Читайте также: |
|
[281]
до» _ это значит сказать «буквально». Я убежден, что он буквально прав, и весь контекст, который можно себе представить (и о котором он имеет понятие), код, который регулирует жесты и позиции во всей этой иконографии, задает тон всему этому, и я никогда в этом не сомневался, он дает объяснение, и я тоже. Это я должен был читать немного «дословно» и таким образом дать волю буквальности. В своей диагностике он мне слегка напоминает Шапиро. Однако, если бы мне дали на это время, я мог бы доказать, что ничего из того, о чем я брежу, не является буквально несовместимым с его ответом «очень просто», я его немного разворачиваю, и все, вот наша история, и в этом состоит различие между нами. Впрочем, эксперт может быть объективным только в той мере (какая мера), в какой предназначено ему место, обозначенное на открытке, на картине, а не перед ней: момент желания объективности, волнение эпистемы, источник которого здесь, перед тобой, представлен этими двумя фигурами. Они наставляют тебя буквой, палочкой на путь, знай хорошенько, знай, нужно хорошо знать это, вот истина этой картины, придвинь ее поближе, ответ очень прост. Бесполезно поднимать столько платьев, это и так бросается в глаза.
Вчера вечером я почувствовал, что худшая месть уже свершается и что она мстила кому-то другому, не тебе, не мне. Твое желание воплотило, проложило путь тому, чего ты опасалась и что в конечном счете нашло тебя. В тебе, вне тебя. Я хотел бы быть уверенным, что это ты, только ты, единственная, которая согласилась (не задумываясь ни на секунду) с этой идеей великого огня, называй это «сожжением», так как письму не остается ничего из того, что мы посы-
[282]
дали, вся эта вечность, и что однажды мы снова станем более молодыми, чем когда-либо, и что после сожжения писем я случайно встречу тебя. Я жду рождения, держу пари. И я умею влюбляться в тебя в каждое мгновение. С какой любовью без прошлого ты забываешься во мне, какая сила, я забываю все, чтобы любить тебя, я забываю тебя, тебя, в ту секунду, когда собираюсь броситься к тебе, припасть к тебе, и сейчас ты не хотела бы больше приезжать, только чтобы я хранил тебя, и оставаться «рядом со мной» и т. д., или ничего. Все это ни о чем не говорит, даже сама модистка в это не верит.
Перо на «скромном головном уборе» Плато, там, это немного более похоже на 30-е годы. Мы живем в 70-е! ты понемногу начинаешь забывать это.
Эволюция прозы нашего Сократова романа, я предоставляю ей место для символического рождения: Zentralinstitut fur Kunstgeschichte. И так как я никогда не отказывался от знаний, я собираюсь вернуться в Оксфорд, чтобы довести расследование до конца. По моему возвращению, этим летом, свершится великий акт веры, великое сожжение нас —
Февраль 1979 года.
это уже оговоренное замечание, и все-таки я думаю, что предпочитаю писать тебе (даже когда ты передо мной), так ты меньше от меня отдаляешься. Или, несмотря на все те страдания, которые причиняет мне этот аппарат, звонить тебе. Даже сейчас я хватаюсь за телефон (как
если бы я еще сохранял независимость, свободу регулировать дистанцию на конце провода или
[283]
как если бы меня попросили перезвонить, оставляя иллюзию возможности завладеть нашей историей, держать ее в руке, словно телефонную трубку — приемник и передатчик одного пола, который держат около уха, этакое устройство С/п). Ты — посланник моей собственной смерти, отныне ты не подаешь мне ни одного знака, который бы не обозначал ее, но я всегда любил тебя с этой очевидностью. Ты — моя гадалка, индикатор моей смерти.
ты мне только что сказала, пытаясь доказать, что предпочитаешь свое «определение»: «ни я, ни ты сам не знаешь, к кому ты обращаешься». Это правда, и я не приму это в качестве обвинения. Возможно ли это узнать? Не то чтобы я не ведал этого (и все зависит от тебя, именно от тебя исходит то, предназначит ли тебе твой ответ мою любовь), но это никогда не станет объектом знания. Между «знать» и «предназначать» существует огромная пропасть. Я не хочу ни злоупотреблять подобными замечаниями, ни извлекать из них какие-либо аргументы, но мне показалось, образно говоря, что ты уже говорила мне об этом, отводя взгляд. Я мог бы всегда обвинять тебя в одном и том же «развлечении», так как оно единственное и всегда одно и то же. Даже когда ты произносишь мое имя на моих губах, когда ты зовешь меня, положив мое имя мне на язык, мы все еще наслаждаемся этим развлечением.
Ты моя девушка, и в то же время у меня нет девушки.
Февраль 1979 года.
я только что побывал в Локателе (все улажено с автоматической оплатой и остальным, им ничего не осталось). Я воспользу-
[284]
юсь твоей машиной (это слово становится все более абстрактным для меня, ма-шина, то, что делает из пути путь, твой Weglichkeit [?] и так далее. Неужели однажды мы сможем повеселиться вдвоем на дороге, обгоняя друг друга и наклеивая записки на ветровое стекло), я заеду в Школу и сразу же обратно. Ты очень нежна в этот момент, как хирург с твердой рукой, уверенный в том, что он собирается делать, ты полна заботы и жалости. Я кажусь уснувшим, я больше не вспоминаю о тебе (но я все еще зову тебя, знай это)
Февраль 1979 года.
и никто не обходил меня таким образом
Я вновь поговорил с ним об этой гнусной передаче о сексуальной патологии, о термине «интромиссия». Он был настроен скептически, когда я говорил с ним по телефону, особенно когда я ему заявил, чтобы слегка шокировать, что эта «интромиссия» всегда имела место по телефону.
Его друг сказал мне однажды, а может, тебе?, что такой с виду строго теоретический текст был написан таким образом, чтобы его чтение вызывало некоторое напряжение.
После передышки со вчерашнего дня у меня вновь возникает желание вернуться к предисловию. По этому поводу я придумал достаточно извращенный проект, который таковым и не является, но который, я боюсь, ты посчитаешь чудовищным. Но ты знаешь, что я чудовищен в своей невинности и даже в своей верности. Я поговорю с тобой об этом сегодня вечером, когда ты вернешься. Я всегда говорю с тобой обо всем происходящем.
[285]
февраль 1979 года.
«Необходимо вернуться, ты не
так далеко». — «Я спешила вернуться, но не смогла».
Я все еще хотел бы тебя убедить. А относительно почтовой открытки, публикуя то, что сообщается в «почтовой открытке» (разберем короткий эпизод секретной переписки между Сократом и Фрейдом, беседующими о сути почтовой открытки, об основе, о послании, о наследии, о средствах телекоммуникации, о переписке и так далее), мы тем самым завершим уничтожение. От холокоста не осталось бы ничего, кроме основы, без наличия таковой, даже самой безымянной, которая во всяком случае никогда бы не принадлежала нам и не имеет к нам отношения. Это было бы как очищение очищения огнем. Без всяких следов, совершенно очевидное абсолютное обезличивание при избытке очевидности: открытки на столе, они больше ничего не увидят. Они набросятся на бессвязные остатки, пришедшие неизвестно откуда, чтобы послужить предисловием к книге о Фрейде, о наследии Платона, об эпохе почтовой связи и других ценностях или прописных истинах. Секрет того, что мы могли бы разрушить, заключается в том, чтобы уничтожить, что, по всей очевидности, то же самое, что и сохранить. Ты не веришь? Я, должно быть, никогда так не любил. Единственным проявлением этого является почтовая открытка, нам остается лишь вновь возродиться в ней. Мы вновь начинаем любить друг друга. Я также люблю жестокость этой сцены, она так напоминает тебя. И потом я все устрою таким образом, чтобы для тебя это стало абсолютно нечитабельным. Ты ничего о себе не узнаешь, ты ничего не почувствуешь, я сам, когда ты будешь
[286]
читать, останусь незамеченным. После этого последнего убийства мы станем одинокими, как никогда, а я все равно буду любить тебя, живую, по ту сторону тебя.
Февраль 1979 года.
я хотел только сказать, что все женщины — это как будто ты (хотя я знаю только одну), когда они расположены сказать «да» — и ты мужчина. Странное устройство, да? Я употребил это слово — это «устройство», — чтобы отметить, что все всегда «отправляется по почте».
что касается нашего романа о Сократе, о нашей ужасной истории, о почтовой открытке, то, что я нашел ее «комичной», не отрицает ее величия. Еще сегодня эта открытка была священна для меня, но тем не менее она заставляет меня смеяться, она нам позволяет, слава Богу, смеяться. Отныне нам ничего не запрещено.
Я размышляю о достаточно строгом принципе разрушения. Что мы сожжем, что сохраним (чтобы еще лучше все сжечь)? Отбор, если он возможен, будет как на настоящем почтовом отделении: я бы разделил все в целях доставки согласно почтовому принципу, в некотором роде строгом или более широком смысле (конечно же, в этом сложность), все, что может предшествовать и затем отслеживаться почтовым договором (от Сократа до Фрейда и далее, психоанализ почты, философия почты, обозначающая принадлежность или происхождение, психоанализ или философия, отправным моментом которых является, почта, я сказал бы, почти: ближайшая почта и тому подобное). И мы сжигаем остальное. Все то, что в какой-то степе-
[287]
ни касается почтовой открытки (той, где изображен Сократ, читающий или пишущий другие открытки, или почтовую открытку вообще), как раз это мы бы сохранили или же обрекли на гибель, опубликовав, мы могли бы отправить это к антиквару или в зал продажи. Остальное, что останется, это мы, это для нас, оно не принадлежит этой открытке. Мы — это открытка, если угодно, как таковая, поиски нас будут напрасны, они нас никогда там не найдут. Местами я оставлю различные пометки, имена людей и названия мест, достоверные даты, установленные события, они устремятся туда очертя голову, считая, что наконец они добрались и нас там найдут, когда я простым переводом стрелок направлю их совсем в другое место убедиться, там ли мы, одним росчерком пера или движением скребка я все пущу под откос, причем буду делать это не регулярно, это было бы чересчур удобно, но время от времени и согласно правилу, которое я ни в коем случае не раскрою, даже если когда-нибудь оно станет мне самому известно. Я не буду над этим много трудиться, это всего лишь мешанина запутанных следов, что попадет им в руки. Кто-то возьмет это в рот, чтобы почувствовать вкус, иногда чтобы тут же отбросить с недовольным видом или чтобы откусить, проглотить, чтобы понять, именно это я хотел бы сказать о детях. Ты сама сделаешь все это, сразу же или постепенно. Я тебя оставлю с этим наедине. И даже я останусь с этим один, если тебя это может хоть чем-то утешить. Истина в том, что с этого момента я хочу констатировать: мы потерялись. Итак, конечно же, с того момента, как мы потеряли друг друга из виду, я знаю, что ты никогда полностью не согласишься со мной на эту безобидную противоестественность: дело в том, что ты ничего
[288]
более не воспримешь с моей стороны: ни то, что ты найдешь, ни, тем более, что не найдешь себя в этой книге. И даже (но в этом ты не права) знаки неограниченного уважения, которые я должен тебе оказать, которые мы должны оказать друг другу и которые я храню как самое лучшее в моей жизни.
Во всяком случае, будь уверена, это был бы эпизод (или если ты предпочитаешь, очень короткий сеанс) нашей жизни, почти фильм, клише, моментальный снимок, от Оксфорда к Оксфорду, почти 2 года, это сущий пустяк по сравнению с нашей богатой литературой. Платон, и Сократ, и Фрейд — все это очень мимолетно, это уже конец некой истории, не более того. После этих двух лет я предоставлю в их распоряжение лишь обрывки, окаймленные пробелами, и эти фрагменты будут иметь какое-либо отношение к почтовой открытке, от Сократа до Фрейда, к средствам телекоммуникации, к «По ту сторону принципа удовольствия» и другим тривиальностям, годным лишь для рынка, короче, всего, что касается пути, состояния дорог, перекрестков, ступеней, ног, билетов, fort/da, близости и отдаления. Конечно же, это будет трудно отрезать, отсортировать и разделить с одной и другой стороны, когда это будет вопрос непосредственный или «буквальный»? А когда манера скрыта образным выражением или предположением? Окажи мне доверие, хоть раз.
Я постараюсь избежать всех этих затруднений. Речь здесь идет лишь о привлечении и отвлечении письма, но в первую очередь внимания. Это потребует тропов. Эту книгу, а в ней их будет несколько, я так думаю четыре, мы прочтем ее, как наши тропы.
Прежде всего речь идет о том, чтобы повернуться спи-
[289]
ной. Отвернуться от них, делая вид, что обращаешься к ним и призываешь их в свидетели. Это соответствует моему вкусу и тому, что я могу сегодня стерпеть от них. Повернуть обратной стороной почтовую открытку (что такое спина Сократа, когда он поворачивает ее к Плато — очень любовная поза, не забывай —? это также обратная сторона почтовой открытки, как мы однажды это заметили, мы имеем право называть эту сторону лицевой или оборотной). Один из главных тропов: повернуться «спиной» во всех значениях этого слова, во все стороны. Слово «спина» и все однокоренные слова теснятся за ним, начиная со слова «зад». Там (da) — это позади чего-либо, за занавесом, или за накидкой люльки, или за собой. Dorsum и Орфей, который продолжает свое пение, аккомпанируя, как посчитают они, себе на лире, струны которой тот, другой натянул, как тебе известно, исторгнув из себя свое мужское достоинство. Повернуться спиной — это аналитическая поза, не так ли? Я за чем-либо (dorsum) или я повернулся спиной, и напрасно отрицать, гипноз это или наркоз, все едино. Уж Сократ-то знал что к чему. Спи, меня охватывает сон, я заклинаю, чтобы ты тоже спала, пусть тебе снятся сны, говори, повернись ко мне спиной, оставайся лежать на спине, я всего лишь сон, сны, сумма снов, но не нужно их больше считать.
И я взваливаю все это на спину Сократу, я читаю чек, который он подписывает, затем вручу его им без передаточной подписи, и я здесь ни при ком. Не пойман — не вор, я создаю целый институт, основываясь на фальшивой монете, показывая, что другого не существует.
Есть только один институт, любовь моя, это мы.
[290]
Они слушают! Кто? Кто слушает? Будь спокойна, никто.
Сеанс продолжается, как ты это анализируешь? Как всегда, я говорю о грамматике, это глагол или прилагательное? Вот хорошие вопросы. Например (я говорю это, чтобы успокоить тебя: они будут думать, что нас двое, что это ты и я, что мы отождествляемы с тобой по гражданскому и половому признаку, если, конечно, они однажды не проснутся), на наших языках, у меня, Фидо, отсутствует мое мужское достоинство. Итак, все происшествия могут случаться в интервале, который их разделяет:
подлежащее (кто говорит я) и его определение. Сказать только «я» — значит не раскрыть свой пол, я всего лишь подлежащее без полового определения, вот что было бы необходимо показать «С есть п», вот главное достижение.
В целом короткометражный учебный фильм, документальный фильм о наших великих предшественниках, отцах философии, почты и психоанализа. По поводу фильмов (так как это было бы нашим небольшим частным кино), обязаны ли мы будем сжечь наши пленки, фильмы и фотографии? Я за это. Мы бы только сохранили слово «фильм» (мембраны, светочувствительный слой, завесы, шторки, и только этим словом мы бы покрыли все легким туманом: как все равно я снимал кино, Или я не прав?)
Начало марта 1979 года.
и если у тебя есть время поискать для меня этимологии слова «пymи» (идти, быть в дороге или доставлять, все, что идет от слова «шаг», но также подходит к слову «камин»
[291]
(франц. «chemin» — дорога, франц. «cheminee» — камин — прим. пер): ты видишь, что я ищу). Только если у тебя есть время, спасибо
Греф, я забронировал места, я уезжаю в Безансон в пятницу, вместе с Грасьетом. Путешествие продлится четыре часа на поезде, в субботу я вернусь.
9 марта 1979 года.
Все прошло не так уж плохо, ты знаешь мои вкусы на этот счет. Не говоря ему главного, в поезде я ему рассказал о «фиктивном» проекте: что-то вроде ложного предисловия, более того, предисловия, которое, пародируя эпистолярную или детективную литературу (от Философских писем до португальской монахини, от опасных связей до Милены), косвенно пустило бы в ход мои умозрительные построения о спекуляции Фрейда. Вся эта книга вместе с астрологией почтовых открыток посвящена размышлениям о чтении Сп. Наконец будет только это, все могло бы вернуться к пассивному описанию, неоконченному, серьезному или игривому, прямому или окольному, дословному или образному, от открытки из Оксфорда. Недавно ты была против, но, в конце концов, это «мои» письма, да? Кому принадлежат эти письма? Позитивное право не создает закона, даже если ты не хочешь мне их вернуть, я смогу сочинить их вновь. Во всяком случае, я бы сохранил это и это могло бы стать предисловием к трем другим частям (Завещание Фрейда, Носитель истины, Отнюдь). Это даже будет чем-то вроде телефонной трубки, устройства некого телефонного аппарата, где ничего не будет видно, а будет только слышен телефонный звонок от того, кто читает почтовую
[292]
открытку, которая будет прочитана. Сократ, читающий Сократа, если угодно, не понимая вдруг больше ничего, и готовый вот-вот проснуться. Очень холодно в этой гостинице, мне тебя не хватает, ты прекрасно знаешь, что если бы тебе позволило время, я бы попросил тебя сопровождать меня.
Я ему все это рассказал в общих чертах и попросил больше не говорить об этом. У меня очень суеверная оценка этого текста, ты хорошо знаешь почему. А у него был одобряющий вид, но с некоторым предубеждением. Он мне справедливо заметил, что «информативная» важность (связь, язык, форма обмена, теория послания, отправление/получение почты и так далее) рискует быть слишком сложной и рискует нарушить равновесие, как это делают тезисы, даже если это то, что я ставлю под вопрос на протяжении веков. Необходимо принять во внимание, говорит он мне, тот факт, что они не читают. Однако все это (одним словом, почтовая отсрочка), да, я выбиваюсь из сил, без конца повторяя им это, я стараюсь ничего не замечать, ни от чего не зависеть: ни от логики коммуникации, ни от языка или информации, ни от логики произведения, ни от негативной диалектики.
Когда я говорил с тобой вчера по телефону с вокзала, я понял, что мы не сможем заменить друг друга, я же высказывался очень искренне по поводу забвения. Как о вечности моей любви. Ты все время себя заменяешь, я забываю тебя, чтобы с новой силой в ту же секунду влюбиться в тебя. Это мое условие, условие любить.
Я тут же это почувствовал, я поднялся, своего рода левитация, и, когда в первый раз ты позвала меня, я забыл тебя, я потерял сознание. Сей-
[293]
час я собираюсь лечь спать. Ты не должна была меня оставлять. Ты не должна была отпускать меня одного. В один из дней, когда кто-либо из нас больше не сможет сказать «я тебя люблю», будет достаточно, чтобы другой еще дышал, но ничего уже не изменится. Ты не должна мне позволять писать, ты не должна хранить мои письма.
14 марта 1979 года.
Ты не могла проводить меня на Северный вокзал, но я надеялся до последнего момента, как если бы ты сошла с ума (с тобой это случается все реже), что в последнюю минуту ты появишься в купе. Затем я смирился, думая, что на этот раз ты не сделаешь ни шагу навстречу по причине того, что я только что тебе рассказал немного в грубой форме о «мертвом письме» (ты должна бы все же понять, что я не могу теперь требовать от семьи, чтобы мне его вернули, если предположить, что вышеуказанное письмо окажется упорядоченным, классифицированным или упрятанным где-нибудь. Оно могло бы быть уничтоженным из предосторожности, без моего ведома (что было бы на него похоже, а также из скромности, как и жестокой бестактности подобной инициативы). И потом, востребовать его в такой момент было бы не только неприлично, это побудило бы их к поиску, может быть, даже к находке и чтению — не забудь, что конверт не помечен, значит, легкозаменим, — того, что в наших интересах было бы лучше затерять навсегда в каком-нибудь углу. Тем более, я вновь тебе скажу это в последний раз и хотел бы, чтобы мы об этом больше не говорили, что «детали» этого письма я забыл с необычайной легкостью, так как они забывают о самих себе, и именно об
[294]
этом я хотел поговорить с тобой. Эти «детали» никогда не принадлежали воспоминаниям, они никогда до них не доходили. (Я также думаю, что в этом письме в сущности я говорю только с тобой и о тебе). Это было в поезде перед самым отъездом, в ту самую секунду, которой предшествовала настоящая галлюцинация, как в первое время на улице, когда я встречал тебя там. Ты появилась в конце коридора с подарком в руке, с маленькой коробочкой. Ты так быстро исчезла, а я так хотел бы поцеловать тебя долгим поцелуем в тамбуре вагона. Как может галлюцинация вызвать такую радость? Достаточно одной секунды, и ничего другого не нужно. Рассеялись последние иллюзии, исчезла возможность поехать вместе с тобой, и я сразу же понял, что уеду совсем один в Брюссель, в этот день 14 марта в 14.00, но жизнь вновь вернулась ко мне.
Твое отсутствие для меня это реальность, ничего другого я не знаю. Реальность того, что я знаю, что тебя нет, что ты покидаешь меня, покинула меня, собираешься меня покинуть. Вот мой принцип реальности, отчетливо выраженная необходимость, все мое бессилие. Для меня ты — это реальность и смерть, присутствующая или отсутствующая где бы то ни было (ты всегда там, в уходящем и приходящем поезде), все это сводится к одному и тому же, для меня ты имеешь то же значение, как реальность или смерть, ты их называешь или указываешь на них. И я верю в тебя, я остаюсь привязанным к тебе. Некто другой, кого я хорошо знаю, тотчас бы освободился от связывающих его уз и бросился бы в обратном направлении. Держу пари, что он бы снова столкнулся с тобой, я уже столкнулся, потому и остаюсь.
[295]
15 марта 1979 года.
Эта мука, я называю ее так потому, что это слово, слова (так, будто мы стремимся послать друг другу сам язык), эта мука только что поменялась на другую. Теперь этот проект «частичной публикации», который становится для меня невыносимым, не по причине публикации — они ничего и не поймут, — а потому, что это кропотливый монтаж, который с моей стороны должен иметь место. Я вижу его в роли порочного переписчика, корпящего каждый день над корреспонденцией, два года словоохотливой переписки, занятого перепиской такого-то отрывка, подчисткой другого, подготавливая его к сожжению, к тому же он проводит много часов за ученой филологией перед тем, как отобрать то, что относится к тому или этому, чтобы не выпустить в печать ничего подлинного (частного, секретного), чтобы ничего не осквернить, если это еще возможно. Внезапно активность этого переписчика мне показалась отвратительной — и заранее обреченной на провал. Мне бы никогда больше не говорить тебе об этом. Я чувствую себя связанным с тобой тем фактом, что ты, кажется, придаешь большое значение этой фикции, несмотря на все оговорки, что сформулированы тобой, и которые я очень хорошо понимаю. Но больше я ничего не знаю. А теперь на смену страданию я чувствую себя виноватым из-за этого. Отныне ничто не ранит меня, кроме тебя; вот мое простодушие, которое я считаю девственно нетронутым, вот она, вина — чувствовать себя невиновным. Я больше ничего не понимаю в тебе, ты жила за пределами, куда я никогда не заходил и где я тебя уже никогда не увижу. Я больше не знаю, кому пишу. Как бы я мог спросить у тебя совета по поводу невинной из-
[296]
вращенности моего проекта? Я все меньше и меньше понимаю это, в купе у меня есть только желание писать моему незнакомому тезке.
Поскольку я не смог тебе себя адресовать напрямую, я имею в виду, у меня нет на тебя никаких прав. И никакого права я не имел бы, если бы смог добраться до тебя. У меня к тебе бесконечное уважение без какого-либо общего сравнения со мной. Хотя моя ужасная ревность не без связи с моим уважением к тебе, я думаю, что никогда не ревновал к тебе самой, скорее ко мне и к плохой связи между нами, которая нас опошляла.
Ты ничего не можешь с этим поделать, я буду продолжать получать от тебя все, я согласился на все. Это наша адская и божественная сверхцена. Никто из нас никогда не узнает, кто был бы сильнее, зашел бы дальше, ты или я. Ни ты, ни я не узнаем этого никогда. Кто бросится дальше, окажется сильнее с тем, чтобы другой мог в итоге вернуться. Мы отважились на то, чтобы остановить это.
Поезд приближается к Антверпену. Это в сорока пяти минутах езды от Брюсселя, и у меня еще до начала конференции возникла мысль приехать сюда и побродить одному несколько часов. Желание увидеть незнакомые тебе города, куда ты могла бы сопровождать меня, но я больше не знаю, завладеваю ли я ими, чтобы тебе их отдать или же чтобы отнять их у тебя. Этим утром я говорил, что поеду в Антверпен, город, о котором я почти ничего не знаю, кроме имени да нескольких клише. Если бы ты была сумасшедшей, ты бы пришла, чтобы ждать меня, как если бы ты была подвержена галлюцинациям, а я бы побежал навстречу тебе по перрону вдоль пути и сделал бы все возможное, чтобы не упасть
[297]
15 марта 1979 года.
у меня было желание написать тебе как-нибудь иначе, но, как всегда, на том же постороннем языке (они не знают, что это такое, когда язык и вдруг посторонний). За час до отправления поезда я все еще сижу в ресторане. До этого я прыгал под дождем из такси в такси, из музея в музей (вечное мое варварство), затем я долго пробыл в доме Плантэна, как в своей церкви. Я передам тебе десятки открыток. Я только что отправил одну Полю де Ману, это его город.
и когда я тебе пишу, ты продолжаешь, ты все преображаешь (такое преобразование происходит по-за словами, оно осуществляется в тишине неуловимой и в то же время неисчислимой, ты подменяешь меня и даже мой язык, ты посылаешь его себе), тогда я вспоминаю эти моменты, когда ты звала меня без предупреждения, ты приходила ночью из глубины моей души, ты приходила прикоснуться к моему имени кончиком языка. Тот трепет под языком, нежный, медленный, неслышный трепет, которому я предавался лишь на секунду, больше не повторится, конвульсия всего тела одновременно в двух языках, в постороннем и том, другом. На поверхности ничего, только пассивное и прилежное наслаждение ставит все на место, не делая никакого движения языком: ты слышишь только его, и я думаю, что только мы слышим его тишину. Никогда он ничего не скажет. Потому что мы умеем его любить, ничего не изменилось с момента его появления, он больше не знает, что из себя представляет. Он больше не узнает свои черты, отныне он не живет по канонам, и у него даже нет слов. Но чтобы он поддался на эту глупость, его необходимо оставить наедине с собой в тот момент, когда ты
[298]
войдешь (ты помнишь, однажды, я рассказывал тебе об этом по телефону, мы говорили о Селане, оставь в покое это слово, и ты сказала «да»; я не могу посвятить тебя в тайну того, что я хотел с ним сделать, позволяя ему проникнуть в себя или проникнуть в него (
я их прекрасно понял, но это недостаточно fort, это не заходит так далеко, и ничего сверхъестественного не происходит, по большому счету, потому что, когда они устремляются на язык, как возбужденный девственник на предмет своего вожделения («вот увидите, что я ей сейчас сделаю»), полагающий, что можно овладеть ею, проделывать с ней и то и другое, заставить ее кричать или разрывать на части, проникать в нее, метить своими когтями, торопясь, чтобы успеть до преждевременной эякуляции и особенно до того, как она сама получит наслаждение (именно его я всегда предпочитаю
(до них когда-нибудь дойдет, если уже не дошло, что после той кажущейся легкости, с какой им это с ней удалось, после всех буйствований поверхностного характера и реляций о революционных победах старушка осталась непостижимо девственной, невозмутимой, слегка позабавленной, всемогущественной, она сколь угодно может ублажать других, но только меня она любит (
однажды я слышал, как она тихонько, без слов, посмеивалась над их ребяческим стремлением к разрушению, когда, ломая игрушку, они разбрасывают обломки и издают победный крик
(нет, позволить другому любить тебя, не снимая одежды, заняться этим во сне, как если бы ты едва властвовала над сном, и при пробуждении никто ни
[299]
в чем не признается, никто не сможет найти ни малейшего кусочка языка, никто не сможет написать письмо, а тем более подписать его
(для этого необходимо быть в моем возрасте и знать, что с языком безнаказанно не играют, это не поддается импровизации, если только не согласиться на игру и не быть отныне самым сильным
) и даже я, который, по всей видимости, в данном случае подкован намного лучше, чем все эти ищейки, идущие по нашим следам, я потерял след и больше не знаю, с кем и о чем я говорю. Затруднение, которое у меня возникнет при сортировке переписки перед публикацией, заключается, наряду с прочими опасностями, в следующем: ты знаешь, что я не верю в собственность и особенно в ее форму, которую она принимает в противопоставлении «общее/частное» (о/ч) *. Это противопоставление не срабатывает ни для психоанализа (особенно сегодня с сетью районов, которые делят столицы, окутывают их, но не укрощают их самих: в этом заключается фатальность работы полиции), ни для почты (почтовая открытка ни частная, ни общая), ни даже для полиции (мы не имеем возможности выбрать резким полицейского управления, и, когда общественная полиция не цепляется к тебе на улице, частная полиция устанавливает микрофоны в твоей кровати, досматривает твою переписку, оскорбляет тебя, находясь в полном восторге, — и секрет этого в полной свободе, это тот секрет, в который я верю и который называю почтовой открыткой.
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 64 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.). 3 страница | | | Мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.). 5 страница |