Читайте также: |
|
О российском пролетариате написано столько, что нынешнее падение интереса к нему со стороны исследователей кажется неизбежным. С крахом "пролетарской" коммунистической государственности он стал неинтересен, как истлевший театральный реквизит. Сегодня трудно вообразить, что именно в его конкретных действиях в 1917 г заложено чрезвычайно много показательного, неожиданного и даже загадочного.
С момента становления организованного и массового социал-демократического движения на Западе пролетариат предстал миру в сиянии нимба марксистского социализма. То, что рабочий класс действительно был способен на очень многое, не подлежит никакому сомнению. Но думать, что его деяния всегда ложились в революционно-романтическое русло "Коммунистического Манифеста", по меньшей мере странно. В особой степени это относится к российскому пролетариату.
Революционный кризис империи уже в силу того, что утвердившиеся у власти марксиствующие доктринеры объявили его прологом европейской революции, а затем вынужденно приступили к строительству социализма "в одной, отдельно взятой стране", не мог не обернуться созданием впечатляющего мифа о "гегемоне революции" - сознательном, монолитно сплоченном, интернационалистски мыслящем, возглавляемом "родной" партией - рабочем классе. Преодолеть подобные, внушавшиеся десятилетиями представления достаточно трудно. Что представлял из себя рабочий класс в действительности?
Прежде всего о столичном пролетариате. На январь 1917 г. в фабрично-заводской промышленности Петрограда и его окрестностей было занято более 400 тыс. человек, из них на металлообрабатывающих заводах - 237 тыс., причем 132 тыс. из них - на 14 заводах-гигантах (на одном лишь Путиловском их было 26 тыс.). Наряду с металлистами достаточно многочисленными были текстильщики - 44 тыс. преимущественно женщины. Впрочем, даже среди металлистов за годы войны численность женщин выросла в 10 раз, составив пятую часть занятых на производстве.
Питерский пролетариат был многонациональным: нерусские рабочие (преимущественно поляки, выходцы из Прибалтики, финны, а позднее и китайцы) составляли к 1917 г. почти 16% его общего количества. Пролетарии столицы отличались сравнительно высоким образовательным уровнем: 88% грамотных среди рабочих, 56%- среди работниц. Членами профсоюзов, включая нелегальные, к этому времени состояло не более 10 тыс. человек. Что касается заработков, то оплата труда квалифицированного рабочего могла быть в пять раз выше неквалифицированного. И хотя в годы войны расценки быстро росли, к 1917 г. реальная заработная плата большинства рабочих столицы составляла не более 70-75% от довоенной (1). Но дело даже не в рублях, а ощущениях от их обесценивания.
Сомнительно, что пролетариат такого состава (а столичные рабочие безусловно были самыми передовыми на общероссийском фоне) мог обладать развитым и сложившимся классовым сознанием. Несомненно, сконцентрированность на крупном производстве многочисленных полукрестьян вызывала к жизни коллективистские образцы поведения, но это могло быть нечто среднее между действиями толпы и общины, к которым примешивался компонент артельной инициативности. Поразительная многослойность столичного пролетариата предполагала скорее спонтанные реакции отдельных его частей на действия предпринимателей, государства, смежных социумов и друг друга, нежели общую нацеленность на создание своей "пролетарской" государственности. Британский исследователь С.Смит не случайно резко выделяет в питерском пролетариате неквалифицированную массу (женщины, молодежь, сезонники), причем удельный вес последней мог доходить до 60% (2). Последняя, скорее всего и вносила в "классовую" борьбу элементы запредельной бунтарской архаики.
Бунтарство, вместе с тем, невозможно без известного единства "своих" - реликты традиционалистской психологии причудливо внедрялись в пролетарскую среду в периоды ее радикализации.
Понятно, что до февраля 1917 г. многие забастовщики рисковали не только потерей работы, но и отправкой на фронт. Теперь этот сдерживающий барьер рухнул. А потому столичный "эффект домино" больше напоминал развертывание крестьянской войны, нежели расчетливое проявление пролетарской солидарности. Исследователи до сих пор не придают должного внимания этому моменту, и это не случайно.
Рабочий класс России, вопреки относительной многочисленности источников (что было связано сначала с патерналистскими устремлениями самодержавия, а затем с "пролетарской" идеологией), весьма сложен для понимания и анализа. Это вовсе не пролетариат европейского типа. Загвоздка в том, что в широком смысле российские рабочие - это "переходный" класс, связанный своим происхождением с полукрепостническим государственным индустриализмом и полукупеческим предпринимательством. Исследователи отмечают, что хотя молодые рабочие быстро усваивали городские повадки, элементы традиционной крестьянской культуры оставались довольно устойчивыми в их среде (3). "Ядро" пролетариата (черты которого и в 1917 г. и позднее экстраполировали на весь "класс"), действительно выделяющееся на фоне городского мещанства общедемократическими достоинствами и являясь в 1917 г. объектом подражания со стороны солдат и служащих (4), тем не менее было физически не в состоянии передать всю свою - реальную или воображаемую - систему ценностей большинству населения. Можно определенно сказать, что старая крестьянская ментальность на фабриках и заводах так и не трансформировалась, да и не могла трансформироваться ни в индивидуалистическую, ни в классовую. (Вероятно, для того, чтобы избавиться от традиционной ментальности, старые социумы должны пройти стадию деклассирования в условиях своеобразной аксеолог и ческой "накачки"). В любом случае, даже наиболее мыслящее ядро пролетариата, склонное к сознательному радикализму и новым формам солидарности, вряд ли могло передать неискаженной свою - реальную или воображаемую - систему ценностей крестьянски-мещанскому большинству населения.
Исследователи, завороженные антибуржуазностью рабочих в 1917 г., забывают, что в ее основе лежал социальный негативизм, свидетельствующий вовсе не о зрелости убеждений, а о чем-то противоположном (5). Не случайно в марте 1917 г. провинциальные рабочие взывали о присылке агитаторов из центра (6), надеясь с их помощью понять происходящее. Что же касается сведений о том, что сами "сознательные" и инициативные рабочие занялись агитацией в других социальных слоях, то они редки (7). Несомненно, в рабочей среде шел мощный самоидентификационный процесс. Он не мог сказаться на ближайшем социальном окружении. Роль гегемона навязывали пролетариату, с одной стороны, определенного пошиба социалистические политики, с другой - подражательно действующие обывательские слои.
О том, что рабочие после Февраля вглядывались в будущее скорее с надеждой, нежели с уверенностью, свидетельствует их тогдашний песенный фольклор. До революции пролетарии, по старой крестьянской привычке имели обыкновение оплакивать свою долю. Теперь в песенном репертуаре появились элементы гордости за свое участие в свержении самодержавия (8). Но не более. Исследователи не находят в песнях 1917 г. даже элементов социальной утопии, без которой классовый гегемонизм на начальной его стадии немыслим. Рабочие, убрав ненавистных им управляющих и удовлетворившись основательному (иногда вдвое) увеличению заработной платы и расценок, просто выжидали.
Проявляющаяся при этом организационная активность не должна удивлять. Она шла от общинного коллективизма, хотя не только от него. Исследователи западноевропейского пролетариата давно подметили, что в своем профессиональном движении он воспроизводил формы ремесленной организации средневековья. Истоки пополнения рабочих в России были иными. Российский рабочий мог невольно пародировать знакомые ему формы деревенской (община) или отходнической (артель) самоорганизации. Иного ему не оставалось.
После Февраля поражает обилие моментально возникших карликовых профсоюзов - их образовывал каждый заводской цех. В течение двух месяцев было образовано около 2 тыс. союзов, к июню они объединяли 1,5 млн. человек (9). Но, во первых, эти цифры не столь уж отличаются от численности профсоюзов, созданных в 1905-1907 гг. (10), т. е. можно даже говорить, что профсоюзное строительство "запаздывало". Во-вторых, численность членов союзов удивительно стыкуется с общим числом членов рабочих (организационно отпочковавшихся в августе 1917 г. от общеобывательских) потребительских кооперативов (11). В-третьих, бросается в глаза, что наибольшую активность в создании профсоюзов проявляли не рабочие, а служащие самых различных категорий - вплоть до правительственных (12). Если так, то что представляли собой послефевральские карликовые союзы в принципе, каковы были их взаимоотношения с новейшими фабричными комитетами и старыми потребительскими кооперативами?
Получается, что первоначально под видом союзов выступали попытки преобразования локальных участков производственной деятельности на артельных основаниях: свобода породила стремление к демократизации производства. Сказанное подтверждается тем, что карликовые союзы быстро оказались под началом так называемых фабзавкомов (фабричных и заводских комитетов, выступавших первоначально и под другими названиями); все это дает основания предполагать, что в ряде случаев комитеты брали на себя функции коллективного заводского старосты по известному сельскому образцу. "Классовой" борьбе помогал не социализм, а обычай.
С другой стороны, фабзавкомы вырастали из стачкомов. Последние сконцентрировались, в первую очередь, на удалении "реакционной" или "контрреволюционной" администрации - под последней обычно понималось слишком требовательные начальники. Наиболее одиозные руководители производства (чаще всего это были мастера) под улюлюкание толпы вывозились на тачках за заводские ворота. После этого стачкомы, при поддержке цеховых союзов, стали выдвигать экономические - порой совершенно фантастичные - требования обновленной администрации.
Какой бы то ни было планомерности в фабзавкомовской самоорганизации, разумеется, не было. Более того, обращает на себя внимание, что с чисто формальной стороны в общероссийском масштабе рабочие объединялись даже медленнее крестьян (объединение последних удалось инспирировать эсерам). Те профсоюзы, которые существовали с 1905-1907 гг. восстанавливались далеко не сразу, это происходило через невиданные в прошлом переходные ступени. Кое-где рабочие пытались самостоятельно, игнорируя любую политическую поддержку извне, "договориться" с владельцами. Даже Советы (куда порой скопом вливались представители фабзавкомов) казались им "чужими", полубарскими организациями (13) не говоря уже о об отраслевых профсоюзах, где засели интеллигенты-социалисты (чаще меньшевики), дружно подозреваемые в в готовности сговориться с хозяевами за спиной рабочих. Крестьянская политическая культура, отголоски которой столь заметны в консолидационных действиях рабочих, предполагала либо бунт, либо прямой торг с "барином", всякая форма посредничества оказывалась под подозрением.
В свое время социалистически или анархистски настроенные западные авторы склонны были превозносить фабзавкомы в качестве анархо-синдикалистского воплощения "истинной" революции, якобы изначально противостоящей революции "большевистской" (14). Несколько позднее к этому добавилось предположение, что рабочий контроль фабзавкомовско-го типа - наиболее типичная для 1917 г. форма активности масс на базе "самоуправленческой демократии", преследующей, впрочем, чисто защитные цели в рамках существующего строя (15). Так называемая производственная демократия порой внешне представала альтернативой капитализму (16). В контексте реалий 1917 г. встает, однако, совсем иной вопрос: в какой степени фабзавкомовская деятельность таила в себе традиционную психологию смирения и бунта?
В 1917 г. любые сложившиеся формы рабочего движения стали все чаще захлестываться нерассуждающей эмоциональной стихией. В марте широко практиковался вывоз администрации и мастеров на тачках за заводские ворота, позднее эта форма протеста, как будто, стала забываться, хотя столичный союз инженеров в августе жаловался, что рабочие порохового завода Сименс-Шукарт вновь прибегли к этой форме изъяснений со специалистами (17). В значительной степени было связано с пополнением пролетариата молодыми выходцами из деревни, многие из которых, будучи впопыхах мобилизованными, а затем возвращенными на производство, оказали особое дестабилизирующее влияние на городскую среду. Поражает в связи с этим непродуманность и нереалистичность экономических требований пролетарской массы. Кадровые рабочие ничего не могли противопоставить крикливой пролетарской молодежи. Понятно, что сетовать на "ухудшение" качественного состава пролетариата из-за войны, как это некогда было принято выражаться, мог только марксистствующий идеалист; доказывать, что благодаря большевикам был все же достигнут необходимый уровень "социалистической сознательности" рабочих, мог лишь худший из "улучшателей" истории революции.
Некоторые исследователи напрямую связывают радикализацию рабочих с ухудшением их материального положения. Действительно, по некоторым подсчетам в мае 1917 г. питерские рабочие в среднем потребляли 1,5ккал., в июле - 1,7, в сентябре - 1,6, а в ноябре всего 1,2 ккал. (18). Но, во-первых, статистика такого рода не учитывает в полной мере масштабы "самоснабжения" населения. Во-вторых, даже этот скудный паек рабочих намного превышал уровень потребления служащих (в июне он не превышал 1 ккап., в ноябре спустился до 0,7 ккал.), которые давали чрезвычайно высокий привес к общей статистике стачек. В-третьих, массы относительно редко бунтуют (в России это особенно заметно) в связи с постепенным ухудшением материального положения: они реагируют на тяготы жизни либо в связи с неприглядными шагами властей, либо в связи резким падением своего уровня потребления на фоне "зажравшихся" слоев населения. Получается, что "объективных" причин для стачек у рабочих становилось не больше, а меньше.
Еще в конце августа Временное правительство в видах упреждения возможных продовольственных трудностей решило осуществить "разгрузку" Петрограда - перевести полностью или частично предприятия на Урал, Поволжье и Юг России. Разумеется, при этом учитывалась и перспектива возникновения осенью продовольственных бунтов. Условия переезда обговаривались завкомами предприятий с предпринимателями; в отдельных случаях рабочим гарантировались весьма комфортные условия их переезда и размещения на новом месте с семьями (19). Однако, 25 сентября большевистский "Рабочий путь" объявил меры по разгрузке столицы чисто контрреволюционными, преследующими цель избавить столицу от пролетариата, разлучить рабочих с семьями, поставить их на грань голода. Взамен демагогически предлагалось освободить город от "монастырей, приютов, ювелирных магазинов... и многих других бесполезных буржуазных учреждений". Результат не замедлил сказаться. 18 октября питерский "Металлист" связал разгрузку с угрозой безработицы и настаивал на создании общегосударственных экономических органов по распределению рабочей силы "из представителей главным образом рабочих организаций и других заинтересованных учреждений". Разумеется, разгрузка так и не была произведена в сколь-либо ощутимом масштабе. В результате, большевики, придя к власти, столкнулись в столице и с безработицей, и с продовольственными трудностями. Проблема была "решена" за счет дикой продотрядовщины и стихийного бегства рабочих из столицы.
На радикализацию поведения рабочих куда большее воздействие мог оказать другой фактор: представление об усиливающейся репрессивности Временного правительства. Карательные действия по отношению к рабочим правительство осенью действительно пыталось предпринимать (20), но вопрос в том, насколько они на самом деле были жесткими и какая часть их них хотя бы частично достигла цели. Думается, что половинчатые репрессии могли лишь озлобить рабочих, но не подавить их.
Характерно и другое: исследователи как-то не замечают, что "пролетарское" забастовочное движение включало в себя и массовые стачки питерских прачек, и действия всевозможных служащих - от дворников до" официантов с их лозунгом "Долой чаевые!" (сказывалось желание "войти в долю" с хозяевами, а не ловчить самим перед клиентами), и сопряженность этих акций с попытками создания "желтых" союзов - этих псевдопартнерских организаций, играющих на чувстве "коллективного эгоизма" с целями вовсе не пролетарски-социалистическими.
Было время, когда историки-марксисты пытались напрямую связать победу большевиков с якобы закономерным перерастанием стачечной активности пролетариата в готовность "свергнуть буржуазию". Это породило ряд невероятных изысков в области забастовочной статистики 1917 г., в результате которых отчаянное бунтарство предстало апофеозом сознательной социалистической революционности. Некоторые советские исследователи определяли численность забастовщиков в сентябре-октябре 1917 г. в 2 млн. человек (21), усматривая в росте стачечного движения решающий фактор всей общественной жизни. Понятно, что историки Запада, попытавшиеся попытавшиеся в 80-е годы объективно исследовать поведение питерских, московских и частично провинциальных рабочих (22), добавить к квазимарксистскому мифу о пролетарской революционной сплоченности ничего не смогли. Им пришлось констатировать, что даже питерский рабочий класс не был скроен по единому образцу, ибо сказывались различия в происхождении, культурной и образовательной подготовке. Только после июльских событий рабочим пришлось задуматься о перспективах поражения революции и по-новому взглянуть на свое отношение к умеренным социалистам (23). Какое значение имели в связи с этим предоктябрьские забастовки на самом деле?
Ясно, что стачка - это не просто "бунт, бессмысленный и беспощадный": ее успех поднимал рабочего в его собственных глазах, позволял более уверенно взирать на внешний мир, опираясь на силу своего коллектива. Вероятно этим объясняется то, что волна февральско-мартовских забастовок заметно превысила грань политической и экономической целесообразности, а рабочие в порыве классового самоутверждения (здесь им активно помогали социалисты) упорно отстаивали свое право на стачку без каких бы то ни было разумных ограничений (24) (нечто подобное было известно и из опыта 1905 г.). Но подобное из области "коллективного эгоизма", а не общегражданского солидаризма (последнее обычно декларативно подменялось провозглашением единства "людей труда). И что же происходило, если серия победоносных забастовок ничуть не улучшала в конечном счете материального положения пролетария из за инфляции, что и случалось в 1917 г.? Впадал ли рабочий в отчаяние, возвращался к социальной апатии и новым упованием на власть? Этого мы все еще не знаем. Масса всегда и импульсивна, и консервативна.
Несомненно другое. Сам по себе подъем стачечной волны получал широкий резонанс - и не только среди более осторожных фабрично-заводских служащих или подобострастно-хамоватых половых. О росте забастовочной активности узнавал любой взахлеб поглощающий газетную информацию крестьянин и солдат, факты обрастали невероятными слухами, которыми и жили в 1917 г. социальные низы. В целом, к октябрю 1917 г. наблюдалось гигантское увеличение массы забастовщиков. Но это в значительной степени происходило за счет подключения к стачкам периферийных отрядов пролетариата и различного рода служащих. Не случайно к октябрю в стачечное движение втянулись многочисленные госслужащие (включая железнодорожников - объекта особой опеки власти) и работники городских коммунальных хозяйств (25) - дело доходило до забастовок могильщиков московских кладбищ (26). Стачечное движение раскачивало психику народа; говорить в связи с этим, что на массы снисходил дух "научного социализма", нет оснований - новые лозунги порой отражают укрепление старых стереотипов сознания и соответствующих образцов социального поведения. Происходила однако общая прививка духа социальной агрессии. В этом, очевидно, и состояло значение забастовочного движения для судеб страны.
В литературе не оценен должным образом и другой дестабилизирующий фактор: эвакуация предприятий из прифронтовой полосы (Польша, Прибалтика, Петроград) вглубь России, а равно и другие формы вынужденной миграции рабочих. Есть свидетельства, что, к примеру, появление в Екатеринославле 300 питерских рабочих привело к резкой радикализации местных пролетариев (27). Сходный эффект давала агитация анархистов (28). Несомненно, что крайние требования, вроде 6 и даже 4-часового рабочего дня (на отдельных производствах), а также "справедливого" распределения "сверхприбылей" предпринимателей через государство (29), были связаны с обретением социалистической, а затем и большевистской демагогией общероссийского размаха. Характерно, что при этом рабочие соглашались и поделиться с другими за счет все того же государства - требования служащих 6-часового рабочего дня ими охотно поддерживались
Для достаточно распространенных исследований российского пролетариата по аналогии с западными образцами настоящей загвоздкой является наличие у него в 1917 г. двух заметно расходящихся между собой форм организации: фабрично-заводских комитетов и профсоюзов. Между тем в основе того и другого лежали традиционные, или обращенные формы крестьянского коллективизма: общинная (выполнявшая не только производственные, но и социально-этические функции) и артельная, связанная преимущественно с временной, чисто хозяйственной потребностью выйти за пределы стесняющего влияния общины (это могло еще более укрепить последнюю на психосоциальном уровне). Можно говорить даже о приходской (ритуальной) форме консолидации, но она имела скорее функцию легитимизации тех или иных мирских действий за общинными пределами. Если говорить об организационных путях радикализации рабочих в 1917 г., то они не случайно окажутся связаны с фабзавкомами, а не профсоюзами (характерное исключение составляли железнодорожники, что было обусловлено запредельным огосударствлением их труда во время войны). На этой основе даже родился миф о "соглашательском" характере профсоюзов, возглавляемых, по преимуществу, меньшевиками.
Строго говоря, фабзавкомы - это нечто близкое эсеровскому идеалу производственно-потребительских коммун. Но особого влияния на них эсеров не прослеживается. Более того, фабзавкомы удивительно быстро стали большееизироваться Получается, что большевики ухитрились использовать бунтарский потенциал общины, привнесенный в городскую среду, в интересах "пролетарской" революции.
Чем же на деле занялись фабзавкомы в первую очередь? Выясняется, что после выполнения стачкомовских задач они стали играть своего рода посредническую роль между цеховыми организациями и начальством: повышение расценок и заработной платы в целом, установление 8-часового рабочего дня. Но затем потянулась череда требований культурно-просветительного характера: организация читален, библиотек, всевозможных курсов, школ, яслей и улучшения условий труда и быта. Немалое внимание уделялось и вопросам продовольственной помощи инвалидам и солдаткам. Налицо стремление к возрождению опекунских функций предпринимателей, а лучше - государства. Фактически обнаружилось стремление к восстановлению патерналистских отношений не только на производстве, но и за пределами производственного цикла, в определенной степени воспроизводящих патриархальные нравы, царящие у отдельных заводовладельцев в прошлом веке (не просто забота о рабочих, а создание целой социальной инфраструктуры производства ради прикрепление отходников к "делу"). Патерналистская система предлагает взаимное доверие на моральной основе Вовсе не случайно, иные предприниматели стали сами обращаться в фабзавкомы с тем, чтобы те помогли в укреплении дисциплины. А здесь было чем заняться: речь шла не только о борьбе с прогулами, пьянством на рабочем месте, но с регламентацией посещения отхожих мест (порой используемых рабочими совсем для иных целей).
Ясно, что рабочим в принципе легче было добиться удовлетворения своих требований через отраслевые союзы. Но их стало принято считать "буржуазной выдумкой". Получалось, что революционность в рамках отдельных предприятий упорно пародировала общинные стереотипы поведения, включая бунтарство: налицо страсть к смещению "дурных" начальников и надежда на то, что высшая власть поймет "справедливость" их действий. Напротив, профсоюзное движение предполагало, непрерывное и упорное противостояние целому "классу" предпринимателей. На это у рабочих чаще не хватало ни умения, ни терпения. (Впрочем, предприниматели, привыкшие к опеке государства, еще меньше умели противостоять рабочим, а потому в 1917 г. стали заискивать перед и перед фабзавкомами, и перед рабочими).
И, тем не менее, фабзавкомы, чья деятельность может быть обозначена как круговая оборона отдельных предприятий от предпринимателей и государства, со временем оказались под влиянием большевиков (дело дошло до того; что Ленин подумывал об использовании их для захвата власти), т. е. по меньшей мере формально поддержали крайние формы социального и даже политического экстремизма. Профсоюзы, со своей стороны, будучи, казалось, естественной формой социалистического движения, стали направляться умеренными социалистами, вовсе не помышлявшими об утверждении пролетарской государственности в России в ближайшее время. В свое время германские авторы, недоумевая по поводу того, что в результате Октября не произошло вожделенного соединения Советов и фабзавкомов (30), связали этот феномен с психологией восточного деспотизма, с одной стороны, с этикой "фабричного диктата", - с другой. Слов нет: революция толпы требует вождя. Наделе, применительно к России ситуация может быть объяснена намного проще: общинная психология, не знавшая переходных форм между бунтом и смирением, создавала общую предрасположенность к постепенной трансформации стихийного револю-ционаризма в психологию "винтика". Конкретная деятельность фабзавкомов вполне это подтверждает, утверждение сталинской деспотии в этом убеждает.
Фабзавкомовские действия были отмечены ко всему чертами корпоративного изоляционизма. Выясняется, что завкомы предпочитали, чтобы средства на их содержание выделялись из фондов самого предприятия, а не государства или отраслевых союзов. Рабочие хотели быть независимыми от всех - партий, профсоюзов, Советов, но государство они по-русски "уважали". Анархо-синдикалистов из них на деле никак не получалось. Впрочем, общий язык они легче находили все же с Советами и, особенно, с потребительской кооперацией.
В вопросе об увольнении и найме рабочей силы также обнаруживались любопытные черты: рабочие, увольняя нерадивых, принимали во внимание не конкретные их проступки, а личность провинившегося в целом; при найме они предпочитали "своих" - по-видимому, учитывая и земляческий принцип, - игнорируя производственную целесообразность. Эта черта деятельности рабочих коллективов отражает реликты "моральной экономики" крестьянства. Возможно, это главное в их будущей судьбе.
Элементы идеализации российского рабочего движения как отечественными, так и частью западных авторов в форме сдержанной и даже откровенной апологетики "производственной демократии" (31) связаны с мифом о всеобщей распространенности так называемого рабочего контроля над производством и распределением. Между тем, выясняется, что наибольшее распространение получил контроль над условиями труда и внутренним распорядком на предприятиях, наименьшее - деятельность по охране предприятий (рабочую милицию могли позволить себе лишь крупные заводы), финансовый контроль, прямое рабочее управление. Еще более примечательно то, что борьба с хищениями слабее всего велась на предприятиях пищевой промышленности (32). Если добавить к этому известную склонность фабзавкомовских лидеров "распределять" спирт, организационно удовлетворяя тем самым коллективную потребность в наркотизации, то станет ясным, что природа фабзавкомов была столь же двойственна, что и природа общины: выступая за сохранение производства в традиционных формах, они могли при определенных условиях предстать снимающими коллективное напряжение бунтарскими организациями. Эти органы не только мобилизовывали рабочих, но и развращали их. Это сопровождалось распространением характерных предрассудков. Летом 1917 г. среди части представителей фабзавкомов стало распространяться убеждение, что, участвуя в снабженческо-хозяйственной деятельности, рабочие помогают буржуазии эксплуатировать самих себя.
Представляется, что через действия фабзавкомов хорошо прослеживается ведущая психологическая тенденция революционного времени: от усилий по выживанию в существующих условиях до яростного негативизма по отношению к конкретным властителям. Вероятно, с последним было связано и то, что рабочие временами активно бойкотировали "буржуазную" кинопродукцию и бульварную печать (33), а иной раз самозабвенно поглощали ее.
В свое время советские историки рисовали идиллическую картину деятельности петроградских фабзавкомов: получалось, что спектр их деятельности простирался от борьбы против пьянства и решения продовольственных вопросов до участия в политических кампаниях - вплоть до подготовки вооруженного восстания, причем удельный вес политических акций в период от Февраля к Октябрю неуклонно возрастал (34). Сведения такого рода, сведенные в таблицы, наделе, вряд ли могут считаться показателем готовности рабочих к революции и социализму. В революционную эпоху любые цифры лукавы, лозунги декларативны, а сознание двойственно. Скажем, завком Путиловского завода разъяснял: "Приучаясь к самоуправлению на отдельных предприятиях, рабочие готовятся к тому времени, когда частная собственность на фабрики и заводы будет уничтожена и орудия производства вместе с зданиями, воздвигнутыми руками рабочих, перейдут в руки рабочего класса" (35). Призывы такого рода уместнее всего относить к области социальной риторики, не имеющей точек соприкосновения с действительным накоплением опыта рабочего самоуправления. Ясно, однако, что распад сознания каждого порождает тягу к психическому единству "всех". Американские историки пришли к выводу, что осенью 1917 г. рабочие вышли за пределы обычного типа социального конфликта, характерного для западных стран (36). Очевидно, с этим следует согласиться. Но, спрашивается, смогли ли русские рабочие в принципе научиться овладению "цивилизованными" формами борьбы с предпринимателями? "Рабочий активизм" 1917 г. формировал особую социально-утопическую ауру, которая позднее и помогла власти, выступающей от лица рабочих, идейно подчинить себе "авангард" революции.
Дата добавления: 2015-09-04; просмотров: 57 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Примечания | | | Рабочие: социализм или социальное выживание? 2 страница |