванов-Разумник заменяет здесь классические века образом из народной сказки — О. Р.]. Вздор, конечно. [...] Была эпоха нового расцвета; за ней пришла волна духовного оскудения. Революция помогла ей придти и выжгла в слабых душах то, что закалила в душах сильных; слабых оказалось больше — чему тут удивляться? А новые семена, посеянные революцией, взойдут, быть может, еще через годы и через десятки лет [...] Впереди — революция духа, впереди — новая волна обновленной культуры. [...] И именно поэтому — нельзя складывать руки в бездействии: ах, серебряный век! ах, впереди еще медный и железный! [...] Культура обращается в цивилизацию! Так с легкой руки Шпенглера шпенглерствуют теперь многочисленные шпенглерята. И это в России, в которой, может быть, как раз наоборот — потрясена была старая цивилизация, чтобы могла родиться новая культура. Пусть еще не скоро, — но ведь не во времени дело.
Но именно потому, что я верю в будущее, я не приемлю всего того, что в настоящем является лишь ослаблением и принижением прошлого. Современная русская литература — не та новая, которая еще придет; она только — вырождение старой. Не вырождение, впрочем, а лишь снижение, с одновременным широким развитием по старым образцам» (Иванов-Разумник 1925:180-181).
Если попытаться уяснить, не смягчая, в исторической перспективе, весь смысл мнений, высказанных под маской грибоедовского Удушьева влиятельнейшим из национал-революционных критиков, становится понятной осторожная беспристрастность, с которой А. В. Лавров (1981: 381-382; 1992: 388), единственный историк литературы, отметивший и отрицательное отношение Иванова-Разумника к постсимволизму, и последующее изменение в смысле понятия «серебряный век», сопоставил оценки Иванова-Разумника с преобладающими ныне критическими взглядами:
«Ныне распространено представление о расцвете русской поэзии в начале XX столетия, как о ее «серебряном веке», в параллель «золотому», пушкинскому веку. В статье «Взгляд и Нечто» Иванов-Разумник также использует эти определения, но в ином смысле: символистская эпоха для него подлинный «золотой век», а «серебряный век» — литературная действительность начала 20-х годов, не давшая, с его точки зрения, принципиально новых открытий [...] В этом смысле Иванов-Разумник констатирует общее снижение уровня литературной волны 1890-1915 гг. и утверждает свою позицию: «<...> для меня подлинная литературная современность — не Пастернак, а Блок, не Эренбург, а Белый. С этими спутниками я не боюсь за будущее, за литературный путь; с ними я твердо знаю: пойду сегодня, приду завтра» [Иванов-Разумник 1925: 181] (Лавров 1981: 381-382).
***
Мы проследили происхождение и смысл понятия «серебряный век» по основным его источникам в русской критической мысли двадцатых годов, на которые Оцуп, Вейдле, Маковский и другие любители и распространители этого наименования в эмигрантской словесности не считали нужным сослаться. Между хронологическими схемами, предложенными Пястом (1929) и «Ипполитом Удушьевым» (Ив.-Разумник 1925), есть много общего, хотя в своей скромной самооценке Пяст определяет «серебряное поколение» возрастом (родившиеся после 1885 г.), а в неонародническом памфлете Иванова-Разумника против предполагаемого им преобладания неодухотворенной и подражательной формы у «argentea proles», периодизация основывается на годе литературного дебюта, причем граница между «золотым веком» и «серебряным» пролегает около 1915 г.
Основная же разница между Пястом и Ивановым-Разумником, с одной стороны, и их негласными эпигонами в эмиграции, с другой, заключается в том, что Пяст и Иванов-Разумник различали в русском модернизме два века, золотой и серебряный, а Вейдле, Маковский и, в меньшей степени, Оцуп (чья установка была более типологической и менее исторической, чем у Вейдле и Маковского) расширили объем термина «серебряный век», распространив его на всю предреволюционную эпоху модернизма в России, так что Вейдле (1973: 113, 126) пришлось дополнительно ввести еще и понятие «золотой поры серебряного века».
Побочные оттенки значения и даже основной смысл термина у эпигонов Иванова-Разумника и Пяста подверглись коренным изменениям, хотя Оцуп довольно близок к Иванову-Разумнику и самом определении «серебряного века» как типа творчества, несмотря на то, что он этот тип оправдывает, восхваляет и ставит едва ли не выше золотого: тут переимчивый Оцуп в удушьевском неравенстве просто поменял все отрицательные знаки на положительные.
Феномен серебряного века и у Иванова-Разумника, и у Оцупa имманентен истории искусств. По мнению Оцупа, искусство серебряного века героически одиноко, «стихийные силы» не помогают ему: тут словесное оформление концепции Оцупа восходит к минаевскому каламбуру из речи Блока в Союзе поэтов 4 августа 1920 г.: «стихи, не связанные со стихиями, останутся стихами» (Блок 1962 R: 436). В нормативной оценочной литературно-исторической схеме Иванова-Разумника серебряный век всегда и всюду есть век вторичного, эпигонского, излишне утонченного, поверхностно исхищренного и тщательно приукрашенного, но духовно опустошенного и художественно тщетного искусства. Трудно сказать, не ставил ли себе Оцуп косвенной задачей в первой своей статье о серебряном веке запоздалую защиту постсимволизма и заветов Гумилева от злого социально-идеологического и эстетического приговора старого «скифа». Это могло бы служить Оцупу частичным оправданием.
Показательно, что и позднейшие критики, и изощренный читатель нашего времени, привычно пользующийся выражением «серебряный век», вовсе не чувствуют в нем отрицательных или снисходительных оттенков смысла. Совершенно наоборот, это имя передает сейчас, в целом, представление о глубокой, даже несколько схимнической духовности и о высшей степени художественных достижений и созидательного порыва, с умеренной и поэтически привлекательной примесью таких трагических погрешностей, как творческая гордыня, нравственная отчужденность в башне из слоновой кости или, напротив, хилиастическое нетерпение и пророческая темнота выражения, с одной стороны, и риторическая и интеллектуальная безответственность, с другой.
Значительность роли «Ипполита Удушьева» и Владимира Пяста как зачинателей аксиологической схемы «металлургических метафор» в периодизации русской словесности XX века не подлежит сомнению. Но исторический обзор применения имени «серебряный век» к эпохе модернизма не был бы завершен без упоминания о таинственном незнакомце, единственном, кажется, предшественнике Иванова-Разумника и Пяста.
Глеб Марев, загадочная фигура в истории русского футуризма, издал в 1913 г. в Петербурге манифест «Конечного Века Поези», открывавший брошюру, озаглавленную «Вседурь. Рукавица современью». В. Ф. Марков, включивший его в качестве приложения в антологию «Манифесты и программы русских футуристов», допускал возможность, что «Вседурь» является пародией, но указывал, что «полной уверенности нет» (Markov 1967: 166). Как бы то ни было, манифест Марева представляет интерес с разных точек зрения, в том числе и как краткая формулировка «металлургических» метаморфоз русской поэзии. Вот как описывает Марев ее четыре века (орфография по воспроизведению в антологии Маркова):
«Недавний парад «Чэмпионата поэтов» увершил историю Поези предельным достижением. Пушкин — золото; символизм — серебро; современье — тускломедная Вседурь, пугливая выяв-леньем Духа Жизни (perpetuum mobile) века Железа. Человечество у мертвой точки: наивно опознаное самоцелью, оно не более, как ток разума к совершеннейшим формам. [...]
Факел «изломства» и прозрение «искуства» Железного Века по праву принадлежит «Чэмпионату», предтече приемами поэтического бокса катастрофы Вседури. [...] Гений Поези претворится в журчании материи, всесути и откровении Конечного Века; отсюда выражение ее необязательно.
[...] пока «Чэмпионат Поэтов не вострубит perpetuum mobile и не произнесет свое ЖЕЛЕЗНОЕ СЛОВО.
Ноябрь 913г.»
Дата добавления: 2015-07-16; просмотров: 55 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ПЕРИОДИЗАЦИЯ ВЛАДИМИРА ПЯСТА И | | | Глава VII |