Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава IV. Серебряный век «чисел»

Серебряный век как умысел и вымысел | Глава I | Сергей Маковский и Николай Бердяев | СЕРЕБРО АХМАТОВОЙ, ЦВЕТАЕВОЙ, МАНДЕЛЬШТАМА И ГУМИЛЕВА | In my beginning is my end. | Глава VI | Глава VII |


СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК «ЧИСЕЛ»

О отношении Ахматовой к оценке ее эпохи, данной в «Поэме без героя» с призвуком чужого слова и чужого суда каких-то современников, «И серебряный месяц ярко Над серебряным веком стыл», присутствует выраженная в обычной гордели­вой и в то же время самоотреченной ахматовской манере на­пряженная двойственность.

Эпитет эпохи кажется у Ахматовой отстраненным не столько оттого, что век, быть может, перехвалили, а потому, что его, при всех его грехах, недооценили. То время вытерпе­ло достаточно поношений со стороны социально или нацио­нально мыслящих критиков и до и после 1917 г. Передовая и ретроградная, свободомыслящая и религиозно-возрожден­ческая общественность единодушно заклеймили его именем декаданса. Однако, как бы ни был век хорош или дурен, праве­ден или грешен, прекрасен или уродлив, живителен или гибе­лен, в дни своего цветения и в многочисленных выдающихся своих представителях он не был второсортен, хил, подражате­лен или бледен, и Ахматова беспристрастно определяет его крайности в «Поэме без героя» (ст. 361-363):

Золотого ль века, виденье

Или черное преступленье

В грозном хаосе давних дней?

 

Нет оснований предполагать, что Ахматова разделяла снисходительный скепсис Георгия Адамовича (1967: 87), ко­торый, намекая на «позолоченный век» Марка Твена и на на­смешливую кличку средневековой латыни — «посеребренная» (Jatinitas argentata, а не argentea), — на старости лет съязвил насчет «нашего Серебряного века, которому впрочем лучше было бы называться веком посеребренным».

В диалоге между поэтом и произведением во Второй части «Поэмы без героя» сама поэма провозглашает свое солнечное, а не лунное происхождение, как бы выражая несогласие с прежним образом «серебряного месяца над серебряным ве­ком:

Вовсе нет у меня родословной,

Кроме солнечной и баснословной,

И привел меня сам Июль.

 

Так и Осип Мандельштам писал еще в 1915 г. о конце эпохи:

Вот дароносица, как солнце золотое,

Повисла в воздухе — великолепный миг.

Здесь должен простучать лишь греческий язык:

Взят в руки целый мир, как яблоко простое.

 

Богослужения торжественный зенит,

Свет в круглой храмине под куполом в июле,

Чтоб полной грудью мы вне времени вздохнули

О луговине той, где время не бежит.

 

В 1923 г., оглядываясь на ушедшую эпоху в пиндарическом отрывке «Нашедший подкову», он снова вызвал к жизни луч­ший звук се золотого творческого зенита и ее детскую еван­гельскую бескомпромиссность — «да, да», «нет, нет»:

Эра звенела, как шар золотой,

Полая,

литая,

никем не поддерживаемая,

На всякое прикосновенье отвечала «да» и «нет»:

Так ребенок отвечает:

«Я дам тебе яблоко» или «Я не дам тебе яблока»,

И лицо его точный слепок с голоса,

Который произносит эти слова.

 

Звук еще звенит, хотя причина звука исчезла.

 

Все эти напоминающие о полдне Заратустры образы солн­ца в зените, золотой сферы, яблока и ребенка очень далеки от понятия, вызываемого в культурном сознании словами «се­ребряный век» даже в строго историческом смысле термина. Еще менее соответствуют они, как станет видно из нижеизложенного, представлениям тех литераторов, которым этот тер­мин обязан своим существованием и широкой распространен­ностью.

То, что Владимир Вейдле, как указывалось в начале пред­ыдущей главы, мимоходом воспользовался наименованием «серебряный век», говоря о десятилетиях, непосредственно предшествовавших революции, вовсе не значит, что идея «се­ребряного века» к 1937 г. уже стала общим достоянием или «носилась в воздухе», как любят говорить популяризаторы чужих мыслей. Просто Вейдле, подобно многим литератур­ным критикам с художественным темпераментом и в отличие от людей науки, редко утруждал себя ссылками на источники цитат или заимствований. В данном случае, он всего лишь по­ступил по примеру того литератора, у которого он концепцию серебряного века взял.

Автор этот был Н. А. Оцуп, как, по-видимому, предполагал, но не хотел печатно утверждать, Г. П. Струве, и как указыва­лось в нескольких работах, опубликованных в начале 90-х гг. (Ronen 1990: 1619; В. Gasparov 1992: 16 п. 4; Ронен 1992: 495; Тименчик 1993: 609). До Оцупа выражение «серебряный век» в литературе русской диаспоры не употреблялось.

Посредственный поэт и критик, Николай Авдеевич Оцуп, скончавшийся в Париже 28 декабря 1958 г.(в некоторых источниках ошибочно указывается 1959), родился в 1894 г. в Цар­ском Селе, До Второй мировом войны он пользовался влияни­ем среди парижской русской литературной молодежи и в своих критических выступлениях говорил как власть имущий. Буду­чи человеком предпринимательской складки, он в 1930 г. осно­вал литературный журнал «Числа», в котором попытался соче­тать внешнюю роскошь старого петербургского «Аполлона» Сергея Маковского, не совсем уместную в трагических условиях изгнания, с напускной аскетичностью художественных и нравственных поисков. Бывший член последнего «Цеха поэтов», лично преданный, но мало удачный ученик Гумилева, Оцуп в свое время в Петрограде часто служил мишенью для на­смешек в юмористической словесности, а впоследствии и в вос­поминаниях современников. Его фамилию имели обыкновение расшифровывать как советское сокращение О.Ц.У.П.: Обще­ство Целесообразного Употребления Пищи. Блок эту шутку обессмертил в скетче «Сцена из исторической картины „Всемирная Литература" (XX столетие по Р. Хр.)» — из бытия редакционного совета знаменитого горьковского издательства («Место действия - будуар герцогини»):

ЧУКОВСКИЙ (запальчиво)

Неправда! Я читаю в Пролеткульте,

И в студии, и в Петрокомпромиссе,

И в Оцупе, и в Реввоенсовете!

(И этот стих не дает разгадки понятия «Оцуп»; если это был человек, то Чуковский мог «читать» - только в его душе; если — учреждение, то, очевидно, там была культурно-просветительная ячейка, где Чуковский читал лекции. — Примеч. Блока.)

Одно из нередких отступлений Оцупа от правил и обычаев русской грамматики, засвидетельствованная в его поэтиче­ском творчестве форма причастия действительного залога прошедшего времени от глагола умереть — «умеревший», ны­не упоминается во всех примечаниях к эпиграмме Мандельш­тама «Полковнику Бсловенцу» (Полковнику Беловенцу | Каждый дал по яйцу. | Полковник Беловенец) Съел много яец. Пожалейте Беловенца | Умеревшего от яйца). Ольга Форш (1964: 178-179), напечатавшая этот стишок еще в книге «Су­масшедший корабль», приписала его Гумилеву. Впрочем, Г. П. Струве в печати и в личных беседах высказывал весьма положительное мнение о поздней поэзии Оцупа.

Пытаясь, подобно Адамовичу, играть роль арбитра вкусов среди нового литературного поколения в эмиграции, Оцуп выступал перед ними как полномочный представитель пет­роградских поэтов 1921 г., замученного Блока, расстрелянно­го Гумилева, запрещенной Ахматовой и затравленного Ман­дельштама, в то же время игнорируя или издевательски критикуя все лучшее, но еще не защищенное мировой славой, что существовало в изгнании: Ходасевича, Цветаеву, Сирина. Надо помнить об этой роли Оцупа, чтобы понять, до какой степени его представление о серебряном веке должно было послужить выигрышным литературно-историческим фоном и духовным оправданием того художественного дарования и тех идейных притязаний, какими он обладал.

После кончины Оцупа, в Париже вышел в свет иждивением близких довольно небрежно составленный сборник его статей «Современники» (Оцуп,1961). Входящая в состав сборника статья, озаглавленная «Серебряный век русской поэзии», начинается с утверждения, которое можно принять за упреждаю­щее возражение Маковскому, приписавшему в своей тогда еще не изданной книге «На Парнасе „Серебряного века"» (1962) изобретение пресловутого наименования Бердяеву: «Пишу­щий эти строки предложил это название для характеристики модернистической русской литературы» (Оцуп 1961: 127).

Неясно, знал ли Оцуп заранее о готовящейся книге Маков­ского, но о том, что «авторство сих слов» приписывается про­славленному философу, ему было известно, как свидетельст­вуют его письма редактору издававшегося в Америке русского журнала «Опыты» Ю.П. Иваску (Оцуп 1993: 609). Что же ка­сается сходства между названием его книги, «Современники», и более ранним сборником мемуарных очерков Маковского «Портреты современников» (Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1955), то здесь могло иметь место и простое совпадение, в осо­бенности потому, что заглавие посмертного издания Оцупа могло быть не им самим сочинено и оставлено в бумагах, а да­но издателем-душеприказчиком.

Несмотря на то, что Оцуп в письме к Гулю возражает опре­деленно против приписывания «авторства сих слов» Бердяеву, в чем позже был виновен Маковский, представляется более ве­роятным, что Оцуп защищал свой «приоритет» от В. Вейдле, незадолго до того включившего в авторский сборник, выпу­щенный тем же Издательством имени Чехова, статью 1937 го­да «Три России» с уже цитированными в предыдущей главе рассуждениями о серебряном веке и без всяких ссылок на про­исхождение термина (Вейдле 1956: 97). Во всяком случае, Вейдле, по-видимому, принял на свой счет посмертную ре­плику Оцупа, поскольку впоследствии он, продолжая непри­нужденно пользоваться термином «серебряный век» в своих собственных целях (см. ниже), высказал оговорки по поводу его ценности и свою готовность отказаться от него вовсе: «[...] петербургская поэтика вошла в свои права и началось то, что можно было бы назвать золотою порой нашего серебряного века. Металлургические метафоры эти применяю я неохотно, но от первой откажусь менее легко, чем от второй» (Вейдле 1973: 113).

Нет никакого критического аппарата к наименованию «се­ребряный век» и в банальной компилятивной статье Л. И. Стра­ховского на английском языке «Серебряный век русской поэзии: символизм и акмеизм», также опубликованной после смерти Оцупа (Strakhovsky 1959: 61-87): тут термин приме­няется как нечто общепринятое и само собой разумеющееся.

Итак, справка, с которой начинается статья Оцупа, имела свой психологический, если не литературно-исторический резон: он, очевидно, начисто забыл, что сам когда-то позаимст­вовал выражение, становящееся у него на глазах всеобщим достоянием, и решил сделать заявку на авторские права. Непос­редственно за нею следует пространное и сбивчивое обсужде­ние «золотого века» и «серебряного века» в русской литературе вообще, а не только в поэзии. Большая часть того, что Оцуп пи­шет о золотом веке, одновременно и вполне тривиально, и спор­но. К золотому веку он причисляет, ссылаясь на авторитет Поля Валери, «явление Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Досто­евского, Толстого, Тютчева, Тургенева, Некрасова и других гениальных поэтов и писателей, живших в России на протяжении сравнительно короткого отрезка времени». Явление это так же «поразительно, как эпоха великих трагиков в Греции или как расцвет гениев живописи в эпоху итальянского Ренессанса» (отмстим, что Вейдле [1956: 97] «самым поразительным в но­вейшей истории России» назвал серебряный век).

«Особенность» русского «золотого века» Оцуп определяет так:

Во-первых — широта и грандиозность поставленных перед со­бой задач.

Во-вторых — высокое трагическое напряжение поэзии и прозы, их пророческое усилие.

В-третьих — неподражаемое совершенство формы (Оцуп 1961: 127).

Далее ставятся два вопроса: «Когда же на смену веку золотому пришел серебряный? Сохранил ли он сокровища своего предшественника?» Отвечая на первый вопрос, Оцуп следует, более или менее, хронологии кн. Святополк-Мирского в его широко известной английской книге «Современная русская литература, 1881-1925» (Mirsky 1926) и уже упомя­нутой «Истории русской литературы XX века» Венгерова (1914). «Демаркационной линией между двумя веками» назы­вает он «восьмидесятые годы прошлого века», делая исключе­ние для «последних вещей стареющего Толстого» и «почти всего» творчества Чехова, которые «принадлежат еще к луч­шему из созданного в самом расцвете «века золотого».

Что касается оценки «серебряного века», то здесь в свое» почти трогательном последнем слове Оцуп патетичен, сбивчив и часто противоречит сам себе, ибо при всей неосведом­ленности, посредственности и завистливости он все-таки лю­бил большую поэзию. Рассматривая начало «серебряного века», он отмечает низкий уровень художественного вкуса тогдашней интеллигенции, но выражает это справедливое мнение в манере, нестерпимо вульгаризующей глубокие на­блюдения Осипа Мандельштама. Приводимые ниже слова Оцупа, по сути дела, являются искаженными реминисценци­ями из «Шума времени» (1925). Сравним:

Оцуп (1961:128-129) Мандельштам (1990: 15-16)

[...] годы восьмидесятые. Ху­дожественные [...] 80-е годы и Вильне. Слово «интеллигент»

требования резко понижаются. Сенти­мен мать и особенно бабушка выговаривали

тальные жалобы Надсона кажутся высокой с гор­достью.

поэзией.

Пафос гражданской доблести как бы исклюю [...] Не смейтесь над надсоновщиной — это

чает все другие интересы: поэтом можешь загадка русской культуры и в сущности

ты не быть, но гражданином быть обязан» непо­нятый се звук [...] Сюда шел тот, кто хотел

... Повторяя эти слова Некрасова, русская разделить судьбу поколенья вплоть до гибели,

ин­теллигенция млеет от благо­говения перед — высокомерные оставались в строне с

террористами-революционерами, но дальше Тютчевым и Фетом. [...] Как высокие

сочувствия дело не идет. просмоленные факелы, горели всенародно

на­родовольцы с Софьей Перов­ской и Желябо

вым, а эти все, вся провинциальная Россия

и «учащаяся молодежь», со­чувственно тлели,

— не должно было остаться ни одного

зеле­ного листика.

 

Беспомощность Оцупа в особенности жалка, когда он пыта­ется найти путь в лабиринте связей и перегородок между ради­кальной идеологией, которую исповедовала интеллигенция, духовным миром декаданса и новым, хилиастическим обще­ственным порывом второй, соловьевской волны в символизме. Социальной стороной литературной истории Оцуп был настолько поглощен и так запутался в ней, что от этого сильно пострадали его суждения в области художест­венных ценностей, за исключением тех случаев, когда он не­посредственно заимствовал свои оценки у Г. П. Федотова, у Н. С. Гумилева или у кн. Д. II. Святополк-Мирского. Глав­ная беда доводов Оцупа, превращающая их почти в карикату­ру на критическое рассуждение, заключается в том, что он смешивает чисто метафорические, иногда комически натяну­тые или просто невежественные аналогии с честными, но тщетными попытками разыскать и проследить истоки вдох­новения русского модернизма на Западе. Основной момент в сопоставлении русской и европейской культурной истории, на основании которого Оцуп силится описать и объяснить «золотой» и «серебряный век» в России, сформулирован у него так: «Запоздавшая в своем развитии Россия силой целого ряда исто­рических причин была вынуждена в короткий срок осуществить то, что в Европе делалось в течение нескольких столетий. Неподражаемый подъем «золотого века» отчасти этим и объ­ясним. Но и то, что мы назвали «веком серебряным», по силе и энергии, а также по обилию удивительных созданий, почти не имеет аналогии на Западе: это как бы стиснутые в три десяти­летия явления, занявшие например во Франции весь девятнад­цатый и начало двадцатого века. В самом деле, эпоху Пушкина, Достоевского и Толстого надо сравнивать по ее значению скорее уж с веком Корнеля, Расина и Мольера, а по глубине национальных, религиозных и чисто художественных задач она, пожалуй, напоминает итальянское кватроченто [sic!] с его триадой: Данте, Петрарка, Бокаччио» (Оцуп 1961:130).

Самые тривиальные школьнические промахи здесь наибо­лее симптоматичны. Дело не только в том, что Оцуп, хотя и много бывал в Италии, не тверже знал, когда у итальянцев был пятнадцатый век (qualtrocenlo), а когда четырнадцатый (trecento), чем когда был «серебряный век» в русской поэзии, а когда «золотой». Гораздо хуже то, что он позволил себе не просто парафразировать, а «исправлять» исторически содер­жательный и весьма памятный ответ ученейшего Г. П. Федо­това на вопрос о литературном упадке в анкете тех самых «Чи­сел» (кн. 2-3, 1930), которые Оцуп когда-то редактировал. Вот что писал Федотов: «Как-то неловко говорить об упадке русской литературы, когда вспоминаешь, что жалобы об упадке ее более века сопровожда­ли ее поистине чудесный расцвет. Тем не менее готов признать­ся, что ощущение упадочности современной литературы и мне не чуждо. Но делаю это со следующими оговорками. О естест­венном упадке XX века можно говорить, когда сравниваешь его с гигантами XIX — нашего золотого века. Как Италия никогда не забудет своего trecento [курсив мой: Оцуп, очевидно считая, что trecento значит «тринадцатый век», a нe «четырнадцатый», решил, что Федотов ошибся. - О. Р.], как Франция le grand siecle, так Россия — своего дворянского цветения. Было бы со­вершенно противоестественно, то есть противо-исторично, рассчитывать на вторую молодость нации, едва схоронив Толстого» (Федотов 1967:320).

Само собой разумеется, в федотовской аналогии речь шла о том значении, которое сохраняет цветущий и плодоносный век могучего культурного творчества в исторической памяти и самосознании различных пародов, уже изживших существовавший в тот век экономический и социально-политический уклад: господство российского землевладельческого дворянст­ва ушло в прошлое, подобно старинным итальянским городам-государствам и французскому абсолютизму, но оставило но се­бе неувядаемое культурное наследие. Культурно-исторические же параллели, которые проводит Оцуп, либо тривиальны, либо бессмысленны: есть основания сопоставлять роль Пушкина и Данте и даже Гоголя и Данте в духовной истории родивших их народов, но сравнивать роли Бокаччио и Достоевского или Петрарки и Толстого так же нелепо, как было бы и в случае пе­рестановки этих совершенно произвольно соединенных имен.

Обращаясь к более новой поэзии, Оцуп по временам скло­нен преувеличивать влияние на русский модернизм тех поэ­тов, у которых сам он пытался учиться в позднейшие гады, на­пример, Гюго и Виньи. Спору нет, у Ахматовой и Гумилева найдутся из обоих французских поэтов цитаты или реминис­ценции (обычно полемические, например, «стократ нечистое дитя» из Виньи в стихотворении «Людям будущего»), но в XIX веке Достоевский был обязан «Отверженным», а Лермон­тов, как писал о том и сам Оцуп в специальном исследовании (Otzoupe 1956), и после Лермонтова Случевский находились под впечатлением «Элоа» в несравненно более значительной степени, чем модернисты. В таких преувеличениях заключается главная оригинальная черта суждении Оцупа, но чаще он бла­гополучно полагается на те литературные имена и течения, которые фигурируют в известных поэтических манифестах или критических пособиях: «Эпоха же русского символизма и акмеизма заставляет думать с одной стороны о французском романтизме, то есть о Викторе Гюго и в особенности о А. де Виньи, этом замечательнейшем и да­же сейчас еще не достаточно оцененном поэте, с другой стороны о преодолении романтизма и внутри самого романтизма [здесь у Оцупа явственные перепевы идей В. М. Жирмунского («Пре­одолевшие символизм», «О классической и романтической поэ­зии» и т. д.). - О. Р.], то есть о Теофиле Готье, избранном (вместе с Франсуа Биллоном и Рабле) в учителя русского акмеизма, и вне романтизма, то есть, через холодок парнасцев, возвращение к на­циональным источникам [Оцуп, вероятно, имеет в виду раннее увлечение Гумилева «романской» школой Мореаса, скорее чем довольно космополитическими французскими парнасцами; см.: Гумилев 1990: 180, 225,234,344; Ронен 1992:506. -О.Р.]

Французский символизм с его приблизительностью и певучей затуманенностью, выдающей его германское происхожде­ние, лишь в начале декадентства находит аналогию в поэзии русской. После трагически-напряженных колебаний, выражен­ных лучше всего в поэзии Блока и Гумилева (германское нача­ло у первого и романское — у второго), серебряный век русской литературы окончательно определяется проникновением и судь­бы национальные» (Оцуп 1961: 130-131).

После отступления на тему «culpability collective», чувство которой «отличает русский народ» и «сколько-нибудь значи­тельных» русских писателей (симптоматично и то, что Оцуп почему-то пользуется французским эквивалентом русского выражения «круговая порука»), он обращается к различиям между «золотым» и «серебряным веком» по классовому и на­циональному составу литературы. Тут он, как будет отмечено, сильно полагается на работы Мирского, например, «О нынеш­нем состоянии русской литературы» («Благонамеренный», № 1,1926; перепечатано в сб.: Mirsky 1989: 222-229), но не вы­казывает свойственной Мирскому изящной точности в опре­делении чередующихся периодов поэзии и прозы в истории русской словесности:

«В серебряном веке русской поэзии есть несколько главных особенностей, отличающих его от века золотого.

Меняется русская действительность.

Меняется состав, так сказать классовый, социальный русских писателей.

Меняется сам писатель как человек.

К худшему или к лучшему все эти изменения?» (Оцуп 1961:133).

 

«Когда Тургенев пишет о Белинском, он отмечает, несмотря на все снос преклонение перед знаменитым критиком пушкинской эпохи, что он, Белинским, был происхождения плебейского. Сам дворянин, Тургенев еще принадлежал к России господ.

Известно, что лишь и 1861 г. было уничтожено крепостное право. Россия сосланная, феодальная уступила место поной России. Но даже Достоевский, разночинец, еще явление не столь привычное в преимущественно барской среде иска золо­того.

В веке серебряном состав писателей уже совершенно другой; есть много людей из простонародья, есть много инородцев из поляков, из евреев» (Оцуп 1961: 134-135).

Сравним с этим вялыми и робкими высказываниями Оцупа их источник в вызывающей по тем временам формулировке кн. Святополк-Мирского: «В „глухие" годы между 1-м марта и убийством Плеве (как в глухие годы между Польским восста­нием и Крымской войной: развивать это сближение я предо­ставляю Иванову-Разумнику) русская почва родила плохо. (И еще, заметьте, сколько „инородцев" в числе самых лучших — Мандельштам, Пастернак, Бабель)» (Mirsky 1989: 223).

Наконец, рассказав вкратце о литературной и о трагиче­ской личной судьбе таких представителей русского модерниз­ма, как Блок, Гумилев, Есенин, Цветаева, Маяковский и Ман­дельштам, Оцуп подводит, по-видимому, окончательный итог истекшему периоду по якобы им изобретенному «металлурги­ческому»- прейскуранту поэзии XX века, — он дает оценку со­временной эпохе в русской литературе: «В последние годы обостряется трагизм русских писателей по обе стороны так называемого «железного занавеса». Там падает уровень произведений, создаваемых без элементарной свободы. Здесь, за рубежом, сказывается слишком долгий отрыв от народной стихии...

Может быть, мы уже находимся в медном или даже в железном веке. Еще не скоро наши потомки сумеют безошибочно ответить на этот вопрос» (Оцуп 1961: 135).

На этом месте описываемый опыт, сочиненный, судя по упоминанию в нем таких событий как гибель Мандельштама, не ранее 50-х гг., внезапно, без всякого объяснения продолжа­ется как неоговоренная перепечатка старой статьи из № 7-8 «Чисел» - (Оцуп 1933: 174-178), той самой, которую писатель имел в виду, когда отрекомендовался как автор названия «се­ребряный век» в самом начале новой статьи (Оцуп 1961:127).

Статья в «Числах» была озаглавлена просто «Серебряный век». Единственный пассаж, исключенный из нее при переиз­дании, представляет собой двусмысленный комплимент по адресу Георгия Адамовича: «Здесь не место говорить о поэзии самого Адамовича, но в его критических работах есть то, что справедливо отметил у Андрея Белого Пастернак [Оцуп имеет в виду эпизод с Маяковским в 13 главе части третьей «Охранной грамоты». - О. P.] — способность бескорыстно восхищаться успехами других без оглядки на собст­венное свое место в литературном генералитете» (Оцуп 1933:174).

В этой статье 1933 г. Оцуп определял серебряный век как тип творчества, скорее чем культурно-исторический период. Ставя себе косвенной целью нравственную и художественную апологию творческой немочи и духовной вялости, свойствен­ной эмигрантским поэтам так называемой «парижской ноты» - то есть школы Адамовича, он выделял и превозносил в «золо­том веке» «серебряных поэтов» (в первую очередь, Баратын­ского и, отчасти, Лермонтова) и в своеобразном синхрониче­ском смысле провозглашал также существование поэтического золотого века в XX столетии, представленного Тютчевым и Блоком как «золотыми поэтами» «серебряного века».

Все эти рассуждения, как будет показано в следующей гла­ве, были не чем иным, как сбивчивым и искаженным переска­зом мыслей, позаимствованных у Вл. Пяста (ср.: Тименчик 1993: 609). Тем не менее, по-видимому, именно статья Оцупа в «Числах» ввела выражение «серебряный век» в критиче­ский словарь литературной эмиграции и вызвала сдержанный отклик у Анны Ахматовой. Поэтому придется здесь привести, ради полноты исторической картины, пространные выдержки из первоначального оцуповского опыта, при всей их запутан­ности и бессвязности:

«Мне кажется, что у Адамовича во всяком случае верно наблюде­ние (и самонаблюдение) о затрудненности стихотворной речи у некоторых современных поэтов, быть может не наиболее ода­ренных, но вероятно наиболее ответственных.

Позволю себе поделиться своими мыслями по этому поводу...

Кто знает, сколько раз без этого запоя,

Труда кошмарного над грудою листов,

Я духом пасть, увы! я плакать был готов,

Среди неравного изнемогая боя;

Но я люблю стихи — и чувства нет святей:

Так любит только мать и лишь больных детей.

Эти строки Анненского мне хотелось взять эпиграфом к моей статье. Но так как она в сущности только отсюда и начинается и так как принято никакими пояснениями эпиграфа не сопро­вождать, пользуюсь здесь своим правом.

Да и что прибавить к красноречивейшим этим строчкам?..

Есть золотой и есть серебряный век искусства. И в тот и в дру­гой — люди друг друга стоют. Вряд ли первые другой породы чем вторые.

Равновесие нарушается стихией.

Стихия ренессанса, как бы выбирая углубления, замедляется и собирается и больших артистах своего времени. Они и сами замечательны, но стихия делает их великими.

Но вот стихия схлынула, выговорилась.

На смену тем артистам пришли другие, вряд ли менее по­длинные. Но они предоставлены только своим силам. За них ничто ужи ни действует, не говорит. Им недостаточно, как тем, более счастливым, всмотреться и вслушаться. То, что недавно было полно света и звуков, стало похожим на тишину и сумер­ки. Художнику серебряного века не помогает стихия.

Но организация человека все та же и без союзника иррацио­нального он все же делает свое дело. Героизм серебряного века в этом и состоит. И что-то в созда­ниях его художников, несмотря на неизбежную бледность, даже лучше искусства золотого. Там слишком уж все полногласно, слишком переливается через край. Здесь — мера человеческих сил. Все cyшe, беднее, чище, но и, более дорогой ценой купленное, ближе к автору, более — в человеческий рост.

[…]

Ничуть не ювелирная отделка маленьких, недолговечных и прелестных вещиц составляет суть серебряного пека. Бывает и это. Но так, между прочим, для утоления «переутонченности», которая может быть и является единственным признаком упадка.

Нет, художник серебряного века не ищет более ничтожных тем, нежели его счастливый предшественник. Он такой же ис­катель и носитель последних истин. Он пытается, с неизмеримо большим трудом, чем те, кому помогала стихия, дать образ своей и всей вообще человеческой жизни. Он — труженик искусства, не баловень его.

[…]

Нет, разумеется, никакой возможности с точностью опреде­лить границы века золотого и века серебряного. Проще всего, быть может, считать золотим веком два-три лучших десятилетия «свой век увлекающего гения». Золотой век русской поэзии прошлого столетия, «первая любовь» России — жизнь и стихи Пушкина.

Благодаря Баратынскому, серебряный век существует одно­временно с золотым.

Не таков случай Языкова. Он по свободе и звучности голоса - об­разчик века золотого, но это образчик второго или третьего сорта.

На Лермонтове золотой век как бы замедляет свое исчезно­вение.

Историческое десятилетие и столетие, разумеется, не имеют никакого отношения к летоисчислению поэзии. Ее золотой век для двадцатого столетия — Тютчев и Блок. Не существенно, что между ними — десятилетия. Между Вергили­ем и Данте — двумя вершинами европейского золотого века — столетия.

В несравненно более малом масштабе — для России и для ее поэтов, ныне действующих — Тютчев и Блок - поэты одной стихии. Есть в ней и что-то от Лермонтова, но Лермонтов напо­ловину — с Пушкиным, с тем давно-прошедшим золотым веком. Тютчев — весь в двадцатом столетии и наш современник. Блок нисколько Тютчева не устраняет, не заменяет, а только становится рядом с ним. Оба — в сердце всего, что движет современной поэзией.

Блок к тому же дал голос пашей злободневности и был как бы физически ощутимым, страшным и ангельским лицом на­шего золотого века.

С исчезновением своего гения время теряет голос, он кажет­ся сдавленным, охрипшим.

Но и в нем та же тема и даже её как бы подземное углубление.

Хочется верить, что именно это присутствует в современной послеблоковской поэзии и что это послужит рано или поздно ее оправданием» (Оцуп 1933: 175-178).

 

Очевидно, эта неуклюжая и напыщенная декларация Оцупа, уверяющая современников, что в русской поэзии двадцатого столетия жив и первый и второй овидиев век, вызвала у Вейдле (1956: 97-98) в статье «Три России» (1937) замечание о предреволюционном серебряном веке русской культуры, а в исследовании о «петербургской поэтике» (1968; Вейдле 1973:113,126) — хронологическое представление о «золотой поре нашего серебряного века» (понятие «золотой поры», впро­чем, как будет показано в главе 5, восходит у Вейдле к «Же­лезной осени» Вячеслава Иванова).

Не без посредства Вейдле, статья из «Чисел» послужила толчком для горькой цветаевской шутки насчет сребреников и детей серебряного времени в очерке «Чорт» (Цветаева 1980: 145), подсказала забывчивому старику Маковскому удачное заглавие для мемуаров (1962) и вдохновила лирические изли­яния о «серебряном веке русской поэзии» Страховского (1959) и многих других критиков в эмиграции. Таким обра­зом, это обманчивое понятие и нечеткое выражение безогово­рочно укоренилось в читательском сознании и, принятое на веру без какой-либо критики, со временем вошло в исследова­тельский лексикон, став причиною ряда широко распростра­ненных заблуждений.

Единственным обстоятельством, смягчающим вину Оцупа, ради оправдания посредственной поэзии пустившего в оборот заимствованную идею, совершенно ее извратив, мо­жет служить не то, что современники о его роли почти сразу забыли, а то, что он искренно, несмотря на ограниченность своих способностей, пытался следовать мечтательному и безнадежному завету Анненского:

И всех уверять, что не дожит

И первый Овидиев век:

Из сердца за Иматру лет

Ничто, мол, у нас не уходит —

И в мокром асфальте поэт

Захочет, так счастье находит.

Остается спорным вопрос, могла ли Ахматова в Советской России в тридцатые-сороковые годы знать, что печаталось эмигрантами в Париже. Скудность документальных данных за этот период обусловлена естественной конспиративностью Ахматовой, скрывавшей источники, предоставлявшие ей доступ к зарубежным изданиям. Однако, кое-какие опубликованные на западе произведения, по-видимому, становились ей известны, несмотря на сопряженный с этим риск. В противном случае, трудно объяснить присутствие в «Поэме без героя» от­клика на поэму Amari (М.О. Цетлина) о декабристах «Кровь на снегу», печатавшуюся отрывками в «Современных записках», а в 1939 г. вышедшую в Париже отдельной книгой:

Ты железные пишешь законы,

Хамураби, ликурги, солоны

У тебя поучиться должны. (162-164)

В соответствующей главке поэмы «Кровь на снегу» (стр. 52) тот же размер, и близко родственная строфа и словарь:

Пусть читают их там в Петербурге

Бенкендорфы, Солоны, Ликурги,

Все завесят зимние пурги,

Перед совестью буду я прав.

Очевидно, Ахматова в Ленинграде в самом деле услышала зов персонажа поэмы Amari «Пусть читают их там в Петербургe». Она прочла и ответила.

От кого Ахматова получала сведения об эмигрантских из­даниях остается неизвестным. В случае с Оцупом ее источни­ком мог быть граф Юзеф Чапский, с которым Ахматова по­дружилась в ташкентской эвакуации и которому позже посвятила стихотворение «В ту ночь мы сошли друг от друга с ума» (со строками «И месяц алмазной фелукой | Вдруг вы­плыл над встречей-разлукой», перекликающимися с «сереб­ряным месяцем», что «над серебряным веком стыл» в «Поэме без героя»). Чапский был знаком с Оцупом и посещал иногда встречи русских писателей-эмигрантов в парижской редак­ции «Чисел» (Яновский 1983: 258).

Но если даже Ахматова знала лишь в самых общих чертах о парижских статьях Оцупа и Вейдле, то с напечатанными в СССР произведениями, послужившими источником, из ко­торого Оцуп позаимствовал идею своего «серебряного века», она была знакома хорошо.

 


Дата добавления: 2015-07-16; просмотров: 58 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Анна — Вырубова – верба — серебряная ива — серебряный век| ПЕРИОДИЗАЦИЯ ВЛАДИМИРА ПЯСТА И

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.028 сек.)