Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.). 4 страница

Читайте также:
  1. Bed house 1 страница
  2. Bed house 10 страница
  3. Bed house 11 страница
  4. Bed house 12 страница
  5. Bed house 13 страница
  6. Bed house 14 страница
  7. Bed house 15 страница

[281]

до» _ это значит сказать «буквально». Я убежден, что он буквально прав, и весь контекст, который можно себе представить (и о котором он имеет понятие), код, который регулирует жесты и по­зиции во всей этой иконографии, задает тон все­му этому, и я никогда в этом не сомневался, он дает объяснение, и я тоже. Это я должен был чи­тать немного «дословно» и таким образом дать волю буквальности. В своей диагностике он мне слегка напоминает Шапиро. Однако, если бы мне дали на это время, я мог бы доказать, что ни­чего из того, о чем я брежу, не является букваль­но несовместимым с его ответом «очень просто», я его немного разворачиваю, и все, вот наша ис­тория, и в этом состоит различие между нами. Впрочем, эксперт может быть объективным только в той мере (какая мера), в какой предназ­начено ему место, обозначенное на открытке, на картине, а не перед ней: момент желания объ­ективности, волнение эпистемы, источник кото­рого здесь, перед тобой, представлен этими дву­мя фигурами. Они наставляют тебя буквой, па­лочкой на путь, знай хорошенько, знай, нужно хорошо знать это, вот истина этой картины, придвинь ее поближе, ответ очень прост. Беспо­лезно поднимать столько платьев, это и так бро­сается в глаза.

Вчера вечером я почувствовал, что худ­шая месть уже свершается и что она мстила ко­му-то другому, не тебе, не мне. Твое желание во­плотило, проложило путь тому, чего ты опаса­лась и что в конечном счете нашло тебя. В тебе, вне тебя. Я хотел бы быть уверенным, что это ты, только ты, единственная, которая согласилась (не задумываясь ни на секунду) с этой идеей ве­ликого огня, называй это «сожжением», так как письму не остается ничего из того, что мы посы-


[282]

дали, вся эта вечность, и что однажды мы снова станем более молодыми, чем когда-либо, и что после сожжения писем я случайно встречу тебя. Я жду рождения, держу пари. И я умею влюблять­ся в тебя в каждое мгновение. С какой любовью без прошлого ты забываешься во мне, какая сила, я забываю все, чтобы любить тебя, я забываю те­бя, тебя, в ту секунду, когда собираюсь броситься к тебе, припасть к тебе, и сейчас ты не хотела бы больше приезжать, только чтобы я хранил тебя, и оставаться «рядом со мной» и т. д., или ничего. Все это ни о чем не говорит, даже сама модистка в это не верит.

Перо на «скромном головном уборе» Плато, там, это немного более похоже на 30-е го­ды. Мы живем в 70-е! ты понемногу начинаешь забывать это.

Эволюция прозы нашего Сократова ро­мана, я предоставляю ей место для символичес­кого рождения: Zentralinstitut fur Kunstgeschichte. И так как я никогда не отказывался от знаний, я собираюсь вернуться в Оксфорд, чтобы довести расследование до конца. По моему возвраще­нию, этим летом, свершится великий акт веры, великое сожжение нас —

Февраль 1979 года.

это уже оговоренное замечание, и все-таки я думаю, что предпочитаю писать тебе (даже когда ты передо мной), так ты меньше от меня отдаляешься. Или, несмотря на все те стра­дания, которые причиняет мне этот аппарат, звонить тебе. Даже сейчас я хватаюсь за телефон (как

если бы я еще сохранял независимость, свободу регулировать дистанцию на конце провода или


[283]

как если бы меня попросили перезвонить, остав­ляя иллюзию возможности завладеть нашей ис­торией, держать ее в руке, словно телефонную трубку — приемник и передатчик одного пола, который держат около уха, этакое устройство С/п). Ты — посланник моей собственной смерти, отныне ты не подаешь мне ни одного знака, ко­торый бы не обозначал ее, но я всегда любил те­бя с этой очевидностью. Ты — моя гадалка, инди­катор моей смерти.

ты мне только что сказала, пыта­ясь доказать, что предпочитаешь свое «определе­ние»: «ни я, ни ты сам не знаешь, к кому ты обра­щаешься». Это правда, и я не приму это в качестве обвинения. Возможно ли это узнать? Не то чтобы я не ведал этого (и все зависит от тебя, именно от тебя исходит то, предназначит ли тебе твой от­вет мою любовь), но это никогда не станет объ­ектом знания. Между «знать» и «предназначать» существует огромная пропасть. Я не хочу ни зло­употреблять подобными замечаниями, ни извле­кать из них какие-либо аргументы, но мне пока­залось, образно говоря, что ты уже говорила мне об этом, отводя взгляд. Я мог бы всегда обвинять тебя в одном и том же «развлечении», так как оно единственное и всегда одно и то же. Даже когда ты произносишь мое имя на моих губах, когда ты зовешь меня, положив мое имя мне на язык, мы все еще наслаждаемся этим развлечением.

Ты моя де­вушка, и в то же время у меня нет девушки.

Февраль 1979 года.

я только что побывал в Локателе (все улажено с автоматической оплатой и ос­тальным, им ничего не осталось). Я воспользу-


[284]

юсь твоей машиной (это слово становится все более абстрактным для меня, ма-шина, то, что де­лает из пути путь, твой Weglichkeit [?] и так далее. Неужели однажды мы сможем повеселиться вдвоем на дороге, обгоняя друг друга и наклеивая записки на ветровое стекло), я заеду в Школу и сразу же обратно. Ты очень нежна в этот мо­мент, как хирург с твердой рукой, уверенный в том, что он собирается делать, ты полна заботы и жалости. Я кажусь уснувшим, я больше не вспо­минаю о тебе (но я все еще зову тебя, знай это)

Февраль 1979 года.

и никто не обходил меня таким об­разом

Я вновь поговорил с ним об этой гнусной пе­редаче о сексуальной патологии, о термине «интромиссия». Он был настроен скептически, ког­да я говорил с ним по телефону, особенно когда я ему заявил, чтобы слегка шокировать, что эта «интромиссия» всегда имела место по телефону.

Его друг сказал мне однажды, а может, тебе?, что та­кой с виду строго теоретический текст был на­писан таким образом, чтобы его чтение вызыва­ло некоторое напряжение.

После передышки со вче­рашнего дня у меня вновь возникает желание вернуться к предисловию. По этому поводу я придумал достаточно извращенный проект, ко­торый таковым и не является, но который, я бо­юсь, ты посчитаешь чудовищным. Но ты знаешь, что я чудовищен в своей невинности и даже в своей верности. Я поговорю с тобой об этом се­годня вечером, когда ты вернешься. Я всегда го­ворю с тобой обо всем происходящем.


[285]

февраль 1979 года.

«Необходимо вернуться, ты не

так далеко». — «Я спешила вернуться, но не смог­ла».

Я все еще хотел бы тебя убедить. А относительно почтовой открытки, публикуя то, что сообщает­ся в «почтовой открытке» (разберем короткий эпизод секретной переписки между Сократом и Фрейдом, беседующими о сути почтовой от­крытки, об основе, о послании, о наследии, о средствах телекоммуникации, о переписке и так далее), мы тем самым завершим уничтоже­ние. От холокоста не осталось бы ничего, кроме основы, без наличия таковой, даже самой безы­мянной, которая во всяком случае никогда бы не принадлежала нам и не имеет к нам отношения. Это было бы как очищение очищения огнем. Без всяких следов, совершенно очевидное абсо­лютное обезличивание при избытке очевиднос­ти: открытки на столе, они больше ничего не увидят. Они набросятся на бессвязные остатки, пришедшие неизвестно откуда, чтобы послу­жить предисловием к книге о Фрейде, о насле­дии Платона, об эпохе почтовой связи и других ценностях или прописных истинах. Секрет того, что мы могли бы разрушить, заключается в том, чтобы уничтожить, что, по всей очевидности, то же самое, что и сохранить. Ты не веришь? Я, должно быть, никогда так не любил. Единствен­ным проявлением этого является почтовая от­крытка, нам остается лишь вновь возродиться в ней. Мы вновь начинаем любить друг друга. Я также люблю жестокость этой сцены, она так на­поминает тебя. И потом я все устрою таким обра­зом, чтобы для тебя это стало абсолютно нечи­табельным. Ты ничего о себе не узнаешь, ты ни­чего не почувствуешь, я сам, когда ты будешь


[286]

читать, останусь незамеченным. После этого по­следнего убийства мы станем одинокими, как никогда, а я все равно буду любить тебя, живую, по ту сторону тебя.

Февраль 1979 года.

я хотел только сказать, что все женщины — это как будто ты (хотя я знаю только одну), когда они расположены сказать «да» — и ты мужчина. Странное устройство, да? Я употребил это слово — это «устройство», — чтобы отметить, что все всегда «отправляется по почте».

что касается нашего романа о Сократе, о нашей ужасной ис­тории, о почтовой открытке, то, что я нашел ее «комичной», не отрицает ее величия. Еще сего­дня эта открытка была священна для меня, но тем не менее она заставляет меня смеяться, она нам позволяет, слава Богу, смеяться. Отныне нам ничего не запрещено.

Я размышляю о достаточно строгом принципе разрушения. Что мы сожжем, что сохраним (чтобы еще лучше все сжечь)? От­бор, если он возможен, будет как на настоящем почтовом отделении: я бы разделил все в целях доставки согласно почтовому принципу, в неко­тором роде строгом или более широком смысле (конечно же, в этом сложность), все, что может предшествовать и затем отслеживаться почто­вым договором (от Сократа до Фрейда и далее, психоанализ почты, философия почты, обозна­чающая принадлежность или происхождение, психоанализ или философия, отправным мо­ментом которых является, почта, я сказал бы, почти: ближайшая почта и тому подобное). И мы сжигаем остальное. Все то, что в какой-то степе-


[287]

ни касается почтовой открытки (той, где изобра­жен Сократ, читающий или пишущий другие от­крытки, или почтовую открытку вообще), как раз это мы бы сохранили или же обрекли на гибель, опубликовав, мы могли бы отправить это к ан­тиквару или в зал продажи. Остальное, что оста­нется, это мы, это для нас, оно не принадлежит этой открытке. Мы — это открытка, если угодно, как таковая, поиски нас будут напрасны, они нас никогда там не найдут. Местами я оставлю раз­личные пометки, имена людей и названия мест, достоверные даты, установленные события, они устремятся туда очертя голову, считая, что нако­нец они добрались и нас там найдут, когда я про­стым переводом стрелок направлю их совсем в другое место убедиться, там ли мы, одним рос­черком пера или движением скребка я все пущу под откос, причем буду делать это не регулярно, это было бы чересчур удобно, но время от време­ни и согласно правилу, которое я ни в коем слу­чае не раскрою, даже если когда-нибудь оно ста­нет мне самому известно. Я не буду над этим много трудиться, это всего лишь мешанина запу­танных следов, что попадет им в руки. Кто-то возьмет это в рот, чтобы почувствовать вкус, иногда чтобы тут же отбросить с недовольным видом или чтобы откусить, проглотить, чтобы понять, именно это я хотел бы сказать о детях. Ты сама сделаешь все это, сразу же или постепен­но. Я тебя оставлю с этим наедине. И даже я оста­нусь с этим один, если тебя это может хоть чем-то утешить. Истина в том, что с этого момента я хочу констатировать: мы потерялись. Итак, ко­нечно же, с того момента, как мы потеряли друг друга из виду, я знаю, что ты никогда полностью не согласишься со мной на эту безобидную про­тивоестественность: дело в том, что ты ничего


[288]

более не воспримешь с моей стороны: ни то, что ты найдешь, ни, тем более, что не найдешь себя в этой книге. И даже (но в этом ты не права) знаки неограниченного уважения, которые я должен те­бе оказать, которые мы должны оказать друг другу и которые я храню как самое лучшее в моей жиз­ни.

Во всяком случае, будь уверена, это был бы эпизод (или если ты предпочитаешь, очень короткий се­анс) нашей жизни, почти фильм, клише, момен­тальный снимок, от Оксфорда к Оксфорду, почти 2 года, это сущий пустяк по сравнению с нашей богатой литературой. Платон, и Сократ, и Фрейд — все это очень мимолетно, это уже конец некой ис­тории, не более того. После этих двух лет я предо­ставлю в их распоряжение лишь обрывки, окайм­ленные пробелами, и эти фрагменты будут иметь какое-либо отношение к почтовой открытке, от Сократа до Фрейда, к средствам телекоммуни­кации, к «По ту сторону принципа удовольствия» и другим тривиальностям, годным лишь для рын­ка, короче, всего, что касается пути, состояния до­рог, перекрестков, ступеней, ног, билетов, fort/da, близости и отдаления. Конечно же, это будет труд­но отрезать, отсортировать и разделить с одной и другой стороны, когда это будет вопрос непо­средственный или «буквальный»? А когда манера скрыта образным выражением или предположе­нием? Окажи мне доверие, хоть раз.

Я постараюсь из­бежать всех этих затруднений. Речь здесь идет лишь о привлечении и отвлечении письма, но в первую очередь внимания. Это потребует тропов. Эту книгу, а в ней их будет несколько, я так думаю четыре, мы прочтем ее, как наши тропы.

Преж­де всего речь идет о том, чтобы повернуться спи-


[289]

ной. Отвернуться от них, делая вид, что обраща­ешься к ним и призываешь их в свидетели. Это соответствует моему вкусу и тому, что я могу се­годня стерпеть от них. Повернуть обратной сто­роной почтовую открытку (что такое спина Со­крата, когда он поворачивает ее к Плато — очень любовная поза, не забывай —? это также обрат­ная сторона почтовой открытки, как мы однажды это заметили, мы имеем право называть эту сто­рону лицевой или оборотной). Один из главных тропов: повернуться «спиной» во всех значениях этого слова, во все стороны. Слово «спина» и все однокоренные слова теснятся за ним, начиная со слова «зад». Там (da) — это позади чего-либо, за занавесом, или за накидкой люльки, или за со­бой. Dorsum и Орфей, который продолжает свое пение, аккомпанируя, как посчитают они, себе на лире, струны которой тот, другой натянул, как тебе известно, исторгнув из себя свое мужское достоинство. Повернуться спиной — это анали­тическая поза, не так ли? Я за чем-либо (dorsum) или я повернулся спиной, и напрасно отрицать, гипноз это или наркоз, все едино. Уж Сократ-то знал что к чему. Спи, меня охватывает сон, я за­клинаю, чтобы ты тоже спала, пусть тебе снятся сны, говори, повернись ко мне спиной, оставай­ся лежать на спине, я всего лишь сон, сны, сумма снов, но не нужно их больше считать.

И я взваливаю все это на спину Сократу, я читаю чек, который он подписывает, затем вручу его им без переда­точной подписи, и я здесь ни при ком. Не пой­ман — не вор, я создаю целый институт, основы­ваясь на фальшивой монете, показывая, что дру­гого не существует.

Есть только один институт, лю­бовь моя, это мы.


[290]

Они слушают! Кто? Кто слушает? Будь спокойна, никто.

Сеанс продолжается, как ты это анализируешь? Как всегда, я говорю о граммати­ке, это глагол или прилагательное? Вот хорошие вопросы. Например (я говорю это, чтобы успо­коить тебя: они будут думать, что нас двое, что это ты и я, что мы отождествляемы с тобой по гражданскому и половому признаку, если, конеч­но, они однажды не проснутся), на наших язы­ках, у меня, Фидо, отсутствует мое мужское до­стоинство. Итак, все происшествия могут слу­чаться в интервале, который их разделяет:

подлежащее (кто говорит я) и его определение. Сказать только «я» — значит не раскрыть свой пол, я всего лишь подлежащее без полового оп­ределения, вот что было бы необходимо пока­зать «С есть п», вот главное достижение.

В целом ко­роткометражный учебный фильм, документаль­ный фильм о наших великих предшественниках, отцах философии, почты и психоанализа. По поводу фильмов (так как это было бы нашим не­большим частным кино), обязаны ли мы будем сжечь наши пленки, фильмы и фотографии? Я за это. Мы бы только сохранили слово «фильм» (мембраны, светочувствительный слой, завесы, шторки, и только этим словом мы бы покрыли все легким туманом: как все равно я снимал кино, Или я не прав?)

Начало марта 1979 года.

и если у тебя есть время поискать для меня этимологии слова «пymи» (ид­ти, быть в дороге или доставлять, все, что идет от слова «шаг», но также подходит к слову «камин»


[291]

(франц. «chemin» — дорога, франц. «cheminee» — камин — прим. пер): ты видишь, что я ищу). Толь­ко если у тебя есть время, спасибо

Греф, я заброниро­вал места, я уезжаю в Безансон в пятницу, вместе с Грасьетом. Путешествие продлится четыре ча­са на поезде, в субботу я вернусь.

9 марта 1979 года.

Все прошло не так уж плохо, ты знаешь мои вкусы на этот счет. Не говоря ему главного, в поезде я ему рассказал о «фиктивном» проекте: что-то вроде ложного предисловия, бо­лее того, предисловия, которое, пародируя эпи­столярную или детективную литературу (от Фи­лософских писем до португальской монахини, от опасных связей до Милены), косвенно пусти­ло бы в ход мои умозрительные построения о спекуляции Фрейда. Вся эта книга вместе с аст­рологией почтовых открыток посвящена раз­мышлениям о чтении Сп. Наконец будет только это, все могло бы вернуться к пассивному описа­нию, неоконченному, серьезному или игривому, прямому или окольному, дословному или образ­ному, от открытки из Оксфорда. Недавно ты бы­ла против, но, в конце концов, это «мои» письма, да? Кому принадлежат эти письма? Позитивное право не создает закона, даже если ты не хочешь мне их вернуть, я смогу сочинить их вновь. Во вся­ком случае, я бы сохранил это и это могло бы стать предисловием к трем другим частям (Заве­щание Фрейда, Носитель истины, Отнюдь). Это даже будет чем-то вроде телефонной трубки, ус­тройства некого телефонного аппарата, где ни­чего не будет видно, а будет только слышен теле­фонный звонок от того, кто читает почтовую


[292]

открытку, которая будет прочитана. Сократ, чи­тающий Сократа, если угодно, не понимая вдруг больше ничего, и готовый вот-вот проснуться. Очень холодно в этой гостинице, мне тебя не хватает, ты прекрасно знаешь, что если бы тебе позволило время, я бы попросил тебя сопровож­дать меня.

Я ему все это рассказал в общих чертах и попросил больше не говорить об этом. У меня очень суеверная оценка этого текста, ты хорошо знаешь почему. А у него был одобряющий вид, но с некоторым предубеждением. Он мне спра­ведливо заметил, что «информативная» важность (связь, язык, форма обмена, теория послания, от­правление/получение почты и так далее) риску­ет быть слишком сложной и рискует нарушить равновесие, как это делают тезисы, даже если это то, что я ставлю под вопрос на протяжении ве­ков. Необходимо принять во внимание, говорит он мне, тот факт, что они не читают. Однако все это (одним словом, почтовая отсрочка), да, я вы­биваюсь из сил, без конца повторяя им это, я ста­раюсь ничего не замечать, ни от чего не зави­сеть: ни от логики коммуникации, ни от языка или информации, ни от логики произведения, ни от негативной диалектики.

Когда я говорил с то­бой вчера по телефону с вокзала, я понял, что мы не сможем заменить друг друга, я же высказывал­ся очень искренне по поводу забвения. Как о веч­ности моей любви. Ты все время себя заменяешь, я забываю тебя, чтобы с новой силой в ту же се­кунду влюбиться в тебя. Это мое условие, условие любить.

Я тут же это почувствовал, я поднялся, свое­го рода левитация, и, когда в первый раз ты поз­вала меня, я забыл тебя, я потерял сознание. Сей-


[293]

час я собираюсь лечь спать. Ты не должна была меня оставлять. Ты не должна была отпускать ме­ня одного. В один из дней, когда кто-либо из нас больше не сможет сказать «я тебя люблю», будет достаточно, чтобы другой еще дышал, но ничего уже не изменится. Ты не должна мне позволять писать, ты не должна хранить мои письма.

14 марта 1979 года.

Ты не могла проводить меня на Северный вокзал, но я надеялся до последнего момента, как если бы ты сошла с ума (с тобой это случается все реже), что в последнюю минуту ты появишься в купе. Затем я смирился, думая, что на этот раз ты не сделаешь ни шагу навстречу по причине того, что я только что тебе рассказал немного в грубой форме о «мертвом письме» (ты должна бы все же понять, что я не могу теперь требовать от семьи, чтобы мне его вернули, если предположить, что вышеуказанное письмо ока­жется упорядоченным, классифицированным или упрятанным где-нибудь. Оно могло бы быть уничтоженным из предосторожности, без моего ведома (что было бы на него похоже, а также из скромности, как и жестокой бестактности по­добной инициативы). И потом, востребовать его в такой момент было бы не только неприлично, это побудило бы их к поиску, может быть, даже к находке и чтению — не забудь, что конверт не помечен, значит, легкозаменим, — того, что в на­ших интересах было бы лучше затерять навсегда в каком-нибудь углу. Тем более, я вновь тебе ска­жу это в последний раз и хотел бы, чтобы мы об этом больше не говорили, что «детали» этого письма я забыл с необычайной легкостью, так как они забывают о самих себе, и именно об


[294]

этом я хотел поговорить с тобой. Эти «детали» никогда не принадлежали воспоминаниям, они никогда до них не доходили. (Я также думаю, что в этом письме в сущности я говорю только с то­бой и о тебе). Это было в поезде перед самым отъездом, в ту самую секунду, которой предшест­вовала настоящая галлюцинация, как в первое время на улице, когда я встречал тебя там. Ты по­явилась в конце коридора с подарком в руке, с маленькой коробочкой. Ты так быстро исчезла, а я так хотел бы поцеловать тебя долгим поцелу­ем в тамбуре вагона. Как может галлюцинация вызвать такую радость? Достаточно одной секун­ды, и ничего другого не нужно. Рассеялись по­следние иллюзии, исчезла возможность поехать вместе с тобой, и я сразу же понял, что уеду сов­сем один в Брюссель, в этот день 14 марта в 14.00, но жизнь вновь вернулась ко мне.

Твое отсутствие для меня это реальность, ничего другого я не знаю. Реальность того, что я знаю, что тебя нет, что ты покидаешь меня, покинула меня, собира­ешься меня покинуть. Вот мой принцип реаль­ности, отчетливо выраженная необходимость, все мое бессилие. Для меня ты — это реаль­ность и смерть, присутствующая или отсутству­ющая где бы то ни было (ты всегда там, в уходя­щем и приходящем поезде), все это сводится к одному и тому же, для меня ты имеешь то же значение, как реальность или смерть, ты их на­зываешь или указываешь на них. И я верю в те­бя, я остаюсь привязанным к тебе. Некто дру­гой, кого я хорошо знаю, тотчас бы освободил­ся от связывающих его уз и бросился бы в обратном направлении. Держу пари, что он бы снова столкнулся с тобой, я уже столкнулся, по­тому и остаюсь.


[295]

15 марта 1979 года.

Эта мука, я называю ее так потому, что это слово, слова (так, будто мы стремимся послать друг другу сам язык), эта мука только что поменялась на другую. Теперь этот проект «час­тичной публикации», который становится для меня невыносимым, не по причине публика­ции — они ничего и не поймут, — а потому, что это кропотливый монтаж, который с моей сто­роны должен иметь место. Я вижу его в роли по­рочного переписчика, корпящего каждый день над корреспонденцией, два года словоохотли­вой переписки, занятого перепиской такого-то отрывка, подчисткой другого, подготавливая его к сожжению, к тому же он проводит много часов за ученой филологией перед тем, как отобрать то, что относится к тому или этому, чтобы не вы­пустить в печать ничего подлинного (частного, секретного), чтобы ничего не осквернить, если это еще возможно. Внезапно активность этого переписчика мне показалась отвратительной — и заранее обреченной на провал. Мне бы никог­да больше не говорить тебе об этом. Я чувствую себя связанным с тобой тем фактом, что ты, ка­жется, придаешь большое значение этой фик­ции, несмотря на все оговорки, что сформулиро­ваны тобой, и которые я очень хорошо пони­маю. Но больше я ничего не знаю. А теперь на смену страданию я чувствую себя виноватым из-за этого. Отныне ничто не ранит меня, кроме те­бя; вот мое простодушие, которое я считаю дев­ственно нетронутым, вот она, вина — чувство­вать себя невиновным. Я больше ничего не понимаю в тебе, ты жила за пределами, куда я ни­когда не заходил и где я тебя уже никогда не уви­жу. Я больше не знаю, кому пишу. Как бы я мог спросить у тебя совета по поводу невинной из-


[296]

вращенности моего проекта? Я все меньше и меньше понимаю это, в купе у меня есть только желание писать моему незнакомому тезке.

Поскольку я не смог тебе себя адресовать напрямую, я имею в виду, у меня нет на тебя никаких прав. И никако­го права я не имел бы, если бы смог добраться до тебя. У меня к тебе бесконечное уважение без ка­кого-либо общего сравнения со мной. Хотя моя ужасная ревность не без связи с моим уважением к тебе, я думаю, что никогда не ревновал к тебе са­мой, скорее ко мне и к плохой связи между нами, которая нас опошляла.

Ты ничего не можешь с этим по­делать, я буду продолжать получать от тебя все, я согласился на все. Это наша адская и божествен­ная сверхцена. Никто из нас никогда не узнает, кто был бы сильнее, зашел бы дальше, ты или я. Ни ты, ни я не узнаем этого никогда. Кто бросится дальше, окажется сильнее с тем, чтобы другой мог в итоге вернуться. Мы отважились на то, чтобы ос­тановить это.

Поезд приближается к Антверпену. Это в сорока пяти минутах езды от Брюсселя, и у меня еще до начала конференции возникла мысль при­ехать сюда и побродить одному несколько часов. Желание увидеть незнакомые тебе города, куда ты могла бы сопровождать меня, но я больше не знаю, завладеваю ли я ими, чтобы тебе их отдать или же чтобы отнять их у тебя. Этим утром я гово­рил, что поеду в Антверпен, город, о котором я почти ничего не знаю, кроме имени да несколь­ких клише. Если бы ты была сумасшедшей, ты бы пришла, чтобы ждать меня, как если бы ты была подвержена галлюцинациям, а я бы побежал на­встречу тебе по перрону вдоль пути и сделал бы все возможное, чтобы не упасть


[297]

15 марта 1979 года.

у меня было желание написать тебе как-нибудь иначе, но, как всегда, на том же постороннем языке (они не знают, что это такое, когда язык и вдруг посторонний). За час до от­правления поезда я все еще сижу в ресторане. До этого я прыгал под дождем из такси в такси, из музея в музей (вечное мое варварство), затем я долго пробыл в доме Плантэна, как в своей церк­ви. Я передам тебе десятки открыток. Я только что отправил одну Полю де Ману, это его город.

и ког­да я тебе пишу, ты продолжаешь, ты все преобра­жаешь (такое преобразование происходит по-за словами, оно осуществляется в тишине неулови­мой и в то же время неисчислимой, ты подменя­ешь меня и даже мой язык, ты посылаешь его се­бе), тогда я вспоминаю эти моменты, когда ты звала меня без предупреждения, ты приходила ночью из глубины моей души, ты приходила прикоснуться к моему имени кончиком языка. Тот трепет под языком, нежный, медленный, не­слышный трепет, которому я предавался лишь на секунду, больше не повторится, конвульсия всего тела одновременно в двух языках, в посторон­нем и том, другом. На поверхности ничего, толь­ко пассивное и прилежное наслаждение ставит все на место, не делая никакого движения язы­ком: ты слышишь только его, и я думаю, что толь­ко мы слышим его тишину. Никогда он ничего не скажет. Потому что мы умеем его любить, ничего не изменилось с момента его появления, он больше не знает, что из себя представляет. Он больше не узнает свои черты, отныне он не жи­вет по канонам, и у него даже нет слов. Но чтобы он поддался на эту глупость, его необходимо ос­тавить наедине с собой в тот момент, когда ты


[298]

войдешь (ты помнишь, однажды, я рассказывал тебе об этом по телефону, мы говорили о Селане, оставь в покое это слово, и ты сказала «да»; я не могу посвятить тебя в тайну того, что я хотел с ним сделать, позволяя ему проникнуть в себя или проникнуть в него (

я их прекрасно понял, но это недостаточно fort, это не заходит так дале­ко, и ничего сверхъестественного не происхо­дит, по большому счету, потому что, когда они устремляются на язык, как возбужденный девст­венник на предмет своего вожделения («вот уви­дите, что я ей сейчас сделаю»), полагающий, что можно овладеть ею, проделывать с ней и то и другое, заставить ее кричать или разрывать на части, проникать в нее, метить своими когтями, торопясь, чтобы успеть до преждевременной эя­куляции и особенно до того, как она сама полу­чит наслаждение (именно его я всегда предпочи­таю

(до них когда-нибудь дойдет, если уже не дошло, что после той кажущейся легкости, с какой им это с ней удалось, после всех буйствований по­верхностного характера и реляций о революци­онных победах старушка осталась непостижимо девственной, невозмутимой, слегка позабавлен­ной, всемогущественной, она сколь угодно мо­жет ублажать других, но только меня она любит (

од­нажды я слышал, как она тихонько, без слов, по­смеивалась над их ребяческим стремлением к разрушению, когда, ломая игрушку, они раз­брасывают обломки и издают победный крик

(нет, поз­волить другому любить тебя, не снимая одежды, заняться этим во сне, как если бы ты едва власт­вовала над сном, и при пробуждении никто ни


[299]

в чем не признается, никто не сможет найти ни малейшего кусочка языка, никто не сможет на­писать письмо, а тем более подписать его

(для этого не­обходимо быть в моем возрасте и знать, что с языком безнаказанно не играют, это не подда­ется импровизации, если только не согласиться на игру и не быть отныне самым сильным

) и даже я, который, по всей видимости, в данном случае подкован намного лучше, чем все эти ищейки, идущие по нашим следам, я потерял след и боль­ше не знаю, с кем и о чем я говорю. Затруднение, которое у меня возникнет при сортировке пере­писки перед публикацией, заключается, наряду с прочими опасностями, в следующем: ты зна­ешь, что я не верю в собственность и особенно в ее форму, которую она принимает в проти­вопоставлении «общее/частное» (о/ч) *. Это про­тивопоставление не срабатывает ни для психо­анализа (особенно сегодня с сетью районов, ко­торые делят столицы, окутывают их, но не укрощают их самих: в этом заключается фаталь­ность работы полиции), ни для почты (почтовая открытка ни частная, ни общая), ни даже для по­лиции (мы не имеем возможности выбрать ре­зким полицейского управления, и, когда общест­венная полиция не цепляется к тебе на улице, ча­стная полиция устанавливает микрофоны в твоей кровати, досматривает твою переписку, оскорбляет тебя, находясь в полном восторге, — и секрет этого в полной свободе, это тот секрет, в который я верю и который называю почтовой открыткой.


Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 64 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: ПОСЛАНИЯ 5 страница | ПОСЛАНИЯ 6 страница | ПОСЛАНИЯ 7 страница | ПОСЛАНИЯ 8 страница | ПОСЛАНИЯ 9 страница | ПОСЛАНИЯ 10 страница | ПОСЛАНИЯ 11 страница | ПОСЛАНИЯ 12 страница | Мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.). 1 страница | Мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.). 2 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.). 3 страница| Мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.). 5 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.024 сек.)