Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

ПОСЛАНИЯ 5 страница

Читайте также:
  1. Bed house 1 страница
  2. Bed house 10 страница
  3. Bed house 11 страница
  4. Bed house 12 страница
  5. Bed house 13 страница
  6. Bed house 14 страница
  7. Bed house 15 страница

Я провожу свое время, перечитывая тебя. Да, «слова опаздывают к нам, и, как они [ты хочешь сказать слова или С. и п.?], мы обладаем лишь од­ним полом». Это действительно «любопытная кухня — наша судьба». Уже почти шесть часов, я еду. Ты здесь, на солнце.

Отъезд в Иейл назначен на 27, нужно поторопиться. Когда начинаются школь­ные занятия? Наконец ты будешь здесь, и ника­ких писем за эти несколько дней до моего отъез­да. Необходимо больше не писать

3 сентября 1977 года.

Я клянусь тебе, что отправил его, и даже с обратным адресом. Таким образом,


[85]

у них была возможность вернуть его мне, посмот­рим, сделают ли они это. А между тем, сделала ли ты официальное заявление? Конечно, я чувство­вал в то мгновение, когда писал, что это письмо, как и все другие, будет перехвачено еще прежде, перехвачено случайно — например, этой почта­льоншей, соперницей твоего детства, как ты го­ворила. Какие бы мы ни предпринимали всевоз­можные предосторожности, отправляя все свои послания заказными письмами, с подтверждени­ем о получении, запечатывая их, захоранивая в тайники, вкладывая в несколько конвертов за многими печатями, доходя до того, чтобы не от­правлять письмо вовсе, а держать его при себе, съесть его, и все-таки оно будет перехвачено. Оно попадает в руки неизвестно кого, бедная почтовая открытка, и кончится это тем, что она окажется в витрине какого-нибудь провинци­ального букиниста, классифицирующего свой товар по названиям городов (я признаю, что сам часто рылся в них, но только для тебя, чтобы отыскать воспоминания о наших городах, кото­рые, возможно, прошли транзитом памяти дру­гих людей, других историй, и, скорее, даже до то­го, как родились мы, золотой век). Перехвачен­ное однажды — достаточно одной секунды — у послания уже не остается ни единого шанса, что оно достигнет кого-либо предопределенно­го, ни какого-либо определенного места. Нужно принять это, и я принимаю. Но в то же время я признаю, что это невыносимо, такого рода уве­ренность, для кого бы то ни было. Можно, конеч­но, не признавать эту очевидность, и, исходя из этого, те, кто больше всех не признает это, имен­но они и есть исполнители пересылки почты, хранители писем, архивисты, как профессора, так и журналисты, а сегодня психоаналитики. И,


[86]

конечно, философы, которые одновременно во­площают в себе все, а также люди литературы.

Я дей­ствительно думаю, что эта идея заставляет при­знать себя, да, именно так, в любом случае она за­ставляет меня признать ее, и у меня появляется желание (ужасное желание, сбежать, что еще, уй­ти с головой в проект книги, пустить в ход все­возможные уловки и максимум сознания, ума, бдительности и т. д., оставаясь, чтобы остаться (как ты сказала мне однажды) запертым в этом загоне ребяческой наивности (и мужской), как маленький мальчик в парке, со своими играми в конструктор. Пусть я буду проводить свое вре­мя, составляя что-то из него или просто разбра­сывая его детали, это не меняет главного в нашем деле. А еще я хотел бы, чтобы мной восхищались, чтобы меня любили, чтобы в глазах окружающих отражалось то, как ловко я умею разрушать и да­леко бросать эти безделушки или детали конст­руктора, наконец ты скажешь мне, почему у меня все еще есть желание этого и в некоторой степе­ни желание тебя, чтобы подготовить во время твоего отсутствия то, что я отдам тебе, в конце концов, после твоего возвращения. Что именно? Сделать из ложного вступления к Фрейду длин­ное описание (поддельное) картины или, скорее, ее репродукции, самой почтовой открытки, как если бы мой Фрейд был бы некой fortune-telling book. А на обложку поместили бы С. и п. Я вижу, нет, я не вижу, но ощущаю, все ниточки, за кото­рые можно потянуть. Книга, конечно же, вне вся­кого сомнения, будет называться «Legs» Завеищание Фрейда: из-за ступеньки и ног, шага Фрейда, который никогда не вырывается вперед По ту сторону, за походкой которого слежу я, за беско­нечной преамбулой, за ногами, которые ведут


[87]

в нужном направлении, как и росчерки пера при письме или стойки камина (jambs) у Э. По, ты знаешь, я, как всегда, играю английскими слова­ми; а также ноги (legs) «движения», наследование и продолжение рода, внуки Фрейда, назначение наследника, причина, дочки, кольца, зять и т. д., чтобы свернуть — и непременно, ты знаешь, как я работаю, — к молоку Фрейда, к двум Фрейдам; чтобы пародировать, уводя его в сторону, люби­мое выражение («legs de Freud») Лакана и Граноффа. Кроме этой сцены наследования, повто­ренной несколько иначе в Фармацевтике Пла­тона (сразу же после главы 7 о ПУ, Наследство фармакона: семейная сцена), она касается Пла­тона и Сократа даже в той позиции, в которой ты видишь их на открытке. Предполагаемый на­следник, Платон, о котором говорят, что он пи­шет, никогда не писал, именно он получает на­следство, но в качестве законного адресата, он диктует его, он вынуждает писать его, он отправ­ляет его ce6e.Fort.-da, одобрив мгновенно, с полу­взгляда написанное, Фрейд послал себе свое за­вещание, чтобы пережить своих законных на­следников, как Эрнст, Гейнеле и некоторые другие продиктовали его ему, в свою очередь и т. д. А доказательством, которое я хотел бы при­вести, является то, что и я есть в этой книге, где Платон, Эрнст, Гейнеле и т. д., нет, на полном серьезе. Вот инверсия, которая имеет отношение ко мне (это самолюбование, но мы это уже испы­тали, оба, нарциссизм составляет одно из кон­цептуальных отличий почтовой открытки: ее двухполосной или двуличной логики, такой, как понятие интроекция, и некоторых прочих, напо­добие моего «я»: чем больше их существует, тем их меньше), инверсия, благодаря которой рису­нок Париса, такой, каким я его для тебя предста-


[88]

вил в своих галлюцинациях, мне кажется симво­личным.

Мечта Платона: заставить писать Сократа, заставить его писать то, что хочет он, свою по­следнюю волю, his will. Заставить его писать то, что он хочет, в то же время позволяя (lassen) ему писать то, что хочет он сам. Таким образом, стать Сократом и его отцом, его собственным дедуш­кой (ПУ), и убить его. Он учит его писать. Сократ ist Thot (доказательство ПУ). Он учит его жить. Это их договор. Сократ подписывает договор или дипломатический документ, архив дьяволь­ского двуличия. Однако этим самым он создает Платона, который уже его «отредактировал» в се­кретаря или министра, на правах магистра. И один и другой, они показываются на публике, они попутно анализируют друг друга перед все­ми. Что произойдет, если есть еще некое третье лицо в кабинете психоаналитика? Или другой аналитик, который тоже хочет отхватить свой кусок в виде сеанса? Косвенно в книге речь бы за­шла о корреспонденции Фрейда (или Кафки, по­скольку таково твое желание), и последние вели­кие переписки (еще спрятанные, запрещенные), в продолжение в нее вошла бы также работа Но­ситель истины, с пространной ссылкой на По ту сторону... на Пир и затем особенно на Филеб об удовольствии, о которых Фрейд, похоже, ни­когда не упоминает и в то же время излагает и перенимает по полной программе. Как если бы через столько эстафет Сократ послал ему почто­вую открытку, уже репродукцию, клише, некую совокупность противоречивых требований, ко­торые Фрейд, в свою очередь, воспроизвел в не­изменном виде, не отдавая себе отчета в неверо­ятном дискурсе о воспроизведении и навязчи­вом повторении.


[89]

С того момента, как первая черта письма отделилась и вынуждена претерпеть раз­деление, чтобы отождествиться, нет больше ни­чего, кроме почтовых открыток, анонимных ку­сочков без определенного места жительства, без определенного адресата, открытые письма, но в то же время малодоступные для понима­ния, как в склепе. Вся наша библиотека, вся на­ша энциклопедия, наши слова, картинки, обра­зы, тайны, огромный карточный замок почто­вых открыток. Игра почтовых открыток (сейчас я вспоминаю, что французский перевод По ту сторону... выстраивает карточный замок из-под пера Фрейда, в том месте, где он говорит бук­вально, я полагаю, что его здание «спекулятив­ных» гипотез может рухнуть в какое-то мгнове­ние, в любой момент). Ну вот, спекулировать на почтовых открытках, на ценностях, отмеченных печатью венценосных особ. Что делают коллек­ционеры почтовых открыток? Надо бы пона­блюдать за ними.

Что может означать это зашифро­ванное письмо, моя дорогая предназначенная, моя безграничная, совсем близкая незнакомка? Может быть, это: даже если это еще более таин­ственно, я обязан тебе открытием гомосексуаль­ности. Причем наша с тобой незыблема. Я дол­жен тебе все и абсолютно ничего. Мы с тобой од­ного пола, это также верно, как то, что два плюс два — четыре или что С. есть П. Что и требовалось доказать.

4 сентября 1977 года.

Каждый день ты даешь себе один день, а затем еще один, и у меня складыва­ется впечатление, что ты больше не хочешь воз-


[90]

вращаться. По-прежнему никаких новостей о твоем «заявлении»? Предупреди меня

Какая пароч­ка! Мне кажется, что вчера я написал тебе что-то похожее на «два плюс два — четыре». Я заявляю тебе, что так оно и есть. Парадигматическая сцена fort:da, в По ту сторону_ это сцена для четве­рых, fort:da между поколениями, почтовым и те­лекоммуникативным: четыре угла, хартия между папашей (пэпэ) Зигмундом, Софией, Эрнстом и еще одним, четвертым, которому, быть может, назначено (но кем?) — отправиться «прочь», т. е. возврат к отправителю. Это зять, муж, отец, «безу­тешный» вдовец, как говорит Фрейд, по проше­ствии семи лет, и в то же время это специалист по воспроизведению, фотограф Хальберштадт. Марика, с которой я завтракал в Ростанде, под­сказала мне: фОтОгрАф ХАльберштАдт, ОО ААА. Он весь в гласных и как оглашенный посылает себе своего отца, малыша и также вновь отсыла­ет (прочь!), придумывая почты и железную доро­гу.

Конечно, если я привязан к слову почта, как ты говоришь, если оно навязло у меня в зубах и я об­сасываю его все время, если оно постоянно нахо­дится у меня во рту, до полного его растворения, до того момента, когда уже невозможно отличить его от меня, таким образом оно становится гер­мафродитом, или обоеполым, mannweibliche, среднего, третьего рода или. первого (сначала подхваченным Фрейдом, прямо из уст Аристофа­на, после того как Платон, «как только язык пово­рачивается, позволил ему эту идею развить»). Почта, пост, оба без ума друг от друга, одна друго­го стоит (какая парочка!), это закон рода, как уже было сказано в выписке из «Носителя», который они, естественно, совсем не читали, выписка, ко-


[91]

торая скромно устанавливает всю программу, выписка номер 3, если точно: «Пост отличается от почты только родом» (Литтре). Весь этот сло­варь, весь этот почтовый код, если ты включаешь­ся в игру, подойдет весьма удачно по своей глу­бинной сути к тому, что навязывается мне при чтении По ту сторону... и в частности типология расстановки мест, положений, ловкачества и осо­бенно позиции (Setzung, thesis), тезиса, атезиса ги­потезы. И это почтовый, именно Почтовый Принцип, как обводное реле, которое регулярно препятствует, затягивает подачу тезиса, не дает покоя и без конца побуждает бежать, приводит к основанию или уводит в сторону спекулятив­ное движение. Вот почему его дочь продолжает молчать, моя дорогая филателия, которая терпе­ливо склоняет тебя к моей диссертации о почто­вой открытке, поглядывая на часы (ты только что вышла из воды, почтальон только что прошел и скоро будет полдень, ты посмотришь на солн­це, когда я, в ту же секунду...

в тот день, когда ты больше не придешь на это свидание, течение моей жиз­ни прекратится и я умру, но не своей, а нашей смертью), вот почему старик не оставляет попы­ток ухватиться не за одну гипотезу, так за другую, не за тезис, так за контр-тезис. Он просматрива­ет почту, после главы По ту сторону ПУ, шаг за шагом, он бесконечно размышляет, а за его спи­ной что-то затевается и толкает его, он хочет наследовать самого себя, он в постоянном дви­жении, а если и присаживается, то совсем нена­долго и всегда сзади. Кстати, попробуй-ка рас­шифровать то, что я на скорую руку написал под помостом СОкрАта и на самом хоботе слона, это для тебя.

Я только что повесил трубку, это всегда на-


[92]

столько трудно. Договорились, в б часов, в вос­кресенье; в полдень я танцую с тобой в воде (Ас-тор Пьяццола, Либертанго, Медитанго, Ундер-танго, Адьос Нонино, Вьолантанго, Новитанго, Амелитанго, Тристанго), и я не остановлюсь, по­ка не свалюсь замертво от усталости.

К тому време­ни я попытаюсь позвонить тебе, по меньшей ме­ре раза три, но чтобы ни родители, ни дети не подходили прежде тебя. Но я предпочел бы, что­бы ты на самом деле подошла, если ты понима­ешь, что я хочу сказать, ты

там или здесь, где есть я и где я присоединяюсь к тебе.

4 сентября 1977 года.

если бы ты знала, как я изго­лодался, и не надо опасаться отправить меня ку­да подальше: weg! Однажды именно ты скажешь мне, как я притворялся, иногда угрожая тебе этим, «привет!». Уходи прочь! и мы снова вверг­немся в войну, в худшую из всех, где все против всех, как только прервем телефонную связь: если мы предадимся войне, войне беспощадной, если она к тому же окажется длительной и удержит нас вместе, в таком случае мы придем к миру, ты не забудешь этого, мы будем пребывать в мире, как никто и никогда, навечно.

Вешая трубку в тот мо­мент (как всегда, «повесь», — «Нет, повесь ты», — «Нет, ты», — «Повесь ты», «Повесь ты», «Я вешаю» и т. д.), я был на седьмом небе, я тихо смеялся над этим научным разговором (мы совсем свихну­лись!) по поводу слова «филателия». Конечно, на­учным — это громко сказано. Так как, по поводу Диотима, жаль, что в вашем загородном доме не


[93]

хватает словаря. Нет, филателия не означает лю­бовь к расстоянию, завершению, телосу или те­левидению, ни любовь к письмам, нет, моя близ­кая и полная солнца, это относительно недавнее слово, возникшее с появлением марок либо с мо­нополией государства, и имеет сходство с «ateleia» («Носитель», но не истины). Ateleia — это освобождение, освобождение от налогов, откуда и марка. Таким образом, истина и то, что это со­храняет отношение к одному из значений telos: уплата, освобождение, оплата, цена, трата, расхо­ды. От уплаты можно было бы идти далее к дару, приношению и даже, как у Софокла, к церемо­нии бракосочетания! Фил-ателия, итак, это лю­бовь without, с/без женитьбы, и коллекция всех марок, любовь к марке с/или без любви, опла­ченной маркой. Но, наряду со всеми другими значениями telos (в частности, значением мощи, абсолютной юрисдикции или полноты власти, значением принципа удовольствия, ПУ, о кото­ром я все время толкую в Завещании), видишь, сколько таится всяких возможностей. Я отложу этот вопрос на время, пусть все сложится само собой, как это я делаю постоянно. Но в то же вре­мя у меня есть желание назвать эту книгу фила­телией, чтобы в тайне увековечить наш сумбур­ный телефонный разговор.

Мы чудовищные ангелы, вся эта жалкая экономия, эта растраченная энер­гия, это время, которое нам придется провести, пытаясь проанализировать тот налог, который мы платим, чтобы остаться вместе, ту цену, во что нам это обходится, никчемные подсчеты, реестры их качества, да, моя дорогая, более или менее высокие прибыли, извлекаемые из возве­дения в абсолют, тайные долги, налог на страда­ния других в нас, эти ожесточенные дискуссии,


[94]

эти бесконечные анализы, все наши мудрствова­ния стали бы отвратительны, стали бы полной противоположностью любви и дара, если бы они не предоставляли еще хоть немного времени, чтобы соприкоснуться словами. То, что считает­ся значимым и, таким образом, что-то значит, это то, что мы делаем, не переставая говорить то, что мы себе делаем, как мы соприкасаемся, сме­шивая наши голоса. И не то чтобы (еще бы) бес­конечные тонкости вроде do ut des * взяли верх над нами, ни их непостижимая хитрость, но что­бы, наконец, ты оказалась дома и еще твой го­лос — близость любящего существа, вот что я го­ворю себе тогда, она все еще любит меня потому, что говорит со мной. Она не здесь, но там, она говорит со мной, она приближает меня ко мне, поскольку я так далек от всего. Она дотрагивает­ся до меня, она вбирает меня в свой голос, уко­ряя, она убаюкивает меня, она омывает, захлес­тывает меня волной, ты обволакиваешь меня, как рыбу, и я позволяю любить себя в воде.

При этом, что считается значимым, так это то, что еще возвра­щается к нам, чтобы истощить наш язык, и разум приходит в смятение (и мы забываем все, что го­ворим, для этого понадобился бы архив, гораздо более обширный, чем весь мир, ничто не спо­собно вместить это, никакому воображению не под силу охватить целые Гималаи книг, досье, кассет или электроэнцефалограмм), но я припо­минаю на переднем плане положение тел, пере­мещение ног, которые, сгибаясь, всякий раз по-другому разгибаются, шаги, призванные обозна­чать движение, и эту пристальность взгляда, эту странную манеру упиваться тем, что часами, бес-

* даю, чтобы ты дал (латынь — вариант перевода).


[95]

конечными часами, совместно созерцать одну и ту же картинку на стене, чуть выше секретера, не замечая ее и даже не глядя друг на друга, толь­ко эта упорная дуэль, этакая исступленность, в которой я никак не мог определить, чья плоть поддалась прежде, позволила кромсать себя, плоть ли слова или твоя или моя плоть, такой во­прос, без сомнения, неправомерен, этакое не­преодолимое крючкотворство, излишество суда присяжных, чьи заседания не знают перерыва (мы ни в коем случае не должны были, пони­маешь, докатиться до этого), где, прибегая к красноречивой жесткости, любовной ритори­ке, которая не отступает ни перед каким жан­ром, поскольку полагает, что любовь оправдыва­ет все, — и это так, но все-таки — и эта поэтика главного защитника на процессе, этот орфизм претория, доводящий аргументы до такой сте­пени утонченности, что они облекаются в са­мую бредовую форму, искаженными до комиз­ма—и затем экстаз. Изобилие пускаемых в ход средств, любовь моя, вот что ввергло нас в су­масшествие, оснащенность всем, что возбужда­ет чувственность речи, только не нашей, тот са­мый арсенал доводов, тыловое обеспечение, ко­торое сослужило нам плохую службу. Так как сами мы оказались раздеты и безоружны. И по­этому мы сами взываем к кому-то другому, что­бы высказать ему нечто иное в тонкой игре, в ко­торую мы ввязались и которая оказалась нам, очевидно, не по плечу, поскольку мы проиграли, не так ли, причем оба, я надеюсь. Другие тоже. Мы никогда не были правы, ни в чем. Это так грустно, я хочу сказать, быть правым. И к тому же я думаю, что, в конце концов, нам никогда не удавалось солгать друг другу. Но все же, все же послушай меня, услышь нас


[96]

4 сентября 1977 года.

Не давай им покоя, на поч­те. Разве заявления проходят через них?

Нет, я никог­да не перепишу это письмо

Ты говорила мне еще о своем «определении», что ты этим хочешь ска­зать? «Определение» — это предел и прежде все­го предел удовольствия (от Филеба до По ту сторону...), это то, что связывает энергию; отож­дествляет, решает, определяет, очерчивает кон­туры, и потом это и есть назначение (Bestimmung, если угодно именоваться таким образом), он олицетворяет и закон и эту парочку ловкачей (Сп), которая, пока не свихнулась, стремится ра­зузнать, кто и чем дышит, какова тогда моя роль в этом деле, неплохо бы также вернуться немно­го назад и чтобы письмо возвратилось на путь своего назначения, и т. д.

Предварительно запастись марками на соответствующую сумму, затем пога­шать марки или компостировать.

И когда я говорю, что обращаюсь к себе, я обращаюсь, и все, и точ­ка. Не с тем, чтобы высказать то или это, сделать какое-либо сообщение или что-то вроде этого, когда я обращаюсь к себе, я пытаюсь напрячься, я обращаюсь так, будто бы выворачиваюсь наиз­нанку. И я не думаю, что в этом и состоит мой удел. Как в подобных условиях можно удостове­риться в том, что достигаешь чего-то или кого-то? Звезды определяют все, что ни происходит.

Ты все­гда обо всем догадываешься, догадайся, с кем я столкнулся сегодня утром! Ты мне не поверишь потому, что никогда не допускаешь того, что я в одно и то же время могу быть настолько же за-


[97]

бывчивым, насколько и пунктуальным. Тем не менее это в общем одно и то же. Итак, я запамя­товал одно место в Письме II Платона, которое, тем не менее, я цитировал довольно долго, в кон­це ПУ, и которое мне только что пришло на ум. У меня было желание перечитать эти Письма, ду­мая, что я, может быть, опишу Сократа and Пла­то, чтобы включить их в Завещание (Legs) Фрей­да. Ну вот, я переписываю для тебя (прямой пере­вод, но тем хуже): «Итак, подумай об этом, остерегайся того, чтобы однажды не раскаяться в том, что ты сегодня постыдно обнародуешь. Самая большая предосторожность будет заклю­чаться в том, чтобы не писать [я устал повторять тебе это!], но выучить наизусть, так как не избе­жать того, чтобы все написанное не стало об­щим достоянием. Так именно поэтому я никогда ничего не писал по этим вопросам. Нет трудов Платона и не будет. То, что в настоящий момент относят к нему под этим именем, принадлежит Сократу времен его молодости. Прощай, и по­слушайся меня. Сразу же после того как про­чтешь и перечтешь это письмо, сожги его. И до­вольно об этом...»

Ну да ладно, закругляюсь, довольно об этом, перейдем к другому (Tauta men taute), все эти распоряжения, что мы делали вид, как будто их отдаем, и с большей легкостью при на­писании писем, легкомысленнее, чем в другой ситуации, ну, скажем, в кровати или в книге. Пла­тон уже делал это, с той развязной фамильярнос­тью, которая задает тон такому количеству пи­сем. Как это сближает. Хорошо, я меняю тему, я возвращаюсь к своей теме, чтобы не наскучить тебе, но облекаю ее в форму приказа, делая вид, что получил его от тебя, это разрешение, кото­рое я даю себе — и я даю их себе все, — первое за-


[98]

ключается в том, чтобы выбрать себе тему, пере­менить тему, сохранить ее все такой же, тогда как я уже лелею другую той же рукой и возбуждаю третью, с помощью пера и скребка. Tauta men taute. Я вверг себя в «паралич».

В Письме II отдан при­каз для Д., это приказ, продиктованный любовью, самый сумасшедший из всех, что я подобно ему когда-либо отдавал, мой ангел (я никогда не на­зывал тебя своим ангелом, я только писал это), тот,'который ты не услышала. Этот приказ по-на­стоящему не был приказом, несмотря на импера­тив, каким они его себе представляют (я только что прочел еще одну научную книгу по лингвис­тике и речевым актам: «Приди», например, будет приказом, так как из грамматики следует, что это — повелительное наклонение. Можно поду­мать, что они никогда не задавались вопросом о том, что же такое приказ, их даже не интересу­ет, какому «приказу» они «подчиняются», ни как грамматика или язык могут командовать, обе­щать, оставлять желать и т. д., правило кавычек и т. д. Хорошо, оставим это). Мой приказ был са­мой непринужденной просьбой, поразительным видением — прежде всего для меня самого. Как мог я просить тебя сжечь и этим самым не читать то, что я писал тебе? Я сразу же ставлю тебя в не­возможную ситуацию: не читай этого, в этом вы­сказывании улавливается отрицание того, что в нем говорится, в тот самый момент, когда про­исходит понимание того, что сказано на языке (ничего этого не произошло бы для того, кто не обучен нашему языку), оно приобретает силу за­кона. Оно обязывает преступить свой собствен­ный закон, что ни делай, и само же нарушает его. Вот на что он обрекает себя в тот же миг. Оно из­начально предназначает себя быть нарушенным,


[99]

и в этом вся его прелесть, грусть его силы, безна­дежная слабость его всесилия.

Но я добьюсь этого, добьюсь того, чтобы ты меня больше не читала. И не только для того, чтобы стать для тебя на­столько нечитаемым, как никогда (начало поло­жено), но устроить еще и так, чтобы ты и не вспомнила больше о том, что я писал для тебя, чтобы ты, хотя бы ненароком, не встретила слов «не читай меня». Только чтобы ты не читала ме­ня, и это все, салют, чао, ты никогда не видела и не знала меня, я где-то совсем далеко. Я до­бьюсь этого, попробуй тоже.

4 сентября 1977 года. Еще одна выемка писем, я возвращаюсь.

Итак, если до тебя дошел мой приказ или мольба, просьба первого письма: «сожги все», если я правильно понял то, что ты мне ска­зала, переписав («я сжигаю, какое глупое впечат­ление быть верной, однако я сохранила несколь­ко образов и т. д.», я правильно понял?) напи­санные твоей рукой, карандашом, слова этого первого письма (не других). Это звучит как при­знание в том, что ты его перечитала, то, что на­чинают делать, когда читают, хотя бы и в пер­вый раз. Повторение, память и т. д. Я люблю тебя наизусть, вот что, в скобках или в кавычках, явля­ется истоком почтовой открытки и всех наших литографий. И вот П. просит Д. перечитать преж­де, чем сжечь письмо, чтобы слиться с ним во­едино (как участника Сопротивления перед ли­цом пыток) и выучить наизусть. Сохранить то, что сжигаешь, — вот в чем заключается просьба. Поскорби о том, что я тебе посылаю себя самого, чтобы я слился с тобой воедино. Чтобы не быть


[100]

больше перед тобой кем-то, от кого ты сможешь отвести свой взгляд, чтобы не принимать ухажи­ваний, не быть твоей вещью, но быть в тебе, быть тем, кто говорит с тобой, обладает тобой непре­станно, даже не давая тебе времени вздохнуть и отвернуться. Иметь кого-то в себе, очень близ­ко, но сильнее себя, почувствовать, как его язык проникает тебе в ухо, даже не имея возможности сказать хоть слово, всматриваясь в глубь себя в зеркале заднего вида, в автомобиле, который обгоняет все другие, — это самое таинственное, самое достойное того, чтобы об этом думать, и в то же время то, что менее всего приходит в голову, мое представление о тебе, бесконечный анамнез о том, что я видел однажды

за десертом, без какого-либо перехода, она сказала мне, что мо­жет наслаждаться только с кем-нибудь другим. До меня даже не сразу дошел смысл фразы. — Ну да, требуется кто-то другой! И она разразилась смехом, понимая, что я ничего не понял. Тогда она объяснила мне, что она как бы почувствова­ла восхитительную патологию и не была увере­на, что может или действительно хочет выле­читься: все складывалось с самого начала таким образом, чтобы в последний момент она стала думать, представлять себе, призывать к себе, как бы это точнее выразиться, присутствие другого на замену того, кто наслаждается в ней. Она не знала, делала ли она это преднамеренно, но она переживала как некую фатальность, необходи­мость предназначить свое наслаждение кому-то отсутствующему, который к тому же не был все­гда одним и тем же, другой другого, который всегда может стать еще одним другим. Естест­венно, именно здесь я должен процитировать ее, чтобы «избыток» наслаждения всегда был до-


[101]

ступен, а «лишение оного смерти подобно». По­сле некоторой паузы: день, когда я полюблю ко­го-нибудь, мужчину или женщину, я уверена, я надеюсь, что это наконец пройдет, во всяком случае, это поможет мне распознать любовь. Я много любила, но никогда не поддавалась тем, кого любила в настоящее время, я хочу сказать. И по сей день. Опять молчание (я уже попросил счет) и без чего бы то ни было вызывающего или вульгарного, даже с некоторой долей дове­рительности, о которой мне все еще приятно вспоминать: у меня предчувствие, что с вами это будет иначе.

Что меня больше всего поразило этим ут­ром, так это то, что п. пишет в письме (предназ­наченном быть сожженным по его просьбе), что это С. написал все. Желает он или не желает, что­бы это стало известно? Однако то, что он пред­ставляет в письме к Д., это наш «титульный лист». Плато показывает Сократа (показывает Сократу и другим, что он показывает Сократу, может быть), он указывает своим пальцем на Сократа в процессе письма. И Сократа молодого, как го­ворится в Письме, моложе Плато, красивее и вы­ше ростом, его старший сын, его дедушка или внук his grandson. И так как Платон пишет и в то же время нет, не желая, чтобы даже черточка это­го сохранилась, как он пишет, и в то же время нет, что Сократ, который, как полагают, никогда не писал, в действительности вроде бы написал, и что это знают (или нет), и что он вроде бы на­писал именно то, что написал (но кто, он?), ты можешь попытаться отследить, кто у кого насле­дует. Это верно, что Платон уточняет: он говорит о собрании сочинений (sungramma). Таким об­разом он мог исключить письма, это Письмо, конечно же. Итак, остается открытым вопрос


[102]

о критерии, по которому можно отличить книгу от писем. Я не считаю такой подход корректным. Все происходит, как если бы наша Fortune-telling book XIII века (Prognostica Socratis basilei) имела бы, не видя или не ведая, но кто бы мог (читал ли Парис это Письмо?) проиллюстрировать эту не­суразицу родства и влияния, эту семейную сцену без ребенка, в которой сын более или менее при­емный, законный, внебрачный или побочный диктует отцу завещание, которое должно до­статься ему. И явно ни одной девушки в антура­же, во всяком случае, ни одного слова о ее при­сутствии. Fort:da. А какой серьезный вид у них обоих, как они прилежны в ведении своего сче­товодства. Вглядись в них хорошенько. Сняв шапку с Сократа, я обязательно должен заменить С. на с.


Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 68 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Деррида Ж. | ПОСЛАНИЯ 1 страница | ПОСЛАНИЯ 2 страница | ПОСЛАНИЯ 3 страница | ПОСЛАНИЯ 7 страница | ПОСЛАНИЯ 8 страница | ПОСЛАНИЯ 9 страница | ПОСЛАНИЯ 10 страница | ПОСЛАНИЯ 11 страница | ПОСЛАНИЯ 12 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ПОСЛАНИЯ 4 страница| ПОСЛАНИЯ 6 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)