Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

ПОСЛАНИЯ 11 страница

Читайте также:
  1. Bed house 1 страница
  2. Bed house 10 страница
  3. Bed house 11 страница
  4. Bed house 12 страница
  5. Bed house 13 страница
  6. Bed house 14 страница
  7. Bed house 15 страница

6 октября 1977 года.

и когда я говорю «я есть» с тобой, это похоже на игру в покер, я слежу за тобой, как следят за повышением ставок, и, делая шаг или пры­жок и ставя на твою веру, я возвращаюсь — и жду, что ты вернешься, ты, к своему «предопределению» (я ненавижу это слово, которое набило уже оскоми­ну, скажи «Bestimmung», если уж так хочется, или «назначение»! и вдобавок ты его изменишь, без лишнего шума, как если бы ты стояла у игорного стола, и, если бы я послал тебе свою маленькую за­щитную речь, датированную сентябрем, ты была бы способна по-прежнему играть со мной).

7 октября 1977 года.

как я любил все то, что ты мне сказала теперь, твой голос был безупречен. Какую силу ты придаешь мне


[194]

и я снова взялся, снова взялся за работу и снова начал бегать. Это правда, никогда не су­ществовало более прекрасной четы.

неразлучная. Все сводится к ребенку. Обрати внимание на эту речь, с которой они обращаются друг к другу о бессмертии души. А на самом деле им нечего было сказать о бессмертии. Переписываясь, они сделали бессмертие похожим на то, как мы зани­маемся любовью. Это наш беспрерывный симпо­зиум, наш консилиум или конклав.

Я вижу, ты очень интересуешься их бородой, я тоже; заметила ли ты, что каждый раз, когда мы расстаемся, мне в голову приходит идея отпустить бороду? Я сделал это однажды, на Пасху (твое «определе­ние» было более определенно, чем когда-либо), я остался один на каникулах, и я не брился семь дней (правда, по просьбе двух мальчиков). «Семь дней», у нас это первая неделя траура, мужчины не должны ни в коем случае бриться. Об этом -говорят «он отбыл семь дней». В эти дни едят только у себя дома. Когда мы увиделись снова, я подумал, что это не так уж сильно тебе не понравилось.

Ты, ты все знаешь, скажи мне прав­ду, раскрой мне свою тайну. Что на самом деле означает предназначать? Я перечитываю, преж­де чем заклеить конверт (это приводит меня в ужас, я почти никогда этого не делаю, это как если бы я хотел контролировать, запоминать или просеивать то, что я говорю тебе, хоть не­много уступить проклятой литературе), и я по­мню, что однажды, уже в машине, ты сказала мне, или я сам, да, это единственный союз в ми­ре. Сбереги нас, я рисую нас здесь, там, и я зову тебя твоим именем.


[195]

7 октября 1977 года.

Мне одолжили радиоприемник и магнитофон. Кассету, которую я только что те­бе отправил, ты получишь через три или четыре дня. Чтобы просчитать «с запасом», ты позво­нишь в следующее воскресенье (для тебя — в полночь) в тот момент, когда ты начнешь меня слушать (в общем, это, конечно же, музыка, песня другого голоса, но ты согласишься, что это буду я, и потом, я добавил к этому еще несколько слов, очень немного, которые я не смог сдержать еще раз, ты знаешь мою аллергию). Здесь будет б ча­сов. Я буду на земле, лежать на спине

Не затеряй эту пленку.

7 октября 1977 года.

Нет, правда — это доза.

7 октября 1977 года.

два брата, один из которых мертв, а другие ревнуют, по ту сторону принципа удовольствия (II).

Когда мы натолкнулись один на другого, я в тот же миг узнал, ты можешь прове­рить это по своим старым письмам, что все это было сыграно раньше, написано в бедствии, пар­титура разлинеена, «как нотная бумага».

7 октября 1977 года.

Ты понимаешь, что эта чета их сводит с ума. Не стоит помогать им стирать или присваивать себе это, заключать его в их ограни­ченное вульгарное пространство. Я хочу, чтобы


[196]

ты сохранила благородство, ты само благородст­во, я люблю только тебя, ты сумасшедшая союз­ница, которая пугает себя саму, даже сейчас. Не позволяй им отравить нашу любовь. Пусть до­за царит между нами. Доза жизни или смерти, ты не должна оставлять им эту меру. Это письмо, я цитирую тебе, бесконечно, потому что оно про­сит у тебя невозможного.

7 октября 1977 года.

Помоги мне по меньшей мере сделать так, чтобы смерть пришла к нам от нас. Не уступай большинству.

Это правда, я бы — слово, которым ты постоянно жалуешься, без сомне­ния, является более верным — «перехватил» свое собственное письмо. Но я утверждаю, что это бу­дет необратимо. Таким образом, это закон, и ни­какое письмо никогда не избежит этого. Кон­верт — не преграда, и перехваченное письмо, вот что я хотел бы, чтобы ты поняла, не представляет ценности, как если бы оно было в распоряжении всех, еще одна почтовая открытка. Не собира­ешься ли ты что-то решать относительно своей жизни, нашей, на почтовой открытке? И относи­тельно их жизни. Тогда нужно, чтобы ты повери­ла в нас. Именно потому, что я верю в нас, я и жа­лею, что написал этот рассказ, что отправил его и что сейчас я его забываю. В общем, почти, но я уже начинаю путать детали и уже не знаю, о ком или о чем я хочу поведать.

7 октября 1977 года.

Действительно, можно ска­зать, что он пишет на зеркале или зеркале задне-


[197]

го вида и что ему не хватает только цвета. Без му­зыки: Плато, ты помнишь, в качестве руководите­ля оркестра (дирижера) и Сократ как оркест­рант. Но цвет, да, я не подумал об этом. Однажды ты забудешь все послания, написанные губной помадой на маленьком зеркале в ванной. Время от времени ты уезжала именно в тот момент, ког­да я составлял такого рода ребус, всегда немного похожий на прежний, а в другой раз я приходил, когда ты смотрелась в зеркало, и я стоял за тобой, я брал красный тюбик и, просунув свою руку под твою, рисовал, а ты смотрела, как я это делал, продолжая свой макияж.

8 октября 1977 года.

означает умолчать имя или, скорее, пропеть его? Что касается меня, я пою его, бесконечно размножая, распространяя его под всеми другими именами, которые я даю тво­ему имени. Риск смертелен, но и Сущность тоже, и имя твое отзывается только на эту цену, на этот чудовищный риск, которому с первой секунды я подверг тебя. От твоего имени, в обход твоего имени, через твое имя, которое не является то­бой, ни даже частью тебя, я всегда могу потерять тебя в дороге, из-за омонимов, из-за всех имен, вещей, которые я заменил, когда пел, по причине твоего обманчивого сходства со всеми твоими именами. Итак, звонок может прерваться по до­роге, может делать пропуски через слово (даже через эхо звонка), даже через мой голос, и я на­чинаю терять тебя, я теряю тебя, если ты не отве­чаешь. Но ты ведь можешь; именно это я объяс­нял тебе в сентябрьском письме. Но я защищаю, защищаю, так вот я больше не хочу защищать процесс перед тобой.


[198]

9 октября 1977 года.

и после, когда ты снова позво­нила мне, это слово причинило мне боль, я не осмелился произнести его. Это не было для меня «play-back» (обратной перемоткой), ни мое тело, ни моя душа не позволяли себе отвлекаться.

наконец, не этот «злополучный» play-back, а другой — фа­тален, и мы ничего не скажем себе по-другому.

Бед­ствие, раньше я говорил бойня, — это та прокля­тая часть от через в каждом слове. Так как я позову тебя через твое имя, а если у тебя нет веры в меня и если ты еще раз не поможешь мне сказать — я, ты должна будешь начинать это снова каждый день, каждое мгновение, даже здесь, и play-back явится, чтобы вклиниться между нами. Между мо­ими губами он проходит через твое имя, которое я вручаю тебе, тому шансу, который ты даешь ему, своему имени. Это per между нами, это само место бедствия, и удача всегда может изменить ему. И ес­ли все-таки ты не придешь ко мне тем единствен­ным шагом, благодаря той единственной черте, ты позволишь звонку изменить направление, быть может, это случалось всегда, и ты уступаешь меня извращению play-back, всем вероломствам, самым худшим, всем клятвопреступлениям, ты на­правляешь все мои письма на пагубный путь, и тем самым в ту же секунду ты даешь неверности возможность появиться. Per — это почта, останов­ка, страдание. Этот закон, Бог милостив, находит­ся в твоих руках. Играй хорошо.

10 октября 1977 года.

Остается чуть более не­скольких дней, и у тебя больше не будет тех шес-


[199]

та часов опережения передо мной, я настигну тебя, я догоню тебя, ты повернешься ко мне, и я окажусь дома.

Эти кабели между нами, а вскоре и спут­ники, все эти спутники. Картинка мне достаточ­но импонирует, и ты тоже, на маленькой фото­графии, со словом «гравитация» на заднем плане. Если ты уезжаешь (ну да, когда ты этого захо­чешь, когда ты достаточно «определишься»), хо­рошо, уезжай, ты ничего не сможешь сделать против этой гравитации.

11 октября 1977 года.

и я снова взялся за работу. Переведи, у тебя есть код, я работаю, и речь все­гда идет о моем горе, о тебе, и именно это дья­вольское разделение отворачивает меня от все­го. Даже к себе самому с тех пор, как появилась ты, я больше не могу обратиться. Та часть меня, которую ты хранишь, больше, чем я, и малейшее сомнение ужасно. Еще даже до того, как поки­нуть меня, каждое мгновение ты теряешь меня. Даже если ты не уезжаешь, если ты никогда не оставляешь меня, забвение меня в тебе становит­ся опустошительным. Так как я должен любить это. Например, ты будешь забвением для меня, тогда я назову собственное имя забвения, в лю­бом случае один из его синонимов, и я вижу тому доказательство в своем сентябрьском письме (если я точно помню, оно вернулось ко мне 14):

если я стану забывать его содержание, не только «общий» смысл, но малейшие описания — ужас­но правдивые, я должен это сказать, благодаря чему ты поверишь в это заранее, — и это не в си­лу какой-то «психологической» слабости того, что они называют памятью. Это гораздо серьез-


[200]

нее — и прекраснее. Это ты. Повернутый к тебе, я, навязчивый «пассеист», великий фетишист воспоминаний, позволяю исчезнуть самому свя­щенному в моей истории. И даже не я являюсь инициатором этого, это ты, ты теряешь мою па­мять. Если ты хорошо слышишь то, что я тебе го­ворю, ты обрадуешься той грубой ошибке в поч­товом коде — и тому, что с тех пор, как я отказы­ваюсь посылать тебе это письмо, этот архив не интересует в конечном счете никого, ни тебя, ни меня, никого. Уезжай, если ты хочешь, как ты это сделала, но вспомни, что я только что тебе сказал.

Итак, говорил ли я тебе, что работаю? Я делаю заметки для предисловия. Нужно бы, чтобы я привел (практически, эффективно, производи­тельно), но для тебя, нежная любовь моя, моя ог­ромная, доказательство того, что одно письмо всегда может — а значит, должно — не дойти по назначению. Но в этом нет ничего отрицатель­ного, и это хорошо, это условие (трагическое, конечно, уж мы-то кое-что в этом понимаем), чтобы что-то произошло, — и что я люблю тебя, только тебя. Иначе кого бы я любил? Мою семью, может быть, начиная с моего отца. Что же касает­ся этих двух переодетых шутов, самое важное, без сомнения, это то, что они несут, один и дру­гой, имя над головой. Один несет имя другого. Путаница имен, но имя-то у них всего одно («Фидо»-Фидо). Ты видишь одного, который те­ряет и клянется другим. Ношение имени, ноше­ние головы. И все эти клубы запахов вокруг них. От них прямо-таки разит (кстати да, фармакон может быть духами, Платон не любил парфюме­ров, я думаю — это стоило бы уточнить). Они вы­нуждают нас все сказать, все признать (эта па­рочка чокнутых, этот шашлык из обоих, посмот-


[201]

ри на двойную игру вертелов и восьмерок между ног Сократа, этот дуэт представляет собой одну матрицу, запас типажей и богатство речей). Они держатся начеку и превращают в спутник каж­дую из наших фраз (однажды я умру, и если ты перечитаешь почтовые открытки, которые я по­сылал тебе тысячами, не так ли, еще даже до того как наткнулся на С. и п., ты, может быть, поймешь (если придашь этому должное значение), что все, что я написал, — легендарно, то есть это бо­лее или менее эллиптическая легенда, много­словная и переводимая с картинки. С иконы, ко­торая располагается позади текста и наблюдает за ним или, немного более извращенным спосо­бом, с картинки, которая предшествует или сле­дует за посланием. Я никогда ничего не говорил тебе, я только передавал то, что видел или думал, что видел — то, что на самом деле ты позволяла мне видеть. И прежде всего, это правда, я часами бродил по этим лавочкам, музеям в поисках того, что нужно было тебе показать.

Прости за немного печальное начало этого письма. Всегда вспоми­нается одно и то же, одна и та же рана, она гово­рит вместо меня, как только я разжимаю губы, но свои однако.

Пообещай мне, что однажды будет один мир и одно тело.

12 октября 1977 года. Ты только что позвонила. Я подтверждаю: Руасси, суббота, 7 часов (по французскому времени). Если я сяду на самолет, отправляющийся раньше, я позвоню из Нью-Йорка или по прибытии. Прошло четыре дня без какой-либо весточки от тебя (абсолютное воз­держание, и я слегка подозреваю секретаршу Де-


[202]

партамента, что она слишком заинтересовалась нами, — но нет, она так любезна, но здесь я ни­когда не вижу почтальона, вся переписка прохо­дит через Университет), и вот сразу несколько писем от тебя, весьма пространных. Я ложусь и перечитываю (сначала я сделал это по пути между Хакнесс Холлом и Трамбалом). Ведь имен­но так я представляю последствия переливания крови, на последнем издыхании, когда возвра­щается тепло, оно разливается по всему телу, очень медленно и в то же время очень быстро, и уже невозможно понять, откуда оно распрост­раняется, кажется, что изнутри, но никогда из са­мого места переливания. Ты говоришь со мной и посылаешь мне мою кровь из глубины меня. Несмотря ни на что, я никогда не был настолько счастлив, как в тот момент. Конечно, этим пись­мам уже шесть дней, но ты знала об этом заранее, не так ли, но сейчас я наедине с твоими словами, а ты собираешься обменяться другими Бог знает с кем (я смотрю твое расписание: да, я вижу). Прости мне эту мрачную шутку, от которой я не могу так вдруг отделаться: нельзя ошибиться группой крови (А, В, АВ, О, резус-фактор + или -и т. д.), иначе одним уколом шприца можно при­нести смерть. Или одним из твоих писем, или те­леграммой.

Ты права, я не вынуждаю тебя говорить об этом, в таком случае закончим пока с психо­анализом. Этот финал, мы вдыхаем его, как воз­дух нашей истории. Но в конечном итоге это и не могло продлиться долго. То, что открывает­ся, и по той же телеэсхатологической причине, я хочу сказать, с непрерывным концом этой причины, это, быть может, новая эра, постпси­хоаналитическая и постпочтовая. Но мы еще по­любим друг друга, мы ведь только начали. Снача-


[203]

ла необходимо, чтобы психоанализ и почта до­шли, если это возможно, чтобы они дошли до своего конца.

13 октября 1977 года.

Не обижайся на Эстер. Я не очень в это верю, это, может быть, всего лишь красивое психоаналитическое решение (эле­гантное, экономичное, как говорят, математиче­ское доказательство высокого стиля). Она бы от­крыла мне проход, она бы освободила плодород­ные пути, но в то же время она может остаться самой бесплодной (самой парализующей) из ги­потез. Всегда нужно принимать в расчет беспло­дие.

Да, да, как я тебя одобряю, литература должна ос­таваться «невыносимой». Я подразумеваю также:

без малейшей основы.

Я приеду раньше того, лю­бовь моя, что я написал тебе здесь, что я люблю тебя и что ты уже знаешь. Но если вдруг «со мной что-нибудь случится», так сказал бы мой отец, со­храни нас и поверь в мою последнюю мысль.

Р. S. Чуть не забыл, ты совершенно права: один из парадоксов назначения в том, что, если ты хоте­ла доказать кому-то, что нечто никогда не дохо­дит по назначению, это паршиво. Доказательст­во, однажды достигшее своей цели, станет свиде­тельством того, что не стоило этого доказывать. Вот почему, дорогой друг, я всегда говорю «пись­мо всегда может не дойти по назначению и т. д.». Это шанс 1.

1 Р. S. Наконец шанс, если ты хочешь, и если ты можешь, и если он у тебя есть, шанс (tukhe, фортуна, вот что я хочу сказать, великолепная фортуна, судьба — это мы). Невезение (неудачный адрес) этого шанса в том, чтобы иметь возможность не дойти, это должно нести в себе силу и структуру, отклонение назначения, что это, в любом случае, тоже должно не дойти. Даже доходя (всегда от некого субъекта), письмо уклоняется от при­бытия. Однако оно доходит куда-либо, и всегда по не­скольку раз. Ты больше не можешь взять его. Это и есть структура письма (как почтовая открытка, ина­че говоря, фатальное деление, которое она должна вы­держать), которая хочет этого, я сказал это как-то, пре­доставленный какому-то почтальону, подчиненному тому же закону. Письмо желает этого, даже здесь, и ты тоже этого желаешь.


[204]

Ты знаешь, я никогда не утруждаю себя доводами и ничего себе не доказываю. Они с трудом это выносят, они хотели бы, чтобы в ре­зультате ничего не произошло, и все было стер­то с открытки. Жди меня.

14 октября 1977 года. Я уезжаю через несколь­ко часов, наконец-то я приеду. Поезд до Нью-Йорка (Пол провожает меня на вокзал), а потом опять Кеннеди. В момент сбора чемоданов (по­следние приготовления, сортировка бумаг и т. д.) я не знаю, что делать с моим сентябрь­ским письмом, которое я таскаю с собой уже больше месяца, молчаливое и красноречивое, со всеми этими фрагментами сна, болтливыми эпизодами, представь себе неистощимую смерть — и потом, иногда, один удар и больше ничего. Неспособный принять решение (я ме­чусь без перерыва от одного к другому), я в одну секунду делаю выбор хранить его при себе еще на некоторое время.


[205]

В заметках, которые я набросал здесь, неизменно на своих маленьких кусочках белого картона (на почте в англосаксонских странах я должен их все отправить тебе, это ог­ромная эпопея, эта пресловутая история почт), я нахожу здесь то, что пишу для тебя. В общем речь идет о службе, соответствующей той, что нахо­дится у нас, в Бордо, так вот, до уничтожения она складирует потерянные письма. Они называют их «мертвыми письмами», а для посылок без оп­ределенных адресатов это может закончиться продажей с молотка (аукцион, таким же было слово для продажи рабов, я видел почти стертую надпись на стене в Вирджинии): «Dead Letter Office. — Letters or parcels which cannot be delivered, from defect of address or other cause, are sent to the Division of dead letters and dead parcels post. They are carefully examined on both front and back for the name and address of the sender; if these are found, they are returned to the sender. If the sender's address is lacking, they are kept for a period, after which dead letters are destroyed, while dead parcels are sold at auction.» 1 «период... после которого...»: интересно, как они рассчитывают время? Я никогда не пой­му этого. А может, они не считают или у них нет

1 «Отдел мертвых писем. — Письма или посылки, кото­рые не могут быть доставлены по назначению из-за не­правильного адреса или по какой-либо другой причине, отправляются в Отдел невостребованных писем и поч­товых посылок. Они тщательно просматриваются с двух сторон в поисках имени или адреса отправителя; и если находится какая-нибудь информация, они воз­вращаются к отправителю. А если адрес отправителя отсутствует, они какое-то время хранятся, после чего эти невостребованные письма уничтожаются, а посыл­ки продаются с аукциона».


[206]

никакого «принципа» подсчета, а это сводится к одному и тому же. «Отдел мертвых писем» — это гениально. Я же говорю «отдел живых пи­сем», и это сводится почти к тому же. Все играет, остается, выигрывает и проигрывает, с момента моей «делимости», я хочу сказать, с того момента я назвал это так (разделение письма, которое разрабатывает идеальность значимого, скажем, как Принцип Разрушения). Я спрашиваю себя, и, по правде сказать, они никогда не могли дать мне удовлетворительного ответа по этому во­просу, как они различают письмо и посылку, мертвое письмо и мертвую посылку и почему они не продают с молотка названное таким об­разом мертвое письмо. Такое, как у меня в карма­не, например, если бы вместо того, чтобы вер­нуться ко мне, оно отправилось бы в Бордо или, скорее, если бы ты была американкой, почему бы нет, и т. д.

Чтобы закончить, я прилагаю к своему письму еще один свой фотоматон, безжалост­ный, не так ли? Я посылаю его тебе, чтобы по­просить разорвать его на мелкие кусочки и бро­сить в окно своей машины, движущейся очень быстро, я всегда разбрасываю вещи таким обра­зом. Когда ты это сделаешь, я уже вернусь.

Ноябрь или декабрь 1977 года.

Ты еще спишь в тот момент, когда я уезжаю. То, что я хотел тебе ска­зать еще с моего возвращения, то, что я могу только писать тебе, это то, что, сравнивая, оправ­дывая, принимая все твои «доводы», я игнорирую то, что есть решающего, определяющего, если угодно, в твоем печальном «определении», это остается для меня тайной, совершенно непости-


[207]

жимой. Чувство, что некто другая решает за тебя, предназначает тебя этому «определению», при­чем ты сама не отдаешь себе отчета, какому имен­но. В тебе существует некая другая, которая сзади диктует тебе ужасные вещи, и она не является мо­им союзником, без сомнения, у меня с ней никог­да не было никаких дел, мы (да, мы) не знаем ее. Без нее никакой из твоих прекрасных «доводов», и я это хорошо понимаю, не продержится и се­кунды. Будет достаточно того, что мы посмотрим друг на друга, что ты повернешься ко мне, и пфф... мы одни будем вместе, и никакая сила в мире не сможет нас разлучить. По правде говоря, то, что во мне остается запаянным, герметичным, то, что вынуждает меня замкнуться в себе, с моей сторо­ны безвозвратно, это не столько возможность твоего «определения» (я думаю об этом и готов­люсь к этому с первого дня, и я люблю тебя с того момента, как появилась эта мысль), сколько его дата. Да, «момент», который ты выберешь и кото­рый, казалось бы, не имеет отношения ни к чему значимому (аргумент сентябрьского письма не имеет никакого значения, и я никогда не беру его в расчет). Почему не многие годы тому назад или через несколько лет? Почему в это время? Как ты его рассчитываешь? Иногда у меня возникает впечатление, что эта та, другая, вытягивает по жребию (стреляет в меня по жребию — и это ору­жие) в тебе. И с какой нежностью, с какой дья­вольской заботливостью ты сообщаешь мне «ре­зультат потери», как ты владеешь дозой. Прости мне это слово, я стираю его и сохраняю все про­клятие для себя.

17 ноября 1977 года. Я еще люблю это свидание, всегда одно и то же, безупречное, девственное,


[208]

как если бы ничего не было. Ты захотела, чтобы было так, моя предназначенная, и от тебя я при­му все. В очередной раз мы почти ничего не ска­зали друг другу (чай, лимонный пирог, и то, и другое, что мы сказали друг другу тогда и столько раз в другое время, величественнее всего, неиссякаемее всего, что когда-либо гово­рилось даже между нами, более великое, чем то, что кто-либо это понимает — о, не я —), и, не­смотря на все, все прочее, я особенно восхищал­ся тобой: насколько ты отдаешь себе отчет, куда идешь! как ты, казалось, знала, куда тебе нужно было идти, идти выбирать, идти жертвовать, что­бы спасти то, что ты выберешь. Ты любима, лю­бовь моя, но тобой восхищается монстр,

И,однако, — это ты жестока, нежная моя, это ты рубишь топо­ром в своей жизни, искушаешь судьбу. Ты так ве­личественна, от тебя я принимаю все. Я получаю все, даже то, что ты не знаешь, что знаешь все меньше и меньше.

Ноябрь или декабрь 1977 года. Ты совсем близко, ты читаешь в большой комнате, и я пишу тебе, прислонившись спиной к стене, на маленькой кровати (я снова взял записную книжку, которую ты оставила на ночном столике, и, не «копаясь» в ней, я клянусь, ничего не читая в ней и не рас­шифровывая, я вырвал эту страницу, с датой, ко­торую ты видишь, только для того, чтобы тебе написать и сделать это карандашом, который ты оставила между страниц). Несмотря на «опреде­ление» (это слово убивает меня, может быть, больше, чем то, что оно означает), ты такая близ­кая со времени возвращения из Иейла. Кстати, это всегда то, что ты говоришь в такие моменты


[209]

за неимением возможности сказать мне что-ни­будь лучшее, знаешь, я совсем рядом. Более того, я верю, что это правда, ты абсолютно искренна. Однако ты сама не очень хорошо представля­ешь, что же ты хочешь сказать. Вне моментов «определения», когда мы вместе, на время «ре­миссии» (бесполезно уточнять, ты очень хорошо знаешь, что я хочу этим сказать), тебе нет нужды бросать мне на съедение эту «близость». А я опе­чален. Из-за тебя, тобой, запятнан смертью и па­рализован. Парализован: паралич — это не озна­чает, что нельзя двигаться или ходить, но на гре­ческом, если тебя устроит, это означает, что не существует больше связи и что любая связь была прекращена (иначе говоря, конечно, проанали­зирована), и по причине этого, потому что мы освобождены, откреплены от всего, ничто боль­ше не двигается, ничто больше не заодно, ничто больше не опережает. Необходима некая связь, узел, чтобы сделать шаг.

Я больше не знаю, что де­лать с «мертвым письмом», о котором ты мне еще раз напомнила, как если бы это могло внушить мне надежду на новую «ремиссию» (нет, не печа­ли, но болезни, которая не отпустит меня живым, я знаю это сейчас без малейшего сомнения, пер­вые признаки ее фатальны, они написаны над нашими головами, они превосходят наши силы, и даже ты, мой Бог, ты ничего не можешь сде­лать, вот почему в глубине души я так пассивен). Нет, я не знаю, что с ним делать. Таким образом, я не хочу давать тебе даже малейшей надежды прочесть его однажды (я тебе говорил и повто­рял почему), не больше, однако, того, что ты возьмешь на себя пообещать взамен, во всяком случае, пообещать мне это однозначно и беспо­воротно. Я не знаю, что с ним делать, это значит


[210]

только то, что я не знаю куда его деть. Я не хочу ни оставлять его дома, ни прятать его где-нибудь, ни хранить его при себе. Не снимать же мне, пра­во, сейф в каком-нибудь банке (кстати, я навел справки, это достаточно сложно и совсем не го­дится для моего плана).

Все чаще и чаще я спраши­ваю себя, отвечаем ли мы один другому, если я отвечаю тебе, если ты никогда не отвечала на то, что я ждал от тебя, от того, чем ты являешься для меня.

Я выхожу, чтобы немного пройтись и тотчас же обратно, конечно же, я не пойду далеко.

Ноябрь или декабрь 1977 года. Я умру, не зная, как это случилось с твоей стороны, в глубине те­бя. Как случилось, что я пришел к тебе живой, ес­ли, как минимум, я это сделал, и то, что ты смогла почувствовать однажды, в сам момент

Ты выбрала большинство, и ты теряешь нас, нас обоих. Един­ственный шанс, это было чудовищно, я сообщал тебе об этом (как благую весть) с первого дня. Это не что иное, как дети, семья и все, что из это­го следует, это другой способ узнать их наконец. И позволить узнать себя через безумие (оно зна­ет меня), оставить ему, как Эли, открытой дверь для визита, время и день которого она определи­ла. Не-семья — это тоже семья, та же сеть, та же судьба продолжения рода. Еще предстоит столь­ко сделать, а у нас всего лишь одна жизнь.

Я жду «ре­миссии», но я больше не верю в это. Между нами как будто находится убийца, и именно через не­го мы смотрим друг на друга. И в конце концов это зависит от тебя, а не от меня, чтобы это пре-


[211]

кратилось. Но до тех пор, пока мы говорим друг с другом, пусть для того, чтобы терзать друг друга, оскорблять, проклинать, есть шанс на то, что катастрофа еще не произошла, а ты все еще дома. Если только я уже не говорю сам с собой и не играю, как ученая обезьяна на пишущей машинке.

Я воз-вращаюсь очень, очень поздно, заседание будет длиннее, чем другие. Ты можешь не ждать меня. Не забывай слушать музыку и оставленную на проигрывателе пластинку.

9 декабря 1977 года.

Мне нравилось, когда ты плака­ла в те моменты, когда мы оказывались на земле,. и я тоже плакал. На мгновение что бы то ни было перестало существовать, что-либо или кто-либо между нами. Или скорее (прости мне эту ритори­ку, я больше не знаю, я знаю меньше, чем когда-либо о том, как писать, и письмо внушает мне ужас, больше, чем в какой-либо другой момент прошлого), все оставаясь между нами, больше не было ничего между нами. Когда мы не могли бо­лее ждать, после мимолетного взгляда, божест­венного решения (божественного, потому что больше неизвестно, кто говорит «да» другому, кто вдруг соглашается, больше не из-за чего страдать, и больше никакой отсрочки), мы бро­саемся друг к другу, и даже мысль о наготе нам не приходит в голову. Даже тебя я забываю, и никог­да я не был так счастлив, я даже забываю, что это было с нами не раз, множество раз, даже самый первый раз. И вся эта наша история — уже наше прошлое, которое неотрывно следило за нами, я забываю его вместе с тобой. Твой призрак (дру­гой, нехороший, этакий тип модистки, которая


[212]

диктует тебе все эти напыщенные «определе­ния») исчез как по волшебству, наконец мы одни, один обращен к другому на земле (очень твердая почва, я никогда так не любил землю, смерть — это постель, и это так прекрасно

Часом позже («тем же, часом спустя», как ты говорила в аналогич­ных ситуациях, в маленьком переулке Афин. Ты шла со мной под руку, громко смеясь, мы остави­ли ад со всеми его проклятиями всего лишь на два-три часа, за нами часы, и мы уже ищем дру­гой ресторан), час спустя мы много съели (рыба, рыба), и тем не менее я знал, ты едва скрывала это от меня, что мы войдем в фазу другой «ре­миссии». Только продолжительность осталась неопределенной, и в первый раз у меня возникла идея прорицательницы. Не для того, чтобы нако­нец узнать дату, обрести уверенность, предвиде­ние, но для того, чтобы знать, что же такое про­рицательница, как она все это анализирует. И кто в самом деле был твоим призраком или этим близнецом, которого у тебя никогда не бы­ло. Это я твой близнец, как ты хочешь, чтобы мы выпутались из этого? И когда ты «определишься», то, что ты определишь, это уже больше не ты. Я останавливаюсь (ты только что позвонила, я люблю, когда ты таким образом пользуешься «интервалами»).


Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 67 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Деррида Ж. | ПОСЛАНИЯ 1 страница | ПОСЛАНИЯ 2 страница | ПОСЛАНИЯ 3 страница | ПОСЛАНИЯ 4 страница | ПОСЛАНИЯ 5 страница | ПОСЛАНИЯ 6 страница | ПОСЛАНИЯ 7 страница | ПОСЛАНИЯ 8 страница | ПОСЛАНИЯ 9 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ПОСЛАНИЯ 10 страница| ПОСЛАНИЯ 12 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)