Читайте также:
|
|
В статье «Проблема жизни и смерти в творчестве Толстого» (1928), П.М. Бицилли выходит за рамки традиционных оценок и сосредоточивает свое внимание, по существу, на самой сердцевине толстовской философии.
Бицилли П.М. пытается не просто рассмотреть проблему жизни и смерти у Толстого, но и показать, что эта проблема является источником всех толстовских исканий и всего его творчества. Он подчеркивает мистичность миросозерцания Толстого, хотя и отмечает разницу между христианской мистикой и мистикой Толстого: «Надо только остерегаться смешения понятий «мистика» и «христианство». Существует «христианская мистика» и известны великие мистики, бывшие великими христианами; но «чистая мистика» и «чистое христианство» — если только под христианством понимать христианское богословие, — друг друга исключают. Мистическое миропонимание имманентно, христианское — трансцендентно; первое стремится преодолеть понятия Творца и Твари, охватив их вместе некоторой высшей идеей — Всеединства; для второго — эти понятия являются предельными»[60].
В целом, можно сказать, что Бицилли хотел выразить мысль, что «нехристианство Толстого» никак не умаляет его главную интуицию – интуицию жизни и интуицию смерти.
Для Бицилли главной интуицией является интуиция смерти. Смерть одновременно и отрицает жизнь, и включена в саму жизнь, является загадкой жизни. Поэтому, говоря об интуиции смерти, Бицилли подразумевает интуицию жизни. У Толстого было два облика смерти, которые он, по-видимому, заимствовал у Шопенгауэра. Смерть как уничтожение жизни, переход в небытие, и связанный с этим страх смерти; и смерть как умиротворение, как просветление души (в рассказе «Смерть Ивана Ильича» эти два образа соединяются и переходят один в другой: когда наступила смерть, смерти уже не было). Шопенгауэр, в свою очередь, ссылался на индийскую мудрость: «Индусы придавали богу смерти, Яма, два лика: один - страшный, пугающий, другой очень ласковый и добрый»[61]. Говоря о гении, Бицилли пишет, что «на то он и гений, т. е. индивидуальность в полном смысле слова, все «объективное» в себе ассимилирующая, а не просто поглощающая, а потому и способная созидать нечто новое, свое, а не только передавать воспринятое, как делают прочие люди»[62]
Чтобы наиболее полно представить силу толстовской интуиции, Бицилли выбирает не публицистические произведения Толстого, а «Войну и мир» и «Анну Каренину». Ибо тут он сходится с Шестовым, который утверждает, что вся философия Толстого – в «Войне и мире». Этот роман предстает перед нами как сама жизнь. Можно даже сказать, что «Война и мир» - это не «война и общество» (как это обычно трактуют), а война – это борьба жизни и смерти, а мир – это их примирение.
По-видимому, интуицию по-настоящему возможно выразить только в художественном произведении. Когда Толстой пытался ее выразить в своих философских трактатах, он уподоблялся тем своим героям, которые действовали только по разуму и тем самым «разлагали» «жизненный процесс на отдельные «моменты», из коих каждый мыслится им самостоятельным целым»[63]. В художественных произведениях, где Толстой описывает всю жизнь, взаимопроникновение мельчайших частиц этой жизни, эта интуиция выражается сама собой, помимо воли автора (хотя он и работает над образами отдельных героев). По-видимому, выражение интуиции требует того самого «урагана образов», о котором писал Набоков в своем стихотворении «Толстой». Это даже не поток сознания отдельного героя, а бушующий океан Всежизни.
Говоря о том, что живые не понимают смерти, Бицилли приводит в пример Пьера Безухова, который никогда не понимал смерти. Пьер, в отличие от других героев Толстого, не был никак «трансформирован». Пьер – воплощение чистой идеи: «Олицетворение «чистой» идеи Жизни, Пьер выполняет в романе роль «жизнеподателя. Весь его образ — категорическое «нет!», которое Жизнь бросает Смерти. Смерть обессмысливает Жизнь»[64].
Но если смерть обессмысливает жизнь (об этом Толстой тоже много размышлял, переживая смерть близких людей), то почему же появляется другой образ смерти – смерти как умиротворения? Может быть, с этим связана мысль о том, что мы способны понимать только живое, и Толстой интуитивно всегда сопрягал смерть с жизнью? Бицилли приводит многочисленные примеры: радостный бал в доме Ростовых - и смерть старого князя Безухова, смерть Николая Левина совпадает с зарождением новой жизни - беременностью Китти и т.п. Таким образом, смерть – это переход в новую жизнь. (Этот же мотив присутствует и у Шопенгауэра).
Для доказательства того, что у Толстого было мистическое мироощущение и что мистика смерти – «доминанта мировоззрения Толстого»[65], Бицилли использует, как он сам пишет, банальный, но необходимый способ – сравнение с Достоевским. У Достоевского, по мнению Бицилли, в описаниях смерти нет ничего мистического. Для его героев смерть – это расставание с близкими: они или сами убивают себя, или их убивают. Нет никакого перехода: «речь идет об отходе, о расставании с близкими, но не о таинственном перерождении, не о «раскрывании». Для героев Толстого смерть важна не только для самого умирающего, но она способствует духовному возрождению его близких: так, смерть Пети Ростова способствовала духовному возрождению Наташи, и он «всецело выразил себя в смерти», стремясь к ней «безотчетно, как гетевская бабочка к огню».
Для Толстого смерть – это и есть подлинное раскрывание души человека (как он неоднократно писал в своих дневниках и письмах). Так, по поводу смерти дочери Марии Львовны (1906) он пишет в дневнике: «Для меня она (смерть) была раскрывающееся перед моим раскрыванием существо. Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание это в доступной мне области прекратилось, т. е. мне перестало быть видно это раскрывание; но то, что раскрывалось, то есть. Где? Когда?..»[66] О Толстом можно сказать, что он не просто умер, но стал «свидетелем собственной смерти», прикоснулся к таинству смерти.
Пожалуй, самым важным в статье Бицилли является его исследование двух отрывков из записей Толстого, которые подтверждают не только то, что Толстой был проникнут мистическим мироощущением, но и неразрывную связь между двумя интуициями – интуицией жизни и интуицией смерти, стремлением к смерти. Обе интуиции проникают друг в друга.
Первый отрывок Бицилли справедливо считает образцом философско-художественного творчества, и поэтому оставляет его без комментариев: «Я люблю природу, когда она со всех сторон окружает меня и потом развивается бесконечно вдаль, но когда я нахожусь в ней. Я люблю, когда со всех сторон окружает меня жаркий воздух и этот же воздух, клубясь, уходит в бесконечную даль, когда те самые сочные листья, которые, шевелясь от ветра, двигают тень по моему лицу, составляют синеву далекого леса, когда тот самый воздух, которым вы дышите, делает глубокую голубизну бесконечного неба, когда вы не один ликуете и радуетесь природой (sic!), когда около вас жужжат и вьются мириады насекомых, сцепившись, ползают коровки, везде кругом заливаются птицы. А эта голая, пустынная, серая площадка, и где-то там красивое что-то подернуто дымкой дали. Но это что-то так далеко, что я не чувствую главного наслаждения природы (sic!), не чувствую себя частью этого всего бесконечного и прекрасного далека. Мне дела нет до этой дали»[67]
Здесь хочется только заметить, что Толстой описывает здесь горную природу Швейцарии, и сама Швейцария как страна для него – «голая, пустынная, серая площадка», в отличие от России, где он чувствовал себя всецело слитым с природой.
Более важен второй отрывок: из письма к Н. Н. Страхову, 1876 года:
«Я определяю жизнь объединением части, любящей себя, от остального... Человек знает только живое... Поэтому для живущего доступно только живое, подобное ему (жизни); все же, представляющееся ему мертвым, есть живое, недоступное ему. Оно-то и есть непостижимое, и не только соприкасающееся, но и обнимающее его... Но если человек может понимать только жизнь и не может понимать конца объединением,… то у него необходимо является понятие бесконечного живого... объединяющее в себе все. Объединение же всего есть явное противоречие... Бог живой, Любовь, есть необходимый вывод разума и вместе с тем бессмыслица, противная разуму»[68].
Интерпретация этого отрывка в целом сводится к тому, что «объединение» для Толстого – это и есть смерть. Можно, конечно, спорить с Бицилли о том, что Толстой спутал в первой фразе «объединение» с «отъединением». По-видимому, это не «путаница»: возможно, для Толстого «объединение» и «отъединение» - это единый процесс. Толстой самой своей жизнью и своим творчеством доказал это (вспомним Бердяева – «быть как все и не быть как никто»).
Мы способны понимать только живое, поэтому мертвое для Толстого – это просто то, что не доступно нашему пониманию. И из этого рождается понятие бесконечности: когда мы понимаем живое, мы включаем себя во все живое, объединяемся со всем живым. Но Толстой тут же говорит, что «объединение же всего есть явное противоречие». По-видимому, здесь имеется в виду конечное объединение, т.е. смерть, которая есть одновременно и отъединение от жизни, т.е. обессмысливание жизни. Но не является ли это отъединение конечным объединением? И в этом смысле Бицилли прав, когда пишет: «Переходя от жизни к смерти, включаясь в то «чистое объединение», в «бесконечное живое, объединяющее в себе все», субъект в силу этого «отъединяется» от всех частичных жизненных форм, в том числе и от своей собственной, они все для него умирают, обессмысливаются, но уже не потому, что они обращаются для него в пассивные объекты, не потому, что теоретическое отношение к ним вытесняется практическим, но потому, что, включаясь вместе со мною — уже утрачивающим «мое Я» — в Абсолютный Субъект, они, эти формы, утрачивают, как и сам я, свою самость. Это я есть мистика Смерти, метод, путеводной звездой на котором светит для духа, стремящегося к постижению последней, не поддающейся никакой словесной квалификации загадки Сущего, образ смерти»[69].
Автор комментария, по-видимому, хочет также сказать, что Толстой здесь приходит к противоречивому понятию Бога, который одновременно объединяет все в себе, и отъединен от всего. Но Толстой неясно выразил эту мысль, а Бицилли добавляет, что у Толстого ««мертвая» природа может … стать частью «меня самого» — или, что то же, «я сам» — «частью всего бесконечного далека» <…> В пределе, таким образом, Все может войти в это «объединение». Но «объединение» есть в то же время и «отъединение» — ибо то, что объединено, есть «самость», Individuum, субъект. Мы таким образом приходим к внутренне противоречивому понятию Бога, т. е. абсолютного субъекта. Субъекта, включившего в себя весь объект, «объединения» без «отъединения», к понятию жизни, которой уже не противостоит ничто мертвое»[70].
В свете рассматриваемой проблемы можно поставить вопрос: не является ли этот пантеизм Толстого выражением интуиции жизни?
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 72 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Смерть и личностное Я | | | Толстой и Шопенгауэр |