Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.). 6 страница

Читайте также:
  1. Bed house 1 страница
  2. Bed house 10 страница
  3. Bed house 11 страница
  4. Bed house 12 страница
  5. Bed house 13 страница
  6. Bed house 14 страница
  7. Bed house 15 страница

«Wachs, / Ungeschriebnes zu


[319]

siegein, / das deinen Namen / erriet, / das deinen Namen/verschlusselt.», это Селан, Mit Brief und Uhr, в Sprachgitter, которую он дал мне в 1968 году.

Конец июня 1979 года.

и я с живостью говорю о том, что умираю. Или что эта книга — уже пройден­ный этап. «Жизнь — это нечто позитивное, но она когда-нибудь заканчивается, и имя этому смерть. Позитивное понятие не является нега­тивным, это ноль». Это подписано тем, кого, как ты притворялась, ты цитировала однажды, что­бы сообщить мне (не говоря конкретно) самое худшее (кажется, это был отрывок из Исповеди). А сейчас я упал с трапеции. Не потому ли мне бы­ла предложена страховка? Или наоборот?

Посылая те­бе только почтовые открытки, даже когда это был непрерывный поток незаконченных писем, я хотел для тебя легкости, беззаботности, я ни­когда не хотел быть тебе в тягость.

Я уже упал, но это начало «обратного» отсчета (я не могу все время пользоваться этим выражением, не думая об этой книге, об этой грамматике духов и об этом другом Пире Данте, который мне дал прочесть Драгонетти: «Самое простое количество, кото­рым является единица, обладает большим запа­хом в непарном числе, нежели в парном»). В кон­це концов, первая удача или первая расплата — это огромное сожжение этим летом. Скажи, ты придешь, хоть напоследок, каждому по спичке для начала. Я предлагаю сделать это в сентябре, перед самым моим отъездом, не только по при­чине 7 числа, агонии моего отца и всего того, что разыгрывается с нами каждый год решающего


[320]

к этой дате, от начала до конца, но потому, что это время необходимо мне для работы, для под­готовки, все это время предназначено для скор­би и праздника. Мы предадим огню день велико­го прощения, возможно, это будет уже в третий раз, когда я играю с огнем в этот день, и каждый раз это случается перед самым серьезным отъез­дом. Ты не найдешь лучшего осквернителя, само­го верного клятвопреступника, и худшее в том, что эквилибрист-превозвестник — это не тот виртуоз, за которого они его принимали, что, кстати, они с трудом могут ему простить, а то, что он отнюдь не забавляется. У него нет выбора, и он рискует жизнью, как минимум своей, каж­дую минуту.

Конец июня 1979 года.

Я больше не могу так, я хочу убежать. Проводя время в чтении, я пытаюсь ра­зобраться во всем этом, но это невозможно, я больше не могу перечитывать, я тону в тебе, в на­ших слезах, в бесконечной памяти.

Я боюсь умереть, но это ничто по сравнению с другим страхом, я не знаю ничего худшего, чем пережить мою лю­бовь, тебя, тех, кого люблю и кого знаю, быть по­следним, чтобы сохранить то, что хочу доверить вам, любовь моя.

Представь себе престарелого чело­века, который остается со своим завещанием в руках, которое только что вернулось к нему (Фрейд говорил, что самое ужасное — это видеть смерть своих детей, именно это я усвоил у него лучше всего, а ты — у меня, может, не настолько хорошо, если не наоборот, вот почему я нашел ужасным то, что после смерти своей дочери он


[321]

смог произнести «сеанс продолжается»), старый человек, оставшийся последним, кто прочтет его самого поздней ночью.

Я бежал в течение получаса (всегда за тобой, ты знаешь, продолжая, как обычно, бесконечный разговор с тобой). Я даже подумал, что они могли бы прийти к выводу при чтении отобранной корреспонденции, что эти письма — я их себе отправляю сам: не успеваю отправить, как тут же получаю (я остаюсь пер­вым и последним человеком, который их про­чтет) — что-то вроде устройства телефонной трубки, где и передатчик, и приемник — все в од­ном. Благодаря этому нехитрому приспособле­нию я являюсь как бы слушателем того, что я сам себе рассказываю. И, если ты внимательно сле­дишь за моей мыслью, все это заведомо доходит по назначению, производя искомый эффект. Либо иначе, что опять-таки сводится к одному и тому же, я вижу лучший способ, чтобы нахо­диться a priori в состоянии ожидания и достиже­ния везде, где бы это ни происходило, всегда здесь и там одновременно, fort und da. Итак, это всегда доходит по назначению. О да, это хоро­шее определение моего «я», да и фантазма, в сущности, тоже. Но я-то говорю о другом, о тебе и о Необходимости.

Конец июня 1979 года.

ты веришь мне, когда это устраивает тебя, и ты уверена, что ты всегда пра­ва.

Я размышлял над словом «заискивающий». С не­которой долей заискивания меня заставляли, я даже не знаю кто, опубликовывать, позволять прочитать, высказываться. Но слово «заискиваю-


[322]

щий» повсюду брало верх. Я до сих пор пытаюсь понять, проследить за этим, этим необходимым раболепием пережившей матери, следующей за «мертвым письмом».

Я перечитываю, то копаясь во всей нашей необъятной памяти, то с кропотли­вым вниманием филолога. Даже те многие годы, которые предшествовали Оксфордскому перио­ду (кстати, я решил вернуться туда сразу же после симпозиума в Страсбурге, к 15 июля, но поеду я туда один), «почтовая» лексика чрезвычайно обильна, к примеру, игра словом «марка», еще да­же до наваждения, случившегося в Иейле.

Марка: тип:

Pragung des Seins.

The anxiety of influence рождается из того, что, чтобы проделать подобный путь, чтобы передать или вручить такое сообщение, сперва необходимо оплатить марку, прокомпо­стировать или погасить ее, заплатить пошлину за то или за это, за платонизм к примеру. Долг не возвращается к мертвым, но возвращается к их именам (вот почему дать имя можно толь­ко смертным и бывает, что от имени умирают), и что бы ни происходило, с именем и с его но­сителем, это не происходит одновременно. Ве­ликий мыслитель выпускает почтовые марки или почтовые открытки, он строит платные ав­тодороги, однако, вопреки внешнему проявле­нию, этого никто не замечает и не воспринима­ет.

Существует также слово «машина» — можно по­думать, что мы проводим жизнь в машине и многие машины встречаются, останавливают­ся одна напротив другой при первой встрече, четыре руки лежат на руле в машинах, и езда на­перегонки, а потом перекрестки, перекрестки, я


[323]

тебя обгоняю, ты меня обгоняешь, дороги, теря­ющиеся в ночи, дверцы, которые хлопают, и ты идешь ко мне, и я беру тебя в машину, затем по­ломки и пробуждение на обочине дороги, ты остановила меня посреди грузовиков

Этот секрет между нами не принадлежит нам.

Мне становится все тяжелее и тяжелее писать тебе. Теперь я знаю, да и всегда знал, чему предназначены эти письма.

4 июля 1979 года.

Я только что позвонил тебе из ре­сторана, затем вернулся в городок. Какое успо­коение после всего того ада. Извини меня, мне очень тяжело сейчас.

Это не мешает мне «жить» или делать вид, что я живу. Странный симпозиум, очень дружественное, если можно так сказать, даже очень «семейственное» собрание (Марти­на занимает комнату по соседству со мной, и вид у нее превеселый). Они все тут

Метафизика

тоже, о которой я тебе говорил.

И ты тоже здесь, совсем рядом, ты не покидаешь меня (несмотря на все «определения», которым ты так веришь, я сохраню тебя, ведь я так ревниво оберегаю нас.)

Под предлогом «закона жанра» и «безумия дня» я буду говорить о тебе, они никогда не узнают об этом и о я/мы моей единственной дочери, об этой сумасшедшей союзнице, являющейся моим законом, которую пугает мое «да». Береги себя


[324]

(Я возвращаюсь самолетом в понедельник, но до этого времени я позвоню тебе.)

8 июля 1979 года.

я много думал о Беттине. О, это не ты, но ситуация ужасающая, и необходимо пого­ворить об этом без гине-магогии. Самая безо­бидная и мучительная жертва, которая ставит вас в столь неудобную двойную зависимость, какую бы инициативу «он» ни предпринял с ней и с ее письмом, он a priori оказывается виноватым.

Ах! ес­ли бы между двумя побуждениями, писать или не писать, спасение пришло бы к нам от почтовой открытки, и невиновность тоже! Увы.

да,но я спра­шиваю себя, кто выдумал то, что этот «закон жан­ра» был всего лишь зашифрованной телеграм­мой, которую ты получила еще до того, как я «ос­вободился» от нее, но ты уже успела умереть десять раз.

В соответствии с логикой «закон жанра» должен бы фигурировать в заголовке открытой корреспонденции в нашем «досье» в мае — июне 1979 года (франц. «dossier» — «досье», «спинка» [прим. пер]). Ты видишь, как эта логика наводит на нас ужас. Слово «спинка» возникло, без сомне­ния, из работы в секретариате, с помощью кото­рой я рассчитываю залечить свои раны этим ле­том, и обозначает заднюю сторону, спину, обо­ротную сторону почтовой открытки или спину Сократа, все, на что я должен бы опираться. За­меть следующее: спинка кресла представляет единственную перегородку между С. и п. Это, mutatis mutandis, занавеска, поверх которой де­ревянная катушка совершает fort:da (все эти


[325]

волчки, привезенные из Иейла). Спинка, которая весьма кстати помещена между ними, это кон­тракт, это Гименей, любовь моя.

К счастью, речь пош­ла об этом письме Хелдерлина по поводу Wechsel der Tone (в этом моя основная забота, но не един­ственная).

8 июля 1979 года.

в течение всего того времени, ко­торое я провел за разделением этих двух малень­ких цветков, специально для тебя.

следуй линии мое­го рисунка, это линия моей жизни, линия моего поведения.

8 июля 1979года.

я отвечаю на твой вопрос тем же рисунком, так как мало захотеть, чтобы сделать это: Сократа так просто не возьмешь, тем более «сзади».

8 июля 1979 года.

и даже если бы я хотел этого, я бы не доверил тебе этот секрет, это место мертвого существа, которому я пишу (я говорю «мертвое существо» или более чем живое, оно еще не ро­дилось благодаря своему незапамятному появле­нию, так как я даже не знаю, какого оно пола), именно это отделяет меня от всего, от всех, от меня самого, так же как и от тебя, и это прида­ет всему, что я пишу, тот вид Geist eines Briefes (ты вспоминаешь, где мы видели это вместе?). И меж­ду тем этот секрет, который я не могу тебе дове-


[326]

рить, это ничего или скорее ничего вне тебя, он более близок к тебе, чем ко мне, он похож на те­бя. Если бы ты смогла посмотреть на себя как на мечту, которую я лелеял о тебе, глядя на тебя од­нажды вечером, ты сказала бы мне правду

попытайся перевести «мы увидим, как мы умрем».

Вчера во вре­мя работы симпозиума канадский друг сказал мне, что в Монреале во время публичной лекции Сергей Дубровский хотел извлечь определенную пользу из одной новости, которую представил своей аудитории, я стал бы предметом этого ана­лиза! Храбрый тип, ты не находишь? В один из дней мы поговорим с ним об этом, особенно по поводу маршрута. Этот друг, в котором я ни на минуту не усомнился, сказал мне, что контекст был следующим: знаете ли вы, что Ж. Д. (Жак Деррида) является предметом анализа, как им яв­лялся я, С. Д (Сергей Дубровский), вот почему я написал то, что написал, а с ним еще надо разо­браться!! Я клянусь тебе в этом. Потрясающе, то, что, по правде говоря, очаровывает меня в этой истории, это не та поразительная уверенность, с которой они выдумывают и несут всякую чушь, а то, что они не сопротивляются желанию из­влечь из этого ошеломительный успех (открове­ние, разоблачение, триумф, я точно не знаю, но во всяком случае что-то такое, мгновенно вы­растающее до того, чтобы кого-то другого под­вергли «аннанализу», во всяком случае правда здесь то, что это приносит удовольствие С. Д.). Заметь, это меня не очень удивило. С момента появления в свет «Verbier» и «Fors» Лакан больше не смог сопротивляться подобному соблазну, что он дал себе волю на семинаре (он все-таки идет на попятную, обращаясь к многоточию


[327]

в Ornicar, — я хотел бы знать, что его к этому принудило, но у меня на этот счет несколько ги­потез), у слухов появилось некоторое основание. Почему людям так хочется, чтобы кто-то явился объектом аннанализа? О ком говорят в данном случае, если это не правда, то необходимо это выдумать? И это сразу же становится «истиной», истина в том, что для Лакана и Дубровского, на­пример, необходимо, чтобы предметом аннана­лиза был я. Надо исходить именно из этого и проанализировать этот феномен: кто я есть и что я делал для того, чтобы эта их истина была их желанием? Чтобы великий психоаналитик не противился желанию придумывать что-либо в этой области (по меньшей мере, такая «гипоте­за», кажется, это его слово, стала убеждением в Квебеке), он публично бросает это на растерза­ние в качестве интересной новости, и, судя по тому, что мне поведали об этой сцене, предназ­наченной обнадежить самим фактом смеха в за­ле (слушатели семинара рассмеялись, услышав, что кто-то является предметом аннанализа), вот то, над чем необходимо еще поразмыслить и что далеко выходит за рамки моего единичного слу­чая. Я бы не говорил так, как говорят другие, что это является вопросом, симптомом вопроса, но, в конце концов, правда заключается в том, что их слишком много, говорят мне, кто не верит и по­этому не терпит того, что я никогда не был пред­метом аннанализа. И это должно означать нечто немаловажное в понимании веяний их времени и состояния их взаимоотношений с тем, что они читают, пишут, делают, говорят, переживают и так далее. В особенности если они не способ­ны на малейший контроль в момент подобного принудительного вымысла. Если бы еще они ка­зались более свободными, если бы они осмотри-


[328]

тельно говорили, «отбрасывая все факты», о том, что я должен подвергнуться особому виду анали­за вне какой-либо «аналитической ситуации» ин­ституционного типа, о том, что я продолжаю свою аналитическую работу даже здесь, когда пишу или же разговариваю со всеми своими чи­тателями, которых я осмелился сделать своими поклонниками, с Сократом, с моим посмертным аналитиком или с тобой, вот о чем я все время говорю. Но это является истиной для всех, «но­вость» потеряла бы всякий интерес, и это не то, о чем говорят эти двое. На самом деле я знаю не­сколько человек, которые знают, терпят, объяс­няют себе, что я не являюсь предметом аннанализа (ты понимаешь, о ком я говорю), они на вы­соте этого вопроса, и я считаю, что у них более здравый взгляд на историю и актуальное состоя­ние аналитической институции. Как и на то, что представляет, с другой стороны, в соответствую­щей пропорции мое «состояние», состояние мо­его «труда». Ты была бы согласна? В любом слу­чае продолжение следует, я уверен, что мы на этом не остановимся.

Я встретил здесь американскую студентку, с которой в прошлую субботу я выпил чашку кофе, она искала тему для диссертации по сравнительной литературе, и, когда она позво­нила мне, я подсказал ей несколько мыслей, каса­ющихся телефона в литературе XX века, начи­ная, например, с телефонной дамы у Пруста или образа американской телефонистки, а затем пе­реходя к вопросу о наиболее современных телематических эффектах в том, что еще осталось от литературы. Я рассказывал ей о микропроцессо­рах и компьютерных терминалах, и это ее не­много покоробило. Она сказала мне, что все еще любит литературу (я ей ответил, что тоже ее


[329]

люблю, о да, конечно). Любопытно было бы узнать, что она имела в виду.

Между 9 и 19 июля 1979 года. Какой же я глупец, это правда!

Так как мы в то же время являемся «урав­нением с двумя неизвестными», так говорится в По ту сторону... Я не увижу тебя больше, лю­бовь моя, ты все слишком сильно банализируешь в порыве. Но что ты скрываешь, без сомнения, настолько же опасно для тебя самой.

да, я уверен, что это было единственно возможное решение: так как, наконец, кто из нас сможет унаследовать эти письма? Я считаю, что на самом деле будет лучше уничтожить все образы, другие карточки, фото­графии, инициалы, картинки и так далее. От­крытки из Оксфорда будет достаточно. Она об­ладает некой иконографической силой, которая помогает читать или даже дает возможность прочесть всю нашу историю, она проходит пунктирной линией через всю переписку этих двух лет, от Оксфорда к Оксфорду, двух веков или двух тысячелетий (ты чувствуешь, что каж­дый момент наших отношений более велик, чем вся наша жизнь, и наша память намного богаче, чем вся история мира? Сегодня мы плаваем в ней подобно идиотам. Мы плывем от одной «черной дыры» к другой.) В какой-то момент мне захо­телось к этому добавить (я возвращаюсь к кар­тинкам) одну открытку, которую мне отправил Бернар Грасье не так давно, но я отказался от нее, наша должна остаться единственной. Другая интересна тем, что она фигурирует в качестве инверсии Сп, то есть как ее оборотная сторона, если тебе угодно. Это фотография Эрика Са-


[330]

ломона, на ней надпись: «Лекция профессора В. Каля», сидящего за столом (скорее, это пю­питр, так как он немного наклонен), бородатый профессор поднял палец (замечание, угроза, строгое объяснение?), всматриваясь в глубь класса, которого не видно. Но кажется, ему не видно ученика, который повернулся к доске и голова которого видна на переднем плане. Трудно сказать, что они повернуты один к дру­гому, хотя и не повернулись спиной. У ученика опущена голова, и можно видеть его профиль и затылок, напоминающие огромное белое пят­но над учительским пюпитром, расположен­ным прямо под ним. Учитель сидит в кресле (сглаженные углы, лепнина, цветочный орна­мент?). На обратной стороне этой открытки слова Грасье:«—» «говорит он один, на кафедре, находясь за поднятым учительским пюпитром, странно приближенный и в то же время ужас­ный, с поднятым указательным пальцем правой руки, прислушиваясь к некому эху последнего вопроса, к последнему саломонову решению. — Житель другого берега — тенистого, наклоняя свою тощую лишенную растительности шею, под невидимым гнетом испытания, записывал отрывки речи, фрагменты отправного расстоя­ния, опасаясь самого своего неведения, готово­го к самому худшему, чтобы пережить эту тиши­ну».

Перспектива согласия на публикацию, я уверен, успокоит их. Эти уловки сведут их с ума. Хотя я их очень люблю, я желаю этого и в то же время испытываю страх перед ними. Что бы еще им предоставить? Иногда у меня возникает жела­ние сделать так, чтобы все для них оставалось нечитаемым — как и для тебя. Их будущее абсо­лютно туманно. Полная загадка для меня — это


[331]

ты я не знаю, как после резки и монтажа фанто-матона, ты захочешь узнать.

Между 9 и 19 июля 1979 года. «Я всегда говорю тебе правду», — говорит он. А ты, скажи мне. Ты можешь это сказать, но не написать, без ошибок, я хочу сказать.

Чего я жду от тебя? оправдания, ни­чего другого, от твоих благословляющих рук

Между 9 и 19 июля 1979 года. Я смотрю, и мне кажется, что моя меланхолия похожа на тебя, ты не находишь?

Между 9 и 19 июля 1979 года. Я встал очень ра­но. Тут же возникло желание пересчитать паль­цы, нарисованные на картине, их так много, чем-то мне это напоминает лик святой на скале, и потом все эти другие Винчи и так далее. Ухо­ди, не жди меня. (Подумай над тем, что ты гово­рила вчера вечером: почему бы нет, выскажи­тесь, возразите, организуйте что-то вроде профсоюза — вы же имеете дело с настоящим патронатом.)

Между 9 и 19 июля 1979 года. Прочти это. Я как раз кстати (ну, в общем, более или менее, я-то предпочел бы избежать этой синхроннос­ти): если это опубликуют, то произойдет это в тот момент, когда вышеупомянутая «телематическая революция» французской почты за­говорит об этой синхронности (Видеотекс и Телетел).


[332]

Между 9 и 19 июля 1979 года. Вчера вечером ты опять оказалась сильнее меня. Ты всегда идешь дальше. Но я никогда не соглашусь, чтобы кто-либо вставал между нами или играл свою игру, я не верю в бескорыстие и прошу тебя дать ему по­нять это сегодня — ненавязчиво, но без какой-либо двусмысленности. Не оставляй ему никакой надежды. Я сразу же вернусь. (Настаивай, пожа­луйста, как если бы я обременил тебя этим по­сланием: меньше всего я переношу подобные инсинуации. А те, что исходили от него, — не­простительно вульгарны.)

Между 9 и 19 июля 1979 года.

Глядя на Сократа, как он делает это (в том же направлении, но со спи­ны), Платон должен бы сказать себе: это проис­ходит всегда, это должно дойти до назначения, поскольку уже произошло то, что я иду после не­го. Но я могу утверждать это, вот подходящее слово, только a posteriori. Я знаю это из своего опыта, это самый легкий выход из подобных сложных ситуаций, из всех тупиков.

Между 9 и 19 июля 1979 года.

больше нет сдобно­го хлеба. Его не заменишь ничем, но если у тебя есть время, посмотри, что я оставил тебе на сек­ретере. Все они из книжного магазина на улице Гей-Люссака, где я нахожусь часами в данный момент. Это специализированный магазин. Все эти журналы просто невероятны! Что на самом деле они коллекционируют? Разница между кол­лекционером почтовых открыток и другими (я думаю о всех коллекциях Фрейда и о коллекцио-


[333]

нере, который, должно быть, ему подражает, по­вторяется в нем) в том, что он может общаться с другими коллекционерами посредством поч­товых открыток, что обогащает и в то же время необычайно усложняет обмен. В книжном мага­зине я почувствовал, что они объединялись не­зависимо от государственной и национальной принадлежности, в очень мощное секретное об­щество под открытым небом. Коллекционеры камней не могут общаться между собой, отправ­ляя друг другу камни. И даже коллекционеры почтовых марок не могут сделать этого. Они также не могут писать друг другу прямо на пред­мете коллекционирования, на самой основе, они не могут собирать, описывая друг другу предмет накопления. Вот почему они только коллекционируют. В то время как — и в этом за­ключается вся история, все непредназначение посланий — они посылают друг другу почтовые открытки (или диалоги Платона), чтобы разго­варивать по поводу почтовых открыток, коллек­ционирование становится невозможным, итоги больше уже не подводятся и не замыкаются вкруг.

Это подходит «несвоевременному» приходу Великих Мыслителей или Почтмейстеров, они любят анахронию, они умрут за нее. Но сама эта радость, сама сущность этого удовольствия бу­дет таковой, и вкус этого удовольствия по ту сто­рону удовольствия, знакомый им, без сомнения, в этом и заключается их секрет. Они умрут вмес­те с ним.

Какое огорчение они мне причиняют, ка­кая жалость, то есть не то, чтобы они отказыва­лись от всего еще при жизни, нет, но другие ве­рят в это и мстят за это, они их заставляют по-настоящему платить за это до наших дней.


[334]

Между 9 и 19 июля 1979 года.

ты мне навязал, сказала она, свои привидения. Может быть, и сегодня ты все еще заставляешь меня платить за твоих при­зраков. И даже за секрет твоей модистки.

Ты не пове­рила тому, что я только что сказал тебе по теле­фону, о полете в Оксфорд и аварии самолета. Я думаю об этом, но истиной является и то, что я никогда раньше не чувствовал себя настолько живым. Точно.

Откуда она, такая правдивая, какая она есть (и я могу понять ее), эта слабость сожале­ния, я бы сказал главная глупость «определения», которой ты придерживаешься.

19 июля 1979 года.

Я чувствую себя прескверно, на этот раз это конец, я чувствую, что он пришел.

Пе­ред тем как выйти в город, я хочу написать тебе. Посмотри на них, на этих двоих, таких одино­ких во всем мире, они ждут меня в укрытии. Я на вокзале и собираюсь доехать на такси до Бальоля, где встречусь с Аланом. Из аэропорта я по­ехал на автобусе, в билете же «читалось», как можно сказать только на английском языке, «to Reading Station — Oxford». С вокзала Reading я по­звонил Монтефьоре. Ты со мной, но я хотел бы, чтобы ты была со мной до последнего часа.

19 июля 1979 года.

утром, спустя час после приезда, вместе со всеми этими рекомендациями я отпра­вился в Бодлеан. Библиотекарь, казалось, меня


[335]

знала (я не очень хорошо понял, когда она на­мекнула мне на то, как сложно найти эту книгу), но это не избавило меня от принесения клятвы. Она попросила прочесть ее (речь идет об обяза­тельстве уважать правила библиотеки, так как охраняемые сокровища бесценны). Я прочитал и вернул ей картонку в прозрачной обложке, протянутую ею мне. Она настаивала, а я не пони­мал: нет, вы должны ее прочитать вслух! Я сделал это с акцентом, над которым ты всегда смеешься, представляешь себе эту сцену? Мы были одни в ее кабинете. Я бы лучше понял смысл свадеб­ной церемонии и сложные положения перформативизма. Чего стоила бы клятва, которую ты не даешь вслух, а только читаешь или читала бы во время ее написания? или которую произносила бы по телефону? или которую отправила бы, за­писанную на пленке? Дополнить можешь сама. Однако она должна была убедиться во время раз­говора в том, что я в достаточной степени вла­дею английским языком, чтобы понять этот текст. Достаточно? Она не заметила, что я далек от того, чтобы затруднять себя переводом всех «деталей».

и вдруг я остановился, небольшой томик был здесь, на столе, но я не осмелился дотро­нуться до него. Это длилось, по-моему, достаточ­но долго, настолько долго, что это заинтригова­ло моего соседа. Я почувствовал, что за мной сле­дят именно тогда, когда я хотел бы остаться один, но по-настоящему я могу быть наедине только с тобой. У меня осталось лишь Суеверие, ты понимаешь, всемогущее и вездесущее. Приго­товления были слишком сложными и долгими, и я поверил, что мне не дадут этого, что меня от этого отлучат навсегда. Держа в руках книгу в ко­жаной обложке, я полистал страницы, чтобы ус-


[336]

покоить соседа, следящего за мной. Я не знал, где начать читать, что искать или открывать. Спустя некоторое время, обеспокоенный или обнаде­женный, даже сам не знаю, я так ничего и не на­шел, ни одной картинки. Я вспомнил отца Мар­тины, ты знаешь, того, который на кладбище Сент-Ежен в Алжире не мог найти могилу своего отца в 1971 году или, скорее всего, он перепутал ее с другой могилой, камень которой давно раз­бился, — он вернулся только для этого и стал опасаться коварнейших происков, — когда я по­казал ему ее у самых его ног. Я собирался протес­товать: это не та книга, которую я хотел, ради ко­торой я прилетел, заранее заказывая пригото­вить ее, просил вас дать мне возможность увидеть ее. Карточка однозначно говорила «fron­tispiece», но не было никакого frontispice в этой книге (я вдруг очень обеспокоился: что же на са­мом деле обозначает «frontispice»?). Там было еще два других рисунка: в начале и в середине книги, в том же стиле, но не то, что я искал. Это к тебе я, по правде, взывал о помощи, когда вдруг увидел их, но мельком, лишь пробегая большим пальцем по срезу страниц, как это иногда делают с карточной колодой или в банке с огромной пачкой денег. Они тут же исчезли, как воры или белки в листве деревьев. Ну не привиделось же мне! Я снова принялся терпеливо рыться, ну, че­стное слово, я ничего не преувеличиваю, это бы­ло как в лесу, как если бы это были воры, белки или грибы. Наконец я держу их, и все вдруг зами­рает, я держу открытую книгу обеими руками. Ес­ли бы ты знала, любовь моя, как они прекрасны. Очень маленькие, еще меньше, чем на репродук­ции (я хотел сказать, в натуральную величину). Какая пара! Они увидели, что я плачу, я поведал им все. Откровение, при котором бьется твое


[337]

сердце также, как при жизни или виде истины, — это краски. Вот этого я не мог никак предви­деть — ни присутствия красок, ни того, что они будут такими или другими. Имена красные, Пла­то и Сократ красные, как гребни над их голова­ми. И больше ни капли красного цвета. Цвета производят впечатление, что к ним добавили но­вых с прилежанием ученика, а сверху заметны полосы, сделанные каким-то коричневым цве­том, что-то между каштановым и черным. Затем идет зеленый, он повсюду, где ты видишь серую тень на своей открытке, на двух вертикальных стойках рамы, там, где как бы растут маленькие цветы, они как бы у основания самой фигуры Со­крата, на спинке кресла и под сиденьем, по кра­ям небольшого прямоугольного пространства, над которым Сократ держит свой скребок. И ес­ли у Плато борода не имеет цвета, я хочу сказать, она такая же коричневая, как перо, то у Сократа она голубая. Здесь также краска была нанесена, почти намалевана и на бороду, прямо поверх ко­ричневых волос. Четыре темных угла на открыт­ке были также голубого цвета. Это уже слишком. Я был поражен, озадачен. Ты знаешь, как в такие моменты бывает необходимо все бросить как есть и уйти. Нужно вернуть книгу, нельзя остав­лять ее на столе. Уверенный в том, что ее оставят для меня в хранилище и вернут по первому мое­му требованию, я вышел на улицу. Я попытался дозвониться до тебя, но у тебя было занято, и по­том никто не поднимал трубку, должно быть, ты вышла.

при помощи всех этих путеводителей я стал наконец ориентироваться. После обеда (в колле­дже с Аланом и Катериной) я вернулся туда и провел весь вечер вместе с ними. Мне их верну­ли без затруднений. В пять часов я вновь пошел


[338]

погулять, но уже не осмелился позвонить тебе, боясь, что ты дома не одна. И вдруг ты показалась мне настолько далекой. Это такое страдание, я спросил себя, вижу ли я это своими глазами. Дол­жен ли я страдать от того, от чего страдаю, я не перенесу этого, я не смогу жить с этим. Ты на­прасно меня уверяешь («я всегда рядом с тобой»), внутри тебя лед, который мне не удалось расто­пить. Я вижу только свою смерть. Ты все время гонишь меня, и иногда у меня возникает такое чувство, что ты специально внушаешь мне зани­маться только этими картинками, чтобы отда­лить меня, ты побуждаешь меня писать, как ре­бенка заставляют играть одного, в то время как мать более свободна в своих поступках и так да­лее. (Но, внимание, так происходит только с от­крытками.) Было бы хорошо, если бы я умер этой ночью, прямо в колледже, на финише гонки.


Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 74 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: ПОСЛАНИЯ 7 страница | ПОСЛАНИЯ 8 страница | ПОСЛАНИЯ 9 страница | ПОСЛАНИЯ 10 страница | ПОСЛАНИЯ 11 страница | ПОСЛАНИЯ 12 страница | Мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.). 1 страница | Мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.). 2 страница | Мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.). 3 страница | Мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.). 4 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.). 5 страница| Мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.). 7 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)