Читайте также:
|
|
Мало ли какие люди водятся на свете?
Выносили тело Ящера Абдухакимовича человек шесть. Четверо еле волокли носилки за ручки, и еще двое, продев под носилками скрученное покрывало, пытались облегчить участь товарищей. Рядом уже крутились ребята с видеокамерами, под нос Шапшелевичу совали микрофоны и требовали немедленных, по горячим следам, комментариев. Олег Наумович вяло отбивался. Тут по причине узости дверного проема, не рассчитанного на вынос усопших ящеров, простыня предательски сползла, и толстый зеленый хвост бухнул шипами по паркету.
– Убрать камеры! – сорвавшимся голосом закричал Шапшелевич, но было уже поздно. – Пленку засвечу!..
Николай Степанович приобнял разошедшегося полковника.
– Зря ты, Олег Наумович, – сказал он негромко. – Во‑первых, магнитная пленка не засвечивается. А во‑вторых, если делать все по уму, ты на этой твари верхом в Москву въедешь…
Золотая дверь. (Поповка, 1897, лето)
Глаза чудовища были круглые и отливали тусклым серебром. Морщинистые веки медленно опускались. Дракон делал вид, что не обращает на меня никакого внимания. Он поднял лапу, поискал, куда ее поставить. Поставил. С неуклюжим изяществом переволок белое брюхо через ствол секвойи, преграждавший ему путь. Сделал два быстрых шага и приподнял тупую морду. Я возблагодарил Создателя, что дракон не может подняться на задние лапы, подобно тиранозаурусу рекс: лапы были не длиннее и не мощнее передних. Это был ползающий дракон. Кожа его отливала перламутром. Чешуйки были настолько мелки, что сливались. Поэтому многие недалекие драконоведы, не покидавшие своих пыльных кабинетов, называли его иногда «голым драконом». Но нам‑то, настоящим охотникам в джунглях, хорошо известно, что пронзить эту шкуру возможно лишь клинком из Голконды, закаленным в теле молодого мускулистого раба‑нубийца.
Я попятился. Дракон обогнул ствол каинова дерева и приник к земле. Возможно, он почуял меня и приготовился к атаке. Но у меня в руках было кое‑что получше голкондского клинка…
Невидимая сеть обрушилась с неба на джунгли, с треском сминая мохнатые пальмовые стволы. Дракон ринулся вперед, но было поздно. Ударившись о незримую преграду, он пометался недолго и вдруг смирился, поняв, что против его древней воли встала другая, еще более древняя сила…
– Коля, кончай жуколиц ловить! – раздалось за спиной. – Минги уже окопались на острове!
Я быстро перевернул банку. Банка была высокая, поэтому тритон не мог ее покинуть без отпускного билета.
– Иду! – крикнул я.
Митя держал в поводу наших лошадей. Остальные воины племени ангирасов уже сидели верхами и проверяли луки и аркебузы.
Я поставил банку в траву, а чтобы не потерять ее, воткнул рядом сухой прут, на который сверху повесил свою соломенную шляпу. Атака началась на рассвете. Солнце стояло уже в самом зените, но атаку в любом случае положено начинать на рассвете. Гром пушек оглушил нас, и белый дым английского пороха поплыл над гладью залива. Визжала картечь. Кони грудью таранили волны.
– Заходи слева! – вскричал я. – Минги – трусливые змеи! Шелудивые собаки!
Воины мои ответили дружным ревом. Град стрел обрушился на нас. Одна пробила мне ухо, да так и осталась болтаться там до конца битвы. Боли я не чувствовал. Потом я велю мастерам племени позолотить стрелу и буду носить как украшение. Все раненые остались в строю, к величайшему неудовольствию противника. Минги вынуждены были покинуть мангровые заросли тальника, где коварно таились. и принять бой в чистом поле. Мы сошлись грудь в грудь. Моим противником оказался реалист Саша Быстроногий Удав. Голкондская сталь против тартесской, ловкость против силы, искусство против коварства. Его вороной жеребец грыз железо. Черные латы мрачно сверкали.
Первым же ударом меча я снес перья белого орла с его вампума. Он ответил прямым выпадом в грудь, я уклонился. Мы обменялись ударами. Искры летели от клинков, озаряя мрак ночи. Кони сцепились и кусали друг друга, обильно роняя на траву кровавую пену. Копыта вязли в песке. Император глядел на нас с крепостной стены в подзорную трубу, скрестив на груди руки, и размышлял, не послать ли нам на помощь Старую Гвардию. Но это было бы позором для нашего славного племени.
Мой противник хотел нанести мне неотразимый удар из‑под конского брюха, но, видимо, в горячке боя забыл, что лошадь неоседлана. Он рухнул плашмя, и доспехи взгремели на павшем. Я рванул поводья на себя так сильно, что и сам едва не слетел. Голова Быстроногого Удава оказалась как раз между копытами Зорьки:
Тут чей‑то аргамак толкнул Зорьку, и она рухнула на бок. Я успел соскользнуть.
Зорька вякнула и поднялась. Быстроногий Удав лежал неподвижно, раскинув руки.
Бой кончился. Мы все сгрудились вокруг Саши, не зная, что делать. Если бы он нахлебался воды из пруда, тогда дело ясное: перегнуть через колено и колотить по спине. А здесь… Кто‑то побежал за водой.
– Что, гимназия, загробил парнишку?
Семинарист Меняйло шел на меня, расставив руки. Странно, что этот великовозрастный парень принимал самое деятельное участие в наших забавах.
Видно, в родной бурсе крепко ему доставалось, а тут он чувствовал себя набольшим.
– Ты полегче, – сказал Митя. – Тебе тут не бурса.
– Не надо, я сам…
Драться всерьез мне приходилось редко. В нашей гимназии это было не принято.
И только на улице, сталкиваясь с реалистами или «сизарями»…
Меняйло медведем шел на меня, я сделал шаг в сторону и наступил на быструю ногу Быстроногого. Он заорал и ожил.
Тут заорали все.
Так не суждено было реалисту Саше стать первым моим покойником…
Красные расстреляли его в Крыму. Стеклянную сеть я обнаружил перевернутой. Дракон ушел, и следов коварной твари я не смог различить в наступающих сумерках, потому что на берега озера Виктория‑Ньяса ночь приходит рано и сразу.
Шестое чувство. (Москва, 1934, август)
Такой наглой, трудоемкой и бессмысленной акции «Пятый Рим» еще не проводил.
Причем скажу не без гордости, что сам был ее инициатором.
Все это напоминало то, что на фронте именовалось «тухта»: ничего не решающая, но эффектная и заведомо успешная операция для поднятия духа войск…
Готовиться я начал еще в марте, когда сумел убедить Софрония в желательности и целесообразности присутствия нашего человека (в скобках: меня) на грядущем Съезде писателей. Будь здесь Брюс, я мог бы распинаться до второго пришествия; Софроний же был человеком сомневающимся, но при том и рисковым.
– Что же, – решил он, наконец, – пожалуй: нехорошо без пригляда оставлять…
Наверное, теми же словами мотивировал и Сталин необходимость создания единого Союза Писателей.
Весь апрель и половину мая я проходил курс омоложения. Это настолько неприятный процесс, что стоит о нем поговорить особо. Я стал гораздо лучше понимать Ашоку…
Сорок дней следовало соблюдать пост, утоляя жажду исключительно майской росой, собранной с ростков пшеницы, а голод – единственным куском хлеба. На семнадцатый день полагалось кровопускание, и только после этого начинался прием раствора ксериона в малых дозах, постепенно нарастающих вплоть до тридцать второго дня. Потом опять кровопускание, укладывающее вас при такой диете на целую неделю в постель. Мало того, постель приходилось постоянно менять, потому что человек впадал в некое подобие комы и за деятельность организма не отвечал. Потом начиналось кормление легкими блюдами и прием того же снадобья, но уже в гранулах – то есть в настоящих дозах. Постепенно во сне у человека выпадали волосы, зубы, ногти, отслаивалась и сползала кожа. На тридцать девятый день все это безобразие завершалось приемом десяти капель эликсира Ахарата в двух ложках красного вина. Наступал день сороковой, и вы могли считать себя обновленным. Правда, еще две недели было невыносимо тяжело: страшно чесалось все тело и резались новые зубы…
С тех пор я стал гораздо терпимее относиться к вопящим младенцам.
Покуда я мучился, мне выправили новые документы. Теперь я был белым кыргызом, представителем исчезающе малой народности, ютящейся в хакасских степях, жертвы царского самодержавия и помещиков‑эксплуататоров (откуда в Сибири взялись помещики, мне неведомо), поэтом‑двуязычником и переводчиком народных эпосов. Так что мое включение в состав делегатов от Восточно‑Сибирской области выглядело вполне естественным. Имя мое стало Алан Кюбетей, и лет мне от роду было двадцать четыре. Национальный костюм я придумал сам, да такой, что в нем не стыдно было предстать перед самим абиссинским негусом. Когда‑то мы с ним расстались друзьями…
Номер в «Национале» мы делили с Ваней Молчановым, который, подобно Суворову, присовокупил к своей фамилии топонимический довесок: «Сибирский».
Дабы не путали его с тем, другим Молчановым, попавшим под кинжальный огонь критики бедного Маяковского. Человек он был не без способностей, в другое время и при других обстоятельствах я бы охотно с ним позанимался, но здесь приходилось ломать комедию. Так, скажем, номер наш был снабжен биде, в котором я незамедлительно омыл уставшие ноги, чем привел Ивана в несказанный восторг. Это могло бы послужить началом цикла легенд, если бы Иван не оказался достаточно тактичен, и если бы подавляющее большинство делегатов не столкнулись бы с этим чудом цивилизации впервые в жизни.
Я предполагал, что господа «красные маги» порезвятся здесь на славу. Ведь, по моей же версии, вся затея эта – со Съездом и формированием единого писательского союза – была ни чем иным, как сооружением огромной астральной пушки, этакой «Большой Берты» ментального пространства, долженствующей обеспечить стратегическое преимущество. Однако, к моему изумлению, Колонный зал освобожден был от кабиров марксизма и украшен портретами Шекспира, Льва Толстого, Мольера, Гоголя, Сервантеса, Гейне, Пушкина и других гениев, которые не то что не могли мне повредить, но даже и прибавляли силы. Оркестр был, на мой вкус, слишком громок; хорошо хоть, пиесу они исполняли достаточно короткую: туш – правда, чересчур часто.
Делегаты расселись и стали шумно ждать. Наконец, грянули аплодисменты. На трибуне воздвиглась сутулая фигура писателя‑буревестника. Того самого, чья спасительная для меня телеграмма так и не поспела вовремя… Буревестник был болен. Хуже того: Буревестник был сломан…
– Уважаемые товарищи! Прежде, чем открыть первый за всю многовековую историю литературы съезд литераторов советских социалистических республик, я – по праву председателя оргкомитета союза писателей – разрешаю себе сказать несколько слов о смысле и значении нашего съезда. Значение это – в том, что прежде распыленная литература всех наших народностей выступает как единое целое перед лицом революционного пролетариата всех стран и перед лицом дружественных нам революционных литераторов. Мы выступаем, демонстрируя, разумеется, не только географическое наше единение, но демонстрируя единство нашей цели, которая, конечно, не стесняет разнообразия наших творческих приемов и стремлений…
Вступительное слово мэтра оказалось, по счастью, кратким и достаточно бессодержательным. Потом долго и нудно выбирали президиум, в состав которого вошли немало знакомых мне фигур, в частности – Мариэтта Шагинян.
Вот бы подойти к ней и потребовать вернуть данные ей взаймы в двадцать первом, незадолго до моего ареста, пятьдесят тысяч: так ведь сделает вид, что слуховой аппарат испортился…
Тем временем очередной шквал аплодисментов выплеснул на трибуну секретаря ЦК ВКП(б) товарища Жданова. Так я его увидел в первый раз…
Товарищ Жданов олицетворял собой здоровье и полнокровие партийной жизни. Он развернулся на трибуне во всю ширь и рассказал, сверкая небольшими очами, о непревзойденном гениальном анализе наших побед, сделанном товарищем Сталиным на последнем съезде партии. Постепенно он как‑то добрался и до писательских дел.
– Нет и не может быть в буржуазной стране литературы, которая бы последовательно разбивала всякое мракобесие, всякую мистику, всякую поповщину и чертовщину, как это делает наша литература. Для упадка и загнивания буржуазной культуры характерны разгул мистицизма, поповщины, увлечение порнографией. «Знатными людьми» буржуазной литературы, той буржуазной литературы, которая продала свое перо капиталу, являются сейчас воры, сыщики, проститутки и хулиганы. Так обстоит дело в капиталистических странах… – аплодисменты. – Не то у нас. – Аплодисменты. – Наш советский писатель черпает материал для своих художественных произведений, тематику, образы, художественное слово и речь из жизни и опыта людей Днепростороя и Магнитостроя…
Особенно слово и речь, подумал я и сделал вид, что уснул. Молчанов немедленно разбудил меня локтем в бок.
– …Будьте на передовых позициях бойцов за бесклассовое социалистическое общество! – закончил Жданов и снова с удовольствием погрузился в море аплодисментов.
Тут оказалось, что Буревестник сказал далеко не все. Это к лучшему, подумал я, поскольку Алексея Максимовича знал весьма неплохо и ожидал, что он непременно проговорится о подлинных целях съезда.
Зашел Алексей Максимович очень издалека. Со времен превращения вертикального животного в человека.
– Трудно представить Иммануила Канта, – говорил Алексей Максимович, – в звериной шкуре и босого, размышляющем о «вещи в себе»…
Счастливый Буревестник. Мне так вообще трудно представить себе Иммануила Канта хоть в шкуре, хоть и без оной.
– Не сомневаюсь в том, что древние сказки, мифы, легенды известны вам, но очень хотелось бы, чтобы основной их смысл был понят более глубоко…
Я насторожился. Вот сейчас‑то он и проговорится насчет здорового пролетарского оккультизма, социалистической эзотерики, передовой коммунистической магии…
– Смысл этот сводится к стремлению древних рабочих людей облегчить свой труд, усилить его продуктивность, вооружиться против четвероногих и двуногих врагов, а также силою слова, приемов «заговоров», заклинаний повлиять на стихийные, враждебные людям явления природы. Последнее особенно важно, ибо знаменует, как глубоко люди верили в силу своего слова, а вера эта объясняется явной и вполне реальной пользой речи, организующей социальные взаимоотношения и трудовые процессы людей.
Знал бы Алексей Максимович, что «древние рабочие люди» могли шутя поднять все это здание со всеми делегатами и перенести его куда‑нибудь в Замоскворечье, чтобы не портило архитектурный ансамбль. Так что мимо, дорогой друг. Я облегченно вздохнул.
Далее Буревестник поминал зачем‑то епископа Беркли, Христа, Микулу Селяниновича, Арсена Люпена, Тиля Уленшпигеля, Ивана Дурака, Ивана же Грозного, Нестора Кукольника, Пирпонта Моргана… Эрудиция у него была чудовищная. Потом он обрушился на Достоевского и объявил, что Федор Михайлович нашел свою истину в зверином, животном начале человека, а под конец своей бесконечной речи потребовал немедленного написания «Истории фабрик и заводов», причем в качестве положительного примера привел Марию Шкапскую. Бедная Маша, подумал я и толкнул локтем в бок соседа: «Однако, не спи, Иван. Неприлично…»
Доклад длился три часа, а показалось – десять. В перерыве был а‑ля‑фуршет.
Иван побежал к каким‑то московским знакомцам, а я, наполнив свою тарелку всякой всячиной, нашел место за дальним столиком и принялся разглядывать присутствующих. Членов президиума ждать здесь, разумеется, не приходилось: бесклассовое общество никак не могло построиться. А мне так хотелось поближе разглядеть Алешу Толстого… В президиуме он сидел с преувеличенной уверенностью, как безбилетник, проникший в приличный театр. Мариэтта была мне неинтересна во всех смыслах, равно как и Чуковский, а вот с Эренбургом, скажем, хотелось бы обменяться некоторыми соображениями относительно белокыргызской поэзии. Или подстеречь его в Париже?..
Совершенно седая Ольга Дмитриевна Форш, проходя мимо, посмотрела на меня очень внимательно, покачала головой и что‑то сказала своему спутнику.
Наверное, она нехорошо подумала о Гумилеве. Я подчеркнуто светски поклонился и даже стукнул несуществующими каблуками мягких ичигов, отчего Ольга Дмитриевна покачнулась и повлекла своего спутника дальше. Уж не знаю, что ей почудилось…
Странное дело: покойником здесь был я, но именно я‑то и смотрел на них на всех, как на мертвецов. И, пожалуй, впервые почувствовал, что запах разлагающегося Слова – отнюдь не метафора.
Ничто не дается без жертвы. Ни одной тайны не узнаешь без послания в смерть.
Сергей Есенин
Короткий сюжет, снятый оператором местной телекомпании, два дня спустя показал московский «Взгляд». Видно было, что под простыней лежит не человек.
Волочащийся хвост не оставлял вообще никаких сомнений. Умельцы тут же провели компьютерную реставрацию, и Насрулло Динозаврович продемонстрировал зрителям свою истинную звериную сущность. Теперь спрятать концы в воду было очень и очень трудно. Любимов по‑бульдожьи вежливо вцепился в какого‑то чина с Петровки и по капле выдавливал из него раба должностных инструкций. Шапшелевич ходил ошалелый: ему посулили гонорар в двести тысяч долларов и уже успели всучить аванс за книгу о «чудовище из Октября», а начальник группы, прилетавшей за трупом ящера, прозрачно намекнул о новой должности и головокружительных перспективах.
Олег Наумович удивлялся: да если бы у нас Ельцина грохнули во время исторического визита, и то столько шума бы не было… и уж тем более не заплатили бы…
Николай Степанович все это время из дома не выходил, следил за эфиром и просматривал газеты. Парни вчера утром улетели домой. Естественно, через Москву. Подозрений на них не было, в свидетели они тоже не годились, зато администратора гостиницы мытарили до тех пор, пока он не рассказал, что за щедрым жильцом и раньше замечались некоторые странности… Например, в ресторан он не ходил, питался исключительно в номере, и горничные выносили потом оттуда довольно необычные объедки…
Но самое удивительное, что никто не упоминал о пакете с героином, который Николай Степанович для пущей важности вложил в распоротое брюхо ящера.
Видимо, «бритва Оккама» в руках угро не знала пощады и отсекала все, по ее мнению, лишнее.
Репортер из местной газеты «Морда буден» был двоюродный брат Гаврилова, и отказать ему в интервью оказалось невозможно. Энергичность его могла соперничать только с его же невежеством. В профессиональных кругах он навек прославился проблемной статьей «Кто рубит сук?», вышедшей на заре перестройки и наделавшей много шума. Впрочем, в «Морде», как во всяком хорошем хозяйстве, все шло в дело. Возникнув когда‑то в кооперативные времена как листок рекламы и объявлений, выходивший раз в неделю, газета выросла в четырехтетрадное чудовище со стотысячным тиражом. Серьезные материалы перемежались там с совершенно безумными откровениями духовидцев и контактеров. Заголовок вроде «Можно ли забеременеть от мумии?» считался в этой газете вполне рядовым. Но иногда там проскальзывали и подлинные сенсации всероссийского масштаба, например – «В реке Клязьма найдено тело настоящего Ельцина!» Так что дать интервью относительно усопшего ящера именно этой газете было и полезно, и забавно.
Николай Степанович с возмущением говорил о людях, которые, неожиданно для себя разбогатев, стали держать в доме не только собак и кошек редких пород, не только покупать чистокровных арабских жеребцов, но и посягнули на крокодилов, варанов, питонов, игуан и прочих подобных зверюг, требующих для своего содержания соблюдения установленных правил.
Вот, например – и он рассказал историю из недавнего прошлого, когда один аквариумист‑любитель, ничтоже сумняшеся, выпустил «лишних» рыб в пруд‑охладитель Ангарской ТЭЦ. Рыбы, не ограниченные теперь объемом аквариума, принялись расти в тепленькой водице, напоминавшей родные тропики. Николай Степанович лично был свидетелем сюрреалистической рыбной ловли, когда мальчишки таскали на удочки килограммовых гуппи и меченосцев. Видимо, так вот и исчезнувший жилец приобрел где‑то небольшую красивую ящерицу… Мы в ответе за тех, кого приручаем, закончил он сакраментальной фразой. Репортер долго благодарил Николая Степановича, пока, выйдя в прихожую, не обнаружил там Гусара, меланхолически дожевывающего репортерскую шапку. Пришлось отдать свою, ненадеванную. Гусар ухмылялся. Он явно что‑то знал.
Итак, впереди у нас Двадцатипятиголовый Хотгор Черный мангас… Гусар молча слушал рассуждения, уронив тяжелую башку на скрещенные лапы, да вздыхал время от времени. Что‑то не нравилось ему в таком повороте событий… Как жаль, что прежние товарищи Гусара не догадались научить его грамоте!
Николай Степанович разыскал на антресолях степкину разрезную азбуку и принялся наверстывать упущенное. Но Гусар, похоже, был дальнозорок и не различал Н и М, Б и В – и так далее. Затею пришлось отложить до более спокойных времен.
– Ничего, брат, – сказал Николай Степанович, убирая азбуку. – Вон Дастин Хофман тоже читать не умеет, а какой актер!
Пустой дом наводил тоску. Гусар и Рики придумали какую‑то не совсем понятную человеку игру. Проглот конголезский шуршал в террариуме, просился в компанию, но его не брали. Приходила Светлана, побыла недолго и ушла, оставив долгий запах незнакомых духов. Он передал с ней письмо в Аргентину.
Было холодно в доме еще и потому, что местные энергетики привычно забыли: в Сибири хотя бы раз в год случается зима. А к вечеру они забыли, что по ночам бывает темно. Николай Степанович поискал свечи, но нашел только несколько черных. Посмотрел на них пристально и спрятал в карман «аляски» – от соблазна.
Он сидел в плотной темноте, слушал возню зверей. Сами собой приходили строки, выстраивались, просились наружу. Нельзя было их выпускать…
Когда‑то этот понятый и принятый запрет доводил его до умоисступления.
Спасала черная тетрадь. В нее он прятал себя настоящего. Где она теперь, эта тетрадь… Потом, после шестьдесят восьмого проклятого года, он иногда записывал нечаянные строки, но обязательно сжигал бумагу. Буквы взлетали к Богу.
Запищал телефон. Торопливо. Междугородний.
– Ответьте Симферополю, – сквозь шипение сказала телефонистка. Потом прорезался голос, гулкий, как из медного рупора, неузнаваемый:
– Николай Степанович?
– Да, я.
– Вы меня слышите?
– Слышу, кто это?
– Это Тигран! Беда, Николай Степанович! Вовчик в самолете помер! Сердечный приступ…
Между Числом и Словом. (Прага, 1933, сентябрь)
Фон Зеботтендорф схватился за грудь и просипел:
– Стойте… Николас…
– Что с вами? – я подхватил его под руку.
– Сесть… мне надо сесть…
Сесть в Старем Мясте некуда, разве что прямо на булыжники. Улочки, куда завел меня фон Зеботтендорф, были такие узкие, что можно было, разведя руки, коснуться противостоящих домов. Глухие стены, окна за щелястыми ставнями, запертые двери без крылечек… Я подвел, почти подтащил его, легкого и тощего, как птица‑марабу, к такой двери, усадил на порожек и дернул шнурок звонка. За дверью загудело. Потом, минут пять спустя (фон Зеботтендорф постанывал; лицо его в дневных сумерках этих щелевидных пространств стало серым, влажным, как лягушачья шкурка. Сразу стало видно, что он глубокий старик…), зазвучали острожные шаги.
– Кто там? – тихо спросили за дверью.
– Человеку плохо, – сказал я по‑немецки. – Принесите, пожалуйста, воды.
– Пан немец? – поинтересовались там.
– Нет, русский, – я сдержался.
– А пан, которому плохо, он тоже русский?
– Нет, он как раз немец.
– Так пусть ему и дальше будет плохо, – и шаги зашуршали обратно.
– Сволочь, – сказал я вслед.
– Не надо, Николас, – тихо сказал фон Зеботтендорф. – Я… обойдусь. Но они здесь… они еще… – он закашлялся.
– Ну уж нет, – сказал я. – Пусть в этом доме никогда не будет свежего молока…
Я присел на корточки и гвоздем начертил на стене у самой земли перевернутую руну «Йеро». Теперь, пока хозяин не удосужится побелить стену…
– Вы страшный человек, Николас, – сказал Зеботтендорф. – Ну, а теперь вы понимаете, почему мы их не любим?
– Нет, – сказал я. – Немец бы натравил на нас еще и свою маленькую серую с подпалинами собачку…
– И правильно бы сделал, – вздохнул Зеботтендорф. – Ходят тут всякие…
– Вам уже лучше? – спросил я.
– Лучше, – сказал он. – Почти хорошо. Злость – самое действенное из лекарств.
– И как вы с таким характером прошли посвящение, не представляю, – сказал я.
– По меркам семнадцатого века мой характер считался золотым… Почитали бы вы тогдашних гуманистов.
– Да я читал…
Фон Зеботтендорф, кряхтя, поднялся, и мы медленно направились в сторону Altenschule. Там, позади нее, на древнем кладбище, должен был ждать нас рабби Лёв.
После сумрака улочек открытое пространство кладбища казалось окутанным ослепительно‑белым полутуманом. Пахло сгоревшими листьями. Сторож прошаркал своей метлой рядом с нами, даже не взглянув в нашу сторону. Росту в нем было примерно метр двадцать. Огромный горб свешивался набок. Небо было странного цвета: сиреневое с сединой. Солнце словно растворилось, поэтому мы не отбрасывали теней. В Тинской церкви зазвонили к обедне, и светящийся туман в такт ударам колоколов заколыхался.
– И где мы должны искать этого старого жулика? – пробормотал фон Зеботтендорф.
– Думаю, он подойдет сам…
– В конце концов, Николас, это унизительно.
Я вспомнил прошлогоднюю львовскую встречу и решил воздержаться от комментариев.
– Напрасно вы это все затеяли, Рудольф, – сказал я. – Не отдаст он вам ваши буковки. И напрасно вы вечно требуете в посредники меня… У меня и своих дел полно. К шаолиньским монахам, например, все никак не соберусь…
– Да, – сказал барон. – Вам это тоже уже надоело. Я очень хорошо понимаю вас.
Вот что бывает, когда подлинный мастер начинает ставить национальные интересы выше интересов братства. Сразу возникает узость мышления, сварливость, старческая подозрительность…
– Можно подумать, что в Туле сидит космополит на космополите.
– Но вы же осознаете, что все рано или поздно должно влиться в предначертанное арийское русло! Зачем же нам тратить силы и дни напрасно?
Я вздохнул – как мог выразительно.
Полукруглые надгробия несли в себе такой груз спрессованной вечности, что, попади мы, выйдя с кладбища, в Прагу времен Карла IV, я бы не удивился.
Напротив – удивление вызовет трамвай или белый «мерседес‑бенц»…
По аллее навстречу нам быстро шел. почти бежал узкий человек в черном лапсердаке.
– Господа, господа! – быстро заговорил он. – Я понимаю, вы ждете рабби Бен‑Бецалеля?
– Да, – сказал я. – Мы посланники королевы Елизаветы. Меня зовут доктор Ди, а это мой приятель Эдуард Келли…
Он посмотрел на нас дико, потом рассмеялся.
– А, вы шутите! Спутник доктора Ди должен быть корноухий! Господин фон Зеботтендорф, господин Гумилев! Рабби просит у вас прощения за свое непредвиденное отсутствие. Сегодня утром ему пришлось срочно выехать в Иерусалим…
Даже по моему мнению это выходило за всяческие рамки приличий.
– Передайте вашему рабби, – барон побелел от ярости, – что этот его непредвиденный отъезд обойдется ему в цену, которой он никогда не сможет заплатить.
Это было одно бесконечно длинное немецкое слово, и оно прозвучало, как древнее проклятие. Посланник попятился.
– Пойдемте отсюда, Николас, – барон опять держался за сердце. – Мне надо сесть…
Промедление смерти. (Киев, 1921, октябрь)
В тот день Брюс был особо торжествен, как папаша‑ветеран, отправляющий любимого младшего сына сдавать экзамен на первый офицерский чин.
– Дождались! – сказал он взвлнованно и широко перекрестился. – Пришло дозволение приобщить вас малых тайн.
Предыдущего дня бабка Горпина выпроводила нас погулять по берегу Днепра, а сама за это время в одиночку выбелила хатку и навела в ней порядок подлино царскосельский, и даже глиняный пол вдруг заблестел, как паркет. Вечером она же договорилась с соседней русской семьей, чтобы те истопили баню, и выдала нам, поворчав для виду, кусок настоящего довоенного дегтярного мыла. В бане Яков Вилимович подробно рассказывал об истории своих многочисленных шрамов и уязвлений. «Под Очаковым бился с туркою, наносил ему поражение…»
Нашлись и веники, и мочала. Мы напарились, переоделись в чистое хрусткое солдатское исподнее, которым широко торговали навынос красные командиры, кое‑как добрели, разморенные, до хатки, сели у самовара и предались неге.
– А соседи не донесут? – вдруг во мне проснулись питерские (поздновато обретенные) опасения.
– Донесут? – изумился Яков Вилимович. – На Горпыну? Та вы шо! Та воны Горпыны, як бис ладану, лякаются: – и поведал, как в прошлом году здешние комсомольцы вздумали подшутить над Горпиной, переодевшись чертями. Тогда Горпина смолчала. Зато когда те же комсомольцы затеялись строить маленькую железную дорогу, дабы подвезти новой власти дровишек, она поворожила над пирожком с гнидами, и шутники‑комсомольцы семь тех несчастных верст ползли, согласно фронтовой присказке, как беременная вошь по мокрому тулупу – больше трех месяцев.
Нынешняя осень была не чета той, прошлогодней. Стояла тихая и теплая прозрачная погода. От желтых листьев исходил свет. Даже красноармейцы, в изобилии роившиеся на улицах, старались вести себя сдержанно.
Дата добавления: 2015-08-03; просмотров: 73 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Часть вторая 2 страница | | | Часть вторая 4 страница |