Читайте также: |
|
И, наконец, откровенное признание Петра Ильича Надежде Филаретовне: «Всю мою жизнь я был мучеником обязательных отношений к людям. По природе я дикарь. Каждое знакомство, каждая новая встреча с человеком незнакомым была для меня всегда источником сильнейших нравственных мук. Мне даже трудно объяснить, в чем сущность этих мук. Быть может, это доведенная до мании застенчивость, быть может, это полнейшее отсутствие потребности в общительности, быть может, ложный страх показаться не тем, что я есть, быть может, неумение без усилия над собой говорить не то, что думаешь (а без этого никакое первое знакомство невозможно) словом, я не знаю, что это такое, но только, пока я по своему положению не мог избегать встреч, я с людьми встречался, притворялся, что нахожу в этом удовольствие, по необходимости разыгрывал ту или иную роль (ибо, живя в обществе, нет ни малейшей возможности обойтись без этого), – и невероятно терзался. <…> и если я теперь так покоен, так счастлив, то это именно потому, что могу жить, по крайней мере здесь [в Париже] и в деревне, не видя никого, кроме тех, перед которыми я могу быть самим собою» [ЧМ, II, № 34, с. 62].
Другая причина предпочтения книг и партитур общению с людьми – это высокая требовательность к себе и такая же высокая требовательность к другим, «замешанная» на предельной честности, опять-таки, в первую очередь, по отношению к самому себе. Петр Ильич был весьма самокритичным (см. слова из вышеприведенной цитаты: «ложный страх показаться не тем, что я есть»), и совсем не часто он бывал доволен собой – скорее, наоборот. Так же редко кто-либо из окружающих или просто известных личностей, будь то знаменитые музыканты, поэты, писатели, творчеством которых Чайковский интересовался, выдерживали планку человеческого соответствия своему творческому гению. «Как наши великие люди, кроме Пушкина, малосимпатичны», – записывает он в дневнике после чтения писем Гоголя к Данилевскому [91, с. 257]. Или вот, например, М.И. Глинка. Чайковский не раз высказывался о Глинке-человеке подобным образом: «После ужина читал партитуру Ж[изни] за Ц[аря] Глинки, – из дневниковой записи от 30 марта 1887 г. – Какое мастерство! И как это у него все вышло. Непостижимо, что из дилетанта, судя по автобиографии, весьма ограниченного и пошловатого, вышел такой колосс??!!!» [Там же, с. 136].
На истории взаимоотношений П.И. Чайковского с Л.Н. Толстым, как весьма важной для понимания проблемы некоммуникабельности композитора, необходимо остановиться подробнее. «Более, чем когда-либо, я убежден, – записывал в дневнике Петр Ильич, – что величайший из всех когда-либо и где-либо бывших писателей-художников, – есть Л.Н. Толстой» [Там же, с. 199]. Среди художников он «один <…> непонятен, недосягаем и одинок в своем непостижимом величии» [Там же, с. 197]. Для Чайковского это человек, «умеющий, как никто и никогда не умел до него, настраивать нашу душу на самый высокий и чудодейственно-благозвучный строй; писатель, коему даром досталась никому еще до него не дарованная свыше сила заставить нас, скудных умом, постигать самые непроходимые закоулки тайников нашего нравственного бытия» [Там же]. В свою очередь, и граф Толстой оценил талант Чайковского по достоинству. В 1876 году состоялось их личное знакомство. На данном в честь знаменитого писателя консерваторском вечере было исполнено Andante из Первого квартета Чайковского. «Может быть, ни разу в жизни <…> я не был так польщен и тронут в своем авторском самолюбии, – записал в дневнике Петр Ильич десять лет спустя, – как когда Л.Н. Толстой, слушая аndante моего 1-го квартета и сидя рядом со мной, – залился слезами» [Там же, с. 199]. Кем же предстал тогда перед Чайковским Толстой как человек? «Глубочайший сердцевед в писаниях, – оказался в своем обращении с людьми простой, цельной, искренней натурой, весьма мало обнаружившей того всеведения, коего я боялся. <…> Видно было, что он совсем не видел во мне объекта для своих исследований, – а просто ему хотелось поболтать о музыке, которою в то время он интересовался. Между прочим, он любил отрицать Бетховена и прямо выражал сомнение в гениальности его. Это уж черта, совсем несвойственная великим людям; низводить до своего непонимания всеми признанного гения – свойство ограниченных людей» [Там же, с. 198–199]. Что ж в результате? Неосторожно высказав бесспорную, по мнению писателя, негативную оценку творчества Бетховена и тем самым выказав себя дилетантом в музыкальной сфере, Толстой закрыл для Петра Ильича возможность продолжения личных отношений. Начавшаяся было переписка (каждым написано друг другу по одному письму) прервалась, причем, «если не по инициативе, то вполне согласно с желанием самого Петра Ильича» [ЖЧ, I, с. 522], – вспоминает Модест Ильич Чайковский и дает далее вполне справедливое толкование этого факта: «Ему было неприятно, что “властитель его дум”, существо умевшее поднимать из глубочайших недр его души самые чистые и пламенные восторги, говорит иногда “обыкновенные вещи”, и притом “недостойные гения”. Не знать, не видеть этих будничных и мелких черт в образе, который он в воображении своем украсил всеми добродетелями и достоинствами, было отраднее. Петр Ильич слишком привык поклоняться своему кумиру издали для того, чтобы сохранить нетронутым свой культ <...> Петру Ильичу было больно, при ближайшем знакомстве, потерять веру в него, разлюбить его творения, доставлявшие столько светлых и радостных минут высокого настроения. Он сам говорил мне, что, несмотря на всю гордость и счастье, которое он испытал при этом знакомстве, любимейшие произведения Толстого временно утратили для него свое очарование» [Там же, с. 522–523].
Нельзя пройти и мимо отношения Чайковского к Н.А. Некрасову. В его высказываниях относительно человеческих качеств известного поэта сокрыт все тот же извечный спор о гении и злодействе. Разумеется, Чайковский занимает в этом споре моцартовскую позицию: «Я никак не могу забыть, что Некрасов, этот защитник слабых и угнетенных, этот демократ, этот негодующий каратель барства во всех его проявлениях, был в жизни настоящий барин, т. е. проигрывал и выигрывал сотни тысяч рублей в карты, очень ловко затеивал и приводил в исполнение литературные аферы <…>, умел чужими руками жар загребать и т. д. Я не могу также забыть, что в 1864 году, когда Муравьеву давали в Английском клубе обед, он прочел стихи в честь его деятельности по усмирению мятежа, тогда как всем было известно, что он не сочувствовал ему и в глубине души его ненавидел. Очень может быть, что я ошибаюсь, да и, наконец, формулируя свое суждение о том или ином художнике, вовсе не следует иметь в виду его частные обстоятельства. По крайней мере, я нередко слышал, что смешивать в художнике его литературные качества с человеческими есть плохой и несправедливый критический прием. Из этого следует, что я плохой критик, ибо никогда я не могу отделить одну от другой эти две стороны в художнике» [ЧМ, I, № 113, с. 252].
Итак, в жизни Петра Ильича было достаточно оснований, чтобы утверждать: «Да, я очень счастлив с тех пор, как могу прятаться в своей норке и быть всегда самим собою; с тех пор, как книги, ноты составляют мое всегдашнее и почти исключительное общество. Что касается собственно знакомства со знаменитыми людьми, – то я еще прибавлю, что по опыту додумался до следующей истины: их книги, их ноты – гораздо интереснее их самих».
Ответ. Да.
*
Вопрос 16. Верно ли, что Вас легко задеть?
Размышления. Об обидчивости Чайковского находим свидетельства как в воспоминаниях современников, так и в его собственном эпистолярном наследии. «По моему мнению, – вспоминает П.М. Пчельников, – у Петра Ильича был (кажется, единственный) недостаток, заключавшийся в том, что он был обидчив до болезненности» [214, с. 166][18]. Обидчивость эта была связана, прежде всего, с профессиональной деятельностью Петра Ильича. Вот несколько примеров.
«Хочу Вам сделать одно признание, – пишет Петр Ильич Надежде Филаретовне из Кларана 28 февраля/12 марта 1878 г., вскоре после состоявшейся в Москве премьеры Четвертой симфонии, на исполнении которой композитор не присутствовал. – Я глубоко огорчен, оскорблен и удивлен непостижимым молчанием всех моих московских друзей о симфонии. <…> Я ожидал, что симфония эта должна если не тронуть и не потрясти моих музыкальных друзей, то, по крайней мере, заинтересовать их. Я ожидал, что они поймут, как нетерпеливо и жадно я ждал от них сочувственных отзывов, что каждый из них обстоятельно опишет мне свои впечатления, и не только обдумавши, а свежие, первые впечатления, как это сделали Вы, дорогой мой друг. Это было мне очень нужно. И представьте, – ни единого слова, кроме телеграммы, в которой было сказано, что симфония была исполнена превосходно. Ну, как тут не обижаться, не огорчаться!» [ЧМ, I, № 106, с. 232].
Напомним и сюжет с двумя «Снегурочками» – Римского-Корсакова и Чайковского (см. вопрос № 4) и завершим цитату: «Неприятно, <…> что как бы силой отняли от меня что-то мое, близкое, родное мне и преподносят в новом, разукрашенном и блестящем убранстве публике. Мне это до слез обидно»[19] (Цит. по: [ЖЧ, I, с. 407]).
Еще одно свидетельство – конфликт Чайковского с МО ИРМО, в частности, с директором Московской консерватории В.И. Сафоновым (См.: II. 4). Напомним, что Сафонов выказал явное пренебрежение рекомендацией Петра Ильича, как директора МО ИРМО, пригласить в консерваторию А.А. Брандукова в качестве профессора по классу виолончели и назначил на эту должность А.Э. фон Глена. Чайковский был уязвлен не тем, что его не устраивала кандидатура, выдвинутая директором консерватории, а именно тем, что его мнение было проигнорировано. Из письма П.И. Юргенсону от 19 февраля 1890 г.: «Очевидно Сафонову кажется, что я состою при Музыкальном обществе чем-то вроде его адъютанта, которому только сообщаютcя к сведению генеральские распоряжения. <…> Но Сафоновским адъютантом я быть отнюдь не намерен» [ЧЮ, 2, № 214, с. 140–141]. «Вообще, в этом деле Сафонов выказал такое обидное пренебрежение к подобающему мне значению и авторитетности в делах Московского общества, что я этого никогда не забуду (курсив мой. – Е.П.)», – писал он С.И. Танееву 13 апреля 1890 г. [305, с. 165].
Завершим размышления словами Модеста Ильича, так объяснявшего истоки обидчивости своего старшего брата: «В характере Петра Ильича, столь любвеобильном и мягком, уживалась, вместе с удивительной незлобивостью и снисходительностью к людям, странная черта злопамятности, но не в обычном смысле мстительности, а чисто в буквальном: он просто никогда не забывал нанесенных ему обид и в артистическом отношении был особенно к ним чуток. Врожденная гордость заставляла его таить их от постороннего взгляда, а свойственное ему великодушие никогда не позволяло отплачивать за обиду обидой. Если обидчик был ранее дорог и близок ему, он сразу, иногда навсегда, охладевал к нему, – если же неизвестен до того, то он вооружался против него предубеждением, которое побороть бывало трудно даже раскаянием. Не месяцами, не годами, а десятками лет он хранил в душе нанесенную ему царапину незажившей, и нужно было много, много сделать, чтобы заставить его позабыть неосторожно произнесенное слово, задевшее его самолюбие, или недружелюбный поступок, оскорбивший его достоинство. Это было несомненно результатом его избалованности. С раннего детства, присущая ему обаятельность делала исключительными всякие проявления враждебности или даже равнодушия к нему, и понятно, что самые незначительные для другого человека уколы, для него, как редкость, представлялись ударами ножа. Вследствие этого, на первый взгляд, обидчивость Петра Ильича могла казаться иногда мелочной, тем более, что проявлялась как-то капризно, под влиянием настроения минуты, неизвестно за что и когда. Бывали случаи, когда по нем как бы скользили чье-нибудь пренебрежительное слово, резкое замечание, злобная выходка, не оставляя следов; но в большинстве случаев они глубоко запечатлевались в нем и стереть их было трудно» [ЖЧ, I, с. 264].
Итак, выходящего порой из себя (вопрос № 12), действующего под влиянием минуты (вопрос № 13), Чайковского так же легко можно было и обидеть.
Ответ. Да.
*
Вопрос 17. Вы любите часто бывать в компании?
Размышления. Из ответов на предыдущие вопросы просматривается отрицательный ответ на данный вопрос. Поэтому ограничимся прямой речью тестируемого.
Из письма к А.И. Чайковскому от 2 февраля 1878 г. из Сан-Ремо: «Весь вечер и всю ночь мы провели под одной кровлей с Азанчевскими, которые должны были считать нас уехавшими в Геную? Я очень боялся, что они вздумают остаться еще на один день. <…> Несмотря на мою искреннюю симпатию к Азанчевскому, я не испытываю ни малейшего укора совести за то, что удрал от него. <…> Вообще я решил теперь плюнуть на всякие приличия, учтивости, неизбежные соблюдения всяких форм общежития, если они мне в тягость. Довольно я ломал себя. Пора начать жить остаток дней как хочется, свободно, не поддаваясь тиранству общественных отношений. Скажи, пожалуйста, ну с какой стати всякий человек, желающий меня почему-либо видеть, может наивно вообразить, что и мне приятно свидание с ним?» [ЧПСС, VII, № 747, с. 90–91].
Из письма к Н.Ф. фон Мекк от 9/21 февраля [1878] г. из Флоренции: «Как весело быть среди толпы, в которой никто тебя не знает и никому до тебя дела нет!» [ЧМ, I, № 97, с. 202].
Из письма к Н.Ф. фон Мекк от 3 апреля 1880 г.: «В понедельник присутствовал на большом обеде у кн. Васильчиковой, где я был, так сказать, виновником торжества и где находилось большое общество из всевозможных титулованных особ, <…> все это служит мне утешительным доказательством моего возрастающего успеха, но единый бог знает и из всех людей Вы одни можете понять, чего мне все эти посещения аристократических и всяких других обществ стоили» [ЧМ, II, № 235, с. 336].
Дневниковая запись от 28 сентября 1886 г.: «Кашкин – милейший человек; я его ужасно люблю, но все же я устал и не могу изобразить блаженного чувства одиночества, которое испытываю теперь дома» [91, c. 98–99].
Дневниковая запись от 7/25 мая 1891 г., Америка: «Чувствовал необходимость остаться одному, и поэтому, продравшись сквозь толпу дам, окружавших меня в коридоре и пучивших на меня глаза, в коих я невольно и с удовольствием читал восторженное сочувствие, отказавшись от приглашений семейства Рено, я побежал домой. Здесь написал записку Боткину, что не могу, согласно обещанию, с ним обедать; затем, облегченный и, насколько могу, счастливый, отправился фланировать, обедать, заходить в кафе, словом, предаваться наслаждению молчания и одиночества» [Там же, с. 252].
Из письма А.И. Софронову от 31 мая 1892 г.: «Алексей Иванович! Хочется мне в Виши жить так, чтобы не знали, что я там, и потому я решил жить там под фамилией Давыдова» [ЧПСС, XVI-б, № 4700, с. 107].
Ответ. Нет.
*
Вопрос 18. Бывают ли у Вас часто такие мысли, что Вы не хотели бы, чтобы о них знали другие люди?
Размышления. Снова вопрос-ловушка, на который искренний человек, не раздумывая, ответил бы положительно. Сокровенные мысли приходят на ум каждому, и редкий «экземпляр» согласился бы их озвучить. В то же время нельзя не признать, что потребность высказаться порой бывает тем более сильной, чем менее хотелось бы, чтобы это узнал любой и каждый. И тогда на помощь приходит дневник. У Петра Ильича «страсть к дневникам», как называл это Модест Чайковский, была особенно сильной. Думается, здесь уместно было бы дать расширительный ответ на вопрос, и потому обратимся к размышлениям младшего брата о значимости для Петра Ильича дневниковых записей: «Я уже неоднократно говорил, что Петр Ильич, как редко кто, любил жизнь, и ни в чем это не сказывалось так ярко, как в его страсти к дневникам. Каждый день имел для него значительность, и прощаться с ним ему было грустно при мысли, что от всего пережитого не останется никакого следа. Удержать хоть что-нибудь, вырвать из пучины забвения пустяк, по которому он в своей памяти мог бы восстановить то, что так сильно чувствовал – было для него утешением в его постоянной скорби о “превратности” и “тленности” всего, что ему было так дорого и мило. <…> Остановился он на системе набросков, т. е. записывания самых незначительных обстоятельств, долженствовавших восстановлять в памяти все значительное, потому что испытал большое разочарование, перечитывая дневник своей молодости, куда вносил душевные излияния и мысли, казавшиеся ему тогда новыми и интересными. Излияния показались теперь ему искусственными и надутыми, мысли ничтожными, стало стыдно и немного противно перечитывать, и вот он решил никогда уже более не вверять их бумаге, сжег что было и остановился на идее писать только о фактах, притом таких, которые одному ему говорили нечто, для других непонятное. Начиная с конца семидесятых годов, он в течение десяти с лишком лет вел такой дневник постоянно. Не показывал он его никому и взял с меня слово, чтобы после его смерти я сжег его. Не знаю почему, но сделал это он сам, оставив только то, что считал возможным показать другим» [ЖЧ, I, с. 407–408].
Ответ. Да.
*
Вопрос 19. Верно ли, что Вы иногда полны энергии так, что все горит в руках, а иногда совсем вялы?
Размышления. Ответ на вопрос кроется в самом характере творческого процесса композитора, когда «труд необходим, как воздух», а в минуты праздности «начинает одолевать тоска» (из писем к Н.Ф. фон Мекк). Об этом же было сказано и в поисках ответа на вопрос № 13, и в размышлениях над вопросом № 7.
Добавим лишь, что для людей высокореактивного типа такие колебания характерны и вполне обусловлены: апатия после интенсивного расхода энергии – это своего рода защитная реакция, попытка снизить степень чрезмерного напряжения и восстановить оптимальный, то есть рабочий уровень психического возбуждения для конкретного человека. Ну, а сам Петр Ильич это же психическое состояние в письме от 10 декабря 1892 г. к брату Анатолию описывал так: «<...> я все эти дни находился в отвратительном состоянии духа, как всегда, впрочем, в подобных случаях [накануне состоялись премьеры “Иоланты” и “Щелкунчика”]. Когда долго живешь поглощенный ожиданием чего-то важного, – то после наступления ожидаемого является какая-то апатия, отвращение к труду и ощущение какой-то пустоты и тщеты всех наших стремлений» [ЧПСС, XVI-б, № 4820, с. 202].
Ответ. Да.
*
Вопрос 20. Стараетесь ли Вы ограничить круг своих знакомств небольшим числом близких людей?
Размышления. Вопрос подобен вопросам №№ 2, 11, 15, 17 и так же, как они, требует положительного ответа. Разумеется, можно было бы ограничиться сказанным выше или добавить какое-либо из красноречивых свидетельств самого композитора: «Одиночеством своим я в полном смысле слова упиваюсь. Как ни хорошо жить среди дорогих и близких людей, но от времени до времени жить одному необходимо. <…> Я же живу настоящей, полной жизнью, наслаждаюсь не отрицательным, а действительным счастьем только когда безусловно обеспечен от соприкосновения с людьми, что однако же нисколько не мешает мне любить нескольких представителей человеческой породы больше собственной жизни» [ЧПСС, VII, № 892, с. 362].
Однако, объективности ради, следует вспомнить и тот, во многих отношениях благополучный, период жизни и творчества 1880-х годов, когда Чайковский не только не бежит людей, но, напротив, всеми силами стремится в общественную жизнь. По словам Модеста, Петр Ильич 1885-го г. «ни в чем не похож на Петра Ильича 1878 г.
Он более не нуждается, как тогда, ни в чьей поддержке. Самостоятельность во всех подробностях существования становится одною из первых потребностей. Сознание обязанностей, как общественного деятеля вне композиторства не только не пугает, но скорее манит, потому что есть силы исполнить их. Вместе с тем пробуждаются интересы, которых не могут удовлетворить замкнутые условия прежнего существования. Быть только “добрым, любимым человеком для окружающих” ему недостаточно, да и невозможно. Известность его имени благодаря колоссальному успеху “Евгения Онегина” проникла во все слои мало-мальски образованного общества России, ему это приятно и налагает на него известную роль, исполнять которую нетрудно, – в первое время, скорее, отрадно. Отрадно потому что расточать внимание, ласку, готовность служить каждому есть способ выразить благодарность за восторженно приветливое отношение все большего и большего количества людей, наслаждающихся его музыкой. Он скорее ищет, чем прячется отлюдей, которым дорог не только как человек, но и как деятель. Среди последних первое место занимают его старые, преданные, испытанные московские друзья, и никогда до этого он не был с ними интимнее, никогда не видался чаще, с большим удовольствием, как с этой поры до смерти. Он счастлив при всяком свидании с Ларошем, Кашкиным, Юргенсоном, Альбрехтом, Губертом, Танеевым и если смерть разлучила его с Н. Рубинштейном, то чувство дружбы и бесконечной преданности к покойному выражается в том, что он с энергией и интересом принимается по мере сил служить его осиротевшему делу» [ЖЧ, III, с. 9]. «Как сочинитель Петр Ильич не прячется больше в скорлупу, не оставляет больше своих произведений на произвол судьбы, не считает недостойным распространение их путем знакомств с влиятельными в музыкальных сферах людьми, впоследствии – путем личного дирижирования. И с 1885 г. деловая переписка с издателями, антрепренерами и представителями разных музыкальных учреждений России и Европы возрастает колоссально» [Там же, с. 11]. «Что ни город, где пожил хоть короткое время Петр Ильич, то новые приятели, всей душой привязывающиеся к нему и заявляющие права на монополию его дружбы. Они не подозревают, что в следующем месте, куда он едет, его встречают люди столь же ему дорогие, столь же преданные, которым он принадлежит постольку же» [Там же, с. 12].
На основании этих фактов можно предположить, что Петр Ильич до и после 1885 г., когда его «захватила» деятельность директора МО ИРМО (см. II. 4), ответил бы на вопрос Айзенка по-разному. Однако это не так. В разных «лицах» старшего брата Модест Ильич – один из самых близких поверенных Петра Ильича в его житейских и душевных делах – не переставал видеть «настоящего» Чайковского. А это именно тот, к началу 1890-х годов утомленный своими общественными функциями, уставший заниматься какими-либо делами кроме сочинительства, в очередной раз разочаровавшийся в общественном образе жизни, Чайковский, о котором брат впоследствии скажет: «Чем шире к концу жизни круг его приятелей, тем меньше он принадлежит каждому» [Там же, с. 15].
Итак, отвечая на вопрос Айзенка, подтвердим: да, разумеется, Петр Ильич всегда старался ограничить круг своих знакомств небольшим числом близких людей, однако вынужден был на некоторых этапах жизни считаться с обстоятельствами (делая это иногда даже с радостью) и, с той или иной степенью покорности, выполнять функции homo agens.
Ответ. Да.
*
Вопрос 21. Вы много мечтаете?
Размышления. Безусловно, да. Представляется весьма существенным для понимания душевного существа Петра Ильича, не говоря уже о его музыке, что мечта в понимании Чайковского – многозначный феномен духа. И вот что этот феномен обнимает собой: мечта – фантазия; мечта – замысел; мечта – греза; мечта – тоска. Иными словами, мечта – душевная потребность Чайковского, экзистенциальное качество его натуры.
Проявлялось оно еще в «вихрастом, небрежно одетом» мальчике, вечно пребывающем в своих поэтических, а затем и музыкальных фантазиях и уже тогда оставляющем впечатление особенного, по словам гувернантки детей Чайковских Фанни Дюрбах, стеклянного «ребенка, бесхитростного и чистого, как слеза». «Звуки, по его словам, преследовали его постоянно, где бы он ни был, что бы он ни делал». Петя фантазировал за фортепиано «для себя, когда ему грустно», отнюдь не стремясь записывать свои воплощенные в звуках эмоции и, тем более, демонстрировать их публике. Вспоминает Анна Петровна Мерклинг, двоюродная сестра Петра Ильича: «Поражало меня <…> выражение его детского личика, когда он играл один, для себя, смотря куда-то вдаль и, видимо, не замечая ничего из окружающего. При этом стоило заявить свое присутствие и как-нибудь обратить внимание на его фантазирование за роялем, – когда он думал, что его никто не слышит, – как он умолкал и бывал недоволен, если его просили продолжать» [ЖЧ, I, с. 23–82].
Став композитором, Петр Ильич сполна воплотил свои мечтания в музыке. Можно было бы привести здесь примеры произведений Чайковского, содержательно связанных с темой мечты, грезы. Это и Симфония № 1 «Зимние грезы», и пьеса из «Детского альбома» «Сладкая греза», и 2-я часть Четвертой симфонии, о которой в письме к Надежде Филаретовне он напишет: «<…> сладкая и нежная греза явилась. Какой-то благодатный, светлый человеческий образ пронесся и манит куда-то <…> Как хорошо! <…> Вот оно, вот оно, счастье!..» [ЧМ, I, № 101, с. 218], и другие сочинения, даже жанрово связанные с романтическим мечтанием (романсы, песни без слов, например). Но речь здесь не об этих, вполне конкретных, сочинениях, а, скорее, о творческом процессе Чайковского как таковом. И здесь феномен мечты, безусловно, охватывает первые стадии создания композитором любого сочинения. Это и сам замысел, и первые наброски, и углубленное погружение в образ, когда все окружающее переставало для него существовать, когда он, сливаясь со своим рождающимся детищем воедино, входил в то состояние вдохновения, о котором речь уже шла в размышлениях над вопросом № 13.
Состоянию вдохновения, мечты близко то, что Чайковский называет тоской по идеалу. Собственно, именно эта тоска – едва ли не главный двигатель творческого процесса для него. Каково назначение музыки для Чайковского, как не способ познания или, точнее, переживания истины? В связи с этим приведем фрагмент письма Петра Ильича к Н.Ф. фон Мекк, где речь – не только об оценке религиозных взглядов своего адресата, но и, в подтексте, именно о названном свойстве музыки: «Эта тоска, это недовольство, это неопределенное стремление к какому-то неопределенному идеалу, это отчуждение от людей, эта способность находить только в музыке, т. е. в самом идеальнейшем из искусств, ответ на мучительные вопросы, – все это служит мне доказательством, что Ваша собственная религия не приносит Вам <…> полного душевного мира <…>. И знаете что? Мне кажется, что Вы оттого сочувствуете моей музыке, что я всегда полон тоски по идеалу, так же точно, как и Вы» [ЧМ, I, № 53, с. 89].
Довольно часто на страницах переписки Чайковского с близкими людьми слово мечта употребляется им как синоним желанию, профессиональному или душевному. Так, с просьбой об аранжировке Четвертой симфонии Петр Ильич обращается к Сергею Ивановичу Танееву со словами: «У меня есть одна мечта, одно горячее желание, которое я не смею Вам выразить, ибо боюсь, что поступаю неделикатно» [305, № 26, с. 25]. А вот желание чисто человеческое – из письма К.К. Альбрехту: «Я одного желаю и одного прошу, чтобы меня оставили в покое» [ЧПСС, VII, № 720, с. 30]. Или еще: «Самое приятное препровождение времени для меня – мечты об лете» [ЧПСС, V, № 83, с. 97].
Завершим же размышления словами Петра Ильича – своеобразным описанием кратковременного, сполна осознаваемого, бесконечно ценимого и всегда желанного для него ощущения счастья: «В одиннадцать часов ухожу в свою комнату, раздеваюсь; все тушится и запирается. Марсель, добродушный солдат-швейцар и Алексей уходят спать, а я <…> читаю, мечтаю, вспоминаю, думаю о близких, милых сердцу людях, открываю окно, смотрю на звезды, слушаю, потом ложусь. <…> Что за чудная жизнь! Это какое-то сновидение, какая-то греза» [ЧМ, I, № 146, с. 337].
Ответ. Да.
*
Вопрос 22. Когда на Вас кричат, Вы отвечаете тем же?
Размышления. Ситуация гипотетическая. По крайней мере, не обнаруженная нами в документальных источниках. В таком случае остается рассмотреть, примерить к Чайковскому оба варианта ответа: и да, и нет.
Начнем с детства. По всей вероятности, в детстве с ним подобного не случалось – ведь «во всем, что он ни делал, сквозило нечто необыкновенное, безотчетно чаровавшее всех, кто приходил в соприкосновение с этим ребенком.
<…> Вечно с вихрами, небрежно одетый, по рассеянности где-нибудь испачкавшийся, рядом с припомаженным, элегантным и всегда подтянутым братом, он, на первый взгляд, оставался в тени, но стоило побыть несколько времени с этим неопрятным мальчиком, чтобы, поддавшись очарованию его ума, а главное – сердца, отдать ему предпочтение перед другими детьми. Начиная с самого раннего детства, во все периоды его жизни эта исключительная способность – привлекать к себе общую симпатию, обращать на себя исключительное внимание окружающих – была ему присуща» [ЖЧ, I, с. 24]. По признанию Фанни Дюрбах, «о наказаниях по отношению к нему и речи не было» [Там же, с. 26]. Итак, детские годы Петра Ильича предполагают очевидный отрицательный ответ на заданный вопрос. Исходя из характера мальчика, можно предположить, что он, скорее, расплакался бы, если бы на него кто-нибудь закричал.
Теперь обратимся к взрослому Чайковскому. Напомним (вопросы № 12 и 13), что, почитаемый и любимый в обществе, Петр Ильич вряд ли мог подвергнуться подобному испытанию в кругу своих знакомых. Тогда предположим, что на него повысил голос кто-либо из не знакомых ему людей – некая бытовая, «уличная» ситуация. Однако и это трудно представить: повысить голос и, тем более, закричать на Петра Ильича, излучавшего обаяние при первом же взгляде на него, мог, предположительно, лишь человек, чей социокультурный статус был значительно ниже. Но в иерархически выстроенном обществе XIX века кричать на господ было недопустимо. Разве что крик мог позволить себе начальник, отчитывающий подчиненного. Поищем здесь.
Дата добавления: 2015-07-14; просмотров: 62 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Тестирование П.И. Чайковского 2 страница | | | Тестирование П.И. Чайковского 4 страница |