Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Пушкин – наше все

Читайте также:
  1. А ведь Карл Брюллов - первейший из русских живописцев, как Пушкин в литературе первейший.
  2. А. С. Пушкин
  3. А. С. Пушкин
  4. А. С. Пушкин
  5. А.Пушкин «Сказка о рыбаке и рыбке», «Сказка о мертвой царевне» Цены
  6. А.С. Пушкин
  7. Александр Сергеевич Пушкин

Из-за смерти императрицы Марии Александровны церемония открытия была перенесена, но остановить процесс уже было нельзя. На открытие к 6 июня в Москву прибыл принц П.Г.Ольденбургский, министр народного просвещения А.А.Сабуров и дети Пушкина. По всей Российской империи день праздника был объявлен «неучебным днем». Накануне в Москве в присутствии всех официальных лиц прошел торжественный акт, на котором были представлены более сотни делегаций от разных городов и учреждений с приветственными адресами.

Действо планировалось на три дня. 6 июня: в 11 часов – литургия в Страстном монастыре и процедура открытия памятника; в 14 часов – торжественный акт в Московском университете в присутствии официальных лиц; в 17 часов – обед в Малой зале Благородного собрания; в 22 часа – литературно-музыкальный и драматический вечер. На 7 и 8 июня приходились заседания в ОЛРС.

Торжества 6 июня начались в Страстном монастыре заупокойной литургией по усопшему Александру – служба, молебствие и панихида продолжалась около двух часов. Затем гости перешли площадь, направляясь к памятнику, окруженному депутациями, – над толпой были подняты медальоны на высоких шестах с названиями произведений Пушкина. Зрелище, надо полагать, напоминало о хоругвях, сопровождающих крестный ход. Это была не единственная примета, вызывавшая у современников мысль о церковном празднике. Памятник торжественно передали в ведение московского городского управления и освободили от покрывала под звон колоколов и звуки четырех военных оркестров с хором певчих. Возложение венков начали дети Пушкина. Толпу держали на расстоянии, но едва заграждения были сняты, произошло «зрелище, показавшееся некоторым верхом безобразия и беспорядка, но которое на взгляд всех здравомыслящих и чувствующих людей явилось, напротив, умилительным и отрадным зрелищем. Люди бросились к подножию и стали отщипывать и отрывать от венков кто веточку, кто несколько листьев на память. Около десятка венков погибло, но большинство осталось нетронутыми народом, который при этом не останавливала никакая полицейская команда»[146]. Это стремление быть причастным благодати также напоминает о народной религиозности, неожиданно проявившейся в этом событии. Эмоциональное восприятие происходящего, доходившее порой до степени не только эйфории, но и истерики[147], содержало в себе неявный религиозный подтекст. Торговые заведения, магазины и лавки в Москве были в этот день закрыты, как на Пасху. Реакция могла быть разной. Это могло вызывать раздражение: анонимный автор, иронизируя, писал о «празднике русской литературы в Москве, который почему-то некоторые газеты считают «народным» (не потому ли, что он тянулся три дня – на манер “храмовых праздников” нашего народа?)»[148] Или недоумение: «Все очевидцы этого события отмечали огромное стечение народа, в том числе многих крестьян и торговцев, привлеченных праздничными приготовлениями, которые Василевский сравнивал с приготовлениями к Пасхе и Рождеству»[149]. Или породить неожиданное определение происходящего как «”святой недели” российской интеллигенции»[150].

Однако сама церковь при открытии памятника в этот раз изменила обряд, который уже казался сложившимся. Это отметил Луи Леже – крупный славист, доктор литературы, академик, преподававший русский язык в школе восточных языков Коллеж де Франс, единственный из приглашенных зарубежных гостей, лично посетивший торжества. «Некоторые набожные удивлялись, что памятник не был освящен духовенством; обыкновенно оно участвует в такого рода торжествах. Но свой долг духовенство только что выполнило в монастырской часовне, где оправлявший службу священник сказал похоронную речь о великом поэте, напомнив, что он умер христианином»[151]. Хотя и было объявлено, что митрополит Макарий по окончании молебна освятит статую, но священнослужители не вышли на площадь. «Полуофициальная церковная газета “Восток” впоследствии объясняла: “Святой Синод не нашел возможным одобрить кропление статуи святою водою, что, как известно, воспрещено уставами православной церкви”. И хотя этот отказ огорчил немногих (“Петербургская газета” написала, что это, наоборот, придало церемонии на площади нужный “гражданский характер”), не все согласились с доводами “Востока”. “Невольно рождается вопрос: как же до этого времени все памятники освящались нашим высшим духовенством?” - написал “Русский курьер”. Барсуков подтверждает, что памятник Карамзину в Симбирске освящен; и, как отмечал “Русский курьер”, также обстояло дело с памятниками в Кронштадте и Петербурге адмиралам Беллинсгаузену и Крузенштерну, которые к тому же были не православными, а лютеранами. “Берег” сообщал 4 июня, что “некоторые кружки, не желавшие, чтобы “празднество литературное имело церковную санкцию”, пускали под рукою слухи, что народ простой находит странным, что будут освящать в церкви “истукана” и поминать в церкви человека, убитого на поединке”. /…/ Тем не менее вопрос об отношении церкви к Пушкину не привлек в 1880 г. большого внимания»[152].

Событие представляется масштабным. В появившихся постфактум книжных описаниях праздника собраны многие свидетельства всероссийского участия, хотя оно и представляется каким-то фрагментированным[153]. Особенно трогают сообщения типа: «Приезжие и живущие в Ялте телеграфируют, что они отслужили панихиду, прочли биографию Пушкина и некоторые его стихотворения»[154]. Помимо отправки телеграмм в Москву, на местах праздновали свои «пушкинские дни», из-за переноса праздника не всегда совпадающие по дате с московскими. Была отслужена панихида в Святогорском монастыре; киевское драматическое общество и две женские гимназии провели панихиду и заседание; Одесса отметилась панихидой и университетским торжественным собранием, принявшем решение об устройстве фонтана с бюстом поэта и мраморной доски, здесь же прошло театральное представление, 5% от сборов которого пошло на образование стипендии имени А.С.Пушкина при одном из народных училищ; в Варшаве состоялись панихида и литературно-музыкальный вечер; в Риге – панихида и заседание; в Туле – панихида и спектакль в летнем театре; в Самаре – панихида с соответствующей речью и народное гуляние в Струковом саду («сумма, вырученная от этого гуляния, будет обращена на учреждение в самарской женской гимназии стипендии имени А.С.Пушкина»); село Балаково, Николаевского уезда, Самарской губернии отметилось панихидой и речью, произнесенной учителем мужского училища г.Рулевым, чтением стихов и прозы мальчиками и девочками. Псковская городская дума передала в кафедральный собор 200 рублей, чтобы на проценты с них каждый год 26 мая поминался поэт, была также открыта подписка на ежегодное поминовение души поэта в Святогорском монастыре. В Царском селе прошла панихида и была произнесена речь для учеников; в Орле панихиду заказали офицеры расквартированного здесь 9-го корпуса, для которых вечером по поводу праздника играла музыка в ботаническом саду; в Тифлисе по предложению гласного Николадзе одна из улиц была названа «Пушкинской», Кишинев решал вопрос об установке бюста к сентябрю…

О том, что говорилось на местах, писали местные газеты; московские же речи цитировались по всей стране. Торжества сопровождались обильными словоизвержениями, что позволяло наблюдателям иронизировать: «Все, что читалось и говорилось на празднике русской литературы в Москве… может быть подразделено на три вида публичного выражения мыслей: декламация, пустозвоние и обыкновенная речь»[155].

Риторика, сопровождавшая празднество, лилась как бы двумя потоками, иногда пересекавшимися между собой. Один поток был связан, прежде всего, с репортажными публикациями газет, где главным героем было общественное мнение[156]. Другой – был заметен на заседаниях ОЛРС и в журнальных публикациях, где Пушкин все-таки оставался если не центром события, то точкой отсчета.

Еще накануне торжеств, когда происходил официальный прием делегаций, академик Грот в своем заключительном выступлении обратился с благодарностью к печати и ко всем сочувствовавшим делу комитета. По его словам, Комитет только благодаря этому сочувствию и мог довести до конца предприятия частное, возникшее по частному почину и на деньги частных лиц. Слова эти можно было понимать по-разному – и как дистанцирование от властей, имевших мало отношения к движущей силе этой истории, и как попытку защитить усилия отдельных людей, стоявших в начале и во главе процесса, от все более материализующегося призрака тотального общественного мнения.

Где это «мнение» локализуется, было не очень понятно. (Далее полужирным выделено мною – С.Е.). Одно и то же издание могло последовательно предъявлять претензии и к обществу в общем, и к отдельным его группам. «Надо сказать, что русское общество далеко не дружно отвечало на призыв к этому празднеству, в особенности в своих представителях, городских думах. Мы не умеем еще устраивать надлежащим образом народных празднеств и дело это для нас новое. Ничего выдающегося не предполагалось сделать ни в Петербурге, ни в Москве, и только литераторы напрягали усилия, хотя и тут дело не обошлось без столкновения самолюбий»[157]. Спустя почти неделю: «По-видимому, имя Пушкина должно было соединить всех, должно бы заставить умолкнуть самолюбия. Должны же быть и у нас такие имена, которые соединяли бы вокруг себя всех, без различия “племен, наречий и состояний”. Имя Пушкина, по моему мнению, именно таково. Но не тут-то было. Что такое Пушкин на весах московского интеллигента, который считает себя не только выше интеллигента петербургского, но который старается показать, что он Европу у себя таскает если не в голове, то в брюхе? Пушкин – это предлог, случай отличиться, выдвинуться, уподобиться навязчивой мухе, которая кружится вокруг орлана; Пушкиным надо завладеть какой-нибудь одной партии, тогда как на самом деле он принадлежит всему народу»[158].

Резюмируя впечатления от праздника, Н.К. Михайловский постфактум напишет в «Отечественных записках»: «Да, это, несомненно, комедия, хотя, надо заметить, одна из тех комедий, участвовать в которых ни мало не зазорно /…/ Пушкин тут был предлог, символ, прикрытие, все, что хотите, но только не непосредственный герой торжества. Истинный смысл праздника заключается не в чествовании поэта, а в том, что … литераторы обрадовались “удобству своего дебоша”. /…/ Люди, постоянно вращающиеся в сфере мысли и общественных дел, естественно должны либо сами выработать себе стоящее шума дело, либо пристроиться к какому-нибудь готовому». Их главным инструментом служит «обычная механика возбуждения толпы, не имеющей практики в деле выражения своих чувств»; толпы, которую используют: «Мало кто думал о Пушкине и на пушкинском празднике. Что у кого болит, тот о том и говорит»[159].

Надо сказать, что не только Пушкин, но и литераторы оказались на этом празднике не главными. Свой праздник праздновали газеты – как представители общественного мнения и национального самосознания.

«Сегодня мы празднуем “пушкинский день” - и самая мысль эта возбуждает уже светлое настроение. В ту минуту, когда спадет завеса, скрывавшая от народных взоров изображение поэта, совершится и справедливый поступок, и высокое национальное дело. / …/ В самой истории постановки памятника Пушкину есть несколько черт, которые невольно обратят на себя внимание всякого, кому дорого пробуждение самосознания в русском обществе. С первого замысла и до окончательного осуществления его мы видим здесь следы частной, общественной инициативы. (Удивительная подмена: частная и общественная инициатива объединяются в противопоставлении государственной власти, а затем результаты усилий отдельных, частных людей автоматически переносятся в поле общественного – С.Е.) В обществе родилась мысль о памятнике, оно же и нашло средства для его сооружения, а теперь, при посредстве своих органов, частных комиссий и т.п., старается организовать возможно-широкое, всеобщее чествование счастливого результата всех своих усилий. (…) А какое богатое поприще откроется перед осмыслившим себя общественным мнением, когда оно раз вступит на этот новый путь и научиться уважать лучших выразителей умственных сокровищ народа…»[160].

«Открытие памятника Пушкину есть событие знаменательное не только по своей мысли, но и по способу ее исполнения. Если не ошибаемся (ошибаются, но в данном случае важна мифическая, а не фактическая составляющая – С.Е.), это первый памятник в России, воздвигнутый почти исключительно на деньги, собранные подпиской. В последнее время мы привыкли видеть, что каждый вопрос, возникающий в обществе, становится прежде всего достоянием журналистики, которая, своими толками, немало содействует возбуждению общественного мнения. Но наша журналистика слишком развлечена заботами дня, чтобы отдавать внимание чисто литературным вопросам. О памятнике Пушкина печать толковала только во время первой мысли о нем и в последние месяцы перед его открытием. Это не помешало однако быстрому накоплению средств на сооружение памятника, - факт особенно замечательный, если вспомнить, какую литературную эпоху мы переживаем. Никогда русская мысль не была так далека от вопросов искусства. Мы слишком заняты волнением минуты, слишком неспокойно глядим на будущее, чтобы оставалось время для чисто-эстетических наслаждений. Давно ли раздавались у нас голоса против искусства для искусства, и самое имя великого поэта подвергалось нареканиям за то, что он не служил безраздельно никакому общественному стремлению? Но общество, однако, с замечательным единодушием откликнулось на призыв воздать Пушкину давно подобающую ему честь. Не значит ли это, что в общественном настроении совершается поворот? Не сказывается ли в этом единодушии затаенная, может быть, не вполне выясненная потребность в освежающем действии искусства? Обществу нужно пробуждение в нем таких идеальных стремлений, без которых нет ни серьезной мысли, ни разумного общественного движения. Полусознательно, быть может, оно понимает, что самые вопросы, которые его тревожат, станут для него яснее, когда среди его раздастся снова художественное слово, вносящее чувство в мысль и примиряющее с жизнью. Нет имени, которое отвечало бы лучше на эту потребность, чем имя Пушкина»[161]. Вся статья пронизана противоречиями. Отметив, что в данном случае возбуждающая общественное мнения журналистика не при чем, да и сам Пушкин ее не слишком интересует, автор с подкупающей непосредственностью тут же воспроизводит формирующийся на глазах миф об единодушии воодушевленного общества, что порождает эйфорический оптимизм.

Эта ориентация на идеальное, нетипичная для журналистики, могла даже вызывать чувство неудовлетворенности происшедшим. «Сколько “тоски, страданий неизбежных” пришлось пережить нашему обществу в эти 43 года, чтобы общественное сознание могло развиться до степени понимания заслуг человека мысли?!.. Все, кому дорого развитие общественной мысли в России, ждали дня открытия памятника “певцу любви, тоски, страданий неизбежных” - с нетерпением, ждали с надеждою, что в этот день определеннее, чем в обыкновенные, будничные дни выскажутся желания и стремления нашего общества. Но… на празднике русской литературы на нашлось человека, кто бы с достаточной ясностью и полнотою сформулировал задушевные мечты русской интеллигенции… Все, что читалось и декламировалось в Москве в Пушкинские дни, было много ниже того настроения общества, которое проявлялось»[162]. Т.е. литераторы и «частные лица», которые, собственно, своими многолетними усилиями устроили все это, не смогли соответствовать высоте «желаний и стремлений» нашего загадочного «общества». Они оказываются недостаточно понятны народу, и говорят, вероятно, не то, и не о том.

«Литературоцентристское» направление речей было задано митрополитом Макарием (членом ОЛРС, кстати) после панихиды в Страстном монастыре: «Ныне светлый праздник русской поэзии и отечественного слова. Россиячествует торжественно знаменитейшего из своих поэтов открытием ему памятника, а церковь отечественная, освящая это торжество особым священнослужением и молитвами о вечном упокоении души чествуемого, возглашает вечную память. /…/ Мы чествуем человека избранника, которого Сам Творец отличил и возвысил посреди нас необыкновенными талантами и коему указал этими самыми талантами на особенное призвание в области русской поэзии. /…/ Он поставил ее на такую высоту, на которой она никогда не стояла и над которою не поднялась доселе. Он сообщил русскому слову в своих творениях такую естественность и простоту и вместе с тем такую обаятельную художественность, каких мы напрасно стали бы искать у прежних наших писателей. /…/ Мы чествуем не только величайшего поэта, но и поэта нашего народа / …/ можем ли не соединить и теплой молитвы от лица всей земли Русской, да посылает ей Господь еще и еще гениальных людей и великих деятелей не на литературном только, но и на всех поприщах общественного и государственного служения! Да украсится она, наша родная, во всех краях достойными памятниками в честь достойнейших сынов своих»[163].

Поддержали его и некоторые издания – в статье «Московских ведомостей» в день открытия памятника говорилось: «В Пушкине всенародно чествуется великий дар божий. Ему не доводилось спасать отечество от врагов, но ему было дано украсить, возвысить и прославить свою народность. Язык есть единящая сила народа. По древнему, глубоко знаменательному, церковно-славянскому словоупотреблению, народ есть язык, язык есть народ. Но в нравственном мире надежны и животворны связи, лишь скрепленные свободой и любовью. Кто же, скажите, кто не полюбит русского языка в стихе Пушкина? Кто устоит против “живой прелести” этого стиха? Пушкин заставил не только своих, но и чужих полюбить наш язык, и вот его великая заслуга»[164].

Этому вторил Де-Пуле в «Русском вестнике»: «Писатель, давший родной стране множество превосходнейших поэтических произведений, создавший богатую национальную литературу, обратившую на себя внимание всего просвещенного мира, - поэт, поднявший своих современников и ближайшее потомство до уровня тогдашней европейской образованности, певец и властитель дум народных, - такой деятель великое явление нашей истории… Да, - повторим слова Гоголя, - Пушкин есть явление чрезвычайное. Повторится ли подобное явление, когда, в какой форме, никто, конечно, знать не может. Но во всяком случае, появление поэтов подобного закала спасительно и необходимо миру, как пробуждение его от того усыпления, в которое повергается человеческий дух, воспитывающийся одними корыстными помыслами. Как ни велика бывает сила этих последних, они – явление временное, преходящее; вечным остается дух и торжество его над грубою материей. Увековечиваются в памяти потомства люди подобные Пушкину, властители народных дум, провозвестники высшей духовной жизни»[165].

Особенно последовательны, казалось бы, в отстаивании «пушкинской» мысли должны были быть литераторы. Но, похоже, они тоже попали под гипноз «общественного мнения». В своей речи на думском обеде 6 июня И.С.Аксаков, начав с Пушкина, заканчивает все-таки «самосознанием»: «Будто днем озарило Россию поэзией Пушкина, и оправдалась наша народность, по крайней мере, хоть в сфере искусства. /…/ Настоящее торжество – это радостный благовест нашего мужающего наконец самосознания»[166]. Не противоречит этому настрою и примирительная речь М.Н.Каткова: «На празднике Пушкина, перед его памятником, собрались лица разных мнений, быть может, несогласных, быть может, неприязненных. Верно, однако, то, что все собрались добровольно и, стало быть, с искренним желанием почтить дорогую всем память»[167]. Н.А.Некрасов, не выходящий за рамки «слова» и «народности» кажется на общем фоне уже недостаточно гражданственным: «Педагогическая сторона литературной деятельности Пушкина должна вечно одушевлять русскую школу благодарной о нем памятью. Она заключается, по моему мнению, в той любви, которую он завещал последующим поколениям в своих произведениях к русскому слову, к русскому искусству и русской народности. /…/ в своем сочувствии к истинно-прекрасному, своему и чужому, Пушкин никогда не становился на трясину космополитизма, а всегда стоял на твердой почве русской народности и был благороднейшим выразителем ее в искусстве. Показав своею литературною деятельностью значение русского слова, русского искусства и русской народности, Пушкин завещал нам хранить великие начала нашей национальности. Лучшим средством для этого должна служить школа»[168].

Предположим, ситуация (возбуждающее присутствие властей) и место (дума) накладывали свою печать. Следующие два дня гостей принимало Общество Любителей Российской Словесности. 7 июня началось вполне академической речью академика М.И.Сухомлинова. «На поэзию Пушкин смотрел как на святыню, и в этом его историческая заслуга перед русской литературой. Подобно тому, как Ломоносов, доказывая, что занятие науками, изучение природы – свято (курсивом здесь и далее выделено автором – С.Е.), открывал пусть для научных исследований, вопреки невежеству и лицемерию, так и Пушкин, признавая поэзию святыней и требуя нравственного достоинства от ее служителей, завоевывал ей право гражданства в тогдашнем обществе, в котором также господствовали предрассудки(…) Высокое нравственное значение поэзии Пушкина ясно сознавали наиболее чуткие из его современников и самые даровитые критики последующих поколений»[169]. Для нас здесь интересна, помимо нехарактерного для пушкинского праздника в целом стремления автора остаться в границах литературных заслуг поэта, отсылка к Ломоносову как предшественнику, и использование понятий «святости» и «святыни» без дальнейшего покаяния.

Кульминацией вечера 7 июня должна была стать и стала всеми ожидаемая речь И.С.Тургенева. Судя по тексту, ажиотаж был вызван в значительной степени самой ситуацией. Слова были взвешенными и умиротворяющими: «…Любовь к поэту привела сюда всех представителей, и сознание того, что Пушкин был первым художником-поэтом, сплотило их. /…./ Физиономию народу дает только искусство, его душа, не умирающая и переживающая существование самого народа. /…/ Общество идет вперед, и вот через некоторое время отклонение с пути исправляется и общество возвращается на тропу, указанную Пушкиным. Если бы то событие, которое случилось вчера, если бы открытие памятника произошло 15 лет тому назад, оно было бы справедливою данью заслугам поэта, но между нами не было бы такого единодушия, как теперь. (То есть оно было бы событием литературным, а не общественным – С.Е.) /…/ Пускай сыновья народа будут сознательно произносить имя Пушкина, чтоб оно не было в устах пустым звуком и чтобы каждый, читая на памятнике надпись “Пушкину”, думал, что она значит – “учителю”[170]… Отводя Пушкину заслуженное место в отечественной литературе, где «ему одному пришлось исполнить две работы: установить язык и создать литературу», отмечая его «национальность» и «всемирность», Тургенев все же не объявил поэта мировым гением. Это не прошло в конце концов незамеченным. В итоговом сборнике праздника под названием «Венок на могилу Пушкину», собравшем даже малозначительные телеграммы из разных концов России и выглядящем вполне солидно, среди других выступлений речи Тургенева места не нашлось, как будто ее и не было. В силу долгого отсутствия в России Тургенев, похоже, не вписался в пафос.

Следующий день заседания ОЛРС, 8 июня, был ознаменован речью Ф.М.Достоевского. «Пушкин есть явление чрезвычайное и может быть единственное явление русского духа, сказал Гоголь. Прибавлю от себя: и пророческое. /…/ Пушкин как раз приходит в начале правильного самосознания нашего, едва лишь начавшегося и зародившегося в обществе нашем после целого столетия с Петровской реформы, и появление его сильно способствует освещению темной дороги нашей новый направляющим светом»[171]. Так задан масштаб описываемых явлений. Дальше – последовало мощное крещендо.

И говорил Достоевский вроде в основном о литературе, а получалось – о насущном и наболевшем. В Алеко из «Цыган» он выявил тип скитальца в родной земле, «столь исторически необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем», в «Евгении Онегине», «в этой бессмертной и недосягаемой поэме своей, Пушкин явился великим народным писателем, как до него никогда и никто. Он разом, самым метким, самым прозорливым образом отметил самую глубь нашей сути, нашего верхнего над народом стоящего общества. Отметив тип русского скитальца, скитальца до наших дней и в наши дни, первый угадав его гениальным чутьем своим, с исторической судьбой его и с бесспорным значением его и в нашей грядущей судьбе, рядом с ним поставив тип положительной и бесспорной красоты в лице русской женщины, Пушкин, и конечно тоже первый из писателей русских, провел перед нами в других произведениях /…/ целый ряд положительно прекрасных русских типов, найдя их в народе Русском»[172].

Речь Достоевского соответствовала общим ожиданиям: «не было бы Пушкина, не определилась бы может быть с такое непоколебимою силой (в какой она явилась потом, хотя все еще не у всех, а у очень лишь немногих) наша вера в нашу русскую самостоятельность, наша сознательная уже теперь надежда на наши народные силы, а затем и вера в наше грядущее самостоятельное назначение в семье европейских народов»[173].

А уж как льстила главному герою праздника – национальному самосознанию - открытая писателем русская способность всемирной отзывчивости! «И эту-то способность, главнейшую способность нашей национальности, он именно разделяет с народом нашим и тем, главнейшее, он и народный поэт. /…/ не было поэта с такою всемирной отзывчивостью как Пушкин, и не в одной только отзывчивости тут дело, не в изумляющей глубине ее, а в перевоплощении своего духа в дух чужих народов, перевоплощении почти совершенном, а потому и чудесном, потому что нигде ни в каком поэте целого мира такого явления не повторилось. /…/ Ибо что такое сила духа русской народности как не стремление ее в конечных целях своих к всемирности и ко всечеловечности?»[174]. Причем особых обязательств эта отзывчивость ни на кого не накладывала, она констатировалась: «разве я про экономическую славу говорю, про славу меча или науки? Я говорю лишь о братстве людей и о том, что ко всемирному, к всечеловечески-братскому единению сердце русское может быть из всех народов наиболее предназначено, вижу следы сего в нашей истории, в наших даровитых людях, в художественном гении Пушкина»[175].

В той или иной степени о Пушкине как общественном деятеле говорилось и на всех региональных празднествах. «Россия ставит памятник великому поэту (здесь и далее полужирным веделено мною, курсивом – автором – С.Е.). Можем ли мы сказать, что она ставит его и великому человеку, достойному этого имени по своему уму и сердцу? (…) Великий поэт и нравственно-возвышенная благородная человеческая личность неразрывно связаны в нашем Пушкине. Ставя ему памятник, Россия чтит в нем одинаково поэта и человека»[176](Петербург, А.И.Незеленов). «Александр Сергеевич, можно сказать, сосредоточил в себе все лучшие свойства своего народа, выразил всю душу последнего и выразил с таким ослепительным блеском, такою высокую художественностью, какою, по всей справедливости, не запечатлены создания ни одного из наших поэтов»[177]. (Самарская гимназия, М.И.Осокин)

Изданный анонимно Ф.И.Булгаковым сборник «Венок на памятник Пушкину» столь же мало анонимен, как и беспристрастен. И дело не только в формирующем отборе материалов, приведшем к исключению тургеневской речи, видимо, мало импонировавшей составителю. Еще важнее, может быть, структура сборника. Она помещает читателя в определенную точку зрения, задает жесткую рамку рамку, открываясь разделом «Значение пушкинского торжества» и заканчиваясь «Итогами пушкинского праздника», после чего уже лишь в приложениях следуют речи.

Читателя готовят правильно смотреть на вещи: «Праздник, действительно, вышел вполне литературно-общественный. Все на нем было “ общественное ”: и почин в устройстве памятника, и участие в чествовании, общественная мысль и общественное слово. /…/ Здесь, по справедливому замечанию одного очевидца, “ общественное желание впервые развернулось у нас на безусловно законной почве и в безусловно законных, безукоризненно законных пределах с такою широкою свободою. Съехавшиеся чувствовали себя полноправными гражданами, впервые вкушавшими сладость блестяще обставленного исполнения святого, гражданского долга ”. Каждый из ораторов на празднестве выражал особое пожелание, но все сходились в одном, что настоящее торжество должно явиться “радостным благовестом нашего мужающего, наконец, самосознания ”, что в лице Пушкина чествуется русская народность и просвещение, “чаемое примирение прошлого с настоящим”. Вот почему можно сказать, что Пушкинский праздник открывает собой новую эру в проявлении симпатий нашего общества к лучшим людям нашей отчизны. В этом отношении подпиской на памятник другому русскому гению, Н.В.Гоголю достойно завершилось московское торжество»[178].

Праздник прессы во всяком случае удался. К этим выводам приходит и Левит. «В 1880 г. пресса явно стремилась к тому, чтобы не упустить возможность показать себя стоящей на страже общественных интересов. Нет сомнения том, что именно пресса превратила Пушкинские торжества из “праздника нескольких московских литераторов” (по выражению Аксакова) в “истинное событие в историческом развитии русского общества, - великий акт нашего народного самосознании, новую эру, поворотный пункт для наших молодых поколений”. Под ее неусыпным наблюдением торжества были призваны подтвердить или опровергнуть утверждения Каткова о российском общественном мнении, стать проверкой российских общественных институтов и показать, насколько достойны они своего предназначения»[179].

Праздник национального самосознания – не из тех, что заканчиваются в одночасье. Процесс пошел. Постпраздничные корреспонденции с одной стороны демонстрировали некоторую растерянность на выходе из состояния эйфории, с другой, утверждали и согласовывали миф Пушкина и общественного мнения, выражаемого прессой. Газета «Голос» уже после праздника продолжает проповедовать неслучайность связи самого Пушкина как исторической (фантастической) личности и независимой деятельностью общества: «… чествование памяти Пушкина отличалась одною характеристическою чертою – неофициальностью, царившею на московском торжестве. /…/ Можно ли признать, что такая свободная и самобытная общественная деятельность, такое участие самих представителей государства в самом всенародном деле, по почину и по призыву общества, составляет у нас явление довольно новое? /…/ Описанный, необычный у нас характер пушкинского праздника чрезвычайно усиливается еще личным характером его виновника. (…) Пушкин был человек, безусловно независимый в политическом отношении, безгранично свободный в своем гражданском самосознании. Он был не только величайший русский поэт, но и первый поэт, совлекший себя всякую одежду официального пииты, поэт с убеждениями, одно время гонимый, всегда, до последней минуты жизни находившийся под угрозами гонения. Таким людям еще не воздвигалось у нас народных памятников и они еще не чествовались обществом с такой свободой и в таком единении с государством, как это было на этих днях в Москве»[180].

А «Венок» все копит примеры.

«Страна»: «Единение может состояться лишь в общем стремлении доказать зрелость русского общества и полную его готовность к восприятию новых преобразований, долженствующих обновить условия нашего быта»[181].

«Современные Известия»: «Выигрывает или проигрывает литература и публицистика, что представители ее сидят по углам, каждый в единственном собственном соку? Приобретает или теряет общество от этого разъединения? /…/ и в высших государственных интересах всякое собрание литераторов и вообще представителей печати может приносить только пользу, в смысле воспитания общественного и в смысле воспитания самой печати, среди которой не замедлят образоваться свои правила чести, свой нравственный суд, свое общественное мнение среди самих органов общественного мнения, которое заклеймит недостойных, обуздает неумеренных, наведет на путь блуждающих»[182].

«Слово»: «И вот через 50 лет русское общество собирается перед памятником Пушкина, разочарованное и почти утратившее веру в себя, в ту неразгаданную судьбой или пренебреженную ею сущность свою, в тот присущий русскому обществу дух активной и самобытной инициативы, который с таким блеском выразился очень давно в произведениях писателей 30-х и 40-х годов. /…/ Этот памятник пробудил в собравшейся у подножия его интеллигенции сложные и разнообразные чувства; грусть, овладевала всеми, кто, возносясь мыслию к Пушкину, углублялся в созерцание тех громадных сил русского общества, о которых так громко говорила всем присутствовавшим память о поэте»[183].

После выборочного обзора прессы (библиография статей о торжествах, выпущенная через пять лет, будет содержать более тысячи записей) следует заключение неназванного автора «Венка», подводящего итог конструкции мифа Пушкина 1880 года: «Пушкин всегда останется тем, чем был при жизни: представителем типа гуманного развития в свою эпоху, примером человека, который при всех обстоятельствах сохранял живое гражданское чувство и всю жизнь обнаруживал неустанную энергию в проповеди справедливых, честных отношений между людьми, за что и подвергался часто в обвинении в беспокойном либерализме. Он, наконец, был человеком, который всею душою постоянно желал для своей родины умножения прав и свобод в пределах законности и политического быта, утвержденного всем прошлым и настоящим России»[184].

Несмотря на столь усиленную декламацию (порой напоминающую заклинания) по поводу роста национального самосознания, традиционная оглядка на производимое на цивилизованный мир впечатление присутствует в риторике празднества. «Это торжество не может не произвести глубокого впечатления и за пределами нашего государства. Иностранцы привыкли смотреть на русское общество, на русский народ, как на “стадо людей”, прозябающих под всесильною рукою государственной власти, в казенных рамках, без всякой самостоятельной воли и мысли. Они привыкли думать, что эта воля и эта мысль способны проявляться только в диких и необузданных казачьих или разбойничьих кругах, или в не менее диких общественных катастрофах последних лет. Теперь они могут убедиться, что свободная общественная мысль, что свободное народное чувство могут заявлять себя в нашем отечестве без казенной указки и в деле здоровом и великом – в поклонении народному поэту. Чем сильнее общество в государстве, тем могущественнее государство»[185]

Левит отмечает, что «сам тип “литературного праздника” был заимствован из-за границы и восходил, по меньшей мере, к знаменитому Шекспировскому юбилею, проведенному в 1769 г. Дэвидом Гариком и впоследствии служившему образцом для других подобных празднеств, которые к 1880 г. стали обычными на сцене европейской культуры»[186], однако перенесенный на русскую почву в специфической ситуации раскладки общественных сил и начинающегося проявляться национального самосознания, праздник принял масштабы и значение, далеко выходящие за литературные рамки. «Пушкин оказался в центре острой полемики, в которой высказывались сомнения, существуют ли вообще на самом деле русское общество и русская культура. Имя Пушкина получило огромное символическое значение, далеко выходившее за пределы чисто литературной ценности его сочинений»[187].

Предметом для международной гордости становится место размещения памятника в городе: «Настоящий памятник стоит поэтому совершенно порознь от более или менее банальных, возводимых обыкновенно казенным способом монументов, которые десятками украшают собой площади Берлина или Петербурга, изображая (часто в обязательной римской тоге) различных полководцев старого и нового времени. В нем увековечены черты человека, во всяком случае не “казенного”. /…/ Грибоедов и Гоголь, Лермонтов и Белинский давно должны были бы ожить в художественных изображениях среди наших больших городов. Их место не там, куда обыкновенно прятали до сих пор статуи немногих русских писателей, удостоившихся монумента, - наприм., не в садах, не во внутренних дворах казенных зданий. /…/ им место на площади, среди этого самого народа, которому они честно служили… Вот почему памятник Пушкина, вышедший наконец из прежней целомудренной опеки прямо на улицу, к народу, приобретает еще новое право на наше сочувствие. Этот ряд памятников /…/ был бы превосходным подспорьем для нравственного воспитания будущих поколений»[188]

Памятник Пушкину, действительно, удалось «задвинуть» в меньшей степени, чем все предыдущие. Однако представлять его стоящим в центре города не стоит. Москва исторически развивалась в других направлениях – на юго-восток (Лефортово), юг (Замосковоречье – Таганка), Юго-Запад (Хамовники). Вдоль Петербургской дороги (на которой и стоял теперь памятник) от Тверской заставы в XIX веке начинались дачи. Даже участок между Садовой и Тверской заставой был застроен мало. Страстная площадь, где был поставлен памятник, была близка к границе московской ойкумены. Во времена открытия памятника по той стороне улицы, где стоял тогда монумент в конце Тверского бульвара, до границы города оставалось 13 домов[189].

В процессе изготовления самого памятника наблюдалась некоторая растерянность в поисках визуального образа, могущего соответствовать моменту. «Проекты, представленные нашими скульпторами на конкурс весною 1873 года, никого не удовлетворили. Это были, в большинстве случаев, неудачные измышления в самом ложном классическом стиле. Тут был Пушкин, драпированный шинелью наподобие римской тоги, Пушкин, сладко прижимающий к груди лавровый венок, Пушкин, беседующий с музой. Тут были гении лирики и драмы, были фигуры Евгения Онегина, Алеко, Татьяны… Это был какой-то хаос с отсутствием идеи. /…/ Прошло время, когда на памятниках иначе не изображали поэтов, как в хламидах, сандалиях, и с лавровым венком на голове; - современная скульптура осознала, что только посредственность цепляется за классические атрибуты из боязни не совладать с предметом и желая прикрыть бедность замысла. Г. Опекушин изобразил поэта в обычном платье 20-30 годов нашего столетия, слегка сгладив уродливости тогдашней моды»[190]. Однако достаточно заурядный памятник с точки зрения историков искусств (Опекушин исполнил «ряд незамысловатых провинциальных памятников», среди которых был и памятник Пушкину в Москве. «Последний – лучшая из его работ: характерно схвачены поза и выражение лица поэта»[191]) стал образцовым. Может быть потому, что, также как и давно умерший поэт, по стертости образа предоставлял возможность для вкладывания в него своих смыслов.

Открытию памятника сопутствовали другие мероприятия по мемориализации. Присвоение имени поэта школам и стипендиям, устройство Пушкинской выставки[192]. Но для нашей темы самым показательным была легитимизация традиции монументального увековечения. Достойным окончанием праздника было предложение А.А.Потехина на заседании ОЛРС 7 июня: «Мы думаем… что ничем лучше мы не может завершить празднование чествования памятника Пушкину, как открывши подписку на памятник Гоголю. Пусть Москва сделается пантеоном русской литературы!»[193]. Тотчас собрали 4 тыс. рублей и определили место на Никитском бульваре, где обыкновенно жил Гоголь. Новый повод для воодушевления был найден. Живший во Флоренции П.П.Демидов, князь Сан-Донато, сын учредителя первых именных премий за научные исследования, вскоре перечислил в фонд сбора средств на памятник Н.В.Гоголю 5000 рублей. Все это были лишь намерения, символические жесты, памятник Гоголю был открыт лишь в 1908 году, но важен этот психологический прецедент осознания перехода от локальных событий к протяженности традиции.

Пока начали множится пушкинские памятники. На Немецкой улице в Москве вскоре на доме, в котором родился Пушкин, Московским городским управлением была установлена мраморная доска. Через некоторое время в Петербурге существовало уже четыре памятника Пушкину: на Пушкинской ул[194]., в саду Александровского Лицея[195], на Коломяжском скаковом ипподроме[196] и доска на доме, где Пушкин скончался. Но, по мнению свидетеля, «памятники эти настолько незначительны, что их нельзя считать соответствующими великим заслугам и значению Пушкина. Вот почему Петербург, в котором так много пережил поэт и умер мученическою смертью, задумал создать более достойный Пушкина памятник: Высочайше утвержденная несколько лет тому назад при Академии Наук Пушкинская комиссия предполагает поставить Пушкину всероссийский памятник-статую в С.-Петербурге и, кроме того, устроить музей-пантеон, посвященный художникам русского слова пушкинского и последующих периодов, с наименованием его «Пушкинский дом». Но так всем известно необыкновенное равнодушие нашего общества к памятникам и вообще ко всяким подобного рода национально-патриотическим начинаниям и учреждениям, то по поводу предложения названной комиссии справедливо будет сказать: «Улита едет – когда-то будет?»[197]

Однако через 30 лет памятники Пушкину имелись уже в: Кишиневе (1885 г.), Тифлисе (1887, и мраморная доска на доме, где жил Пушкин в 1829 г.), Одессе (1889, и мраморная доска на доме, где жил поэт в 1823 г.), Киеве (1898), Царском Селе (1899), Вильне (1900), Чернигове (1900), Асхабаде (1901), Екатеринославе (1901), Харькове (1902), Владимире губ. (1907), Самаре, Пскове (мраморная доска).

 

«Фигура гения в натуральную величину»

Благословенны времена, когда скульпторы знали посланников небес в лицо – И.Мартосу, описывающему ваяемый им памятник М.В.Ломоносову, достаточно было указать только на естественность размеров крылатой фигуры. Традиционный спутник поэтов, однако, в первом же памятнике оказался лишним – во время ритуала все время искались способы сделать его невидимым, а позже раздражала глаз несоразмерность масштабов его и главного героя: стало понятно, что гений как-то мелковат. Позже гений из атрибута поэта стал его внутренней характеристикой, и памятник поэту стал, соответственно, памятником гению.

Прикрывать крылатого гения иконой во время окропления пьедестала стало ненужно, но ощущение неуместности иконы в этой ситуации осталось: постепенно происходит редукция церковного обряда, который дистанцируется от самого памятника во времени и пространстве: панихида и литургия, связанные с открытием памятников, предшествуют светской церемонии и локализуются в сакральной сфере церкви, не выходя за ее пределы. Со временем происходит процесс переадресации святости, указывающая на это обрядная риторика все меньше нуждается оправдании, а возрастающая массовая эйфория свидетельствует об освоении и присвоении ритуала. Святость смыкается с гениальностью, гениальность в русской культуре этого времени проходит по ведомству языка.

Память является и условием идентичности, и, одновременно, инструментом создания ее. Мы то, что мы соглашаемся помнить - память формирует идентичность на индивидуальном и на коллективном уровне. Используемые при этом практики различны. Коллективная память, в поисках путей свидетельствования себя, может использовать визуальные ориентиры: она выносится вовне, в публичное пространство, материализуясь, например, в общественных монументах. Пространство памяти и физическое пространство пересекаются между собой: память визуализируется, а пространство, аморфное и безымянное прежде, семантизируется. Если прежде место начинало считаться обжитым с момента появления кладбища, то теперь город получал новый смысл после появления памятников, собственно, тех же свидетельств общей памяти, связанной с данным местом.

Это не означает, что лишь сам факт появления визуального знака тут же обогащает коллективную память или механически же преобразует пространство, наделяя его новыми смыслами. Процедура трансформации того и другого в значимый факт определяется как раз культурной практикой памяти, она вырабатывается постепенно, нащупывая те или иные приемы, делающие ее эффективной.

На протяжении XIX века в России можно наблюдать процесс освоения новой практики: создания общественных скульптурных монументов и превращения их в места памяти.

Ее заимствованный характер постепенно забывается, она присваивается и развивается адаптирующей культурой. Если в начале процесса – при постановке памятника Ломоносову в Архангельске - основным адресатом послания объявляются присутствующие в этом городе иностранцы, с которыми разговаривают на понятном им символическом языке, а относительно действа в Симбирске Н.М.Языков дает афористичную формулировку «похвально перенимать похвальное», то пушкинские торжества рассматриваются как исключительно национальный праздник, иностранцев приглашают еще и полюбоваться им.учитьсяазличен к такому способу увековечения: он

Ч.Левит связывает ажиотаж пушкинских торжеств с той ролью, которая стала играть литература в культурной жизни России и национальной идентичности. «В 1840 г., через три года после смерти Пушкина, Томас Карлейль все еще считал возможным написать, что “царь всея Руси, он силен множеством штыков, казаков и орудий, он совершает великий подвиг, сохраняя политическое единство на таком огромном пространстве; но говорить он не умеет. Его пушки и его казаки превратятся в ржавую труху и канут в небытие, а голос Данте по-прежнему будет звучать. Народ, у которого есть Данте, сплочен так крепко, как не может быть объединена никакая немая Россия”. /…/ Именно в Пушкине русские обрели своего Данте, оправдание и мерило национального самоуважения, а Пушкинские торжества стали форумом, на котором совершилось признание этого самоуважения, кратким моментом опьянения, когда показалось, что длительный и болезненный конфликт между государством и народом найдет удовлетворительное решение, моментом, когда пути становления и укрепления современной русской национальной идентичности сошлись к литературе, а в центре их схождения оказался Пушкин»[198]. Памятник стал визуальным знаком идентичности: в случае с памятником Пушкину событие – случилось, памятник стал местом памяти.

Пушкин, конечно, в это время был наиболее подходящей фигурой для воплощения идеи национального самосознания (идентичности). К этому моменту неразрывная связь нации и языка проговаривалась в России полвека, материализуясь в памятниках лицам, с преобразованием русского слова неразрывно связанным. Но дело было не только в «правильной» фигуре: памятник прошел правильный инициальный обряд, который вырабатывался на протяжении предшествующих десятилетий.

К моменту открытия памятника Пушкину счет относительных удач и неудач при введении памятника писателю в общественное пространство был равным - 3:3. Но они не перемежались друг с другом. Первые три памятника – Ломоносову, Карамзину, Державину – демонстрируют преемственность и активное развитие практики. При подготовке каждого следующего события учитывается и упоминается предыдущий опыт, разрабатывается и уточняется ритуал и словесные формулировки, сопровождающие открытие. Следующие же три памятника (Крылову, Жуковскому, Кольцову) существуют как-то отдельно и носят в большей или меньшей степени приватный характер.

Три первых случая обладают некой общностью происхождения – они возводятся по местной инициативе (о чем свидетельствуют не только слова, но и факт пересылки денег непосредственно местным властям). Да и по времени проявления этой инициативы они недалеко отстоят друг от друга: история в Архангельске началась в 1825 году, в Казани - в 1828, в Симбирске – в 1833. Казалось, процесс начинает развиваться сразу и стремительно. Однако вдруг наступает очевидный перерыв.

Обязательным шагом в реализации проекта было обращение по инстанциям к высшей власти за разрешением: и тут формальный момент может оказаться содержательным. Схемы в российском государстве не работают автоматически. Поэтому каждый отход от уже опробованной схемы – значим. Доклад императору по подобным вопросам в это время обычно делал министр просвещения. Единственное исключение из этого - случай Симбирска (последняя инициатива в «удачной серии»). Тогда обратились к министру внутренних дел Д.Н.Блудову – соратнику Н.Карамзина по «Арзамасу» и его приятелю по службе в Коллегии иностранных дел. Было ли это случайностью? Или оптимизацией процесса в конкретных обстоятельствах?

Министерство просвещения в это время активизирует свою деятельность. Весной 1833 года его возглавляет С.С.Уваров - человек, который за год до этого, едва став товарищем министра, сформулировал в письме к императору свое видение ситуации во власти: «Или Министерство народного просвещения не представляет собой ничего, или оно составляет душу административного корпуса»[199], артикулируя таким образом претензии на идейное лидерство во всем правительственном аппарате. С начала 30-х годов Российская империя вступает в новую фазу идеологического строительства, и соответствующие взгляды, обозначившие контуры этой системы, сформулировал именно С.С.Уваров в своей знаменитой триаде «православие – самодержавие – народность»[200]. Уваров становится авторитетным идеологом государства в тот момент, когда создавалась идеологическая система, декларирующая принадлежность России к европейской цивилизации и, одновременно, изолирующая первую от второй. Решая эту нелегкую задачу, нужно было четко наметить границы нужного и ненужного в системе ценностей целого государства. Особенно трудно было найти нужное. Изучая этот вопрос, А.Зорин пришел к выводу, что «поощрение штудий и исследований в области русской истории было, по существу, единственным предложением позитивного характера, которое сумел выдвинуть Уваров. Прошлое было призвано заменить для империи опасное и неопределенное будущее, а русская история с укорененными в ней институтами православия и самодержавия оказывалась единственным вместилищем народности и последней альтернативой европеизации»[201].

Практика постановки памятников не могла не попасть под контроль этого властного и амбициозного государственного деятеля, к тому же интересовавшегося вопросами конструирования прошлого в рамках историографии. Не исключено, что именно исходя из учета данной ситуации симбирские власти и решились действовать через Министра внутренних дел Д.Н.Блудова, который до поры до времени держал ситуацию под контролем. Однако к моменту сооружения памятника Министерства народного просвещения было на этом празднике главным, в результате чего М.П.Погодин (главный докладчик) отправился на открытие памятника Карамзину как частное лицо, поскольку отправить его туда официально, по его словам, «Министр Народного Просвещения нашел невозможным, не понимаю, по какой причине. Удивительное дело. Ни одно из высших ученых учреждений не думало принять участие. Правительство как будто бы хотело открыть памятник молча. Хорошее ободрение для автора»[202]. Современники видели в этом не личные счеты с Погодиным, а официальную позицию по отношению к событию. В записке М.П.Погодину от Н.М.Языкова содержится пересказ письма от его брата, А.М.Языкова: «… Уваров поступил очень невежественно: если он не желает Погодина, то мог бы предписать хоть Казанскому Университету послать хоть кого-нибудь из тамошних профессоров. И того нет. Все это холодно, пусто и глупо»[203].

Цензурное ведомство было частью министерства народного просвещения и предметом особого внимания С.С.Уварова – министр влиял на идеологию, политику и практику этого органа на протяжении всего своего срока службы. Не просто влиял – цензурные предписания говорили его языком. Разосланный по высочайшему повелению циркуляр министра народного просвещения от 30 мая 1847 г. извещал попечителей учебных округов: «Русская словесность в чистоте своей должна выражать безусловную приверженность к Православию и Самодержавию… Словенству Русскому должна быть чужда всякая примесь политических идей»[204]. Не это ли послужило поводом к цензурным препятствиям при опубликовании Погодинского «Исторического похвального слова Карамзину» и стихотворения Н.Языкова «На объявление памятника историографу Н.М.Карамзину»? В 1847 г. Главное управление цензуры рекомендовало редакторам, издателям и цензорам обратить особое внимание на «стремление некоторых авторов к возбуждению в читающей публике необузданных порывов патриотизма, общего и провинциального»[205]. А ведь 1847 – год открытия памятника Державину в Казани (на открытии никого из Петербурга или Москвы не было): кажется, подобные местные инициативы не вписывались в процесс государственного идеологического строительства своего времени.

Центральная власть ищет свою позицию по отношению к процессу создания подобных памятников – и, похоже, не находит ее. Она пытается присвоить намечающуюся традицию себе - именно Уваров инициирует постановку памятника Крылову, но в результате памятник остается незамеченным. Последний жест бывшего министра народного просвещения – открыто декларирующий инициативу как частную, сводящий на нет всю гражданскую составляющую события, - воздвижение памятника Жуковскому на собственные деньги в собственной усадьбе.

Император Николай I был далеко не безразличен к монументальному способу увековечения[206]. И на словах – вспомним, с какой болезненной тщательностью отслеживал он пушкинские определения медного всадника в поэме. И на деле – в те же 30-40 гг., когда появляются памятники писателям, он формулирует свою программу - проект 1835 года предполагал целый комплекс памятников на местах боев 1812 года. Выполнение проекта было возложено на министра финансов Е.Ф.Канкрина, а перечень мест разрабатывал Генеральный штаб. Николай в декабре 1836 года сам утвердил список, несколько изменив его, и на полях сражений должны были появиться 16 монументов трех классов (в реальности случилось семь памятников – в начале 50-х деньги кончились). Как отмечает современный исследователь, «Ни один царь не сделал в этой области столько, сколько Николай Павлович. Именно при нем в стране сформировалась четкая система монументов, были увековечены наиболее выдающиеся события и лица русской истории. Из необычной диковинки памятник превратился в почитаемую и охраняемую святыню, украшавшую многие русские города и места сражений»[207].

Чуткость императора изобличает и воля к передвижке памятников. Место красит памятник: помещение в центр уже сформированного пространства повышает статус памятника, делает его если не понятней, то значительней: постепенно отсчет пространства начинает вестись от него. Памятники маркируют пространство идеалов и городов: дабы нивелировать их постоянное присутствие в поле идеальном (идейном), власть задвигала их в реальном пространстве. Место для публичных памятников писателям, определенное императором, всякий раз одинаково отличалось от предложенного локальной инициативой: оно было менее «общественным» - более удаленным от центра и многолюдства. Тем самым все были «поставлены на место».

Общественная активность вызывала подозрения. Социальный состав инициаторов был весьма определенным. Готовясь произнести речь при открытии памятника Карамзину, М.Погодин определяет адресата послания – сограждане Карамзина, люди просвещенные. Постоянные попытки расширить даже пассивно воспринимающую аудиторию оказывались несостоятельными. Постановка памятников - инициатива просвещенного сословия, знакомого с западным опытом и стремящегося использовать его в России. Понятно, почему эти намерения и действия саботировал хорошо знакомый с европейской жизнью Уваров: за подобной практикой стоял европейский опыт ценностей гражданского общества. С трудом, надо сказать, воспроизводимый в неграмотной России Интеллектуалы как самостоятельный и влиятельный общественный слой сложился в эпоху Просвещения, и Европа в XIX веке была зоной массовой грамотности - во Франции 1895 г. было 95%.грамотных. На родине Пушкина на рубеже 60-70 гг. XIX в. грамотным было около 8% населения, к концу века, по данным переписи, 21%. И министерство народного просвещения беспокоилось не о росте грамотности – оно боролось против разврата умов непонятными, но возбуждающими действиями.

Так что наступивший перерыв в начавшей было формироваться практике не был, похоже, случайным. Однако «консервирующие» действия власти имели побочный эффект: практика не превратилась в бытовую, не снизилась. А позднейшее осознание того, что реализация проектов шла как бы вопреки властным намерениям, приводит к формированию (во всяком случае, с Державиным) фантомной памяти, приписывающей давнему событию большее значение, чем оно имело в момент своего свершения.

В 1860 году уже наблюдается попытка осмыслить практику. Книга А.Долгова открывается встплением начинается словами вступления: «Сооружаемые памятники и монументы увековечивают позднейшим временам достопамятнейшие происшествия из былой русской жизни и доблестных деятелей, оказавших отечеству незабвенные услуги». Примечания в конце - о том же: «Памятники сооружаются в увековечение памяти достопамятнейших событий, имевших на государство благодетельные следствия, а также на местах одержанных побед над неприятелем и замечательнейшим людям, оказавшим незабвенные услуги отечеству»[208]. Похоже, что традиция уже действительно сложилась.

Памятник Пушкину – уже иная история. В более широком контексте связанная с новой социальной ситуацией пореформенной России; в более узком – с наличием смежного опыта увековечивания имени и проведения юбилеев, давшем новые возможности оформления словесного мифа.

Вспоминая о давнем пушкинском празднике (и совмещая его с событиями 1887 года, когда начались массовые издания Пушкина), Лев Толстой в 1898 году, в статье «Что такое искусство?» использует Пушкинский праздник как главный пример неприемлемой для себя системы ценностей и, соответственно, такой конструкции прошлого, в которой этом события приписывалось значение торжества национального самосознания.. Каждый искал свои святыни.

«Когда вышли 50 лет после смерти Пушкина и одновременно распространились в народе его дешевые сочинения и ему поставили в Москве памятник, я получил больше десяти писем от разных крестьян с вопросами о том, почему так возвеличили Пушкина? На днях еще заходил ко мне из Саратова грамотный мещанин, очевидно сошедший с ума на этом вопросе и идущий в Москву для того, чтобы обличать духовенство, за то, что оно содействовало постановке “монамента” господину Пушкину.

В самом деле, надо только представить себе положение такого человека из народа, когда он по доходящим до него газетам и слухам узнает, что в России духовенство, начальство, все лучшие люди России с торжеством открывают памятник великому человеку, благодетелю, славе России – Пушкину, про которого он до сих пор ничего не слышал (! – С.Е.). Со всех сторон он читает и слышит об этом и полагает, что если воздаются такие почести человеку, то вероятно человек этот сделал что-нибудь необыкновенное, или сильное, или доброе. Он старается узнать, кто был Пушкин, и узнав, что Пушкин не был богатырь или полководец, но был частный человек и писатель, он делает заключение о том, что Пушкин должен был быть святой человек и учитель добра, и торопится прочесть или услыхать его жизнь и сочинения. Но каково же должно быть его недоумение, когда он узнает, что Пушкин был человек больше чем легких нравов, что умер он на дуэли, т.е. при покушении на убийство другого человека, что вся заслуга его только в том, что он писал стихи о любви, часто очень неприличные»[209].

Для Толстого очевидно, что сочинения Пушкина понятны только узкому кругу европеизированных русских – это и был их праздник, они-то и претендуют на то, что называется обществом, а не общиной. Конкретизация и кристаллизация понятия «общественного мнения» шли не только в ходе, но и после пушкинского праздника.

Итак, просвещенная часть населения предлагала свой вариант прошлого, в том числе и через визуализацию его. Значим ли был сам визуальный образ? Вероятно, да, трудно сказать – в какой степени. В большей степени значим оказывался, может быть, не столько сам памятник, сколько его словесная и ритуальная поддержка, творящие миф. Миф и выводит монумент в поле общественной памяти – он становится символом мифа, напоминает о нем. Видимый образ прежде всего не должен противоречить ему.

Левит утверждает, что самым долговечным наследием Пушкинских торжеств было новое представление о русской национальной идентичности, которая с тех пор оказалась тесно связанной с именем Пушкина. Пушкин, а с ним и другие классики русской литературы 19 в. принесли с собой новую, светскую, «культурную, а не политическую или религиозную национальную идентичность, независимую как от царя, так и от церкви – традиционных оснований, на которых формировались представления русских о самих себе»[210]. Хотелось бы переакцентировать: сформировавшаяся к этому времени новая идентичность визуализировалась в такой форме (постольку поскольку такая возможность предоставлялась современной культурой). Этот праздник национальной идентичности произошел не сразу. Он начинал готовиться еще в 20-х годах XIX века, когда в Архангельске был поставлен памятник Ломоносову. Для идентичности искался знак. С одной стороны, нематериальные символы доступны лишь немногим. С другой, памятник без стоящих за ним ценностей оказывался мертвым. Но через памятник ценности являли себя, они приписывались ему и усваивались окружающими в процессе открытия: открытие оказывалось инициальным актом, превращавшим факт в событие.

Что не получалось в первых трех случаях? Вынести событие за пределы места и времени, придать ему масштабность. Не получалось и потому, что не сразу осозналась приоритетность этой задачи, и потому, что процесс саботировала власть. Но правама установка памятника, а введение его в поле мифа (нарастает) от случая к случаю). льном пространстве. сию. дел Блудова, котоильное понимание проблемы: важна не только сама установка памятника, а введение его в поле мифа - нарастает от прецедента к прецеденту.

В случае пушкинского памятника миф предшествовал событию[211]. Результаты такой последовательности были ошеломляющи. «Я имею основание думать, что он (праздник – С.Е.) устроился сам собою, а вовсе не благодаря распорядителям. Его устроило одушевление, разом охватившее всех… В течение нескольких дней сотни тысяч народа перебывали у памятника и стояли около него толпами. Народ конечно недоумевал, за что такая честь штатскому человеку. Многие крестились на статую. Спустя две недели, кажется установилось мнение, что человек этот “что-то пописывал, но памятник ему за то поставлен, что он крестьян освободил”.По крайней мере я слышал это от многих простых людей и разумеется не разуверял! Да, никто не ожидал, что так выйдет! Думали, что выйдет по старым образцам, что будет маленькое торжество, которому официальные лица придадут некоторую импозантность. А вышел “на нашей улице праздник”…»[212] Свидетельства некоторого ошеломления тем, что получилось, приводятся во многих газетах. Итоговая формула звучала так «осмыслившее себя общественное мнение»: т.е. перед лицом этого памятника (впав в экстатическое состояние во время открытия) Россия поняла себя.

Как не крепились скептики, даже они попали под обаяние момента. Н.Михайловский, пытаясь иронизировать, все же робко поддерживает надежду на прекрасное будущее. «Мне кажется, он (Катков) и г.Достоевский думают, что не сегодня-завтра опять и опять повторится нечто подобное пушкинскому празднику, что наступит, пожалуй, сплошной перманентный пушкинский праздник /…/ Нет, я знаю, что завтра же погода может перемениться, но при данных, нынешних обстоятельствах гг. Катков и Достоевский, может быть, и не заблуждаются. Тем временем мы помаленьку привыкнем выражать свои чувства, выбирать предметы чествования и вражды, научимся различать фальшивые и настоящие драгоценности».[213]


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 65 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Узоры надписи надгробной на непонятном языке | Гл.1. КАМЕННЫЕ ГОСТИ | Болваны, идолы, герои | Кто в жизни был до преселенья | Изображенье Клии | И был в родной своей стране | Дедушка русской литературы | Семейные праздники | Утраченный праздник | Но разве не упоительна сама идея, что государство, досель бывшее нашим злейшим врагом, теперь – наше и празднует первое мая, как свой величайший праздник?.. |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Зияющий монумент| Гл.2. ФАНТОМНАЯ ПАМЯТЬ

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.031 сек.)