Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Интеллигенция: идеалы или народ?

От автора | I. ПУТИ ПОГРУЖЕНИЯ В ХАОС | Примечания | Рабочие: социализм или социальное выживание? 1 страница | Рабочие: социализм или социальное выживание? 2 страница | Рабочие: социализм или социальное выживание? 3 страница | Рабочие: социализм или социальное выживание? 4 страница | Солдаты: кровавый путь к миру? 1 страница | Солдаты: кровавый путь к миру? 2 страница | Солдаты: кровавый путь к миру? 3 страница |


Читайте также:
  1. В. Обманутые идеалы
  2. Ваши педагогические идеалы
  3. Идеалы науки. этика ученого
  4. Идеалы со-владения, со-правления и со-этики и коммунизм
  5. Общей публики, каковы ее идеалы и ее каналы коммуникации. Это важно и
  6. ОПОРА РЕЖИМА - АРМИЯ ИЛИ ВООРУЖЕННЫЙ НАРОД?

О феномене русской интеллигенции написаны сотни томов - разумеется, по большей части самими ее представителями или с их слов (96) Ей на разные лады, но непременно всерьез отводят роль "палача-жертвы" революционной смуты. В этом есть своя - соответственно искаженная - доля истины. Нельзя не признать, что в России интеллигенция оказалась возмутителем спокойствия, а не созидателем нового

В свое время Л. Толстой вольно или невольно прибег к совершенно гениальному, своего рода сверхлитературному приему, начав свой роман о войне и мире в России с досужей светской беседы на французском языке. Раздражающий любителей русской изящной российской словесности прием скрывал намек те, кто вел подобную беседу накануне войны с французами, уже были интеллигентами, т.е. людьми, имеющими возможность самоуверенно рассуждать о том, что лежало за сферой их профессионального знания на чужом для страны языке. Именно из такой среды могли появиться и декабристы. В начале XX в. иные, ныне забытые авторы, вообще сводили становление "высокой культуры" России к череде последовательных внешних влияний - немецкого, французского и т. п., не стесняясь предсказывать вторжение еврейской ментальности в эту сферу. Подобные явления рассматривались не как угрозы российской самобытности, а как естественное условие ее культурогенного становления. Но этот процесс мог протекать без революционных потрясений до тех пор, пока интеллигенция говорила не для народа и на непонятном ему языке. Как только это правило оказалось нарушенным, культурогенез приобрел социально взрывоподобные формы. Ясно, что декабристы к "красной смуте" отношения не имеют; интеллигенция, точнее ее часть, в принципе имела шанс "спровоцировать" революцию лишь в совершенно особых условиях.

Если исходить из того, что естественную функцию интеллигенции (образованных людей) в любом обществе составляет решение задач управления, лидерства (т е в том числе и помощь в осуществлении диалогового общения народа с властью) и межцивилизационного посредничества, то получится, что самодержавная государственность по самой своей природе являлась главным препятствием для осуществления того, что образованным людям написано на роду Вызванная к жизни потребностями ускоренной европеизации страны и потому мобилизуемая со времен Петра I из всех сословий, русская интеллигенция не могла органично вписаться ни в старую (сословную), ни в нарождающуюся новую (классовую) социальную структуру. Возможности так называемой вертикальной мобилизации в предреволюционной России были не столь значительны, но все же у любого образованного человека была возможность пополнить армию чиновничества или составить состояние на ином поприще. Но для этого требовалось соблюдение правил игры, определяемых бюрократией. Принять их "мозг нации" никак не хотел, да и не мог. Интеллигенция в России была одержима особой формой корпоративной (обращенная форма барства) гордыни она обязана отдать "долг" народу, который вправе трудиться (в том числе и на интеллигенцию) по своему (или подсказанному) разумению; ей же самой надлежит сосредоточиться на задачах более высокого порядка. Но и эта черта не замыкает перечень ее особенностей.

Интеллигенция, формируемая из некогда "служилых" сословий, оказывалась слоем нетворческим. Последнее усугублялось тем, что она действовала в условиях "догоняющей" страны и имела возможность взирать на "высшие" образцы. Отсюда известное "обезьянничание" интеллигентов, оборачивающееся всеми оттенками догматизма. Русские образованные люди, воспитанные на классических образцах, даже не пытались что-либо изобрести самостоятельно.

Стандартное сравнение русской интеллигенции с французскими "философами", подготовившими революцию, представляется сомнительным. Французы руководствовались императивом "раздавить гадину" (прежде всего церковь, а затем абсолютизм) и не знали колебаний в насильственном утверждении прав гражданина. Русские интеллигенты к вопросам веры и церкви были равнодушны, а в отношении к государству и народу были поражены особого рода амбивалентностью (любовь-ненависть). Пушкин, "восславляя свободу", мог восхищаться императором-демиургом; разночинцы разрывались между народолюбием и желанием загонять "тупых людей" в "совершенное" будущее. Этот момент прослеживается даже у Ленина радикальнейший, вроде бы не знающий колебаний доктринер и этатист, взявшийся вбивать социалистическое сознание в умы рабочих, готов был, вместе с тем, "учиться у массы", предоставить "полную свободу творчества" рабочим и крестьянам и даже помышлял о кухарке, управляющей государством Французские революционеры исходили только из идеи, русские интеллигенты - мешали ее с нравственным идеалом. Если первые были чрезмерно рационалистичны, то вторые - избыточно эмоциональны Дело дошло до того, что революция 1905-1917 гг. породила своего рода "сексуальный кризис" русской интеллигенции: обнаружилось, что ее представители никак не могут примирить свои "грязные" личные страсти с идеей служения "чистому" делу (97). Доходило до постановки нелепейшего вопроса' "Может ли социал-демократ посещать публичный дом?" (т. е участвовать ко всему в эксплуатации "угнетенного" класса). Получается, что эти социальные отщепенцы никакие смогли стать профессионалами даже в революции. Отсюда известная "властебоязнь" интеллигентских лидеров в 1917 г. и превращение образованных людей в сплошную "партию ИИ" (испуганных интеллигентов). Ясно, что за этим таился мазохистский страх одной из жертв патернализма перед перспективой вынужденного участия в дисциплинирующем насилии со стороны власти.

В принципе, русская интеллигенция могла бы "спасти" страну, ограничься она "малыми делами" (т. е. работой по профессии). Здесь, однако, возникали свои особые трудности. Самые многочисленные отряды людей умственного труда - учителя и священники - находились в более чем уязвимом социальном состоянии. Дело было не только в непростом материальном положении и унизительной зависимости от начальства. Надо заметить, что между учителем и учеником в России всегда существовала напряженность, едва ли не силовое противостояние. Апофеозом такого положения стала описанная Ф.Сологубом "передоновщина" - своего рода паранойя поиска теплого местечка во зло и зависть ненавидимому окружению. Дети в свою очередь ненавидели подобных пастырей, а в целом не верили ни учителям, ни школе. Всевозможные новаторские инициативы немногочисленных передовых педагогов пропадали втуне (98).

"Мелкий бес" - лишь выродившаяся часть описанного Ф.М. Достоевским призрака революционной бесовщины. Личные проблемы в патерналистских системах легко вырастают до "мировых". В атмосфере бесправия подавляющая часть "критически мыслящих" людей, не найдя себе места в жизни, становилась в оппозицию к самодержавию и выходила на путь прямой борьбы с государственностью. Царизм, со своей стороны, не без оснований усматривал в образованных и интеллектуально независимых людях главную угрозу своему властвованию. "Борьба русского самодержавия с русской интеллигенцией - борьба блудливого старика со своими выблядками, который умел их народить, но не умел воспитать" (99), - язвительно писал еще в конце прошлого века В.О. Ключевский. Интеллигентский революционаризм имел именно такие психологические истоки. Впрочем, Ф.М. Достоевский по-своему описал этот феномен еще ранее - фигура отцеубийцы и самоубийцы бастарда Смердякова, наслушавшегося нигилистических разглагольствований старшего "законного" сына, более чем символична (как многозначительно и то, что на каторгу отправился средний брат - жертва собственных необузданных страстей). В этом смысле и убийство народовольцами "царя-освободителя" - настоящий знак Клио.

Но определяющей чертой психологических установок интеллигенции был не революционаризм в молодости и не консерватизм в старости. Внутреннюю основу ее социального бытия составляла особого рода оппозиционность. Она предполагала не каждодневное упорство либерала, а более чем своеобразное отношение к существующей государственности и власти: преданность постольку, поскольку ее выслушивали, ненависть - если не удосужились спросить. При этом перед царем-деспотом трепетали, слабого властителя презирали. Такое состояние порой меняло полюса от революционности к реакционности. Судьба экс-народовольца Л.А.Тихомирова, ставшего одним из талантливейших апологетов самодержавия, - наиболее яркий, но далеко не единственный пример такого рода.

Полагать, что интеллигенция расшатывала здание российской государственности в силу того, что на определенном возрастном рубеже устремлялась в левые партии было бы ошибкой. И московский домовладелец, дипломированный историк, октябрист А.И. Гучков, и "бессарабский помещик", черносотенец с историко-филологическим образованием В.М. Пуришкевич также зарабатывали себе на жизнь литературным трудом. При этом получалось, что и тот, и другой, не говоря уже о массе интеллигентов иных политических ориентации мешали самодержавию самим фактом своего существования. Более чем символично то, что в последние месяцы существования самодержавия Пуришкевич не единожды сорвал в Думе аплодисменты слева, обличая "немецкую партию", прилепившуюся к трону, не говоря уже о его участии в убийстве Распутина.

В системе патерналистской государственности людям независимого ума суждено оказаться не у дел в принципе. Они формируют не элиту, а субкультурный слой повышенной претенциозности. Некогда З.Фрейду довелось пользовать русских эмигрантов-революционеров (похоже, из числа эсеров) в связи с расстройствами психики. При всей мимолетности впечатлений, он в 1909 г. подметил, что увлеченность идеей осчастливить человечество сочетается в них с редкостным отвращением к рутинной каждодневной деятельности (100). Не приходится удивляться, что система политических партий вспухла в России на дрожжах интеллигентских эмоций, трансформирующихся в концепции, а не практических дел. У истоков революции в России стояли не "философы", как во Франции, а великая русская литература, бесконечно рефлексирующая по поводу "вечных вопросов", стоящих перед интеллигенцией.

Интеллигенция подарила России феномен уникальной многопартийности примечательный вовсе не количеством партий, а тем, что партии, с одной стороны, восходили к традиции светской салонности (интеллигентские "кружки"), с другой - накапливали в себе заряд взаимной доктринальной нетерпимости. Это было связано с тем, что партии вырастали из одержимости идеей, а не практического социального интереса. Идею предполагалось непременно навязать любой ценой - прежде всего народу. Между тем, из неудачи "хождения в народ" следовало, что народников рано или поздно сменят радикальные западники, поклоняющиеся идолу "всеобщего" прогресса, якобы способного быстро уравнять ментальность низов и верхов. Былые споры западников и славянофилов породили настоящую карусель предреволюционного прожектерства. Ленинская идея слияния социализма с рабочим движением была лишь крещендо общего поветрия насильственного просветительства. На беду, в России слово всегда значило много больше, чем на Западе, что естественно для активного культурогенеза, который в патерналистских системах минует практическую политику. Революция всего лишь наиболее болезненная и потому заметная его часть. Этого забывать нельзя.

Естественно, что все общероссийские партии были полиэтничны по своему составу, не исключая даже крайне правых. Этому не приходится удивляться. Во-первых, все так называемое русское дворянство и даже бюрократия были "интернациональны" - феодальные элементы нерусских народов автоматически приписывались к нему, иные этносы даже оказались представлены непомерно: среди бюрократов и высшего офицерства было много прибалтийских немцев-аристократов, в целом среди "русского" дворянства был непропорционально велик удельный вес выходцев из Польши и Закавказья (101). Во-вторых, русская интеллигенция, как и всякое сообщество социальных отщепенцев, активно впитывала в себя этномаргиналов - особенно евреев, которым даже образование давало ограниченный шанс "выбиться в люди". В принципе, этномаргинальность сама по себе везде носит социально-провоцирующий характер: человек, лишившийся естественно устраивающей его "своей" среды, либо превращается в изгоя-индивидуалиста (здесь нет смысла обращаться к классическим работам этнопсихологов, достаточно вспомнить трагедию фолкнеровского Кристмаса), либо отыскивает сообщество себе подобных, составленных пусть по-иному, по но также отщепенческому принципу.

Этот последний фактор в России приобрел особое значение: в межпартийной борьбе черносотенцы особо упирали на "еврейско-социалистический" или "жидо-масонский" характер своих оппонентов, хотя сами, судя по фамилиям своих лидеров, были вовсе не из "природных русаков". Важнее, впрочем, другое. В определенные моменты вся партийно-политическая интеллигенция рисковала предстать в глазах низов чуждой этнокультурной массой - тем более, что яростное отстаивание этой последней непонятных низам лозунгов не могло не вызвать настороженности и недоверия.

Не приходится удивляться, что в конечном счете дело дошло до того, что в спор между партиями вмешался народ, сделав из них орудие реализации собственных интересов.

Сегодня ясно, что российская многопартийность в качестве прообраза парламентаризма оказалась мертворожденной - прежде всего в силу ее генетических пороков. Партии в России возникали по принципу "слева направо" - от социалистов к монархистам - это само по себе заставляет задуматься. Закономерно также, что российская партийно-политическая система складывалась под мощным воздействием извне: определяющий марксистский ее компонент неслучаен на фоне несовпадения типов политической культуры верхов и низов. [Партии в России в концентрированном виде выражали набор интеллигентских утопий, доктринального прекраснодушия, или сектантской оголтелости, а не_ являлись прагматичным оформлением интересов тех или иных социумов.

Было бы неверным вместе с тем полагать, что люди, наполняющие собой российскую многопартийность, превращались в проводников некоего плюрализма мнений. Доктринеры такими повадками не отличаются. Российские интеллигенты, включая партийных, обладали рядом качеств, трудно совместимых с устойчивым демократизмом.

М.Горький еще в 1912 г. выделял следующие генетические черты интеллигента: "Пассивное желание убежать из общества, в недрах которого русский человек чувствует себя бессильным"; аффектацию, доходящую "до проповеди социального фанатизма"; наконец, "крайнюю неустойчивость... демократических чувств" (102). Некоторые исследователи наделяют русскую интеллигенцию даже более впечатляющим набором взаимоисключающих черт: прекраснодушная пассивность и восприимчивость к рационалистическим идеям, гражданское непротивленчество и склонность к экстремистским действиям (103). Если перевести это на язык психоаналитики, то можно сказать, что в подсознании среднего интеллигента засел не сакраментальный русский вопрос "Что делать?", а неосознанная холуйская тревога: "А какой диктатор мне больше подойдет?". В свое время авторы сборника "Вехи", бичуя реальные слабости интеллигенции, сказали об этом откровенно, но на редкость не вовремя. Вероятно, Ленин, знавший кружковую среду не понаслышке, как-то зло заметил, что русская интеллигенция - вовсе не "мозг нации", а говно. Увы, он не был оригинален.

Российская многопартийность действительно выглядит воплощением своеобразной доктринальной шизофрении интеллигенции, а отнюдь не национально-консолидирующим, конструктивно-динамичным целым. Это своеобразный, порожденный имперским патернализмом "пустоцвет", способный, однако, провоцировать смуту. К тому же, многопартийность в России "развивалась" по принципу спущенного с горы снежного кома; развал ее, однако, не был фатальным, ибо зависел от "рельефа местности", в данном случае от геополитической ситуации, поставившей ребром вопросы войны, мира, революции, самоопределения.

Некоторые показательные количественные параметры партийно-политической структуры России определились в ходе революции 1905-1907 гг. (104). Наивным было бы однако, думать, что имеющиеся данные отражают реальную силу представляемых партиями "классов". Во-первых, партийная система отражала прежде всего мощное вторжение социалистических (особенно марксистских) идей в сознание одной лишь интеллигенции. Во-вторых, появление массовых либеральных, консервативных и черносотенных партий было до известной степени своеобразной, дозволенной сверху реакцией на эту тенденцию. В-третьих, характерно распадение политического спектра на полярные крайности, слабость центра и наличие партий-"антиподов" (марксисты-народники, западники-почвенники). Наконец, членство в партиях на крайних флангах было условным - практиковалась коллективная запись, что в российских условиях могло быть чистейшей фикцией.

Численность партий мало что объясняет. Более показательно территориальное размещение партийных комитетов. Социал-демократы имели их в 494 населенных пунктах, эсеровские - в 508, кадетские в 360, октябристские - в 260, правые - в 487. Из них в сельской местности: РСДРП -144, эсеры - 277, кадеты - 72, октябристы - 33, правые - 222 (всего существовало 2229 отделов черносотенства) (105). Получается, что все партии, за исключением право-экстремистских, были по преимуществу "городскими", т. е. интеллигентскими, включая и "крестьянскую" партию эсеров: не случайно из 39 членов ее руководства было всего 3 рабочих и крестьян (106). Характерно, что наиболее основательно связанными с деревней оказались черносотенцы (в руководстве которых преобладали дворяне): в черте оседлости они вербовали в свой состав порой целые приходы весьма нехитрым путем: человек, положительно ответивший на вопросы "В Бога веришь?", "Царя чтишь?", автоматически мог стать членом организации. Позднее некоторые из низовые черносотенные организации принимали антипомещичью ориентацию: при известных условиях вектор насилия легко смещался "справа" "налево" (107). В сущности, все взаимодействие партий, идей и масс шло по такого рода черносотенной схеме: традиционалистская природа массовых движений оставалась неизменной, менялись лишь знаковые предпочтения. Поэтому истинным предтечей Ленина был вовсе не Бакунин и Нечаев, а пресловутый Илиодор.

В деятельности партий обращает на себя внимание еще один малопривлекательный момент они в полном смысле кишели полицейскими стукачами, платными провокаторами и добровольными осведомителями. Исключение составляли либералы которые, руководствуясь неудобным, но законом, сами приглашали на свои заседания чинов полиции. В сыскном ведомстве знали и о революционерах, и о оппозиционерах буквально все -вплоть до подробностей личной жизни. Объяснить это можно только одним: интеллигенция не находила в себе внутреннего противоядия против "отеческого" участия власти в своих делах - даже тех, которые были направлены против правительства. Такая оппозиционность развращала и себя, и власть. Оттеснить бюрократию от рычагов управления государством интеллигенция не могла. Неудивительно, что иные "критики" правительства, получив со временем тот или иной крупный чиновничий пост, становились ревностными охранителями. Иной раз кажется, что и сама бюрократия была оппозиционна - не по отношению к власти как таковой, а применительно к самодержавным формам принятия тех или иных решений.

Показательно, что все крайние партии были особенно озабочены проблемой массовой социальной опоры. Но уже попытки революционных народников дали неожиданный для них результат: на их пропаганду реагировало не "угнетенное" крестьянство в целом, а всего лишь гонимые сектанты. С социал-демократами произошел и вовсе казус: взыскуя пролетарской сознательности, они вынуждены были ограничиться на первых порах работой с сектантами, что нашло соответствующее отражение в работе II съезда РСДРП. Что касается черносотенцев, то вместо "истинно русских людей" им легче удавалось вербовать в свои ряды всевозможное городское отребье; крестьяне под их знаменами готовы были громить в первую очередь не евреев, а помещиков.

Характерно, что в 900-е годы на собраниях религиозно-философского общества отдельные вожди сектантов ничуть не смущаясь заявляли представителям творческой интеллигенции: "Жизнь наша - чан кипящий, мы варимся в этом чану, в нас нет ничего... отдельного... Бросьтесь к нам в чан, умрите с нами и... вы воскреснете вождями народа" (108). Понятно, что интеллигенция, выше всего ставящая свободу личного самовыражения, могла реагировать на подобные призывы только негативно. В этом ее отношении к народной стихии в любых ее "неевропейских" проявлениях таился зародыш самоубийственного для нее непонимания природы российского бунтарства. Понятно, что в данной ситуации выигрывал тот, кто готов был "броситься в чан" первозданного хаоса.

Впрочем, с 1907 г. оппозиционная и отчасти революционная деятельность была более или менее удачно канализирована в русло псевдопарламентарной деятельности. Представляется, что на основе третьеиюньской избирательной системы в условиях эволюционного развития страны даже царская бюрократия способна была лет через 20 привыкнуть к сотрудничеству с Государственной думой, лидеры фракций которой, в свою очередь, смогли бы уяснить свои реальные возможности и даже постепенно подвести социальный фундамент под здание "нормального" парламентаризма. Возможно этот процесс смягчил бы и излишнюю внутрипартийную авторитарность, которой грешили даже либералы. В целом, сказать что возможности мирной эволюции страны в связи со специфическими особенности ее партийно-политической структуры оказались исчерпанными, нет убедительных оснований. Российскую многопартийность, как и империю в целом, взорвала мировая война, точнее неспособность самодержавия мобилизовать народ на победу. Строго говоря, крах Романовых произошел вовсе без помощи партий, включая самые левые. Не приходится удивляться, что после Февраля российская партийно-политическая система стала работать на самоуничтожение, ибо окончательно разошлась со вставшей на дыбы политической культурой народа.

Показательно, что ранее общероссийских социалистических партий возникли местные национальные [обычно также социалистические по названию) партии - причем не только на территориях Финляндии, Польши, но и Армении (109]. Система партий являлась также упреждающей и небескорыстной реакцией национализма расколотых и угнетенных народов на грядущие геополитические подвижки в мире. Националистические утопии явились еще одним фактором, который уничтожил некогда интернациональную по составу и доктринальному образу мысли российскую интеллигенцию. Так, кадеты, собрав громадный фактический материал о национальных притеснениях, особенно в армии, предпочитали держать его под сукном, дабы избежать обвинений в антипатриотизме. В результате еврейские депутаты в Думе, которые, по выражению правосоциалистической газеты, "давно уже приучили еврейское общество считаться с печальным фактом их политической невменяемости", вынуждены были в 1916 г. выступить с заявлениями о том, что "Прогрессивный блок еще не есть прогрессивная Россия" и заговорить о "моральном поражении кадетской партии" в связи с национальным вопросом (110). Кризис идентификации в народных низах подобно мощной волне смывал все интеллигентские идеологемы и тактические установки партий - за исключением тех немногих, которые в традициях М.Бакунина провоцировали насилие вооруженных толп.

То, что интеллигенция самоубийственно провоцировала революцию не подлежит сомнению. Но, право, не стоит масштаб разрушений, причиненных бомбой, приписывать ее взрывателю.

О большевиках стоит сказать особо. Накануне Первой мировой войны они были на грани исключения из II Интернационала и превращения в политическую секту, которая могла сохранить себя разве что за счет упрямства Ленина. Большевизм стал в полном смысле русским порождением мирового катаклизма.

Война поставила все партии России в неожиданную ситуацию. Германофильствующие правые вынуждены были моментально занять антинемецкую позицию. Сложный выбор пришлось делать либералам. Казалось, выбирая между либерализмом и империализмом они предпочтут первое (111). Ничего подобного дабы доказать свое право на управление Россией в глазах общественности, либералам пришлось прикинуться большими империалистами, нежели сам император (112). В 1917 г. империалистическое доктринерство стоило кадетам головы.

В весьма трудном положении оказались русские социалисты, ибо их европейские коллеги отказались от антивоенных решений Базельского (1912 г.) конгресса II Интернационала и предпочли интернациональной борьбе против своей империалистической буржуазии защиту своих собственных "буржуазных" отечеств. Поразительно, что крайний интернационалист Ленин, ощутивший поначалу себя в Швейцарии в полной изоляции, упорно настаивал на превращении "войны империалистической в войну гражданскую" (т. е. в мировую революцию), по-прежнему выступая за поражение в войне царизма (113). Казалось, он не имел никаких шансов на успех: созданное осенью 1915 г так называемое циммервальдское объединение интернационалистов оказалось малочисленным, лишь 18 из 38 собравшихся более или менее твердо разделяли взгляды его и Троцкого по вопросу войны и революции

Тем не менее, окончательная победа оказалась за Лениным. Причина невероятного, казалось бы, успеха объяснима только одним: Россия не выдержала тотальной войны. В этих условиях должны были победить крайние идеи, оплодотворенные жаждой социального насилия со стороны масс. Сама власть сделала невероятное.

Еще в 1911 г. В.О.Ключевский отмечал, что с помощью бюрократии Россия европеизировалась в ущерб "проявлениям народной свободы".

"Средства западноевропейской культуры, попадая в руки немногих тонких слоев общества", по его мнению, подготовляли народ "к бунту, а не свободе". "Главная вина на бессмысленном управлении" (114), - заключал выдающийся историк. Но сказать только об этом мало: система управления в России была неотделима от личности самодержца.

Во время войны общественность поначалу решила, что требовать радикальных перемен - все равно, что рвать руль потерявшего тормоза автомобиля из рук плохого, даже безумного шофера. Шло время, это представление сменилось убеждением другого рода: без верхушечного переворота Россия выиграть войну не сможет. Так утвердилась мысль, что для победы нужна революция (115).

Задним числом (в августе 1917 г.) лидер кадетов П.Н.Милюков в записке для внутреннего пользования заявлял как о чем-то само собой разумеющемся, что "твердое решение воспользоваться войной для... переворота было принято нами вскоре после начала этой войны", более того утверждал, что в конце 1916 г. "ждать мы больше не могли", ибо знали, что в конце апреля или в начале мая наша армия должна была перейти в наступление, результаты которого сразу в корне прекратили бы всякие намеки на недовольство и вызвали бы в стране взрыв патриотизма и ликования". Но тогда же он сказал и о своих "колебаниях на производство переворота" (116). Налицо типичное самообольщение обычного для России "революционера поневоле". Готовить переворот на языке либеральной интеллигенции означало всего лишь соответствующую обработку общественного сознания, чем сам Милюков действительно занялся весьма активно. Иного, впрочем, тогда и не требовалось.

Февраль был подготовлен моральным неприятием существующей власти. Техническую подготовку восстания никто не проводил - заняться этим было некому, да и это было необязательно. Самодержавие могло рухнуть само по себе при совершенно определенном условии - нравственной изоляции.

3. Феномен "голого короля"

Главный вопрос всякой революции - вопрос о власти, считал Ленин. Отнюдь не будучи одержим жаждой личного самоутверждения, он, сам того не сознавая, исходил из российской авторитарной традиции. Архаичнейшее представление о том, что только власть окончательно решает все людские, в том числе и личные, проблемы, и было реальным двигателем российского революционаризма (за исключением малочисленных анархистов), ибо он был всего лишь крайним выражением деспотичной самонадеянности властного реформаторства. Природа любой власти -российской в особенности - такова, что она до бесконечности способна воспроизводить подобного рода иллюзии.

Власть примитивна, боязлива и самонадеянна одновременно. В этом не только "тайна" и условие ее существования, но и залог самоопрокидывания в критические моменты. Любая государственность, включая самую демократичную, организационно совершенную и исходящую из самых высоких побуждений, на деле воспроизводит парадигму властвования, восходящую к доисторическим временам. То, что власть-подчинение коренится уже во внутривидовом половом разделении, понимали и основоположники марксизма, тем не менее надеявшиеся упразднить и эту "несправедливость" с помощью примитивного рычага "классовой борьбы".

Патерналистская государственность имперского типа порождает наибольшие обольщения относительно соединения справедливости и организационного совершенства. На деле они не стоят и ломанного гроша.

В данном случае, дабы раньше времени не утяжелять работу теоретизированием, уместно ограничиться несколькими замечаниями. Любое усложнение социальной структуры, а оно является исторически необратимым, требует ускорения действия механизма принятия властных решений. Самодержавию это было бы по силам, обладай властитель теми сверхестественными возможностями, периодического подтверждения которых обычно от него ждут. "В монархе российском соединяются все власти: наше правление есть отеческое, патриархальное, - писал Н.М.Карамзин. - Отец семейства судит и наказывает без протокола, - так и монарх в иных случаях должен необходимо действовать по единой совести" (117). Такова была идеальная посылка. На деле получалось нечто нелепое. "У нас выработалась низшая форма государства, вотчина, - заметил много позже другой выдающийся историк В.О.Ключевский. - Это собственно и не форма, а суррогат государства" (118). При естественном усложнении общественной жизни события возлагали на отца-самодержца поистине непосильную ношу: любое властное начинание, кроме самодурского, должно было быть тщательно просчитано. Получалось, что проще и соблазнительнее "подморозить Россию", нежели мобилизовывать и вдохновлять народ на инновационный порыв. А между тем, императив реформаторства жестко определялся факторами геостратегического порядка.

Ситуация была крайне сложной. Последний российский император был вовсе не столь фатально несчастлив, как ему самому казалось. Данной ему властью он более или менее успешно мог бы решить стоящие перед державой проблемы. Патерналистские системы являются необыкновенно гибкими - главным образом за счет того, что могут до бесконечности подпитываться людскими надеждами. Для того чтобы использовать их, требовалось волевое усилие и умение говорить с народом на его языке. В отличие от интеллигенции, у самодержавия был в этом отношении определенный задел, важно было его не растерять.

Разумеется, ни "Ходынка", ни "Кровавое воскресенье" ни революция 1905-1907 гг. не поколебали самодержавия в глазах простых людей как принципа властвования. Примечательно другое: после ходынской трагедии император не смог сделать правильного в глазах общественности хода: следовало бы, дабы привлечь симпатии образованного общества, объявить траур, а не продолжать торжества коронации на балу. В начале событий 9 января, в свою очередь, можно было бы воспроизвести стандартную ситуацию единения царя с народом: самодержцу появиться на "красном крыльце" и пообещать наказать "бояр". Увы, император неадекватно реагировал на действия низов. Акты бунтарского верноподданничества он принимал за антигосударственную смуту, относя их на счет злокозненности "жидов и социалистов", "патриотическое" хулиганство и еврейские погромы - за естественное, пусть малопривлекательное выражение преданности и патриотизма.

К тому же организационные основы самодержавия после стали как бы подтачиваться изнутри. С 19 октября 1905 г. в системе государственного управления появился особый пост председателя Совета министров. Если ранее высшие государственные сановники заседали только под председательством императора, то теперь их могли собирать такие неординарные личности как С.Ю. Витте и П.А. Столыпин. Ясно, что и тот, и другой могли невольно заслонить собой фигуру самодержца (на деле дистанция между Государем и исполнителем - пусть высшим - его воли оставалась в глазах народа непомерно велика). Как бы то ни было, то, что был нарушен ставший традиционным со времен Петра I принцип замыкания всех нитей управления на самодержце, смертельно напугало царя. Министры как бы получили право корпоративно "бунтовать" в случае его неудачных предложений и конкретных шагов. Действительно, августе 1915 г. они высказали свое неодобрение акту смещения царем с поста верховного главнокомандующего великого князя Николая Николаевича (119), человека весьма популярного в армии (120). Не только министрам, но и широкой общественности было ясно, что на этом посту Николай II скомпрометирует не только себя, но и самодержавный принцип.

Постепенно император становился заложником общего ложного представления о существе и особенностях российского властвования. В образованном обществе ситуация понималась в рамках расхожей стихотворной формулы: "В России только две напасти: внизу власть тьмы, вверху - тьма власти". На деле император настроен был править по обычаю, что ничуть не предполагало стремления ко все большей концентрации власти в его руках, но зато порождало в нем - человеке слабом - особую форму тихого сопротивления всему тому, что, как ему казалось, мешало придерживаться традиции. Именно из-за такого поведения он и подозревался сановниками толи в неискренности, то ли человеческом безразличии (121). Последнее и приводило к тому, что вопреки реалиям создалась ситуация "слабый властитель - недовольная масса". Все остальное теряло свое значение.

Абсолютная власть, а народ понимал самодержавие только так, в силу архаичности своей природы могла успешно репродуцировать себя двумя древнейшими способами - мудрым правлением, ощутимым через рост всеобщего достатка; умением победить врага в войне. Первый способ в связи с социальным напряжением в крестьянстве автоматически оказывался под вопросом. Второй после поражения в русско-японской войне становился рискованным: теперь требовалась настоящая магия быстрой военной победы, что было практически невозможно. И общественность, и бюрократия инстинктивно ощущали крайнюю опасность ситуации. Император, тем не менее, с упрямством усидчивого, но бесталанного школьника, взявшегося переломить злую судьбу, настоял на том, чтобы встать во главе терпящей поражение армии.

Самодержец должен уметь избегать ответственности за те или иные неудачи - на сей случай на Руси издавна держали "мальчиков для битья". Николай II решил взвалить на свои слабые плечи весь груз провалов власти, вместо того, чтобы поддерживать иллюзию самодержавного правления, отстранясь от его рычагов.

Получается, что последний император, отчаянно цеплявшийся за самодержавный принцип, не понимал его скрытой природы - она не зависела от институционных реалий управления, ибо в глазах народа он всегда мог сделать вид, что все доброе в империи исходит единственно от него. Хуже того, он пытался заслонить собственной персоной традиционную в России неавторитетность начальства. В эпоху невиданного усиления бюрократии попытка спасти ее, жертвуя сакральностью образа самодержца, была равносильна политическому самоубийству. Впрочем, император и в этом случае мог бы до определенной степени исправить положение, обладай он замашками диктатора. Однако, Николай панически боялся подозрений в деспотизме. Здесь император поступал как "демократ". А между тем, в массовом сознании "настоящая" (абсолютная) власть зиждется не только на соблюдении правил игры, определяемых законами, но и на способности оправданно жертвовать ими в угоду справедливости. Последний император никогда не решался переступать через те законы, которые были приняты до его правления. Резолюции типа: "Конечно, это неприятно, но надо поступать по закону" - обычны для его. Народ молчаливо готов был одобрить совсем иную практику действий власти.

России всегда приходилось догонять; управленческие функции вынужденно упрощались порой до диктата. Чтобы последний не представал утвердившейся человеконенавистнической деспотией, власть периодически отступала в тень кажущегося бездействия. "Царя-тирана" сменял "император-либерал". Жестко-рациональное начало властвования при этом как бы выдавалось за магию отстраненного всемогущества; людям давалась передышка, необходимая для того, чтобы они не разуверились во власти. В любом случае в России самодержец не имел права долго задерживаться на том пространстве власти, где его промахи были видны всем. И хотя последнее случалось не раз, последний император оказался настоящим рекордсменом по этой части. VI До его воцарения даже рабочие каждый раз прерывали социалистических агитаторов, когда те пытались обличать монарха. Революционеры могли сколько угодно ругать администрацию, полицию, попов, но нельзя было задевать ни царя, ни Бога (122). Но уже в годы Первой русской революции появилась песня "Царь наш с виду жидок", в основе которой, по мнению специалистов, лежала сатирическая песня декабристов "Царь наш немец прусский" (123). Образу императора, считавшегося человеком военным, такие сравнения особенно вредили. С 1907 г. отдельные крестьяне (чаще спьяну) именовали царя "кровопийцей", "душегубом", "извергом", "живодером", причем это делалось вовсе не под влиянием внешней агитации (124). Ясно, что сакральная фигура может и даже должна быть в определенные моменты объектом релаксирующих выплесков дурных эмоций; в данном же случае похоже, что царя попросту перестали бояться и уважать, он перестал воплощать идею властвования.

Иногда исследователи этот процесс связывают с изменением образа царя в глазах как образованного общества, так и народа. Николай II заметно проигрывал на фоне отца и особенно деда: Александр II на редкость гармонично воплощал в себе, казалось несовместимые, казалось, начала европейской просвещенности и восточного деспотизма, Александр III умел хотя бы казаться твердым и удачливым во внешней политике. Николай II не обладал ни одним из этих качеств, фигура его выглядело странновато: с одной стороны, это любитель автомобилей, с другой - солдат-труженик и смиренный богомолец. Конечно, набожность царя, получившая официальное воплощение в нескончаемой череде канонизаций святых, давала кое-какой пропагандистский эффект в глазах простонародья. Но она же еще больше отталкивала от императора представителей европеизированной и равнодушной к религии интеллигенции. В любом случае, язык власти становился непонятен; фигура самодержца перестала внушать трепет и смирение. Николай II так никогда и не смог заручиться поддержкой тех сил, которые надеялись на модернизацию России, теряя при этом уважение консерваторов. Идея непротивленчества (оно же социальное согласие) в России могла исходить только от внутренне уверенной в себе и сильной власти. Это уже не было.

Существует еще одно - простое и вместе с тем убедительное - объяснение механики падения авторитета власти. В годы войны, приобретавшей тотальный характер, неопределенность в вопросе разделения функций военной и гражданской администрации, усиленная активизацией специальных межведомственно-общественных Особых совещаний (по обороне, топливу, перевозкам, продовольствию), не говоря уже о деятельности различных гражданско-сословных организаций, вроде Союза земств и городов, создали подобие двоевластия, а затем и многовластия в управлении страной (послефевральские страхи двоевластия в значительной степени навеяны именно этим). А поскольку все это сопровождалось непременными склоками между управленческими кланами, растущим противостоянием "бюрократии" и "общественности" (в ходе которого последней невольно приходилось выставлять себя самой патриотичной силой), т.е. явлениями, которые император ни личной волевой непреклонностью, ни имитацией вездесущности подавить не мог, тень гибели Отечества стала ложиться на фигуру самодержца (125). В конечном счете это стало заметно и массам.

И тем не менее, имидж династии в глазах общества мог быть устойчивым до появления у ступеней трона "святого черта" - самозваного "старца" Григория Распутина. Как ни парадоксально, с помощью этого "человека из низов" самодержавие по невольной подсказке царицы, как раз и хотело преодолеть растущее отчуждение от народа (126). Произошло противоположное. Инстинкт власти на сей раз не сработал.

Впрочем, чуждой для системы стала в первую очередь царская чета, что было особенно опасно. Издавна на Руси в глазах народа "матушка" как бы компенсировала своим участием излишне прямолинейную репрессивность царственного "батюшки". Императрица менее всего подходила на эту роль. Хуже того, она ухитрилась едва ли не демонстративно подменить традиционную систему обратной связи фигурой Распутина, имевшего в низах репутацию то ли конокрада, то ли хлыстовца. В принципе, следовало любым способом добиться воссоздания морального единства власти и народа. И дело вовсе не в дурном имидже "старца". Теперь те же факторы, которые в иных условиях могли бы поддержать самодержавие, стали активно работать против него. Императрицу ненавидели, ей готовы были приписать заговор против собственного супруга (такое случалось, но в данной ситуации это было чистейшим вздором). На месте Николая II чаще всего хотели видеть его дядю - великого князя Николая Николаевича, как казалось, пострадавшего от "дурной" власти.

Все это - отражение того очевидного факта, что император, ни обладавший ни волей, ни инстинктом власти, стал "лишней" фигурой для державы. Патерналистская власть перестала привлекать, а это должно быть ей органически присуще. Но она же не научилась внушать трепет, что было необходимо для временного удержания ее в качестве деспотии.

Обычно подобных объяснений развала могущественной империи не понимают и не принимают. Обратимся, поэтому, к свидетельству непривычному, неожиданному и по-своему впечатляющему. Известно, что Ф.И.Шаляпин, поистине народный певец, уподоблял совершенство мироздания грандиозному спектаклю, успех которого зависел от самоотдачи всех - от статистов до "короля" - при условии, что первые соглашаются играть роль царственного окружения, если венценосная персона, со своей стороны, не допускает фальши. "Надо уметь играть царя, - писал Шаляпин. -...Шекспировского размаха его роль... Нужна какая-то особенная наружность... Если же природа сделала... царя человеком маленького роста... я (актер, исполняющий роль - В.Б.) должен найти тон, создать себе атмосферу - именно такую, в которой я, маленький и горбатый, производил бы такое же впечатление, как произвел бы большой и великий царь. Надо, чтобы каждый раз, когда я делаю жест перед моим народом, из его груди вырывался возглас на все мое царство". Если это не удалось - провал: "Горит империя" (127).

Лучше не объяснишь. В сфере психоэмоциональной величие империи держится на адекватности царственных жестов и поступков каждому мигу бытия. Венценосному актеру - а власть это всегда магия лицедейства - не сумевшего справиться с ролью, лучше вовремя уйти в тень, дабы не провалить все действо. Низкорослый Николай II, напротив, словно намеренно хотел остаться "маленьким" и при этом лез на авансцену, т. е. делал все, чтобы умалить монархию даже в глазах тех, кто принимал ее как безусловный принцип.

Деспотию убивает смех, империи гибнут, когда короли предстают "голыми". По свидетельству видного кадета В.А.Оболенского, ощущение, что Россия управляется в лучшем случае сумасшедшим, а в худшем - предателями, было всеобщим". Лидер октябристов А.И. Гучков писал в августе 1916 г. генералу М.В. Алексееву о "слабой, дрянной, слякотной власти" (128). Список подобных отзывов (правда, чаще даваемых задним числом) можно продолжать до бесконечности - слабых властителей добивают. Не удивительно, что в ноябре 1916 г. общим повторяющимся рефреном в характеристике правительства стали слова, произнесенные лидером кадетов П.Н. Милюковым с думской трибуны: "Что это: глупость или измена?". (Милюков, надо сказать, дабы избежать обвинений в диффамации, сделал вид, что всего лишь цитирует иностранные газеты). Императора стали презирать. Довольно популярная и массовая сегодня литература о последнем российском самодержце пытается уверить, однако, в другом (129).

Даже вполне академичные авторы в свое время срывались на неподдельное умиление перед благостностью частной жизни и "интеллигентностью" злосчастного самодержца (130), не задумываясь над тем, что "Божий помазанник", глава Русской Православной Церкви и многоликий "отец народов" в силу своего профессионального долга лишен права на чрезмерную погруженность в личные дела. Сочувствие историка не может быть избирательным - вчера к палачам, сегодня к их жертве. Финал последнего императора, тяготящегося своими высокими обязанностями, и ищущему отдохновения от них в личной жизни, оказался символичен до содрогания, он словно специально делал все для того, чтобы его собственная семья - с чадами и домочадцами - была попрана теми, кто грубо и самоуверенно выступал от лица "большой семьи". Первые шаги вниз, по ступенькам расстрельного подвала были сделаны еще до Февраля. Задолго до трагических событий в Екатеринбурге сакральное начало патерналистской системы было уже опорочено солдатскими шутками типа: "Царь с егорием, а царица с Григорием". Характерно, что этому потворствовали и те, кто окружал престол. Стремление опорочить власть в придворной среде приобрело какой-то навязчивый характер. "Сегодня мы распускали слухи на заводах, что Императрица спаивает Государя, и все этому верят", - хвастались светские дамы (131). Что до простого народа, настроенного по инерции верноподданнически, то, вероятно, у него на устах был один вопрос: "Как царь такое похабство у себя в доме терпит?" (132). Вслед за тем туманное подозрение, что мужик может "иметь" все царство, довершило дело (133)

Хронику революционного насилия эпохи мировой войны следовало бы вести с убийства Распутина. Обстоятельства его многократно описаны и даже кинематографически воссозданы. Менее известно, что и до этого события и после него основной заговорщик и убийца В.М. Пуришкевич сотрясал стены зала заседаний Думы гневными филиппиками, направленными против "немецкой партии", стоящей у трона, вызывая бурные рукоплескания - но не справа, а слева. Еще менее известно, что попытка императора тихо скрыть убийство Распутина дала неожиданный эффект: имена террористов оказались у всех на устах. Описан примечательный случай. В годы войны Пуришкевич активно занимался работой по организации санитарного дела и продовольственного снабжения армии. Однажды на перроне к нему подошел громадного роста казачий офицер и "от лица русской армии" демонстративно выразил признательность за уничтожение "окаянного пса". Сцена завершилась громовым "Ура!" офицеров и солдат, выгружавшихся из вой некого эшелона (134).

Убийство Распутина образованным обществом было воспринято, разумеется, не столь однозначно. Но поражает, что некоторые правые увидели в нем своего рода ритуально-очистительный акт - "проявление милости Божией", спасающей царя и империю (135). Впрочем, в иных кругах появились слухи о том, что дух убиенного "старца" вселился в последнего министра внутренних дел А.Д. Протопопова, якобы пораженного прогрессивным параличом (убежденность в этом была столь неподдельна, что после революции в связи с этим заседал ни один медицинский консилиум). Воистину, последнему императору надо было постараться, чтобы довести православных подданных до кликушества и суеверий. Вовсе не случайно после Октября иные большевики всерьез выискивали доказательства сумасшествия последнего Романова.

Современное "сострадающее" обществоведение, тем не менее, упорно ищет черты, обеляющие Николая II. При этом забывают, что те черты личности, которые привлекательны сегодня применительно к частному лицу, в тогдашней обстановке у повелителя 1/6 суши могли отталкивать. Царь действительно мог быть скромен, ровен и трудолюбив. Но кто доказал, что простой народ жаждал видеть в "помазаннике Божьем" именно эти качества? Император отличался ровным характером и даже своего рода "интеллигентностью". Но почему народная молва упорно противопоставляла ему в качестве положительного примера его дядю - Николая Николаевича, носителя совершенно противоположных начал? Может быть, Николай II все же пытался исправно нести тяготы своей профессии? Да, он "старался". Но из исследования британского историка Д. Ливена, человека, вовсе не из социалистов, видно, что на необходимые в тогдашних условиях "по должности" предельные усилия он был физически, умственно и духовно не способен (136). В этом его личная драма, но она же обернулась трагедией страны. Народ платит не только за глупости, но и за слабости королей.

Властное начало стало захлестываться бабьими истериками в самом буквальном смысле слова. Императрица в письмах требовала от Николая II, чтобы он "был твердым" на манер Петра I, советовала даже "перевешать" лидеров Думы. Разумеется, это была спонтанная аффектация. Но, отвечая ей, Николай II иной раз иронично подписывался: "Твой слабый, безвольный муженек". Что может быть нелепее истерично-безвольной власти?" можно ли надеяться, что это останется незамеченным для подданных?

В патерналистских системах "дети" больше всего тяготятся опекой "отца" в период своего ускоренного взросления. Попытка модернизации России осуществлялась в условиях невиданного роста народонаселения, т. е. нафоне неупорядоченного омоложения страны. Но, право, не стоило бы российский модернизационный процесс уподоблять ходу неудавшегося возмужания народа, полностью идентифицируя революционную смуту с антипатерналистским бунтом. Народ скорее "добил" самодержавие, которое предстало вконец омаразмевшим - это весьма напоминает ритуальной убийство старого вождя в доисторических обществах. И это произошло вопреки сдерживающему воздействию общинной психоментальности, предполагавшей более гуманное отношение к уже недееспособному "большаку". Здесь все решил военный фактор. Война обнажила все тяготы патернализма эпохи лихолетья, не добавив к ним чувства защищенности.

Правитель - это акцентировано функциональная величина истории. Николай II сделался величиной чисто отрицательной, с его фигурой стали связываться все беды. Государственность, выстроенная на рационалистских началах, утверждает общественную стабильность с помощью так называемого дисциплинирующего насилия, которое со временем приобретает своего рода рефлекторно-правовой характер. В патерналистских системах чаще используется политика "кнута и пряника". Хитрость состоит в своевременности и четкой адресности применения того и другого инструментов властвования. И не дай Бог перепутать их!

Общинно-организованный народ понимает целесообразность "избыточного" насилия, ибо властитель издавна воспринимался как своего репрессивный гарант существования всех. Что бы не говорили гуманнейшие из моралистов, историческое сознание масс никогда не поставит рядом "слезу невинного ребенка" и суровую необходимость выживания империи. Сам народ на этот счет рассудил своеобразно: царя-сыноубийцу он назвал "Грозным", последнего императора-чадолюбца - "кровавым". Тому, кто лучше разбирается в древнейшем искусстве выживания за счет "чужих" уготовано почетное место в истории. Русская интеллигенция, к сожалению, упорно этого не замечала, но зато возводила собственные невзгоды на уровень вселенской драмы. Отсюда трагедии - личные и всеобщие.

Россию потрясла не война, а поражения в ней русских армий. Виновниками становились люди, которые "пленили трон". Дело дошло не только до убежденности в "измене" военного министра В.А. Сухомлинова, но и "вредоносной деятельности" императрицы (137). Домыслы росли как снежный ком. В январе 1917 г. заговорили о покушении на царя и царицу, рассказывали, что она была даже ранена, а стрелявший в нее гвардейский офицер убит на месте. Рассказывали, что вся дворцовая прислуга ненавидит императрицу. На случай дворцового переворота молва единодушно готовила ей место в монастыре (138). Положение обостряли тяготы быта. всех дико раздражали "хвосты" (очереди) захлебом и нормированными товарами - в этом обвинялись "спекулянты", якобы манипулирующие администрацией. Ждали только худшего: на случай крупных забастовок кое-кто запасался водой и свечками. Отмечался и рост пораженческих настроений, даже курсистки на сходках стали говорить, что война выгодна одной лишь "буржуазии" (139).

В этих условиях все началось со "случайности". Не только либеральная, но и консервативная общественность могла сколь угодно ужасаться недееспособности власти, народ изумляться россказням "про Распутина и царицу", а бравые солдатики суеверно шарахаться от георгиевских крестов, получаемых из рук царицы-"немки" (140), но монархию "свалили" снежные заносы на железных дорогах, поставившие под угрозу продовольственное снабжение столицы. Остальное доделали слухи о том, что правительство, состоящее из "предателей", поощряет спекулянтов, переросшие в уверенность, что власть неспособна накормить народ. Вопли "Хлеба!" со стороны голодных работниц сделали то, чего не дано было представителям левых партий - привести в движение механизм революции.

Одна "случайность" наложилась на другую. Текстильные фабрики так тесно соседствовали с металлообрабатывающими заводами, что женщины с легкостью увлекли за собой мужчин. Даже те, кто не собирался бастовать, вынужден был выйти на улицу. Масса вылилась в открытое пространство, тут же начав распалять себя представлениями о злодействах старой власти.

Власть, как не только общепризнанная, но даже эстетизированная монополия на насилие, в России всегда подкреплялась иллюзией, что она не даст умереть с голоду в экстремальных обстоятельствах - такова должна быть ее "божественная" природа. Только те российские правители, которые не допускали хлебного бунта в столице, могли спать спокойно Самодержец, который предпочел личное счастье "маленького человека" заботам о "большой семье", т. е. империи, был обречен. После убийства Распутина общество было наводнено слухами о всевозможных заговорах Немалая роль в них отводилась лидеру октябристов А.И. Гучкову, известному своими связями с военными кругами. "Этот переворот, - заявил вскоре после победы Февраля Гучков, - был подготовлен не теми, кто его сделал, а теми, против которых он был направлен. Заговорщиками были не мы, русское общество и русский народ, заговорщиками были представители самой власти" (141). Это соответствовало действительности. Тот же Гучков был лично храбр, но чрезмерно эмоционален, импульсивен и даже болтлив и склонен к фантазиям (142). Среди настоящих заговорщиков таких типажей обычно не наблюдается. Самодержавие довело общество до того состояния, когда людям открытым стало приписываться иезуитство. Увы, такого рода представления о революции и ее творцах сохранили свою силу и сегодня.


Дата добавления: 2015-09-04; просмотров: 60 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Модернизация и война| Кровь на февральском снегу

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.024 сек.)