Читайте также: |
|
Хемингуэй стал для меня откровением! Я бы не чувствовал себя нищим в обществе Гомера. Считал бы себя счастливцем, перечитав перед смертью Шекспира. Но я бы проклял этот мир из-под гробовой доски, если бы ушел из жизни, не зная творчества этого титана! В моем сознании он прошел, как цунами, с ревом смыл всю мировую литературу и вознес человека на высоту, о какой не смеют мечтать боги...
Для меня это единственный писатель, кто знал все могущество слова! Его мужественная нежность не имеет аналога, и сравнение Форда слов его прозы с только что вынутой из воды морской галькой — одно из наиболее слабых, но точных.
Он один к одному был похож на свои произведения, и это, пожалуй, единственный известный пример за всю историю человечества. Американец, он писал об Испании лучше всех испанских писателей, каких я читал в своей жизни. Страны и континенты, коснувшись его однажды, принадлежали только ему — этот медиум проникал в сокровенные тайны всего сущего и ничто не мешало его мысли на пути к нему... Его ассоциации, подобно цепной ядерной реакции, высвобождали такое количество слов, понятий, фактов и явлений, какое мог охватить, моментально обработать и подчинить задаче мозг только Хемингуэя. При кажущемся многословии, особенно в романах, слова отобраны идеально и пригнаны друг к другу, как грубо тесанные камни замка. Метафора — в самой архитектонике строения. Глубина мысли недосягаема, но ее ощущаешь как собственное тело. Невозможно сформулировать ни один вывод и, в то же время — все они в тебе и ты дрожишь от ощущения истинности того, что постигаешь, читая строки провидца. Истины его диалектичны, сопряжены с феноменологией и научным пониманием бытия и реализуются снайперским попаданием в единственный для них сюжет, находящийся в прямых, косвенных и абсолютных связях с любым другим человеческой жизни. Отсюда такие циклопические объемы и плотность, порой — в паре фраз и миры — в небольшом рассказе...
Он был неизвестен в двадцатых годах, почти неизвестен в тридцатых, его читали в сороковых, он потряс читающее человечество в конце пятидесятых и продолжает это делать сегодня. Никто не был подготовлен к его прозе, как и к творчеству Пикассо, Феллини, Корбюзье, Риверы... Конец пятидесятых — Ренессанс XX века, его пик, зенит, взрыв!.. Усилиями всех гильдий художников, средств массовой информации, полиграфии интеллигенция получила колоссальный духовный заряд, возможность осмыслить мировой опыт с вершин блестящего анализа действительности во всем ее многообразии... Новым светом засверкали культурные и материальные ценности веков, человек совершил еще один рывок в свою природу и взглянул на себя глазами собственного гения. Велик вклад Хемингуэя. Он пришел в мир не от парты бойскаута, а от Иерихона, потянув из глубин истории мировой опыт тысяч поколений художников и землепашцев...
Величайший замысел природы — мужчина и женщина — от первого наскального рисунка до высот Леонардо и клоаки борделя, никогда не вышел за пределы инстинктов, влечения, любви... Единство противоположностей и первородный грех меркнут перед таинственным откровением художника, подобно Зевсу, рассекшему одно тело на доли, не существующие друг без друга, не находясь одно в другом — вот вам «У нас в Мичигане».
Сострадание безгранично, но эфемерно — «Кошка под дождем».
Имеет ли решимость какую-нибудь точку отсчета, если однажды не упереться в самое себя — «Белые слоны»...
И разве не обречен на пожизненное самоубийство юный Ник, сглотнув слюну, пахнущую земляникой, перед перерезанной глоткой в «Поселке индейцев»?
Сколько сдержанной красоты и человеческого содержания в Гарри Моргане и его некрасивой Марии перед лицом сумасшедшего мира, в котором гангстеры вершат революцию, толстосумы воняют так, что не продохнуть, а пуля в живот мужественному инвалиду оставляет один на один с жизнью женщину, которая видела, как он швырнул шляпу нахала, угодившую под колесо автомобиля... Непонятно, почему именно Фицджеральд писал сценарий по этому шедевру, и представляю, что написал этот корифей американской прозы, хотя его влияние на Хемингуэя при всей несхожести обеих фигур было решающим.
Трудно сказать, что у него было лучше, что хуже. Его неудачи — как долины, без которых планета его творчества превратилась бы в сплошные ножи вершин... По мне, все у него ошеломительно сильно! Особенно «Фиеста», где шутя и серьезно он воссоздает извечную корриду непреходящих и поддельных ценностей...
Его «Старик и море» — гимн и реквием борьбе, являющейся «вечным двигателем» человеческой истории, цивилизации, жизни как таковой, а тема победы в поражении — итог трудных размышлений писателя, познавшего и горечь побед и сладость поражений... Это не фраза. Там, где стоит знак тождества, плюсы и минусы не работают...
Можно уже не писать произведение, обозначив только его название. Например: «Прощай, оружие», «По ком звонит колокол», «Иметь и не иметь»...
Взгляните, что он творит одной строкой! «У меня был шофер, испанец, Хуан, — он мог гнать, а мог и не гнать»...
Сафари. Женщина, чтобы спасти любимого мужа от неминуемой гибели, стреляет в несущегося на него носорога, промахивается и убивает мужа. Намедни переспавший с ней проводник называет ее шлюхой, — ему был симпатичен молодой американец. Не слишком ли мало граней у треугольника для этого шедевра писателя — «Недолгое счастье Фрэнсиса Ма-комбера»...
Академической учебе он предпочитал вольные уроки на природе, улицах и в музеях... Бах учил его неразрешимости, неповторимости повторения... Знаменитое «И», как продолжение еще не начавшейся и никогда не заканчивающейся беседы на тему цикличности, как философской темы, а не работы поршня в цилиндре агрегата, и одно из своих произведений писатель препровождает эпиграфом из Экклезиаста; идет дальше и приходит к мысли, что что-то в этом мире постоянно меняется, а что-то остается неизменным; если идти дальше, то можно жить «назад» там, где ты всегда был, еще не родившись, когда не родились еще твои родители, и самый первый из них, положивший начало роду, фамилии...
Читая многих писателей, описывающих пейзаж или воссоздающих рисунок городского квартала, мне часто казалось, что читаю описание сцены из пьесы... Читая Хемингуэя, я ходил по улицам городов, словно прожил в каждом по жизни и мог найти эти улицы на выцветшем до марли глобусе... Его пейзажи предвосхищали самое главное достоинство живописи — трансформацию времени и продолжались в жизни его произведений, слова, написанные пером, подобно «Магнитке», дающей цветное изображение, сметали багет и превращались в линии и краски, суммарная ценность и значение которых лично для меня дороже десятков и сотен холстов лучших мастеров кисти.
Природа никогда не была красочным или же мрачным фоном для жизни его персонажей. Находясь вокруг них она всегда была внутри них и никогда не была им чуждой... Его улицы и города, горы и саванны, моря и реки пахли человеком, зверьем, птицами... Дым труб и жаркого, запахи дерева, одежды, асфальта, виски и бензина пронизывали пространство его прозы, быт становился философским содержанием существования...
Его интеллигентности были чужды интеллектуальные ужимки образованной обезьяны, а его простоте — хамство святого невежества. Богатство и бедность были серьезной дилеммой жизни его персонажей, но никогда основной в оценке их человеческой состоятельности — люди, выстраиваясь на социальной лестнице, ни на вершок не были выше или ниже один другого... Каждый из них у него имел право быть тем, кто он есть, а не таковым, каким хочется его видеть писателю.
Преднамеренность, предвзятость и прочие химеры холуйства автоматически исключались! Отсюда такая четкая, графичная прорисовка фигур, сокрушительная объективность, правда «со шрамом на лице и кулаками в кармане»...
Монолит его композиций никогда не был формален — они выстраивались легко, как кристаллы, но в их нагромождении была законченность, совершенство... Мощь мысли, внутреннее напряжение, емкость детали, железная логика рассказа, стоическая экономия выразительных средств исключали дробность, прыжки, отвлеченность, несоразмерность, несоответствие... Царская щедрость и суровая сдержанность отличала все творчество писателя, свободного и подчиненного — он парил и верил в табу... Его эстетика была всеядной, языческой — в дружном единстве смыкался тончайший аромат с вонью нечистот, вывозимых по утрам по улице Контрэскарп. Обезображенное болью лицо было у него прекрасным, и чудовищно уродливыми — ослепительно белые яхты молодых бездельников, прожигающих жизнь, снятую с мелованной иллюстрации буржуазного бомонда... Он один из редчайших, тех, кто показал, что эстетика — это не «розы и мрамор», не сопли кисейной сентиментальности и даже не отбор, соответствующий духовному и чувственному мировосприятию человека... Эстетично — все! И все здесь зависит от умения художника владеть материей.
Быть писателем в Америке все равно, что быть стекольщиком после бури. Окна домов зияют, и тебе не надо быть ни большим стилистом, ни изощренным драматургом — достаточно быть честным хроникером, чтобы в десяти публикациях дойти до обобщений и создать объективную картину действительности... Но ни один автор при всей своей универсальности не может выразить «все обо всем»! Поэтому мы читаем многих. Нас интересует не только столкновение их мировоззренческих концепций, в не меньшей степени — мироощущение каждого, ибо каждый писатель представляет определенную часть общества и конкретный опыт, отграниченный и прямо пропорциональный его масштабам, его способности постигать скрытые пружины человеческой психики, его мыслей и действий...
Поэтому так дороги были мне Колдуэлл, Ирвин Шоу, Болдуин, Джон Стейнбек, Фолкнер — поколение после Драйзера до Апдай-ка, Воннегута и Капоте... С Фицджеральдом нашу общественность познакомили после упоминания его персоны в «Празднике...» Хемингуэя. В фарватере этих писателей были такие как Джойс, Андерсон, Дос Пассос... Все они дали мне наиболее широкую и полную картину американской действительности, ибо каждый из них творил фрагмент панорамы, в которой дышал материк! Великий Хемингуэй подвел итог целой эпохе — его Америка была всеобщей и законченной, как символика иконы, откаченный до капли бак. Там, где другие писатели исписали тысячи страниц, чтобы запечатлеть исчезающий образ времени, он писал двадцать строк, и время в них становилось материей, «вещью в себе», тотемом, в котором был зашифрован еще один элемент «периодической системы» нации!.. Его «Смерть после полудня» — лучший урок литературы и писательского мастерства без рецептов и индульгенций... Эпизод с артиллерийским офицером и врачом, плеснувшим первому в лицо йод, — гордиев узел человеческой психики, трагический контрапункт, не снившийся ни одному мыслителю планеты Земля...
Лауреата Нобелевской премии, американского писателя Эрнеста Хемингуэя любил весь или почти весь читающий мир!.. Кто-то, как, например, я — неистово! В юности похожий на святого Себастьяна, в зрелом, если это возможно, на коллективный портрет самых центровых голливудских актеров, а к старости — на матерого шкипера с пиратского барка, он был ошеломительно красив и категорически несмазлив... В его крупном и крепком теле, в прямых углах широких плеч, в рычагах рук и ног, в абрисе бычьей головы, тяготеющих к квадрату, в походке, в жестах, в стойке, в манере курить, пить, бежать, лежать или плыть всегда была грация и никогда не было позы... Мужчина в самом сног-сшиба-тельном и зубодробильном смысле этого слова, он безумно нравился женщинам: и тем, кто не питал никаких надежд, и львицам экстра-класса, уверенным в своих чарах и неповторимости, как «роллс-ройсы», «мерседесы» и «феррари»... И всегда до последнего вздоха был мужчиной, но никогда — бабником, озабоченным вулканической потенцией — сексом для него в абсолютной мере была литературная работа, рыбная ловля, охота, добротный ром, толковый собеседник, космическое одиночество...
Творческие люди, и гуманитарии и технари, — почти все с — комплексами. Флобер работал, погружая босые ноги в тазик с холодной водой. Мужик до мозга костей, Джек Лондон через строку галлонами дул молоко. Сэлинджер построил себе замок, наподобие силосной башни, с толстенными стенами, чтобы не слышно было даже мухи... Грешник Хемингуэй тазику с водой и молоку предпочитал спиртное; где бы он ни был, чувствовал себя, как в родном доме и мог писать, сидя в чреве стреляющего на ходу танка... Будучи журналистом канадской «Торонто стар», он «рубил», тесал, шлифовал, укладывал и подгонял блоки своих рассказов и романов скальной твердости в тесных комнатках парижских окраин, в шумных и не шумных кафе, бистро и ресторанах, не видя в упор ничего и никого, кроме строк, в которых оживали персонажи, интерьеры, запахи и цвета из галлопирующих пространств его завидной памяти и фонтанирующего воображения!.. Работая на веранде своего дома в Ки Уэсте, он был королем. В одном из отелей Нью-Йорка, уже будучи знаменитым и состоятельным даже по американским меркам, подвязывал к ушам старые очки шнурком, всегда и везде посылая в самой грубой форме к испорченной матери менеджеров и имиджмейкеров всевозможных компаний и фирм, предлагавших ему солидные суммы за право использовать имя или фотообраз для рекламы своей продукции... «От вашего пива меня тошнит!» — хрипел он в трубку, даже если ни разу в жизни это пиво не пил...
Он никогда не занимался политикой; политиков, понимая их необходимость, презирал, как бесчестных игроков человеческими судьбами, изощренных коррупционеров, провоцирующих войны и прочие виды насилия... Не занимался общественной деятельностью в том виде и качестве, в каких ею занимаются трудолюбивые бездельники, невостребованные ораторы, безымянные «спасатели наций», чрезмерно серьезные социологи... Социологию он называл наукой без определенного места жительства, ибо прошел через бурелом жизни и в армейских ботинках, и в шортах, и в костюме, но на выходе из ада — с ружьем. И поставил точку, развернув его на себя, в предложении, в котором, как ему показалось, было слишком много ошибок, кроме имени матадора из его «Фиесты», имени, где две буквы «р» смыкаются в рукопожатии настоящего мужчины со смертью под вой и крики корриды. А ведь прекрасно — «Ромеро»!
«Он убил себя!» — вскричал, узнав о великой трагедии, другой гигант, тоже лауреат Нобеля, Фолкнер. Ревнуя Хемингуэя ко всему сущему, он плакал, как ребенок, не понимая, как можно жить без старика ХЭМА?!
ДАЛИ
Что больше всего поражает человека? — Человек! Человечество знакомится с собой тысячи лет, и это знакомство с неослабевающим интересом будет продолжаться вечно... Сальвадор Дали — фантастически гениален! Есть дети, которые гениально рисуют. Но в их рисунках — зрелость ребенка, зрелость, которая входит в жестокий конфликт с его наивностью: ребенок и его «шедевры» кажутся патологией...
Зрелость Дали — зрелость философа, уставшего от самого себя...
Дали внезапен! Внезапно все в этом мире. Сама размеренность жизни — выстрел, шок, катарсис!
Его символика обладает сверхплотностью космической материи и, чтобы разгадать ее, зритель вынужден пропускать через механизм мысли галактики жизненного опыта — происходит самонасыщение, которое трудно выдержать любому человеку. Символика эта — не вольные упражнения интеллектуального мародера, каким пытаются представить художника — они истинны, и доказательством тому является четкая логика в разматываемом клубке фактов, предметов, понятий и ассоциаций, которые возникают в сознании подготовленных к этому процессу эстетов...
Ни один живописец не смог раздвинуть пространство, заключенное в багет, с такой потрясающей силой — полоса шириной в сантиметр на холсте прячет в себе глубины в сотни миль, небо обретает глубину бесконечности, перспектива в обход классической трехмерности обретает классику многомерности степеней...
Его палитра от цветов пронзительно чистых до кошмарно насыщенных обладает мощью лазера — холод и пламень колера, тончайшего мазка напоминают рожок автогена с концом заостренным и бесцветным как плазма, от немыслимой температуры!
Ничто не произвольно во Вселенной... Кажущаяся произвольность его композиций подчинена разуму художника.
...Его «Горящий жираф» трещит, как сухой лесной массив в клыках пожара. Гробовая тишина в пейзаже с часами: звуки выкачаны — вакуум. Композиция с Христом, падающим в бездну, — единственная в истории искусств — без гвоздей, крови и страданий — но это действительно Создатель, а не мифологическая метафора человека и его страстей...
Его модели вобрали черты станковой живописи, фотографии, полиграфии, киномонтажа, условности театра, шарады цирка, значительности пантомимы, пульсирующей последовательности прозы, ошеломительного контрапункта поэзии...
Его сны гипертрофированы и нелепы, как сны, — он увидел их тени где-то на задворках мозжечка, но ни на йоту не нарушил связь между беспризорной игрой воображения и реальностью, в которой мы существуем...
Что значит сюрреалист? Он за секунды нарисовал лошадь, которая с успехом устроила бы ветеринара и баталиста...
Но вернемся к пейзажу с часами. Все показывают разное время. Не знаю, кто из двоих предвосхитил ИСТИНУ раньше — Дали со своим шедевром, где время присутствует, как насмешка над бренностью и материального и духовного, или Эйнштейн со своей теорией относительности... Лоб в лоб столкнулись и сошлись в объятиях два ортодокса и силача. Двое сумасшедших. Один, с изящными усами, заправленными за уши, другой — смиренный старец, похожий на сельского учителя... Как-то Евтушенко заметил, что сумасшествие, это норма — тем более для художника. Скажем шире — творца! К умирающему Дали в больницу пришел король Испании Хуан Карлос Второй. Интересно, кто из двоих был королем — царствующий отпрыск или беспомощный старик, способный одной своей мыслью, как в «Розе Парацельса» Борхеса, из пепла «сработать» живой цветок?..
Дата добавления: 2015-07-26; просмотров: 66 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
КАК ЖИТЬ И ПЛАКАТЬ БЕЗ ТЕБЯ... | | | РОБЕРТ ФЛАЭРТИ: МИР, УВИДЕННЫЙ ВПЕРВЫЕ |