Читайте также:
|
|
В тени Ленина
(практика монументальной коммеморации в России XIX-XX вв.)
Содержание
Узоры надписи надгробной на непонятном языке 2
Гл.1. Каменные гости 8
Болваны, идолы, герои 9
«Полезный миру человек» 16
«Изображенье Клии отныне передаст в позднейши времена…» 23
«И был в родной своей стране органом истины священной» 30
Дедушка русской литературы 41
Семейные праздники 46
Зияющий монумент 48
Пушкин – наше все 54
«Фигура гения в натуральную величину» 66
Гл.2. Фантомная память 76
Утраченный праздник 77
Вызов власти: официальная часть 87
Ответ творцов: производственная часть 98
Художника обидеть может каждый 107
Время новых героев 119
Слово и тело 125
«При красных знаменах и оркестрах музыки» 134
Праздник обретенный 148
Процесс пошел 155
Монументальная бутафория 168
Прошлое: отмененное и предписанное 176
Гл.3. Посеявший ветер 188
«Улица корчится безъязыкая…» 189
Нет у революции конца 201
Памятники, которые случились 210
Памятники, которых не случилось 216
Мертвые ходят быстро 224
Живые и мертвые 228
Последний поклон 241
Дедушка и Смерть 252
Зримый образ творца грядущего 263
Философия нового памятника 275
Скульптура – родная сестра физкультуры 289
Имя им – легион 294
Помнить – нельзя – забыть 307
Узоры надписи надгробной на непонятном языке
Что остается от прошедшего? Память. Знаки событий. Следы, которые мы разгадываем. От давнего следа к нашему пониманию его выстраивается связь с прошлым. Не стоит обольщаться относительно устойчивости и реальности этой связи: след – всего лишь подходящий случай помыслить прошлое и установить с ним контакт настоящего.
Событие, свершаясь, приобретает форму одной из своих возможностей, реализует лишь одну из своих альтернатив, но, свершившись, оно быстро превращается из факта реальности в факт сознания и потенциально себе многообразие возможностей возвращает. Начиная осмыслять прошедшее, мы вступаем на поле интерпретаций: с ростом их числа все очевидней выступает не функциональный, а символический потенциал события. Там, где он обнаруживается, могут почти бесконечно расширяться границы случившегося: событие все более длится во времени, прорастая не только в настоящее и будущее, но и все глубже укореняясь в прошлом. Через быстрое, поверхностное и преходящее время предметов, фактов и случаев начинает просвечивать время ценностей, время культуры, определяемое человеком и определяющее человека.
Погружение в непрозрачную глубину медленных изменений, дающее возможность и повод каждому из нас увидеть актуальное прошлое, таит в себе опасность: различия между прошлым и настоящим становятся мало уловимы, границы размываются, и потому трудно выстроить дистанцию, отделить себя от некогда жившего и действовавшего человека, трудно не попытаться навязать этому человеку свои мотивы и аргументы, услышать его голос, отдельный от собственного.
Борясь с этим искушением, мы снова возвращаемся к событию, делающим произошедшие изменения очевидными – событию, которое случилось когда-то и не могло случиться сейчас. Фиксация не на процессе, а не результате заставляют различия выступать явственно, но тогда трудноуловимой становится связь.
Между этой Сциллой и Харибдой пытается проскользнуть познание прошлого.
Причем, чем ближе к нам прошлое хронологически, тем теснее смыкаются Сцилла и Харибда. Все сложнее отделить себя от прошлого, и, одновременно, все меньше хочется афишировать связь с недоброй памяти наследством ХХ века. Но тем насущнее ощущается необходимость диалога с прошлым, которое все еще остается живым и во многом объясняет нас самих сегодняшних.
ХХ век озаботился проблемами памяти. Что мы запоминаем и что забываем? Зачем мы помним? Как мы помним? Какие следы прошлого мы видим и пытаемся сохранить? Помимо памяти индивидуальной, казалось бы, разъединяющей нас, обнаружилась память коллективная, представляющая собой основу идентичности. Но коллективная память, как оказалось, не совпадает с официальной версией истории – памятью исторической, больше того, между ними существует «скрытое несогласие» (П.Рикер). Историческая память структурируется временем (поток событий, подчиненный хронологии и причинно-следственным связям), коллективная память подчиняется аксиоматике – сегодняшняя ценность бывших некогда событий выдвигает на первый план то одно, то другое. История претендует на всеобщность, память принадлежит отдельным группам людей. Историческое сознание, подчиняющееся диктату умопостигаемой схемы, прерывно, живая память континуальна. В попытке преодолеть собственную дискретность, историография пытается восстановить мельчайшие детали прошедшего, скатываясь в безумие ничего не забывающего человека, для которого одинаково интересен и важен любой факт, но отказ от отбора важного от неважного ведет все к большему к ценностному релятивизму. «Оказывается, что групповая память и современная историография, по самой их природе, относятся к прошлому принципиально различно. Историография представляет собой отнюдь не попытку возрождения памяти, а поистине новый способ воспоминания./…/ С совершенно беспрецедентной активностью историография непрестанно взывает к жизни все более детализированное прошлое, формы и текстуру которого память попросту не узнает»[1].
Память и история представляются сейчас разными способы структурирования и передачи прошлого, увязать которые между собой пытаются современные историки. Одно из предложений – найти в прошлом такие «места памяти» (Пьер Нора), где возможна связь памяти отдельных групп с общей историей. Что такое места памяти? «Музеи, архивы, кладбища, коллекции, праздники, годовщины, трактаты, протоколы, монументы, храмы, ассоциации – все эти ценности в себе – свидетели другой эпохи, иллюзии вечности»[2]. То есть моменты, каким-то образом зафиксированные нашим сознанием во времени (иногда они присутствуют и в пространстве в виде материальных объектов, но главное, все-таки, их присутствие при этом в поле нашего сознания), на которые ориентируется знание о прошлом, точки, в которых кристаллизуется наше представление о прошедших событиях. Однако по мере разработки концепции мест памяти Нора впадает в пессимизм, наблюдая эволюцию мест памяти как живых свидетельств ценности к чему-то иному, скорее, месту консервации истории. Попытка ничего не забыть порождает у современного человека страсть коммеморации – бесконечного поминания, принимающего все более гиперболизированные формы, которое из органичного жеста становится вполне механическим, бесконечным календарем знаменательных дат, на котором по какой-то общей привычке нужно вовремя сорвать листочек.
Мы – не только то, что мы обретаем, мы – то, что мы утрачиваем. Разговоры о памяти стали актуальными тогда, когда сама память стала «разваливаться», утекать… Осмысление самого процесса сохранения в памяти, то есть теория, принадлежит веку ХХ и уже XXI, но… «о памяти столько говорят только потому, что ее больше нет»[3]. А еще каких-то сто лет назад память была активным рабочим инструментом, средством связи между прошлым и настоящим. Как умели помнить в XIX веке! Но уже тогда, когда места памяти не столько осмыслялись, сколько создавались, начали задумываться о формах, в которых запечатлевается память.
В 1860 году в Санкт-Петербурге вышла небольшая книжка А.Долгова о памятниках[4] - первая попытка каталогизации и систематизации монументов в пределах Российской Империи. В предисловии автор констатировал неизбежные изъяны своей работы, извинительные, хотя бы отчасти, в силу новизны самой идеи собирания подобного материала. Важность этого предприятия была очевидна далеко не каждому. «Сооружаемые памятники и монументы увековечивают позднейшим временам достопамятнейшие происшествия из былой русской жизни и доблестных деятелей, оказавших отечеству незабвенную услугу. Сведения об этих памятниках разбросаны были по разновременным журналам, газетам, губернским ведомостям, календарям, энциклопедическим, художественным изданиям и путевым запискам. Но сии материалы не могли удовлетворить собранию желаемых сведений и иногда, даже в необходимых сведениях, встречался камень преткновения; случалось, что об одном и том же предмете гг.путешествующие делали разногласицы, а также приходилось обманываться в надеждах на рассказчика путешествия: описывая мельчайшие подробности местности или города, не упоминали ни слова о памятнике, стоящем на площади и свидетельствующем о заслугах замечательнейшего лица или важнейшем событии, украшавшем страницы отечественной истории, а потому, представляя на суд благосклонных читателей свой труд, покорно прошу извинить имеющимся недостаткам и краткости описаний».
Не только читатели XIX века, но и мы должны быть автору крайне благодарны. И не только за собранный (и теперь уже в значительной степени утраченный) материал. Замечательна эта книжка примечаниями, занимающими почти половину ее объема и не имеющими прямого отношения к конкретным описаниям монументов в первой части книги (где есть постраничные сноски делающие этот комментарий как бы избыточным). Это уже не просто архивация материала, а осмысление его, и на самом деле – материала гораздо более широкого, чем обещан заглавием. В этой аналитической части речь идет о существующих культурных практиках памяти. Они представляют собой достаточно длинный перечень того, какие способы культурной мнемотехники существовали в России XIX века.
Способы помнить даны вперемешку, «как вспомнилось», но если попробовать структурировать этот текст, то картина получится приблизительно следующая.
Вероятно главным, хотя далеко не первым из названных, способом сохранения памяти для Долгова является все записанное. «На память потомству остаются … литературные, театральные и музыкальные произведения, выхваляемые современниками доблестные заслуги замечательных особ и важнейшие события, также акты дипломатических сношений государств; грамоты городам о даровании и подтверждении прав и преимуществ; Слова и речи, произнесенные в торжественных собраниях; описание празднеств и юбилеев, данных в честь лиц, отличившихся заслугами. Высочайшие рескрипты». Видимо, любая запись представляется автору книжки невероятно ценной в деле увековечения, но что-то все же заставляет его специально выделить художественные тексты, по поводу которых он позволяет себе эмоциональный комментарий: «О памятнике литературном написал Державин: Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный и т.д. В могиле буду я, но буду говорить! Подтверждением преимущества письменных памятников перед мраморами и бронзою могут служить примеры падших монументов Греции и Рима. Все сокрушающее время, распри, опустошительные нашествия неприятелей и разные бедствия не оставили и следов памятников достойных мужей, но память о них через жизнеописания не умерла в потомстве и передалась позднейшим временам».
Другие хранилища памяти описаны не так прочувствованно, но достаточно подробно. Никаких преимущество одних перед другими не зафиксировано.
Возможности сохранения прошлого современной автору культурой предоставляются следующие:
Увековечение имени (названия городов, крепостей, фортов, бастионов, батарей, маяков, каналов, полков, учебных и благотворительных заведений, а также добавочные фамилии).
Связанные с определенными событиями предметы искусства и быта («драгоценнейшие вещи из церковной утвари, достопримечательности из царских регалий»; разные трофеи; «а также жетоны, медали и др. художественные произведения живописи и скульптуры, сохранявшиеся в музеумах, эрмитажах, арсеналах и т.п.м.»)
Традиционные ритуалы («Памятником избавления от народных бедствий служат установленные в благодарность Господу Богу крестные ходы и молебны»).
Архитектурные памятники (церкви, часовни, монастыри, триумфальные ворота, домики, терема, Дворцы Великих Князей и Царей; крепости; а также - кремли, развалины замков, городские, валы, курганы и «остатки зданий иноплеменников»).
Скульптурные памятники (публичные - «воздвигаемые на площадях городов», а также те, что «сооружаются над прахом примечательных лиц, на местах смерти и т.п.м.» и расположенные в интерьерах) и мемориальные доски (самого термина, судя по всему, еще не существует).
На первый взгляд - список до боли знакомый. Это то, что и сейчас собирается в музеях, библиотеках, архивах, объявляется культурным наследием и с большим или меньшим успехом сохраняется, и даже реконструируется. Разница именно в этих осознанных (далеко не всеми) действиях: собирается, объявляется, сохраняется, реконструируется. А прежде в этих объектах прошлое – жило.
Следы, оставляемые прошлым, порой вполне материальны, заметные издалека даже тем, кто даже не воспринимает их в качестве следов. Монументы, например, столь привычны в современном городском пейзаже, что кажется, они существовали здесь всегда. Трудно их воспринимать остатками былой цивилизации, вроде пирамид майя. Памятник Пушкину сто лет простоял и еще стоять будет! Только тот ли это памятник Пушкину, что стоял сто лет назад? Не в материальном, а в культурном смысле? Значит ли сегодня этот памятник для нас то же самое, что и для прежде живших?
У Марины Цветаевой зафиксировано «не воспоминание, а состояние»: «черный памятник Пушкина моего до-грамотного младенчества и всея России». В раннем детстве произошла судьбоносная встреча: «Но с цепями и с камнями – чудный памятник. Памятник свободе – неволе – стихии – судьбе – и конечной победе гения: Пушкину, восставшему из цепей»[5]. От этого памятника на Тверской начинается для ребенка освоение пространства: физического (бульварного) и метафизического (жизненного); памятник и там, и там – число, и мера, и цель, и предел… Само существование Пушкина (а также русского языка и русской литературы) – подтверждалось существованием Памятник-Пушкина.
Прошло меньше ста лет. Одна моя знакомая, рожденная в 60-х годах XX века, в детстве долго считала, что слова «памятник» и «Ленин» - это синонимы. С полной очевидностью для окружающих выяснилось это тогда, когда тот же самый цветаевский «Памятник-Пушкина» она обозначила как «Ленин Пушкину». Герой, о котором надлежало помнить, превратился в имя нарицательное, обозначающее то большое и неподвижное, что стояло повсеместно. Памятник как материальный объект подавил память о свое герое.
Незаметным образом мы даже называть монументы стали по-другому. В XIX веке употребляли сочетание с родительным падежом: Памятник Пушкина. Родительный падеж выражал принадлежность самого памятника герою, герой оказывался действующим лицом - субъектом живой памяти, дистанция между человеком Пушкиным и памятником Пушкина огромна, но все равно основанием для воздвижения этого монумента было не забытое существование самого Александра Сергеевича. В ХХ веке нормой стал дательный падеж: Памятник Ленину. Герой обозначается как объект, к которому направлено действие других. Отношения тех, кто ставит памятники и тех, кому ставят памятники, за прошедший век сильно изменились.
Разрыв времен зафиксирован. Что же случилось? Как может один и тот же памятник значить столь разное в разные времена? Что вообще значат памятники для нас? И значат ли что-нибудь? Или мы только помним о том, что они должны значить?
Чтобы ответить на эти вопросы, приходится отделить себя от тех, кто эти памятники ставил. Посмотреть на привычные монументы как на пирамиды майя. Попытаться понять: зачем они? Когда и как появилась традиция ставить памятники? Можно ли говорить о каком-то универсальном значении памятников? Или памятник памятнику – рознь? Продолжается ли процесс смыслообразования, связанный с памятниками, или он уже закончился?
При том, что именно памятники рассматриваются столь пристально, настоящие герои этой книги – не они. Это книга не о памятниках, а о памяти. Такая абстрактная вещь как память имеет возможность материализоваться и иногда этой возможностью пользуется - с 30-х годов 19 века по 30-е годы 20 века в России одним из популярных способов визуализации и материализации памяти стали монументы.
Памятники – свидетельства и свидетели того, как меняется помнящий человек – человек культуры. Культурные процессы очень медленны, их трудно зафиксировать, но именно XIX - начало XX вв. дает такую возможность. В силу ряда причин процессы проявились и ускорились. И революция на этом пути была не разрывом, а одной из возможных альтернатив, которая реализовалась.
Постановка общественных памятников – размещенных в публичном пространстве и сооруженных на собранные «всем миром» деньги - традиция европейская, только в XIX веке перенесенная в Россию. Впрочем, как и многое другое в области светской культуры. Но культурные технологии нельзя переносить безнаказанно - то, что может пригодиться принимающей культуре, будет не только усвоено, но и трансформировано - именно этот процесс в отношении памятников наблюдается в XIX веке. Культура не позволяет импортировать форму в чистом виде - с одной стороны, форма не будет только формой и потянет за собой чужие культурные смыслы (герои и гражданское общество, в данном случае), с другой - тотчас начнет преображаться: и это нам скажет о принимающей культуре больше, чем что-то другое. Случай подобного импорта - провокация, проявляющая возможности и невозможности принимающей культуры, выводящая имплицитное и неосмысляемое на уровень если не рефлексии, то выявленности.
Проблема поиска новых ценностей и олицетворяющих их героев - естественная задача секуляризированной культуры. При этом используется ресурс прошлого – его реальное или мифологическое пространство (то, что почерпнутому из него потом в силу общественной необходимости приписывается – в каждом случае отдельный вопрос). Для Европы XIX века – это уже рутинная практика с наработанными технологиями. Для России – эксперименты, проводимые прежде всего образованным сословием, вместе с иностранными языками усваивающей и иной культурный язык. Сама идея постановки общественных памятников постепенно прижилась. А вот форма была признана только одна – непосредственно отсылающая к личности самого чествуемого. Для Европы это была лишь одна из возможностей – там в XIX веке был заметен интерес, например, к символическим и мифологическим композициям (будь это фигура женщины, олицетворявшей Баварию, или Верцингеторикса, легендарного галльского вождя). Здесь подобные попытки случались, но воспринимались всегда плохо. Когда в качестве памятника Карамзину в Симбирске была поставлена статуя музы истории Клио, ее не только не поняли и не приняли современники - краевед конца ХХ века также с явным неодобрением пишет о ней. В первые послереволюционные годы, когда художники академической традиции предлагали свои решения (а тогда они еще могли предлагать) - андреевская статуя "Свободы" напротив Моссовета, или "Освобожденный труд" в виде обнаженной фигуры у Блоха в Петрограде или Эрьзи в Екатеринбурге, вызывали, мягко говоря, это неоднозначную реакцию. Конкурс на московский памятник "Освобожденному труду", проекты которого сплошь состояли из символических композиций, так и не дал результатов. Компромиссные решения (совмещение символа с опознаваемой реальностью) приводили к неожиданностям – например, один из проектов конкурса на памятник Ленину у Финляндского вокзала изображал фигуру Ленина в рясе доминиканского монаха...
Впрочем, и сама идея памятника реальному человеку тоже прижилась не сразу. Отсутствие развитого личностного начала в русской культуре в противовес пониманию ценности личности, которое со времен Возрождения стало любимой мыслью Запада, в истории с монументами выявилось вполне ясно. И понятно, почему предлагаемые дворянством проекты 20-30-х годов XIX века остались локальными. Только в 1880 году, когда модернизация, став государственной политикой, распространилась вширь - объединяющая нацию фигура Пушкина материализовалась в монументе. Но здесь весьма показательны претензии Толстого к памятнику: писатель не желает замечать новой традиции и сводит ее к прежней, доказывая, что Пушкина нельзя канонизировать, это идет вразрез с традициями русской культуры (используется при этом именно аргумент культуры, а не только религии). Толстой как бы выносит за скобки, что постановка памятника - совсем другая практика, нежели канонизация (хотя выполняющая в значительной степени ту же роль в русской культуре иного времени). Канонизация - традиционная организация мест памяти в средневековой культуре - изымает святого из пространства человеческого, личностного, условного и относительного и приобщает к миру безусловного и внеличностного. Памятник остается в пределах земного мира. Именно это сведение неба на землю и не устраивает Толстого.
Памятник Пушкину – точка перелома. После его открытия начался бурный процесс монументального увековечения, сопровождаемый сложившимся и уже внятным большинству ритуалом. Культурный смысл устоялся. Заимствованный характер практики забыт. В этот триумфальный момент, казалось бы, можно и остановиться, если бы дальнейшее развитие традиции не приобрело чрезвычайно любопытного характера.
Уже само слово «памятник», казалось бы, указывает на его функцию: памятник – вместилище памяти. Не только материальный объект, но и послание из прошлого в будущее, зафиксированное в бронзе и мраморе. Послание, которое может прочитать тот, кто владеет языком памяти. В послереволюционные годы была предпринята удивительная попытка работать с памятью в противоположном направлении: не искать в общем прошлом фигур, воплощающих некие общие ценности, а «изобретать» такие фигуры, путь и не известные подавляющему большинству населения, и через воплощение их в памятниках делать их моментами общего прошлого, т.е свидетельствами неких умозрительных ценностей. Не получилось - культура имеет много возможностей, но такой, вероятно, она не обладала. В конце концов памятник как таковой был переосмыслен – и в значительной степени обессмыслен.
Поэтому книга завершается концом 20-х годов: тот культурный процесс, который описывается, - по моим наблюдениям, исчерпан. Кончается столетняя эпоха самой возможности диалога между некими социальными общностями людей и властью, со всей его степенью иллюзорности и реальности. Постановка общественных памятников обозначала пространство возможности диалога общества и государства. Определенные социальные группы, связанные коллективной памятью (то есть тем, что они соглашаются и даже считают своим долгом помнить - как представляющее общую для всех ценность) через памятники предлагали расширение этой объединяющей памяти. Власть, сколько могла, эту общественную инициативу контролировала и сдерживала, но уже в послереформенное время начала в ней активно участвовать. Попытка самой власти после революции использовать это поле, чтобы завязать разговор с обществом оказывается неудачной: ценности нельзя назначить. Появление общественных памятников – определенный симптом состояния общества, но через имитацию симптомов нельзя вызвать состояние. Эксперименты 20-х в середине десятилетия заканчиваются. Памятник становится только знаком власти (интенции ее) - рецепция сводится к выполнению приказа. Назначенные герои присутствуют только в физическом, а не в культурном пространстве. Памятники в советские времена почти никогда не становятся местом памяти - то есть точкой общественного консенсуса, того, что из прошлого признано имеющим значение для настоящего.
Мы учимся памяти также как языку. И также в дорефлексивном детском освоении- присвоении часто не можем разделить объект и чужое суждение или память о нем - те превращаются в качества самого объекта. Детские ошибки в таких случаях могут разоблачать само устройство – и памяти, и языка. Взрослая Цветаева в ретроспективе обнаруживает как она вырастает под сенью Пушкина: модели поведения, приоритеты, доблести и, наконец, полное доверие к слову усваиваются из того, что было заповедано, передано, навеяно поэтом. Памятник-Пушкина, обозначенный словом-кентавром, оказывается целой вселенной, уже заданной матрицей, в которую потом будет укладываться все узнанное о поэте и поэзии, а значит – о жизни. Памятник-Пушкина превращает отвлеченные понятия – свобода, равенство, гений, стихия, судьба - в личные переживания. Сам высокий статус безусловной ценности всего, с Пушкиным связанного, бессознательно, через Памятник-Пушкина, задается уже в детстве. Бессознательно - для ребенка, осознано - для взрослых, впервые знакомящих с предметом: отношение это отчасти содержится в словах, отчасти – имплицитно, но детьми считываемо полностью. Присвоение памяти и одновременно усвоение статуса ее объекта происходит на уровне обихода, повседневности. «Да, что знаешь в детстве – знаешь на всю жизнь, но и: чего не знаешь в детстве – не знаешь на всю жизнь». Границы памяти и знания – памяти непроизвольной и произвольной - не совпадают (разные виды памяти даже «хранятся» в разных полушариях мозга). Знание вовсе не всегда закрепляется и переходит в память, память в точном знании – часто не нуждается. «Кто в Москве знал, что Пушкин – Опекушина? Но опекушинского Пушкина никто не забыл никогда. Мнимая неблагодарность наша – ваятелю лучшая благодарность».
XIX век – время хорошей памяти во всех смыслах: помнили много и вспоминали о хорошем. XX век в России поставил, скорее, проблемы забвения. О разрыве с прошлым провозгласила революция. Но даже вне зависимости от такого экстремистского жеста травматический опыт последнего столетия оказался слишком велик – человеку начало казаться, что он не может вынести такого груза памяти. Опасность такой ситуации в том, что отказ от прошлого в его полноте влечет за собой одновременно и утерю самого навыка помнить. Хочется верить, что восстановление навыка начинается с изучения его.
Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 109 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Розподіл насаджень на корінні і похідні деревостани. | | | Гл.1. КАМЕННЫЕ ГОСТИ |