Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава шестая 4 страница

ГЛАВА ПЯТАЯ 1 страница | ГЛАВА ПЯТАЯ 2 страница | ГЛАВА ПЯТАЯ 3 страница | ГЛАВА ПЯТАЯ 4 страница | ГЛАВА ПЯТАЯ 5 страница | ГЛАВА ПЯТАЯ 6 страница | ГЛАВА ПЯТАЯ 7 страница | ГЛАВА ПЯТАЯ 8 страница | ГЛАВА ШЕСТАЯ 1 страница | ГЛАВА ШЕСТАЯ 2 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

«Если я заговорю, то тем самым предам других», — отвечал мне Робер. А остальные хором подхватывали, что, не разбив яиц, яичницу не сделаешь. Но кто же все-таки ест эти яичницы? Разбитые яйца сгниют и отравят землю. «Она уже отравлена». Это верно; слишком много всего верного. Меня приводят в отчаяние истины, которые сражаются между собой, я спрашиваю себя: как они во всем разбираются? Вот я не сумею сложить четыреста миллионов китайцев и пятнадцать миллионов каторжников. Впрочем, нужно-то, наверное, вычитать. В любом случае вычисления — вещь ложная. Один человек и один человек — это не два человека, а всегда лишь один и один. Ладно, напрасно я прибегаю к арифметике; чтобы навести порядок в хаосе, следует обратиться к диалектике. Речь идет о том, чтобы перебросить каторжников к китайцам. Ладно. Перебросим. Ничто не вечно под луной, все проходит, пройдет и это; останутся в прошлом лагеря, так же как и мое собственное существование; до чего смешно — такая недолговечная, коротенькая жизнь тревожится по поводу лагерей, которые будущее уже упразднило. История сама о себе позаботится да в придачу еще и о каждом из нас. Так будем сидеть спокойно, каждый в своей норе.

Тогда почему они не сидят спокойно? Этот вопрос я задавала Роберу больше двадцати лет назад, когда была студенткой; он смеялся надо мной; однако сегодня я далеко не уверена, что он убедил меня — ни тогда, ни сейчас. Они притворяются, будто верят, что человечество — это одна бессмертная личность, которая однажды будет вознаграждена за все свои жертвы, а значит, и я тоже. Но я не согласна: смерть уничтожает все. Принесенные в жертву поколения не восстанут из своих могил, дабы принять участие в конечном веселье; однако их может утешить то, что по прошествии очень малого времени избранники, в свою очередь, присоединятся к ним под землей. Между счастьем и несчастьем, возможно, существует не такая уж большая разница, как принято думать.

Я выключила проигрыватель и легла на диван; отбросив все, я закрыла глаза. Сколько в нем беспристрастия и милосердия, в отблеске смерти! Льюис, Робер, Надин стали невесомыми, словно тени, они уже не ложились мне на сердце тяжелым грузом: я могла бы вынести тяжесть пятнадцати миллионов теней или даже четырехсот миллионов. Однако через какое-то время я все-таки пошла за полицейским романом: надо же как-то убить время; но и время тоже меня убьет — вот истинная предустановленная гармония. Когда вечером вернулся Робер, мне почудилось, будто я смотрю на него издалека, в бинокль, и вижу бесплотный образ с пустотой вокруг — как тогда Диего в окнах Дранси, Диего, который был уже не от мира сего. Робер говорил, я слушала, но ничто меня больше не касалось.

— Ты осуждаешь меня за то, что я потребовал отсрочку? — спросил Робер.

— Я? Нисколько.

— Тогда в чем же дело? Если ты думаешь, что меня не трогают эти лагеря, то глубоко ошибаешься.

— Совсем напротив, — возразила я. — Сегодня я подумала, что мы действительно напрасно изводимся по всякому поводу. Ничто никогда не имеет особого значения; все меняется, все проходит, а главное, в конечном счете все люди умирают, и это все улаживает.

— Ах! Но это как раз своего рода бегство от проблем, — сказал Робер.

— Если только проблемы не являются бегством от истины, — прервала я его. И добавила: — Разумеется, если принято решение, что истинна только жизнь, мысль о смерти кажется бегством. Но и наоборот...

Робер покачал головой:

— Есть разница. То, что отдано предпочтение вере в жизнь, доказывают, проживая ее; а если искренне считают, что истинна только смерть, следует убить себя. Но, по сути, даже самоубийства лишены такого смысла.

— Быть может, — возразила я, — жить продолжают по легкомыслию или из трусости. Так гораздо легче. Но это решительно ничего не доказывает.

— Прежде всего важно, что самоубийство дается нелегко, — сказал Робер. — И потом, продолжать жить — это значит не только продолжать дышать. Никому не удается оставаться равнодушным. Ты любишь одни вещи и ненавидишь другие, ты негодуешь, ты восхищаешься: из этого следует, что ты признаешь ценности жизни. — Он улыбнулся. — Я спокоен. Мы продолжаем спорить о лагерях и обо всем прочем. Ты, как и я, как все остальные, чувствуешь себя бессильной перед лицом некоторых фактов, они угнетают тебя, и тогда ты прячешься за всеобъемлющим скептицизмом, но это же несерьезно.

Я ничего не ответила. Очевидно, завтра я снова буду спорить о разных вещах, но разве это доказывает, что они перестанут казаться мне малозначимыми? И если да, то, возможно, потому лишь, что я снова начну себя обманывать.

Надин с Ламбером вернулись в Сен-Мартен в следующую субботу: судя по всему, отношения между ними испортились, за время ужина Надин не проронила ни слова. Через два дня Ламбер должен был ехать в Германию, чтобы получить сведения о лагерях в русской зоне; по обоюдному согласию Робер с Ламбером избегали затрагивать суть проблемы, но оживленно обсуждали практические стороны расследования.

За кофе Надин не выдержала:

— Вся эта история — полная ерунда! Разумеется, лагеря существуют. Конечно, это отвратительно и в то же время неизбежно: в чем дело, таково общество, и никто ничего не может с этим поделать!

— Как легко ты готова смириться! — сказал Ламбер, глядя на нее с упреком. — Избавляться от того, что тебе мешает, на это у тебя особый дар!

— А ты, разве ты не готов смириться! — вызывающим тоном отвечала Надин. — Да будет тебе! Ты обрадовался возможности плохо думать об СССР! Мало того: благодаря этому ты собираешься прогуляться, да еще важничаешь: сколько преимуществ.

Не ответив, он пожал плечами, однако ночью они, должно быть, ссорились в павильончике. Весь следующий день Надин провела в гостиной наедине с книгой, которую не читала. Бесполезно было разговаривать с ней, она отвечала односложно. Вечером Ламбер позвал ее из сада, и, так как она не шелохнулась, он пришел сам:

— Надин, пора ехать.

— Я не поеду, — ответила она. — Довольно того, что завтра я буду в «Вижиланс» в десять часов утра.

— Но я же говорил тебе, что должен вернуться в Париж сегодня вечером: мне надо встретиться с людьми.

— Встречайся. Я тебе для этого не нужна.

— Надин, не валяй дурака! — в нетерпении сказал он. — Я проведу с ними всего один час. Мы же собирались пойти в китайский ресторан.

— Я передумала, с тобой тоже такое бывает, — возразила Надин. — Я остаюсь здесь.

— Это наш последний вечер, — сказал Ламбер.

— Это ты так решил! — воскликнула она.

— Хорошо, до завтра, — заносчиво произнес он.

— Завтра я занята. До твоего возвращения.

— О! Если хочешь, прощай навсегда! — в ярости крикнул он и закрыл за собой дверь.

Взглянув на меня, Надин тоже принялась кричать:

— Только не говори мне, что я виновата, ничего мне не говори; я знаю все, что ты можешь сказать, и меня это не интересует.

— Я не открывала рта.

— Пускай едет куда хочет, мне плевать! — сказала она. — Но он должен советоваться со мной, прежде чем решать: терпеть не могу, когда мне врут. С этим расследованием нет никакой спешки. Лучше бы он прямо сказал мне: я хочу побыть один. Потому что суть именно в этом: он хочет иметь возможность спокойно оплакать своего дорогого папочку.

— Это нормально, — заметила я.

— Нормально? Его отец был старым негодяем. Ему прежде всего не следовало мириться с ним, а теперь он плачет о нем как ребенок. Он плакал по-настоящему, я сама видела! — торжествующим тоном заявила она.

— Ну и что? Тут нет ничего постыдного.

— Ни один мужчина из тех, кого я знаю, не плакал бы. А самое интересное то, что для усиления трагедии он утверждает, будто старичка кокнули нарочно.

— Такое могло случиться, — заметила я.

— Но только не с отцом Ламбера! — вспыхнув, заявила она.

Сразу же после ужина она отправилась бродить по полям, и мы увидели ее только за завтраком. Именно тогда с укоризной и жадным любопытством во взоре она протянула мне первое письмо от Льюиса:

— Письмо из Америки. Из Чикаго, — добавила она, настойчиво глядя на меня.

— Спасибо.

— Ты его не откроешь?

— Тут нет ничего срочного.

Положив письмо рядом с собой, я стала пить чай, пытаясь унять дрожь в руке; мне было так же трудно удерживать мое распадавшееся на части тело, как в ту минуту, когда Льюис впервые сжимал меня в своих объятиях. На помощь мне пришел Робер, он стал задавать Надин вопросы по поводу «Вижиланс», пока я не нашла предлог, чтобы уйти к себе в комнату; пальцы мои до того онемели, что я разорвала, вынимая из конверта, желтый листок бумаги, который чудесным образом должен был подарить мне волнующее присутствие Льюиса; письмо, напечатанное на машинке, было веселым, милым и пустым, и я долгое время с изумлением смотрела на скрепившую его подпись, беспощадную, как надгробная плита. И сколько бы я ни перечитывала и ни терзала эту страницу, мне не удавалось выжать из нее ни одного нового слова, ни одной улыбки, ни одного поцелуя; мало того, я могла снова начать ждать, и в конце моего ожидания все равно получу лишь другой листок бумаги. Льюис остался в Чикаго, он продолжал жить, он жил без меня. Я подошла к окну, посмотрела на летнее небо, на счастливые деревья и поняла, что я только теперь начинаю страдать. Меня окружало все то же молчание, но не было больше надежды, меня вновь и вновь ожидает такое же точно молчание. Когда наши тела не касались друг друга, когда взгляды не смешивались, что нас связывало? Прошлое у каждого было свое, дороги будущего не пересекались, вокруг нас говорили на разных языках, часы, и те смеялись над нами: здесь сияло утро, а чикагскую комнату окутывала ночная тьма, даже в небесах мы не могли назначить друг другу свидание. Нет, между ним и мной не существовало никакой связи: только эти сдерживаемые рыдания у меня в горле.

Счастье еще, что Поль умоляла меня по телефону навестить ее в тот день: быть может, разделив ее печаль, я сумею забыть свою. Сидя в автобусе рядом с Надин, замышлявшей какой-то подвох, я спрашивала себя: «Можно ли свыкнуться в конце концов? Свыкнусь ли я?» На парижских улицах я встречала сотни, тысячи мужчин, у которых, как у Льюиса, были две руки, две ноги, но ни у кого не было его лица: с ума сойти, сколько на поверхности земли есть мужчин, но нет другого Льюиса; с ума сойти, сколько существует дорог, которые не ведут в его объятия, и любовных слов, не обращенных ко мне. Всюду обещания нежности, счастья соприкасались со мной, но ни разу эта весенняя ласка не проникла мне в душу. Медленно я шла по набережным. Поль сделала огромное усилие, дотащившись до меня через несколько дней после моего возвращения, и с радостью приняла свои подарки из Америки; однако слушала она мои рассказы и отвечала на вопросы с безучастным видом. Сама я еще не побывала у нее и не без удивления обнаружила, что привычная улица осталась такой, как прежде. Ничто не изменилось за время моего отсутствия, и ничего не произошло. Все та же странная вывеска: «Собрание редких и саксонских птиц» и привязанная к оконной раме обезьянка, которая по-прежнему лущила арахис. Сидя на ступеньках лестницы, какой-то клошар курил сигару, не спуская глаз с тюка лохмотьев. Когда я толкнула входную дверь, она, как всегда, ударилась о помойный ящик; каждая дырка на коврике была на своем месте; слышался настойчивый звонок телефона. Поль встретила меня в шелковистом, немного мятом халате.

— Ты очень любезна! Мне жаль, что приходится докучать тебе, но пойти одной в эту клетку со львами у меня никогда не хватит мужества.

— Ты уверена, что я приглашена?

— Но ведь это из-за тебя Бельом звонила мне три раза и умоляла привести тебя; она заполучила Анри, теперь хочет Дюбрея...

Поль поднялась по лестнице, которая вела в ее спальню, я последовала за ней.

— Ты представить себе не можешь, до чего красив дом в Сен-Мартен, — сказала я. — Ты должна приехать.

— Это так далеко! — вздохнула она, открывая дверцы шкафа. — Что мне надеть? Я так давно никуда не выходила.

— Твое черное платье.

— Оно очень старое.

— Тогда зеленое.

— Я не уверена, что зеленое действительно идет мне. — Она сняла вешалку, на которой висело черное платье. — Не хотелось бы выглядеть изъеденной молью рухлядью.

— Зачем ты идешь к ней? Ведь ты никогда никуда не ходишь!

— Она ненавидит меня, — ответила Поль. — Прежде я была моложе и красивее ее, ко мне перешли несколько ее любовников; если я и дальше буду отказываться от ее приглашений, она подумает, что я стала немощной, и обрадуется.

Поль подошла к зеркалу и провела пальцем по изгибу своих густых бровей.

— Надо было выщипать их, надо было следовать моде; они сочтут меня смешной!

— Не бойся, — сказала я. — Ты всегда будешь самой красивой.

— О! Теперь уже нет, — возразила она. — Нет. Теперь уже нет.

Она с неприязнью смотрела на свое отражение, и вдруг впервые за многие годы я тоже увидела ее чужими глазами; вид у нее был усталый; скулы приняли фиолетовый оттенок, подбородок отяжелел; две глубокие впадины вокруг рта подчеркивали мужественность ее черт. Раньше молочный цвет лица Поль, бархатистый взгляд, черный блеск волос смягчали ее красоту: лишенное этой банальной привлекательности, ее лицо выглядело необычно; оно было вылеплено слишком небрежно, чтобы можно было простить нечеткость линий, неопределенность цвета; вместо того чтобы вписаться в его черты незаметно, время наложило жестокий отпечаток на эту благородную, причудливую маску, которая все еще заслуживала восхищения, но была бы уместна скорее в каком-нибудь музее, чем в гостиной.

Поль надела черное платье и провела щеточкой по длинным ресницам.

— Мне подвести глаза или не стоит?

— Не знаю.

Я прекрасно видела ее недостатки, но была не в силах предложить какое-то средство: я даже не была уверена, что таковое существует.

— Только бы у меня нашлась пара подходящих чулок! — Она лихорадочно рылась в ящике. — Как ты думаешь, эти два чулка одного и того же цвета?

— Нет. Этот более светлый, чем другой.

— А этот?

— На нем спущена петля сверху донизу.

Нам понадобилось минут десять, чтобы подобрать два целых чулка.

— Ты уверена, что они одинаковы? — в тревоге спрашивала Поль.

Я натянула тонкую сетку на растопыренные пальцы и, стоя у окна, проверила на свету:

— Не вижу никакой разницы.

— Знаешь, они все замечают.

Поль зашнуровала на икрах босоножки на высокой платформе и спросила меня:

— Я надену колье?

Это было тяжелое колье из меди, янтаря и кости, не имеющее цены экзотическое украшение, которое вызовет презрительную усмешку женщин в брильянтах.

— Нет, не надевай его.

Я колебалась. В любом случае с ее серьгами, с ее платьем без возраста, ее маской, ее котурнами Поль настолько отличалась от своих недругов, что, возможно, лучше было бы подчеркнуть ее оригинальность.

— Подожди. Пожалуй, лучше надеть его. Ах, я не знаю, — не выдержала я. — В конце концов, не съедят же они тебя.

— О нет! Обязательно съедят, — без тени улыбки ответила она.

Мы направились к автобусной остановке; на улице Поль теряла всю свою величавость; она шла крадучись, прижимаясь к стенам.

— Терпеть не могу появляться в этом квартале при всем параде, — сказала она извиняющимся тоном. — Утром я выхожу в старых туфлях, это совсем другое дело; но в такой час да еще в таком туалете я выгляжу живым укором.

Я пробовала отвлечь ее:

— Как дела у Анри?

Она ответила нерешительно:

— Он такой непредсказуемый.

— Непредсказуемый? — глупо повторила я.

— Да. Как странно: я только теперь начинаю узнавать его, это после десяти-то лет. — Помолчав, Поль продолжала: — За время твоего отсутствия он сделал странную вещь: сунул вдруг мне под нос отрывок из своего романа, где герой объясняет женщине, что она отравляет ему жизнь, и спросил меня: «Что ты об этом думаешь?»

— Чего он от тебя добивался? — сказала я в ответ, пытаясь придать своему голосу насмешливую интонацию.

— Я спросила его, уж не думал ли он обо мне, когда писал это, и он покраснел от смущения. Но я почувствовала, что в какой-то момент ему хотелось бы, чтобы я в это поверила.

— О! Ты меня удивляешь! — молвила я.

— Анри человек со странностями, — задумчиво произнесла она и добавила: — Он часто встречается с малюткой Бельом; еще и поэтому я решила пойти к Люси: пускай не воображают, будто я придаю значение его капризу...

— Да, я видела ее фотографию...

— Ее видели вместе с Анри в «Иль Борроме»! — Она пожала плечами. — Это грустно. Знаешь, он не слишком собой гордится. Мало того: он попросил, чтобы мы не спали больше вместе, словно считает себя недостойным меня, — медленно проговорила она.

Мне хотелось сказать ей: «Перестань наконец обманывать себя!» Но по какому праву? В определенном смысле я восхищалась ее упрямством.

На лестнице, когда мы поднимались к Люси Бельом, она схватила меня за руку:

— Скажи мне правду: у меня действительно вид побежденной?

— У тебя? Ты выглядишь принцессой.

Но когда камердинер открыл дверь, я почувствовала, что паника Поль передалась и мне; доносился звук голосов, в воздухе пахло духами и неприязнью; меня тоже разнесут в пух и прах: об этом всегда неприятно думать. Однако Поль вновь обрела хладнокровие: в гостиную она вошла с царственным достоинством; а я вдруг усомнилась в том, что оба ее чулка одного и того же цвета.

Старинная мебель, ковры вроде бы персидские, покрытые патиной картины, книги в дорогих переплетах, хрусталь, бархат, атлас: чувствовалось, что Люси колеблется между своими буржуазными устремлениями, интеллектуальными претензиями и собственным вкусом, который вопреки ее признанному хорошему вкусу был вульгарен.

— Как я рада, что вы пришли! — Одета она была с таким совершенством, которое наградило бы комплексом неполноценности и виндзорскую герцогиню; лишь приглядевшись можно было заметить невыразительную убогость ее губ, неуемное недоброжелательство взгляда: не нашлось пока визажиста, который сумел бы подправить взгляд; не переставая улыбаться, она пытливо оценивала меня, потом повернулась к Поль: — Моя дорогая Поль! Двенадцать лет как мы не виделись! Могли бы не узнать друг друга. — Бесстыдно разглядывая ее, она на мгновение задержала в своей руке руку Поль, затем потащила меня: — Пойдемте, я вас представлю.

Женщины были намного моложе и гораздо красивее, чем в гостиной у Клоди, и никакая духовная драма не искажала их тщательно обработанных лиц; было много манекенщиц, жаждущих стать подающими надежды звездочками-старлетками, и старлеток, жаждущих стать звездами; все они были в черных платьях, на очень высоких каблуках, с волосами оттенков фирмы «Лореаль», длинными ресницами, каждая со своей, отличной от других, индивидуальностью, но изготовленной в одних и тех же мастерских. Будь я мужчиной, мне не под силу было бы выбрать ни одну из них, я поискала бы товар в другом месте. Что касается прекрасных молодых людей, целовавших мне руку, то они, похоже, интересовались главным образом друг другом. Попадались, правда, и взрослые люди с мужскими повадками, но они напоминали оплаченных статистов. Среди них находился и официальный любовник Люси, которого все называли Дюдюль; он беседовал со смуглой дылдой с серебристыми волосами.

— Говорят, вы недавно вернулись из Нью-Йорка? — обратился он ко мне. — Какая изумительная страна, не правда ли? Можно подумать, грандиозный сон избалованного ребенка. А эти огромные рожки с мороженым, которые они так любят, я вижу в них символ всей Америки.

— А мне там совсем не понравилось, — сказала крашеная блондинка, — все слишком чисто, слишком безупречно; в конце концов хочется встретить мужчину в рубашке сомнительной чистоты, с двухдневной щетиной.

Я не возражала, позволив им с помощью избитых фраз рассказывать мне о стране, откуда я только что вернулась: «страна взрослых детей», «отвратительных любовников», «женский рай», «лихорадочный вихрь жизни». По поводу небоскребов Дюдюль даже отважился произнести слово фаллос. Слушая их, я думала, что на самом деле ни у кого нет права вменять в вину интеллектуалам утонченную чувствительность; ведь эти люди — светские и иже с ними — разгуливали по жизни, ослепленные скверными клише, с душой, задавленной штампами. В то время как Робер, Анри беспечно дают себе волю любить то, что любят, скучать от того, что наводит на них скуку, и, если какой-то король шествует совершенно голый, они не станут восторгаться вышивкой его платья; они прекрасно знают, что сами создают образцы, которым усердно будут подражать снобы, изображающие изысканные реакции; их слава дает им возможность оставаться естественными, в то время как ни Дюдюль, ни Люси, ни лощеные стройные молодые женщины, которые перед ней заискивают, никогда не позволяют себе ни минуты искренности. Я испытывала по отношению к ним острую жалость. Их удел — тщетная жажда успеха, жгучая зависть, пустые победы и поражения. А ведь на земле существует столько всего, что можно безгранично любить и ненавидеть! И тут меня озарило: «Робер прав. Равнодушия не существует». Даже здесь, хоть это и не стоило того, меня сразу охватывало негодование или отвращение; я проникалась убеждением, что в мире есть множество вещей, которые следует любить и ненавидеть, и я прекрасно сознавала: ничто не искоренит во мне этой уверенности. Да, только из-за усталости, по лени, стыдясь своего невежества, я глупо утверждала обратное.

— Ты никогда не встречалась с моей дочерью? — спросила Люси, награждая Поль одной из своих недобрых улыбок.

— Нет.

— Скоро увидишь; она очень красива: по типу своей красоты она напоминает тебя, какой ты была раньше. — На губах Люси снова появилась улыбка, которая тут же угасла: — У вас много всего общего.

Я решила не уступать ей в грубости:

— Да, говорят, ваша дочь ничуть на вас не похожа.

Люси посмотрела на меня с нескрываемой враждебностью; в ее взгляде сквозило едва ли не тревожное любопытство, словно она спрашивала себя: «А нет ли иной манеры, чем моя, быть женщиной и извлекать из этого пользу? Может, я чего-то не понимаю?» И снова она обратила свой взгляд на Поль:

— Ты должна как-нибудь прийти ко мне в «Амариллис», я тебя немного приодену; быть хорошо одетой — это меняет женщину.

— Было бы очень жаль, если бы Поль изменилась, — возразила я. — Модных женщин тьма тьмущая, а Поль — одна.

Люси, казалось, немного опешила.

— Во всяком случае, если ты вдруг перестанешь презирать моду, ты всегда желанная гостья в моих салонах; к тому же я знаю одного косметолога, который творит чудеса, — добавила она, повернувшись на своих высоких каблуках.

— Тебе следовало бы спросить ее, почему она сама не воспользуется его услугами, — сказала я Поль.

— Я никогда не умела им отвечать, — возразила она. Ее скулы стали фиолетовыми, а нос заострился — то была ее манера бледнеть.

— Хочешь уйти?

— Нет, это будет выглядеть поражением.

К нам устремилась Клоди с сияющими глазами распаленной сплетницы.

— Видите вон ту маленькую, рыжеволосую, которая только что вошла, — это дочь Бельом, — сказала она.

Поль обернулась, я — тоже. Жозетта была не маленькой и принадлежала к редкостному типу рыжеволосых, чья буйная шевелюра украшает молочной белизны кожу блондинок; ее чувственный, скорбный рот и огромные глаза вызывали ощущение, будто ее пугает собственная красота. Легко было понять, что любой мужчина испытывал желание не оставить равнодушной такую женщину. Я с тревогой взглянула на Поль; она застыла с бокалом шампанского в руках, глаза ее широко открылись, словно она услышала голоса, злобные голоса.

Сердце мое возмущалось: за какое преступление она расплачивалась? Почему ее сжигали живьем, в то время как вокруг нас все эти женщины улыбались? Я готова была признать, что она сама повинна в своем несчастье; она не пыталась понять Анри, жила несбыточными мечтами, выбрав лень и рабство, но ведь она никому никогда не причиняла зла и не заслуживала столь жестокого наказания. Мы всегда расплачиваемся за собственные ошибки, вот только бывают двери, куда никогда не стучат кредиторы, а есть и другие, которые они взламывают, — это несправедливо. Поль принадлежала к числу неудачников, и я не в силах была смотреть на слезы, катившиеся из ее глаз, которых она, казалось, не замечала; я заставила ее очнуться, взяв за руку и сказав:

— Пошли отсюда.

— Да.

Когда, попрощавшись наспех, мы очутились на улице, Поль мрачно посмотрела на меня.

— Почему ты ни разу не предостерегла меня? — спросила она.

— Предостерегла? От чего?

— От того, что я выбрала неверный путь.

— Но я так не думаю.

— Странно, что ты об этом не подумала.

— Ты хочешь сказать, что жила слишком замкнуто? Она пожала плечами.

— Я не сказала своего последнего слова. Я знаю, что бываю отчасти глупа, но уж если понимаю, то понимаю.

Меж тем, выходя из автобуса, она заставила себя улыбнуться:

— Спасибо, что пошла со мной. Ты оказала мне большую услугу. Я не забуду.

Надин провела в Париже всю неделю. Когда она вновь появилась в Сен-Мартен, я спросила ее о Ламбере: он писал ей и должен был вернуться через неделю.

— Вот уж он разъярится, — ликующим тоном заявила она. — Я встречалась с Жоли, и мы с ним переспали. Представляешь себе вид Ламбера, когда я расскажу ему об этом!

— Надин! Не рассказывай ему!

Она в замешательстве взглянула на меня:

— Ты мне тысячу раз повторяла, что приличные люди друг другу не лгут. Прежде всего — откровенность!

— Нет. Я говорила тебе, что отношения надо строить так, чтобы ложь была недопустима. Но у тебя с Ламбером пока еще все не так, совсем не так. К тому же, — добавила я, — речь идет не о том, чтобы поведать ему, из уважения к искренности, истинное событие твоей жизни: ты придумала эту историю нарочно, чтобы, рассказав, причинить ему боль.

Надин усмехнулась в нерешительности:

— О! Когда ты начинаешь изображать из себя колдунью!..

— Я ошибаюсь?

— Разумеется, я хотела наказать его; и он этого вполне заслуживает.

— Ты сама признаешь, что он всегда делает то, что тебе хочется: один-единственный раз, когда он не уступил, ты могла бы вести честную игру.

— Он делает то, что я хочу, потому лишь, что ему нравится изображать из себя маленького мальчика, это не более чем комедия. А в действительности все что угодно значит для него больше, чем я: Анри, газета, его отец, расследование...

— Ты слепа. Для Ламбера ты дороже всего на свете.

— Это ты так считаешь. А он никогда ничего подобного мне не говорил.

— Ты, верно, не поощряла его.

— Разумеется, я не выпрашивала у него объяснений в любви. Я с некоторым любопытством посмотрела на нее:

— Вам ведь случается иногда говорить о своих чувствах?

— Это не те вещи, о которых говорят, — возмутилась она. — Что ты себе воображаешь?

— Разговор помогает понять друг друга.

— Но я и так прекрасно все понимаю.

— Тогда ты должна понимать, что Ламбер не вынесет твоей измены; ты причинишь ему страшную боль и бесповоротно погубишь ваши отношения.

— И все-таки забавно, что именно ты советуешь мне лгать. — Она усмехалась, но явно почувствовала облегчение. — Ладно, я ничего ему не скажу.

Ламбер приехал через день; о своем путешествии он говорил мало и рассчитывал снова поехать туда в сентябре, чтобы собрать более точные сведения; Надин, казалось, помирилась с ним. Вместе они подолгу загорали в саду, вместе гуляли, читали, спорили, строили планы. Ламбер позволял Надин нежить его и охотно подчинялся ее капризам; но иногда испытывал потребность доказать себе свою независимость, тогда он садился на мотоцикл и носился по дорогам со скоростью, которая явно пугала его самого. Надин всегда ненавидела чужое одиночество; к ее ревности на этот раз примешивалась зависть; из-за несогласия Ламбера и моего решительного сопротивления она отказалась от намерения водить мотоцикл, зато попыталась в какой-то мере приручить его: покрасила в ярко-красный цвет крылья и привязала к рулю талисманы; однако, несмотря на все усилия, мотоцикл оставался в ее глазах символом мужских удовольствий, источником которых была не она и которые к тому же не могла разделить сама; это был наиболее частый повод ее ссор с Ламбером, но речь тут шла о ругани без колкостей.

Однажды вечером, когда в своей комнате я готовилась ко сну, они вышли в сад.

— Короче, — говорил Ламбер, — ты считаешь, что я неспособен самостоятельно руководить газетой?

— Я этого не говорила. Я сказала, что, если Воланж возьмет тебя в качестве подставного лица, ты ничем не будешь руководить.

— А то, что он может доверять мне, предложив без задней мысли подобный пост, кажется тебе невероятным!

— До чего ты наивен! Репутация у Воланжа все еще слишком подмочена, чтобы он осмелился афишировать свое имя, вот он и рассчитывает исподтишка манипулировать тобой.

— О! Ты веришь в свою проницательность, потому что изображаешь из себя циника, но неприязнь и тебя делает слепой. Воланж — это личность.

— Он подлец, — спокойно заметила Надин.

— Согласен, он совершил ошибку; но я отдаю предпочтение людям, у которых ошибки остались позади, а не тем, у кого они впереди, — со злостью сказал Ламбер.

— Ты имеешь в виду Анри? Я никогда не делала из него героя, но он честный, порядочный человек.

— Был таким, однако теперь отдает себя на съедение политике и собственному общественному лицу.

— Мне кажется, он скорее одержал победу, — бесстрастным тоном сказала Надин. — Пьеса, которую он написал, это лучшее из всего, что он сделал.


Дата добавления: 2015-09-01; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ГЛАВА ШЕСТАЯ 3 страница| ГЛАВА ШЕСТАЯ 5 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.034 сек.)